Анатолий Иванов
Алкины песни

* * *

   Каждый раз, когда мне случалось проезжать мимо небольшой, примостившейся на отлогом лесном берегу деревеньки Черемшанки, я слышал такую песню:
 
Может, весной, может, осенью звонкой,
Когда полыхают березки в огне, —
Ко мне, молодой и беспечной девчонке,
Любовь пришла ко мне.
Лети, моя песня, далёко-далёко…
Пусть голос мой слышит ночная звезда.
Я с милым простилась под елью высокой,
Простилась навсегда…
 
   Песню эту пел иногда хор девушек, работающих на колхозном поле недалеко от берега. Но чаще в прозрачной тишине отчетливо звенел одинокий девичий голосок. Он о чем-то сожалел, грустил и радовался в одно и то же время.
   Песня казалась мне странной, непонятной. Что-то было в ней недосказано, точно певцы пропускали всегда самый важный куплет. Или я не уловил, не разобрал его?
   Проезжая Черемшанку, я каждый раз стал прислушиваться к голосам более внимательно. Я выучил песню, записал ее слова. И только тогда убедился, что куплета, который рассказал бы недопетое, – нет.
   Может быть, я так и не разобрался бы в своих мыслях, связанных с песней. Может быть, я забыл бы о ней со временем. Только судьба забросила меня на несколько дней в Черемшанку.
   И в первый же день я снова услышал знакомую мелодию.
   – Послушайте, что это за песня? – спросил я маленького энергичного старичка, который оказался поблизости. Его звали, как я потом узнал, Максим Теременцев. Он вместе со мной послушал несколько минут льющиеся откуда-то сверху голоса и промолвил вместо ответа:
   – А тут, заметьте, всегда поют…
   – Кто же поет?
   – То есть как кто? – старик с сожалением посмотрел на меня. – Известно кто… Она, Алка Уралова.
   – При чем тут какая-то Алка? Там целый женский хор…
   Старичок опять насмешливо осмотрел меня с ног до головы и проговорил:
   – А как же? У нас всегда так. Сначала Алка, а потом обязательно хором.
   Уходя, старик добавил:
   – Там, за речкой, сено косят.
   Это объяснение, однако, нисколько не помогло мне. Чтобы понять песню, надо было знать историю ее рождения, которая связана, в свою очередь, с историей любви Алки Ураловой и Сергея Хопрова. Вот она, эта история…
   Полдень. Слабый ветерок нет-нет да и качнет лениво верхушки столетних елей и сосен. Тихонько зашумит лес, стряхивая с себя дремоту.
   А под деревьями не шелохнется и травинка.
   Неширокая дорога пышет жаром. Воздух пахнет расплавленной смолой.
   По дороге медленно движется бричка, груженная свеженакошенной травой. На возу двое: широкоплечий, немного сутуловатый парень лет двадцати восьми, в порыжевшей от солнца сатиновой рубахе, без фуражки и худенькая девушка в простеньком синем платьишке. Волосы у парня курчавые, белые, глаза поглядывают откуда-то из глубины и кажется, что от них струится холодок. У девушки волосы гладко зачесаны назад и собраны там в небольшой тугой узелок.
   Парень сидит на возу неподвижно, курит. Девушка лежит позади него поперек воза, заложив под голову загоревшие до черноты руки, почти не мигая, смотрит серыми, глазами в безоблачное небо, еле слышно поет о неизвестном гармонисте, который грустит об угасшей своей любви.
   Жалобно льется мелодия и сразу глохнет в густом вязком воздухе. Парень бесстрастно дымит папиросой: песня, очевидно, его не трогает.
   Девушка прервала песню, вздохнула, прислушалась к скрипу колес. И еще раз вздохнула.
   А потом вдруг раскинула руки в стороны, чуть вскинула голову, точно отгоняя навеянную собственной песней грусть. Блеснули ее влажные глаза.
 
