В славу и честь таинственного имени Иоанна покрывает нынче Империю раб Божий Павел, великий магистр державного ордена, рыцарским щитом святого Иоанна Иерусалимского.
   Тайна России, Империи Розы и Креста, открылась ему в двух сундуках с мартинистскими бумагами, которые прислали в Петербург к матушке после ареста Новикова, московского старичка в заячьей шубке. Империю Златорозового Креста Павел зрел и сам душевным оком и к ней стал сурово стремить темные стада подвластных народов, да озарятся.
   И на кого бы мог опереть такое стремление? На дворских ли сластолюбцев, ведающих одну похоть своего своеволия? Не в них ли открылся воочию зрак гибели, тьмы и падения в бездну храмины российской? Он круто взнуздал их железной уздой, он загнал их в казармы и в жесткие прусские мундиры. Не на полунощных убийствах, не на самозванстве и бунте, не на Ропше, а на законе да утвердится его Империя. Он поставит над Россией и над собой священный закон, таинственный щит Иоанна, посвятит отечество в рыцарство от солдата до императора, да сбудется.
   На дворцовом бастионе уже поднят стяг Иерусалимского ордена, и Кваренги уже отстроил орденскую капеллу и медные литеры его новой Империи выбиты над дверями:
 
D. О. М.
Divo Ioanni Babtistul sacrum
Paulo I
Omnium Russiarum Imperatore ac ordinis
St. Ioannis Hierosolimitani
Magno Magistro.
 
   В Иоаннов день он явно показал всем знаки орденских таинств. В ту июньскую ночь обер-церемониймейстер Мальтийского ордена граф Юлий Головкин и кавалеры Мальтийского Большого Креста в орденских мантиях, с горящими восковыми свечами, и сам он, Гроссмейстер Павел, обошли великой процессией первый храм его священной Империи.
   – Дому Твоему подобает Святыня Господня в долготу дней, – сипло и бодро побормотал Павел слова псалма, выбитые на фронтоне его замка. Перекрестился.
   Еще не разумеют его замысла, но в долготе дней всем откроется священное таинство, и Домом Закона, Домом Святыни соделается Россия, высоким рыцарским орденом, или ей не быть вовсе.
   Злосчастный Павел, отвергнутый сын, он издавна зрел, и без Новикова, в самом солнце славы Екатериной свернутого, тяжкого змия бездны, соблазн похоти и своевольства. Та слава и та Империя зачалась в нечистоте и крови преступления. А щит его новой Империи – непорочный рыцарь Иоанн. Он ведает, что его почитают умалишенным тираном. Ужо, то ли будет тиранство, когда он наступит на главу змия и в доме своем, и в сыновьях своих.
   С помощию Божией ему суждено подавить навеки змия бездны в отечестве. Даром ли и самый бунтовщик Пугачев неистовствовал его именем и именем отца, даром ли он принимал в Гатчине французского генерала Демурье, из революции изошедшего, даром ли замышляет нынче союз с самим Буонапарте, чудовищем якобитским? Раб Божий Павел не страшится своих мужиков и своих солдат. Когда надобно, он даст мужикам закон о вольности, когда надобно, он сам наденет якобитский колпак, но не предаст богоданной власти в руки ропшинских убийц, бунта и своевольства. Страшилища якобитские страшат его менее, чем его двор, его командиры, его сыновья, вся темная судьба России.
   Судьба России. Не ему ли, верному рыцарю Павлу, заповедано поднять в ее тьме священный щит Розы и Креста, и тогда станет имя императора Павла, помешанного тирана, прекрасным и благословенным в потомстве вовеки. Аминь.
   Он тронул Новиковскую книгу. Уже слежались синеватые листы:
   «Дни человеческие оставляют после себя только запах мнений людских».
   «Жизнь, как корабль, бежит скоро, не оставляя ни следа, ни знака».
   «Да никогда вечер смерти и ночь тебя нечаянно постигнут».
   – Аминь, – пробормотал Павел и задул свечу.