Не грусти ты, парень бравый,
Вечерком приди в дубраву.
Нам сыграешь, – мы споем…
А потом
От всех тайком
Мы куда-нибудь уйдем —
С тобой вдвоем…
 
   На лбу и нижней губе девушки выступали капельки пота. Она стерла их тыльной стороной ладони и, секунду передохнув, запела еще звонче:
 
Брось грустить по ней, мой друже,
Я нисколько той не хуже —
Посмотри-ка на меня:
Обмилую,
Обцелую
Жарче пламени-огня.
Вот такая я…
 
   – А-а-я-я-я-я… – долго звенело над лесом. Застоявшийся горячий воздух не мог заглушить песни, и она летела, летела над деревьями, как выпущенная из клетки птица.
   Девушка прислушивалась, как все дальше и дальше уносились звуки, и, набрав в легкие побольше воздуха, скороговоркой повторяла:
 
Вот такая,
Вот такая,
Вот такая, парень, я…
 
   И снова прислушивалась.
   – Эх ты, Алка! Тебе фамилию бы не Уралова, а Оралова, – произнес парень, не поворачиваясь. – День и ночь у меня в ушах стоят эти твои… арии. Надоело. Силосную яму докончим, ладно… а потом скажу председателю колхоза – пусть другого помощника дает…
   Алка примолкла.
   Лес, между тем, кончился, показалась Черемшанка. Небольшая речка серебряно-чешуйчатой лентой огибала деревню. Тысячи солнечных бликов слепили глаза. Когда въехали на мост, Алка вскочила на ноги:
   – Ну что ж… Прощай, Сергуша…
   И прямо с воза, через перила моста прыгнула головой вниз в воду. Завизжали от восторга копошившиеся на берегу голые почерневшие ребятишки. А Сергуша – точнее Сергей Хопров – даже не пошевелился, только скосил глаза на вспыхнувшие радугой водяные брызги.
   Алка вынырнула далеко от моста и, часто взмахивая руками, поплыла к берегу.
   Когда Уралова, еще в не успевшем просохнуть платье, подошла к силосной яме и взялась за вилы, Сергей Хопров не сказал ей ни слова, только подумал: «Пойду к председателю сегодня же. Или завтра, в крайнем случае. Пусть другого помощника дает…»
   Но подумал просто так, из упрямства, чтобы обмануть себя в чем-то…
   А песня взлетала теперь уже над деревней:
 
Иду я тропинкой степною росистою —
Искрится, сияет на солнце роса.
И кажется мне – про любовь мою чистую
Птичьи звенят голоса…
Птичьи звенят и звенят голоса.
 
   И слышна Алкина песня далеко-далеко, на другом конце села, где стоит колхозная птицеферма. Слушает песню птичница Люба Хопрова, жена Сергея, и только что подъехавший с зерном Максим Теременцев, дед Любы. Старик одной рукой держится за дробину брички, другой прикрывает от солнца глаза и, задрав бороденку, всматривается туда, откуда несутся звуки, точно надеясь увидеть певицу. Люба стоит рядом, нервно комкает в руках полу белого халата, но лицо ее спокойно, только чуть бледновато, да в черных глазах поминутно вспыхивают и гаснут огоньки, то печальные, то растерянно-тревожные.
   – Эк, заливается… Почище соловья! Даст же бог такой голосище! – бормочет дед Максим, прищелкивает языком. А потом вдруг сплевывает на землю, сердито трясет рыжей бороденкой:
   – И кому голос даден? Хоть бы человеку!..
   – Дедушка! – умоляюще восклицает Люба Хопрова.
   – А ты молчи… Дед я тебе или не дед? Ну, то-то… Помогай отгружать зерно.
   Люба Хопрова и Максим Теременцев молча принимаются работать. А песня Алки Ураловой летит у них над головами, звонкая, неудержимая…
 
…Пою про любовь, о которой мечтаю,
Которую жду и никак не дождусь…
 
   – И скажи на милость, человек ведь вырос, – опять кивнул дед Максим в сторону, откуда доносилась песня.
   – Ты же только что сказал: не человек она…
   – Что сказал? Ну сказал… Без родителей она росла… Жила у старой Перепелихи. От нее и песни складать, видно, научилась. А ты зачем перечишь? Дед я тебе или не дед? – снова раскипятился старик. – Эх ты, Любаха-милаха… Как бы этот соловей твоих детишек сиротами не оставил. Знаем мы такие песни…
   Люба подняла на деда свои темные, широко открытые глаза, щеки ее стали еще бледнее.
   – Где уж моему Сергею, – стараясь казаться спокойной, рассмеялась Люба. – Он девок чурается, как черт сухой вербы…
   – От такой чурнешься, как же… Не захочешь увидеть, так услышишь. Да ты слепая, что ли?
   И дрогнуло красивое Любкино лицо, не выдержало сердце. Как стояла, так и осела она на мешки с зерном, заплакала вдруг тяжелыми, давно искавшими выхода слезами.
   – Дедушка!.. Неужели это правда? Я не хотела верить… Изменился Сергей ко мне… и к детям. Вижу это, не слепая, а не верю. И что говорят про него – не верю. Как же это? А?..
   Максим Теременцев растерянно заморгал морщинистыми красноватыми веками и принялся торопливо шарить у себя по карманам, хотя трубка торчала у него во рту. Потом обошел вокруг брички, потрогал, надежно ли закручены гайки у задних колес. И только проделав все это, подошел к, внучке, присел рядом на мешок.
   – Вот оно, дело-то какое, голубушка… Я же о том и говорю… Ну будет, будет, перестань.
   – Разлучница проклятая!.. Ведь дети у него… Дедушка, помоги, – в отчаянии выкрикивала Люба Хопрова.
   – Эх, Любаха-милаха… Никудышный я помощник в таких-то делах. Тут уж ты сама как-нибудь… Поговори с ней, пристыди непутевую, Заполошная она, а может, поймет. Совесть должна быть у каждого человека… и сознательность соответственно.
   – Как же мне быть теперь, дедушка? – Люба подняла заплаканное лицо и уткнулась ему в колени. Морщинистой рукой старик гладил, густые, горячие от солнца волосы внучки.
   – Я ее, Уралову, не люблю, – вместо ответа проговорил он. – Непутевая она, озорная… А вот поет душевно, люблю. Артист – и только. А Сергушку приструнить – твое уж дело. Поймет – остынет. А потом – знаешь, потухшую трубку выколотить надо. Тоже твое дело…
   – Господи, и откуда она взялась на мою голову, проклятая! Мало ей холостых парней…
   А над деревней, как бы в насмешку над горем Любы Хопровой, звенел счастливый голос Алки:
 
…Я песню пою, мою спутницу верную,
А мне улыбается каждый цветок.
И кажется мне:
Про любовь мою первую
Шепчет степной ветерок…
Ласково шепчет степной ветерок…
 