   Шпиц повозился на бархатном тюфячке. Павел прошел в темноту, вытянув руки. Он лег на прохладную койку, он едва белеет в потемках за ширмой. В спальне мерцающий сумрак метели.
   Корабль бежит, не оставляя ни следа, ни знака. Все минуется и прейдет, настанет день, и он возвратит заговорщиков из крепостей и равелинов, он вернет им честь и достоинство рыцарей Иоанновых, покроет знаменами Империи. Кабы жив был старый Суворов, славно бы учинили они торжественный церемониал со знаменами. Корабль бежит… Заутра потребовать ведомости из Адмиралтейства, смолят ли фрегаты в Кронштадте, и о снарядах брандскугелей, и о снастях.
   Российские фрегаты «Пантелеймон-Целитель», «Гектор», «Зачатие Святой Анны», «Три Святителя», «Благодать». Имя Анны – Благодать по-еврейски. Анино имя, отрадный свет, – Анна, Анна, он не вспоминал о ней в последние дни, а с ним всегда Анна. И ее вензеля на самом большом корабле российском, на гренадерских шапках, на корабельных флагах. Анна и Иоанн, Роза и Крест, Благодатная Империя Божьего рыцаря Павла. Аминь.

VI

   Летний сад отворен с Невы.
   Ветер вертит ржавую петлю ворот, свистит в чугунных пробоях, толпой теней качает ветви дерев. Ходит косая мгла снега, в сугробах погребены Гераклы и Киприды.
   В аллее мигает медь на гренадерских шапках. Ветер когтями рвет мокрые солдатские букли, они свалялись как войлок. Скрежещет штык о штык.
   Зашумел Летний сад, пролетел долгий гул. Каркает воронье, каркает шумящая ночь. Гренадеры сгрудились, побелели от снега. Кто-то мокрой робой прикрывает лицо, глотает ветер, командует. Ветер глотает команду:
   – Сту-у-у-пай… Сукины… Пу-у-у-шек не боитесь, воронья испу-у-у… Марш.
   У эксзерцирсгауза качается на чугунной лапе фонарь, снег бьет в стекло. Уже идут по крутому мосту гуськом. Побелели спины, вздувает плащи. Приказано огня из огнива не высекать, за громкое слово шпицрутены, – идти в молчании, секретно. Дому Государя беда.
   Огромная карета чернеет в воротах, верх завален снегом. В караульне погашен огонь. Донесло и пронесло бой курантов, полуночную четверть. Гренадеры уже строятся во дворе. Не видать, кто строится против них, белеет на треуголках галун, белеют патронные сумки, гренадеры ли там или мушкетеры. Приклады глухо ударили о снег. Ногу не отдавать, в молчании, секретно: дому Государя беда.
   Стряхивая снег с треуголок, разматывая мокрые шарфы, офицеры пробежали в подъезд. Одни солдаты стоят во дворе, ружья к ноге. Снег косо бьет в лица.
   – Ваше Величество, Ваше Величество…
   Адъютант Преображенского батальона Аргамаков стучит костяшками пальцев в дверь императорской спальни.
   – Ваше Величество, Ваше Величество…
   Собака залаяла пустынно и звонко. Платон Зубов попятился от дверей, затолкался локтями… Бенигсен сжал сзади его мягкие плечи.
   – Куда? Сам привел. – Ты!
   И ударил в дверь сильно, ладонью.
   – Отоприте!
   Дверь задрожала, лай смолк.
   – Отоприте, отоприте, – навалились, бьют кулаками, треснула створка, дверь распахнулась и рухнули все в темноту, руками вперед.
   На пороге уперлись, неуклюже расставив ноги в ботфорах.
   Ширма у постели подвинута, свеча стоит на полу. Его черная шпага, его трость, его шарф над изголовьем. Изрыта постель. Бенигсен поднял свечу, водит по темным углам, лицо ганноверца освещено снизу: крупный нос, щеки в темных завалах.