   Правильно сказал старый Максим Теременцев: не увидишь Алку Уралову, так обязательно услышишь.
   А Сергей Хопров не только слышал, но и видел ее. Сидел на возу спиной к ней, а перед глазами – чуть веснушчатое лицо и волосы, отливающие спелой рожью; смотрел вечерами в погрустневшие черные глаза своей жены Любы, а видел другие, серые и бездонные, которые вечно посмеивались и звали куда-то… Трудно было не идти на этот зов.
   Что-то необычное, необъяснимое приключилось вдруг с Сергеем Хопровым. «Вдруг» потому, что знал он Алку Уралову с малых лет и никогда не обращал на нее внимания. Росла она угловатой долговязой девчонкой, жила с Перепелихой – лучшей в селе сказочницей и песенницей – на краю села. А нынешней весной…
   Пахали весной целину за Касьяновой падью. Вечером пришла Алка, села у костра и молча стала смотреть Сергею в глаза.
   – Ты что ночью шатаешься по лесу, как леший? – удивленно спросил он.
   Алка вскочила, прижала палец к губам. Осветило ее пламя костра с головы до ног. И увидел, впервые увидел Сергей Хопров, какой строгой, подтянутой красавицей стала Алка Уралова… А она засмеялась одними губами, сделала шаг назад и пропала в темноте.
   Долго еще сидел Сергей Хопров у потухающего костра. «Зачем приходила? Что ищет ночью в лесу? – думал он. – Чудная какая-то… Верно говорят, что с замочком она внутри…»
   С этого все и началось. Перестал разговаривать с ней Хопров, торопливо и виновато отводил глаза в сторону, когда нельзя было разминуться, напускал на себя равнодушный и холодный вид. А Уралова – и до чего же хитрющая! – все видела, все понимала, но лишь посмеивалась да пела свои дьявольские песни…
   Все видела, все понимала не только Уралова, но и Люба Хопрова – жена. Такой уж человек был Сергей Хопров, весь на виду. И разве не догадается женское сердце, почему стал он еще замкнутее, неразговорчивее, почему уже не радуют его дети, почему уходит каждый вечер в сад, долго сидит там, на лавочке, смотрит на пламенеющий закат и курит, курит, курит…
   А перед сенокосом Алка подошла к Сергею, заявила: «Председатель прикрепил меня к тебе». – «Как прикрепил?». – «Очень даже просто. На помощь. Слабосильный, говорит, стал Сережка Хопров, трудно ему будет одному на силосе». – И улыбается так, что больно глазам. А посылал ли ее председатель к нему? Об этом знают только Алка да сам председатель… И пошли с тех пор по селу разговоры. Зря пошли, потому что не было еще ничего между ними. А будет. Чувствует Сергей, что свалится он скоро в пропасть, может быть, сегодня, сейчас же… Удерживают его только печальные Любкины глаза…
   Все это вспомнил Сергей Хопров, когда они ехали обратно за травой по узкой дороге, зажатой между стенами леса. Думал он и о себе, но словно о ком-то постороннем, думал с жалостью, с тоской… А чего жалеть? Нет для него иного пути, кроме этой узкой лесной дороги, нельзя сойти с нее в сторону, нельзя остановиться, хоть и ведет она к чему-то страшному, все дальше и дальше от ласковой покорной Любки, от двух вихрастых ребятишек с облупленными носами…
   Осторожный, тихий голос Алки остановил его мысли.
   – Сергуша…
   – Чего тебе?
   Долго молчала Уралова. И уж не надеялся Хопров, что заговорит она снова.
   – То место за Касьяновой падью… помнишь? – донесся, наконец, из-за спины ее голос.
   – Помню. А что?
   – Приходи туда вечером….
   Теперь долго молчал Хопров. Молчал потому, что боялся своего голоса, боялся пошевелиться. Так вот она какая, пропасть!..
   – Зачем это? – хрипло произнес он, наконец.
   Но Алку точно ветром сдунуло вдруг с брички: мелькнули среди деревьев ее синенькое платьишко да выцветшая бледно-розовая косынка. И уже из глубины леса донесся ее голос:
 
…Я песню пою, мою спутницу верную,
И мне улыбается каждый цветок.
И кажется мне:
Про любовь мою первую
Шепчет степной ветерок…
Ласково шепчет степной ветерок.
 
   Палило солнце. Дрожал над лесом расплавленный воздух. По дороге, как по зеленому ущелью, тащилась куда-то бричка? Но куда – Сергей не знал.
   Потускнели, точно вылиняли вдруг верные глаза Любы Хопровой, будто меньше стала она ростом. Когда Максим Теременцев уехал с фермы, она до вечера проплакала редкими, тихими слезами.
   Вечером Сергей пришел домой позднее обычного, молча поужинал, стараясь не смотреть на жену.
   – Чего плачешь? – спросил он, поднимаясь из-за стола. – Глазавон запухли.
   Люба опустила голову.
   – Язык отнялся?
   – Сереженька, зачем, зачем ты? Дети ведь у тебя…
   Слезы не дали ей говорить. Хопров, направившийся было к двери, резко остановился, повернул к ней страшное, обескровленное лицо. Испуганно вскрикнула Люба, прижав обеими руками к сердцу скомканный передник.
   – Перестань ты, слышишь! – не помня себя, крикнул он и, круто повернувшись, вышел.
   …До глубокой ночи сидел в саду Сергей Хопров. Давно погас закат, и хитро перемигивались между собой голубоватые звезды. Было о чем подумать Сергею… Снова видел он себя на узкой лесной дороге, зажатой с двух сторон лесом. Лежит на бричке с травой Алка Уралова, а он сам правит лошадьми. Но не он везет Алку, а она увозит его куда-то… И нет сил, чтобы спрыгнуть с брички, остановить лошадей… А где-то там, позади, стоит Любка и с тяжелым укором смотрит им вслед. Из-за Любкиной спины испуганно выглядывают детишки, крепко вцепившись ручонками в ее юбку. Ничего-то они не понимают, не знают еще, какое горе постигло их…
   Очнулся Сергей от чьего-то ласкового прикосновения, вздрогнул.
   – Сережа…
   – Чего тебе, Люба?
   – Давай поговорим…
   – Давай, – тяжело вздохнул Сергей. Потом повернулся и обнял жену. Она прижалась к его груди и опять тихо заплакала.
   – Зачем ты, Люба?
   – Хорошо так… Легче.
   Черные, точно облитые тушью, деревья еще дышали дневным зноем. Но из глубины сада уже тянул освежающий ветерок.
   Оба долго молчали. Наконец Люба осторожно произнесла:
   – Мы так хорошо жили, Сережа…
   Сергей не отвечал, медленно поглаживая ее плечо.
   – Наша семья была самой счастливой в Черемшанке, – продолжала Люба. – Я так думала…
   Люба молчала, надеясь, что он заговорит, откликнется.
   – Сереженька, что с гобой?
   – Не знаю. Люба, – грустно проговорил Сергей. И хотя Люба уловила в его словах подтверждение тех слухов, в которые не верила, или убеждала себя, что не верит, она почувствовала облегчение: в голосе мужа звучала искренность, обещавшая семье прежний мир и радость. И уже смелее Люба произнесла:
   – А я знаю – Алка Уралова…
   Сергей молча улыбнулся в темноте, и Люба догадалась об этом.
   – Ты чему улыбаешься?..
   – Так. Смешно бывает в жизни. Я ведь чуть на свиданье к ней не ушел сегодня…
   – Сережа! – невольно вырвалось у Любы.
   – Ничего, Любка. Разве я виноват? Пройдет все…
   Сергей провел рукой по волосам Любы и вдруг ощутил, как на виске жены под его пальцами бьется живая маленькая жилка.
   А в это время за Касьяновой падью, там, где весной жег костер Сергей Хопров, медленно ходила взад-вперед по небольшой полянке Алка Уралова. Потом опустилась на землю, обхватила руками колени и так застыла…
   Неслись из леса ночные звуки. Где-то в черной чащобе жутко кричали совы; печально плакала за лесом в болоте выпь. Но Алка Уралова ничего не слышала.
 
Где синеют в траве васильки…
 
   тихо и печально пропела она. Помолчав, начала снова:
 
Где недавно горели костры,
А теперь стынет только зола…
 
   Над лесом нежно зарозовел край неба. Черная ночная мгла стала синеть. Оттуда, где начинался день, прилетел ветерок и стих, запутавшись в верхушках сосен. Перестали кричать совы. В безмолвии слушал лес, как рождалась новая Алкина песня.
 
Где весною горели костры,
А теперь стынет только зола,
Где уже отцветают цветы,
Я любимого долго ждала…
 