   Они в парадных мундирах, у всех шпаги сзади, по воинскому обряду. Они столпились на пороге, тяжело дышат. Мерцают их ордена и алмазные звезды. Над толпой колышется пар. Платон Зубов что-то сказал и присвистнул. И потому, что он присвистнул, эта огромная спальня и помятая, еще теплая постель, эта ночь, заговор, отречение, император – все торжественное и небывалое, для чего они взбили парики, надели ордена и парадные мундиры, внезапно стало иным и неотвратимым. Кто-то нагнулся и заглянул под стол. Задвигали креслами.
   Бенигсену свечой опалило ресницы. Он идет к камину. Тень его свечи запрыгала на шпалере. Бенигсен тычет шандалом в темный экран, ставит свечу на паркет и неловко, левой рукой тянет из ножен шпагу.
   Все замерли. Платон Зубов быстро взбил букли, подвинул на шее золотой знак и поклонился экрану. Николай Зубов одернул ментик и надменно сказал:
   – Именем нации… Мы именем нации требуем отречения Вашего Величества.
   И, очень высоко подняв ногу, перешагнул свечу. За ним шагнули все. Николай Зубов подвинул экран.
   – Выходите, Ваше Величество.
   Павел в белой простыне, накинутой на тощие плечи, – серые букли обвисли к щекам, пальцы босых ног шевелятся на паркете, – Павел стоит за экраном, у черного жерла камина. Белый шпиц прижался к его босым ногам.
   Бенигсен опустил шпагу.
   – Конец, Ваше Величество. Императором провозглашен Александр, по его приказу мы вас арестуем.
   Павел сгреб в горсть простыню на груди. Поверх голов, не мигая, смотрят во тьму его круглые глаза.
   – Отречение! – зло крикнул Платон Зубов и махнул треуголкой.
   Гул и топот многих ног докатился с лестницы, Платон Зубов обернул свое мелкое красивое лицо, обронил шляпу и бросился к дверям, за ним другие, толпой, тискаясь и храпя.
   Один Бенигсен остался перед Павлом. Бенигсен, как слепой, моргает опаленными ресницами, он расставил ноги в тяжелых ботфортах, он прижимает к груди императора острие шпаги.
   – А-а-а-а, – Павел захлебнулся от глубокого вопля;
   Ворвалась толпа, чей топот был слышен с лестницы, дунула туманом, загремела, ширма придавила свечу, толпу закрутило впотьмах. Бенигсен, пригибаясь, занырял к дверям.
   – А, сукин сын! – жадно и страстно крикнул кто-то. Мотнулись вверх чьи-то острые локти, простыня пронеслась над головами, как серое знамя.
   Бенигсен один в темной библиотечной зале рассматривает императорские портреты. Он высоко подымает свечу к желтым пятнам щек и носов. Кислым потом и теплом дохнула тьма из спальни. Выходят один за другим, пошатываясь, неверными движениями, как пьяные, оправляют букли, сбитые на лоб, шарфы, сваленные горбом, застегивают мундиры через пуговицу и суют под камзолы черные гвардейские галстухи.
   Тогда Бенигсен вдоль портретов, по стене, стал пробираться со свечой в спальню. Черепки фарфора заскрипели под ботфортами генерала.
   Павел лежит у камина, подкорчив руки под подбородок. Ужасно вытянулись его голые жилистые ноги в кровоподтеках. Мертвый Павел стал громадным, как Петр Первый. Вздулась темная голова, кончик языка прикушен и ощерены кривые зубы. У его рта, на паркете, темная лужа крови.
   Генерал отступил, и тогда выкралась из камина белая собака. Она омочила лапу в крови и встряхнула. Повизгивая, она стала лизать темную щеку Павла и его темный лоб.

VII

   Внизу, на дворцовом подъезде, со звоном распахнулась дверь, мутно дунуло снегом. На пороге граф Пален. Он откинул за плечи черный плащ и обернулся к адъютанту:
   – Что, он уже холодный?
   – Да, я докладывал вам.
   – Тогда я подымусь.
   Через две ступеньки граф Пален побежал наверх. В библиотечной зале его нагнал на своей деревяшке Валериан Зубов, полный, с обрюзглым, бабьим лицом.