   Слова песни еще с трудом ложились в строку. Еще фальшивят рифмы, и как-то сбивчиво, несмело звучит мелодия. Но скоро, может быть, сегодня же, когда расцветет день, новая песня смело взлетит над деревней, опять удивит людей и по-разному отзовется в их сердцах.
   А пока Алка сидела, не шевелясь, обхватив руками колени, чуть склонив голову.
   Маленькие редкие слезинки медленно прокатывались по ее обветренным горячим щекам и, не успев упасть на землю, высыхали.
   Рано утром старый Максим Теременцев, разыскивая в лесу отбившегося от табуна жеребенка-трехлетку, наткнулся на неподвижно сидящую Алку Уралову.
   – Э-гей, девка! – окликнул он, но Алка не повернула даже головы, будто не слышала… Старик сполз на животе с незаседланной лошади, привязал ее к деревцу и подошел к Алке.
   – Жеребчика не видела тут? С белой отметиной на лбу? Куда запропастился, анафема…
   Все так же сидела Алка, немигающими глазами смотрела в одну точку перед собой. Старик опустился рядом на траву, не торопясь достал трубку.
   Трубка у деда Максима была особенная, похожая на кубик со сбитыми краями, в который воткнули длинный согнутый гвоздь. Старик уверял, что сделана, она из корня «райского» дерева. Трубка давно почернела, обуглилась и в двух местах прогорела. Дед Максим выстругал из вереска два колышка и забил дыры. Каждый в Черемшанке знал, что от этого его трубка несколько потеряла свой вкус, но все равно курить из нее «одно блаженствие и прост-таки бальзан для души». Оттого, видимо, и дымил Теременцев на всю деревню день и ночь.
   – Должно, давно тут сидишь? – осведомился старик у Алки, не спеша набивая трубку самосадом из кисета.
   – Давно, – Алка подняла, наконец, голову, удивленно посмотрела на Максима Теременцева.
   – Ишь ты… А зачем сидишь?
   – Счастье хотела высидеть. Не пробовал?
   – Я-то пробовал. Да высидел не счастье, а болесть одну…
   – Уходи, дедушка, отсюда, – тоскливо попросила Алка.
   Максим Теременцев в ответ только хмыкнул, долго сосал трубку, почесывая бородку.
   – У меня, девка, вопрос к тебе один есть… обстоятельный и сурьезный больно…
   – Какие у тебя вопросы могут быть? Как болезнь твою лечить? К доктору иди.
   – А как же не может быть вопросов, – продолжал старик, посапывая трубкой. – На конце жизни их много накапливается. А ко дню смерти надо иметь полную ясность во всем, чтоб умереть спокойно…
   Алка молча легла на спину, вытянула онемевшие ноги, заложила руки за голову и стала смотреть на зеленое утреннее небо.
   – Сережку-то не окрутила еще? – спросил вдруг старик.
   Алка порывисто приподнялась. Но тут же глаза ее как-то сразу потухли, губы сложились в презрительную усмешку. Девушка снова легла на спину.
   – Нет еще. Ты что, указчик мне, что ли?
   – Так ведь Люба Хопрова, жена Сергуньки, мне внучкой доводится. И дети опять же у него. А Сергунька – что? Он из бабьего теста сделанный. Мягкий. А ты, бессовестная, детей сиротами оставить хочешь.
   Вскочила Алка, отбежала в сторону, прижалась к сосновому стволу щекой и грудью, обхватила его руками, точно собираясь выдернуть. Дед Максим торопливо сунул в карман недокуренную трубку.
   Алка бросила быстрый взгляд на лошадь, потом на старика… С силой оттолкнувшись от дерева, девушка в несколько прыжков очутилась возле лошади, вскочила на нее и понеслась по узкой, давно заброшенной, заросшей травой лесной дороге.
   – Расшибет! Расшибет!.. Незанузданная она… – хрипло прокричал ей вслед Максим Теременцев.
   Но Алка уже ничего не слышала.
* * *
   Рассказывают: прошлой замой на плоскую соломенную крышу овчарни по наметанным под застрехи сугробам зашел ночью голодный волк и провалился внутрь. Шел окот овец, и Алка сутками находилась на ферме.