   – Граф, постойте, я с вами… Мы опоздали, постой же.
   В спальне, в сыром тумане, все стоят тесно. Измайловского полка капитан Волховский приподнял за волосы с паркета темную голову Павла, в клочьях буклей, в серой пудре, пропитанной кровью. Отбросил: голова глухо стукнула о паркет.
   Платон Зубов полулежит в креслах, разматывая шелковый шарф с очень нежной женственной шеи: Зубову душно. Костяным ножичком он счищает с воротника пудру опрятными и легкими движениями.
   – Будет вам, – говорит он, капризно морщась. – Закиньте его чем-нибудь… Простыней.
   Граф Пален остановился на пороге, задыхаясь от бега.
   – Но надобно запереть спальню: дворец полон солдат.
   – И я говорю, пора. – Платон Зубов поморщился и протянул Палену тяжелую табакерку:
   – Прошу вас.
   – Благодарствую, не нюхаю.
   Зубов быстро утер с табакерки кровь и защелкнул крышку.
   – Я иду к Александру, – сказал Пален. – Приберите, прошу вас. Надобно проветрить.
   Все, не двигаясь, смотрят на темную груду, точно ждут чего-то. Ветер затряс стекло, и пролетело сумрачное звенение: крепостные куранты отбили первую четверть утра. Флота капитан-командор Клокачев закинул простыней тело Павла. Оно забелелось у камина, как сугроб.
   В узком простенке у шкафа стоит генерал Бенигсен.
   – Тише, тише… Собака.
   Медленно оглянулись на Бенигсена.
   – Собака?
   – Тут. Белая собака.
   – Какая собака? Мерещится.
   – Его собака. Тише.
   У камина под опрокинутым креслом что-то белеется. Платон Зубов осторожным кошачьим движением поставил на паркет свечу, присел, и свесился конец его размотанного шарфа. Упираясь ладонями о паркет, Зубов пошептал, вытягивая губы:
   – Дурашная… Собакей… Поди, ну… Собачка, собачка.
   Шпиц прыгнул с мертвеца, все поднялись, Платон Зубов прижал к стене кресло.
   – Тут она, тут… Забилась… Я ее – тут.
   И вдруг отдернул руку, жалобно вскрикнул:
   – А-ах, она укусила!
   Дверь спальни распахнулась: на пороге граф Пален.
   – Ты, куда ты лезешь, черт!
   – Радуйтесь, братцы, – крикнул Зубов. – Мучитель ваш помер, ура!
   Крик сорвался, никто не ответил. Обмерзлые гренадеры в треуголках, заваленных снегом, надвинулись молча, враз ступили к крыльцу.
   Барабанщик гренадерского батальона, костлявый старик с иссохшим лицом, скопец Антон Калевайнен из чухон, злобно крикнул:
   – Для нас не мучитель – отец.
   Зубов, ослепший от изморози, вбежал в прихожую.
   – Солдаты… Идут… Все… Открылось… Там бунт.
   По ступеням, ружья наперевес, как ходят в атаку, тяжко и мерно поднимаются гренадеры. Окутаны паром жесткие лица. Барабанщик Антон Калевайнен идет впереди, как ходит в атаку, и черные палки зажаты в костлявый кулак, ударят громом тревогу.
   По залам прокатил ветер, тьма, на сквозняке стукнули двери, в спальне над мертвым императором холодным дуновением колыхнуло простыню: гренадеры, ружья наперевес, вступили в замок.
   Пален высоко поднял руки, сверкнули алмазы на белом мундире.
   – Гренадеры назад. Караул, стой!
   Барабанщик попятился.
   Черный плащ просвистал, как крыло, Пален стремительно шагнул к гренадерам, еще попятились в мерзлую тьму, откуда пришли, – нестройно и шумно.
   – Его Императорское Величество государь Павел Петрович волею Божьей скончался. Императору Александру – ура!
   Пален сильно хлестнул барабанщика по плечу лосиной перчаткой.
   – Пошто молчишь, по-российски не разумеешь? Императору Александру – ура!
   Пятясь, набирая воздуха в груди, шало глядя на Палена, гренадеры закричали «ура», раздулись шеи от крика, потемнели лица. Офицеры подняли зазвеневшие шпаги. Сиплое «ура» загремело во дворе. «Ура» в покоях императора Александра. Там офицеры стоят толпой, в холодном тумане, там паркеты в темных лужах оттаявшего снега. На яшмовом столе, свесив ноги, сидит Уваров, он чему-то смеется. На Александра не смотрят, о нем забыли.
   Александр уткнулся лицом в кожаную подушку. От рыданий дергает его длинные ноги в белых чулках. Так, одетым, он лежал на канапе и в первом часу ночи, когда над ним склонился Николай Зубов.
   – Вставайте. Скорее. Идите к солдатам… Его боле нет… Вы – государь, вставайте, Ваше Величество.
   От Зубова пахло потом и вином. Александр вцепился тонкими пальцами в кожаное сиденье.
   – О чем вы говорите… Я не хочу… Какой государь? Я приказал для отца во дворе карету. Его отвезли в крепость?
   – Нет, все свершилось без кареты. Его более нет.
   Тогда Александр, как подкошенный, припал головой к кожаной подушке. Теперь он не рыдает, он тихо стонет от слез. Его влажные белокурые волосы прилипли к щекам.
   Пален подошел к нему из табачного дыма. Он похлопал Александра перчаткой по плечу.
   – Будет ребячиться, ступайте царствовать: вас ждет гвардия, вы слышите «ура»? Помогите его поднять, господа…
   Александра повели под руки. Уваров оправил ему измятый белый камзол, намокший от слез, и вытер на нем платком алмазные пуговки. Он потянул из тонких пальцев Александра сырой комок платка.
   – Ваш вовсе мокрый, Ваше Величество, – возьмите мой…
   От слез все шаталось и плыло в глазах молодого императора.

IX
(Нумерация глав перепутана, пропущена глава VIII)

   Поручик гренадерского полка Кошелев был вызван с полуротой к замку уже к самому свету, когда поднялся сырой ветер оттепели. Войска подходили вереницами теней. Гремящие взрывы «ура» почему-то застрашили Кошелева. У решетки Летнего сада он увидел невысокого гусарского офицера, похожего со спины на мальчика. Кошелеву показалось, что гусара тошнит и потому он держится двумя руками за решетку.
   – Вам неможется, сударь, – заботливо сказал Кошелев, ступая к гусару через сугроб. Тот обернул худое лицо. Было что-то трогательное в том, как заметает на впалую щеку гусара пряди заиневших волос. Его зубы стучали.
   – Нет, нет… Я здоров… Я видел его. Он лежит. Я сам видел… Его убили. Зачем его убили, Боже мой?
   По телу Кошелева пролетел внезапный холод. Он понял, почему войска вызваны к замку и почему там гремит «ура».
   – Я сам видел, лежит, – глядя на Кошелева и не понимая, что говорит, гусар повторял. – Боже мой, как ужасно… Зачем же, зачем…
   – Пойдемте, – сказать Кошелев и взял его под руку.
   В отворенном Летнему саду уже ходили сизые табуны тумана и сырой ветер шумел в вершинах дерев. Мальчик не отпускал руки Кошелева. По дороге он назвал свое имя – Полторацкий. Он остался с солдатами во дворе.
   В темных залах, куда вошел Кошелев, столы были сдвинуты, экраны и кресла нагромождены, как будто во дворце недавно потушили пожар и занял залы воинский постой. В покоях было мутно от холодного пара. Толпой ходили офицеры, рассматривая мебель и шпалеры. Они говорили громко и нарочно громко смеялись. Они так ходили по залам, точно не знали, что еще делать здесь.
   Кошелева теперь так же трясло и тошнило, как маленького Полторацкого у решетки Летнего сада. Он почти бежал по туманным залам. У дворцовых дверей выставляли караулы.