   Услышав в овчарнике шум, Алка взяла лампу и вышла из родильного помещения. Почуяв человека, заметался зверь по закуту и бросился на другой конец двора к зияющему в полутора метрах от пола открытому окошку, в которое заглядывало несколько озябших звезд. Вскрикнула Алка, схватила подвернувшиеся под руку грабли и, не соображая, что делает, тоже побежала к окошку.
   Человек и зверь почти одновременно очутились у окна. Но все-таки опередил зверь и с ходу прыгнул в синеющий просвет. Но то ли слишком отощал волк, то ли страх отнял у него силы – передние, обледенелые лапы зверя только царапнули по нижнему вырезу окна, и он, на мгновение повиснув на стене, медленно пополз вниз. В это время его и ударила Алка граблями по голове. Зверь упал на пол и кинулся вглубь двора. Испуганно и жалобно кричали овцы.
   Неизвестно, чем кончился бы этот необычный поединок. Но услышали встревоженный крик овец колхозники, прибежали в накинутых прямо на нижнее белье полушубках, кто с ружьем, кто с вилами…
   Позже всех прибежал Максим Теременцев, в больших резиновых сапогах, в байковых кальсонах и коротенькой фуфайке, выставляя вперед старинную двустволку, которая лет тридцать как не стреляла и годилась разве только вместо костыля. Но волк уже лежал на полу плоской бесформенной лепешкой, точно проколотый воздушный мешок, из которого наполовину вышел воздух. Из ноздрей зверя еще текла струйка густой черной крови. Все почтительно расступились и пропустили старика вперед. Этому была причина: в молодости Максим Теременцев считался лучшим волчатником в округе.
   – Кто? – отрывисто спросил старик, ткнув носком сапога в обмякшее волчье брюхо.
   Ему молча показали на Алку, которая все еще никак не могла придти в себя и стояла у окна, судорожно сжимая в руках грабли.
   – Дура! – закричал вдруг старик. – С граблями на волка! А вот вилы.
   И впрямь – у стенки стояли вилы-тройчатки с острыми, как шилья зубьями.
   – Однако, здоров, чертяка! – восхищенно пробормотал старик, переворачивая зверя. Потом, не разгибаясь, схватился за свои колени: – Батюшки! Морозище-то проклятый… Поморозился ить я, ребятушки!
   И забыв на полу овчарника свое проржавевшее ружье, старик побежал домой…
   Рассказывают еще: больше недели однажды завывала пурга. Вся облепленная снегом, зашла утром Алка на ферму, хотела раздеться, но так и застыла у порога жарко натопленной комнаты:
   – …Замерз, однако, Сергунька в такую непогодь, – резанул ее по сердцу женский голос.
   – Кто… замерз? – задохнулась Алка.
   Сидевшие в комнатушке женщины обернулись. Одна из них объяснила:
   – Кум мой приехал из города с попутной почтой. И говорит: «Сережка Хопров за два часа до пурги уехал из города. Не пускали его: куда, мол, того и гляди пурга начнется. А он, Сережка: „Ничего, тут близко, чуть поболе полсотни верст. Пурга меня не догонит“. Да, видать, догнала. Любка вся в слезах убивается. О, господи, парень-то какой был…
   Ничего не сказала Алка, повернулась и вышла. Дома оделась потеплее, взяла спички, хлеба, встала на лыжи и шагнула в снежную коловерть. Зловеще гудевший лес сразу проглотил ее.
   Хватились Алку через два дня после возвращения в село Сергея Хопрова (он переждал пургу на каком-то заброшенном зимовье). Кто-то видел, как она шла на лыжах к лесу. Весь колхоз вышел на поиски. Нашли ее почти замерзшую под большим сугробом, над которым тоненькой струйкой вился пар…
   Многое еще рассказывают в Черемшанке про Алку Уралову… А на недоверчивые вопросы отвечают:
   – Чего вы удивляетесь! Это Алка Уралова… Недавно она ссадила где-то с лошади старика Теременцева и поскакала по лесу. Жеребца потом еле отходили. А ее и сейчас доктора лечат: о ветки в кровь лицо разорвала. Давно уже не слышно ее песен. А без них и скучно как-то… Но погодите, придет из больницы, опять запоет… Такой уж человек…
   Однако Алка все-таки удивила жителей Черемшанки. Она выписалась из больницы под осень, похудевшая, притихшая. Прошел день, два, неделя, другая… Алка по-прежнему работала на овцеферме. Но песен своих не пела.