   Скрестив штыки, караул стал у спальни императора. Босая, простоволосая женщина в ночном капоте мелкими шажками бегает вдоль штыков, хватается за острия, она не кричит, не плачет, она храпит:
   – Пустите, пустите….
   Солдаты смотрят дико, капитан салютует шпагой, но в спальню никого не приказано пускать, даже ее Императорское Величество.
   Графиня Ливен, в тяжелом чепце, никак не может натянуть на императрицу белый салопец. Государыня отступила от штыков, подобрала с затылка седые косицы. Ливен накинула салоп. Императрица выпрямилась, ступила к солдатам:
   – А, меня не пускать… А-а, тогда я скажю вся правда, не слюшай их, солдатен, они изменник, злодей, они убили мой бедний муж, ваш добрый император… А-а, взять их, солдатен. А, я ваша императрис, защищайте меня, – а-а-а.
   Императрица вдруг села на паркет с тонким, воющим звуком «а-а-а». Графиня Ливен сказала через голову: «Воды». Капитан опустил шпагу.
   Воду подносил императрице гренадер Михайло Перекрестов, молодой, черноглазый солдат. Близко нагнулся молодой солдат и сказал испуганно и кротко:
   – Выкушай, матушка, не отравлена, скусная…
   Кошелев вышел во двор, где его ждал Полторацкий.
   – Пойдем, – сказал он гусару и взял его под руку. – Тут обойдутся без нас. Я буду сводить полуроту.
   Они шли рядом по крепкому снегу Царицына луга к казармам. Кошелев провел Полторацкого в полковую кордегардию, чтобы согреть сбитнем и уложить на казенном ларе: мальчика трясла лихорадка.
   Полторацкий послушно лег на ларь и накрылся плащом. Светлые пряди волос раскидались по нечистой подушке. Кошелев расстегнул свой отсыревший мундир и задул свечу на табурете.
   За дощатой перегородкой кордегардии гудели голоса и бухали приклады: солдаты уже вернулись из замка.
   – Слышите, – прошептал Полторацкий.
   – Слышу, тише…
   Кошелев, сидя на табурете, прислонился к перегородке. За нею глухо роились голоса.
   – А она, братцы, вовсе босая, в рубахе, я, стало быть, воду ей подаю, а она…
   – Помер, знаем, как помер. Задушили.
   – Нет, Господи, сила Твоя.
   – Задушили баре, оны окаянные, оны задушили.
   – Родивон Степаныч, да что теперь будет с нашими головами?
   – Что будет, когда правду убили. Была одна правда, сверху свет, а и то придушили. Тьма заступит в Рассею.
   – Твари, барство, штыка им в брюхе перевернуть.
   – Молчи!
   – Ампиратора забили, братцы, ампиратора. Решилися наши головы.
   – Молчи тебе говорят, палочьем забьют. Нам таперь молчать до остатнего, а правду сыну откроем, как барство-сударство его батюшку жаловало, я ему собаку представлю, молчи…
   Голоса отдалились. Кошелев медленно повернул к Полторацкому голову. Теперь они оба дрожали.

X

   Было уже светло, когда граф Пален провел в императорскую спальню хирурга лейб-гвардии Семеновского полка Виллие.
   В спальне медик медленно расстегнул неряшливый зеленый мундир, закиданный табаком, и поверх очков в оловянной оправе, надел еще одни, где стекла темными лунками. Он бросил мундир на ширму, на кровяные простыни, и стал засучивать рукава.
   Сочится левый висок мертвеца, по которому князь Зубов ударил табакеркой, жалованной Екатериной Второй.
   Сумрачно посапывая, Виллие стал мазать лицо мертвеца желтой мастикой. Рану на виске он покрыл лаком телесного цвета. Многими кисточками он румянил и охорашивал разбухшее лицо, как будто покоилась перед ним голова спящего трагического актера, которому выйти заутра к толпе, на великолепное зрелище.
   Утром в дворцовых залах еще ходили, стояли и сидели многие особы гвардии и двора. Князь Зубов грелся у камина. Яшвиль стоял перед ним и чему-то сухо смеялся.
   На пороге залы показался цесаревич Константин. Тусклые рыжеватые волосы цесаревича были взбиты на висках, он тоже не спал ночь, его лицо припухло и посерело. Он пошевелил густыми бровями и поднял к глазам золотой лорнет.
   – Я всех их повесил бы, – сказал он довольно громко и скрылся, ударив дверью с такой силой, что зазвенели Медузы. Многие оглянулись, а Платон Зубов поднял от огня зарумяненное жаром лицо в тончайших морщинах.
   В императорской спальне пуки свечей весь день горели желтоватой мглой, а ввечеру была объявлена первая панихида.
   Император лежал в высоком гробу, на черном бархатном катафалке, в голштинском синем мундире, ногами к окну. Его руки в желтоватых крагах были скрещены на груди, к ним прислонен образок. Челюсть Павла была повязана белым фуляром. За ночь у мертвеца отросла щетина. Черная треуголка с серебряным галуном, слегка надвинутая с изголовья на левый висок, затемняла его лицо.
   Взрывы заупокойного пения колебали огни свечой, и по щетинистому подбородку Павла ходили тени. На всех лбах – маслянистые отблески огня. В зале – тяжелая духота, шелест и шуршание большой толпы.
   На первой панихиде присутствуют особы двора Его Величества и высшие чины императорской гвардии: санкт-петербургской военный губернатор, Его Сиятельство граф фон дер Пален, шеф первого кадетского корпуса, Его Светлость князь Зубов и братья его, шефы второго кадетского корпуса и Сумского гусарского полка, а равно замка плац-адъютант Аргамаков, генерал-майор Бенигсен, командиры и шефы лейб-гвардии Преображенского, Измайловского, Кегсгольмского полков, Конной гвардии, сенатских батальонов, а также полковники, капитаны и поручики сих и прочих полков санкт-петербургского гарнизона, Бибиков, Волховский, Скарятин, князь Яшвиль, Татаринов, флота-капитан Клокачев и многие иные особы, – с бледными, рассеянными лицами, у всех растрепаны букли, небрежно повязаны шарфы, и пудра не счищена с воротников.
   Генерал Бенигсен внезапно пошатнулся. Князь Зубов, грациозно и мелко крестивший грудь, поддержал генерала.
   – Что с тобой? – прошептал Зубов. – Тебе дурно?
   – Там собака… Села на гроб… У темного образка.
   – Нет собаки, мерещится.
   – Тебе мерещится, Бенигсен, – шепчет граф Пален. – На гробу нет собаки.
   – Я понимаю, – Бенигсен моргает обгорелыми ресницами. – Мне мерещится, мне дурно, я понимаю.

XI

   Герольд в золоченых наручниках, тяжелый золотой рыцарь в пернатом шлеме высится на коне у Исаакиевского моста.
   Герольды из конногвардейских солдат – от крика напряглись темные жилы – с утра извещают столицу о благополучном восшествия на российский престол Его Величества императора Александра.
   Желтоватое солнце реет над Санкт-Петербургом. У подворотен курятся рыжие сугробы. На Невском проспекте в коричневое крошево разъезжена мостовая. Светлы стекла фонарей. Свежий ветер качает красную, как сурик, перчатку над лавкой гамбургского купца.
   На Невском проспекте глухой стук колес. Каретные стекла проносят солнце. Прокатывают новые выезды по набережной, с форейторами на передних лошадях. Волоча шубы по мокрым плитам, знакомые снимают друг перед другом мохнатые сырые треуголки: смешно и немного стыдно показывать всем стриженные по-новому головы, без пудры. Уже обрезаны старомодные букли дней тирана.
   Золотой всадник у Исаакиевского моста закачался под тяжестью золотых доспехов и пал в дурноте с коня. Мастеровые в пестрядевых халатах, охтенские торговки, сбитенщик отшатнулись, снова натиснулись. Гостинодворский меняла с изморщенным, точно бы выщипанным лицом, попятился из толпы.