Панмонголизм! хоть имя дико,
Но мне ласкает слух оно,
Как бы предвестием великой
Судьбины Божией полно.
………………………
О Русь! В предвиденье высоком,
Ты мыслью гордой занята, —
Каким же хочешь быть Востоком:
Востоком Ксеркса иль Христа?..
 
   Не надо быть теософом, не надо быть и мистиком, чтобы верить в это «пророчество» о грядущей борьбе арийского мира с монгольским: весь ход истории делает неизбежной эту борьбу, которую современный мир оставляет в тяжелое наследство будущему. [2]
 
   Но для мистика борьба эта тесно связывается с эсхатологией — таково вновь построение романа Андрея Белого. И если в романе его перед нами туманом проходит в персидском обличий потомок «Ксеркса», торжествующий Шишнарфнэ, то и Христос не один раз проходит печальной тенью по страницам романа; в разных видах проходит «кто-то печальный и длинный», с бородой, «будто связкой спелых колосьев», и «свет струится так грустно от чела его, от его костенеющих пальцев…». Является он и революционеру Дудкину и мысленному отцеубийце Николаю Аполлоновичу. «Все вы отрекаетесь от меня… Все вы меня гоните… Я за всеми вами хожу. Отрекаетесь, а потом призываете…». И побеждает — он, «некто печальный и длинный», побеждает и в душе Николая Аполлоновича, и в душе его отца, и в душе террориста Дудкина, побеждает после того, как страданиями преображается их душа: трагедией души очищены все они, ибо душевные страдания — Христу сопричтение. Это — вторая, внутренняя тема романа.
 
   Но победа «России Христа» — не предрешена, не предрешена победа Медного Всадника над «роковым лицом с узкими монгольскими глазками». В тяжелой борьбе исчезнет с лица земли Петербург — столица Аблеу-ховых, столица революционного и реакционного нигилизма, «праздная мозговая игра»; исчезнет с лица земли, расплывется туманом (тема Достоевского!). Ибо нет Петербурга: «это только кажется, что он существует»; нет и петербургского периода истории, — его стряхнет с себя Россия, как отца и сына Абдеуховых. А как же тот, «чьей волей роковой над морем город основался», как же Медный Всадник: с кем он? Куда путь его ведет Россию? В романе он — видное действующее лицо. Это он сидит в кабачке перед лицом запутавшегося и погибающего Николая Аполлоновича, это его «многосотпудовая рука» грозит мировому нигилисту, это он приходит к революционеру Дудкину пробудить его от нигилистического сна — и «сызнова теперь повторялись судьбы пушкинского Евгения»; это он ведет революционера Дудкина убить гадину нигилизма, Липпанченко; перед ним, перед Медным Всадником, падает Дудкин на колени, как перед Христом, с возгласом: «Учитель!» — и слышит гулкий голос: «Здравствуй, сынок!.. Ничего: умри, потерпи…». И весь нигилизм свой искупает революционер Дудкин кровью Липпанченко и своим сумасшествием… Но тут же — и насмешка темных сил, «дьяволов водевиль»: убив предателя ножницами, Дудкин «на мертвеца сел верхом; он сжимал в руке ножницы; руку эту простер он… усики его вздернулись кверху…». Он был гнусной пародией на того самого Медного Всадника, которого назвал он — Учитель. И насмешка эта — не только над ним, но и над самим Медным Всадником.
 
   Но кем бы ни был Медный Всадник — эманацией Христа или адовым Летучим Голландцем (в романе он — и то и другое), путь России ведет ее к роковой борьбе с мировым нигилизмом, и когда придет время этой борьбы — тогда «исполнятся сроки». Когда-то Андрей Белый на юношеском «пути безумий» ждал, что сроки исполнятся не сегодня-завтра, что сам он с друзьями, как евангельские мудрые девы, с фонарями в нощи встретят Жениха; теперь он терпелив, он ждет ответа, но он верит, что «и не может быть никаких ответов пока; ответ будет после — через час, через год, через пять, а пожалуй, и более — через сто, через тысячу лет; но ответ — будет!». И ответ этот — все на тот же призыв, который звучал с первых страниц книг Андрея Белого, которым он заканчивает и одну из глав этого своего романа: «все о том, об одном: о втором Христовом Пришествии… Ей, гряди, Господи Иисусе!».
 
   Так вернулся в конце пути к своей исходной точке Андрей Белый; таков этот его замечательный роман, равного которому давно не появлялось в русской литературе; в нем достиг автор вершины своего творческого пути. Роман этот пока не всякому доступен — не только по теме, но и по выполнению. Написан он, в соответствии с темой, массивно, грузно, громоздко, «вавилонно»; меньше влияния Гоголя, больше влияния Достоевского. Совершенно «достоевская» — сцена в трактире, где Николая Аполлоновича пытает некий чиновник охранки, точно Раскольникова Порфирий Порфирьевич; еще больше от Достоевского — в кошмарной беседе Дудкина с Шишнарфнэ, где в некоторых местах даже отдельные фразы взяты из кошмара Ивана Федоровича, его ночной беседы с Чертом. И все-таки в целому Андрея Белого все в романе — свое, переработанное, кровное. Описания лиц, характеров, положений ведутся не прямым путем, не по «прямой линии» (классический пример — Пушкин, «Капитанская дочка»); нет, точно спиралью ведет автор свои ходы, подходы, переходы вокруг лица или положения; грузно; громоздко, но вот в центре спирали оказывается в конце концов именно то, что хотелось автору: незабываемое лицо, незабываемое положение. И автор, заканчивая «спираль», заканчивая обрисовку лица, например Аблеухова, имеет право бросить читателю: «будет, будет престарелый сенатор гнаться и за тобою, читатель, в своей черной карете: и его отныне ты не забудешь вовек!». И действительно, не забудешь вовек целый ряд лиц, целый ряд картин, иногда лишь эпизодических; таковы, например, сумасшествие и неудавшееся самоубийство некоего поручика Лихутина, ночные скитания по осенним улицам Петербурга Аполлона Аполлоновича, последний день жизни и смерть Липпанченко. Одни эти сцены могут показать, в какого большого художника вырос Андрей Белый в этом своем романе.
 
   Но вместе с намеренной внешней громоздкостью построения, всюду, во всем романе, тонкая чеканная работа выполнения, шлифовки слова, «инструментовки» его; в этом сказался поэт, автор четырех «симфоний» и изысканий по ритмике. Когда-нибудь весь этот роман будет изучаться со стороны стилистики, ритмики, «инструментовки»; здесь можно привести только несколько примеров. Иногда мелочь: описание торжественного приема в некотором важном учреждении, где все «лак, лоск, блеск и трепет»; на этих словах «инструментовано» все начало третьей главы романа. Канцелярия, с ее скрипом перьев, свист ветра в пустынных российских пространствах — «инструментованы» каждый по-своему, и прием, незамысловатый прием, использованный художником, несомненно, производит желаемое им впечатление; свистящие и шипящие звуки, точно сухой песок, пересыпаются по страницам. «Рассвисталась над пустырем голодная свистопляска; посвистом молодецким, разбойным она гуляла в пространствах: самарских, тамбовских, саратовских, в буераках, в песчаниках, в чертополохах, в полыни, с крыш срывая солому, срывая высоковерхие скирды…». И так — целыми страницами, «инструментуя» на гласных, на согласных; пусть это очень искусственно — не в этом дело, лишь бы достигало цели. А насколько это достигает цели — можно судить хотя бы по замечательной сцене появления Медного Всадника в бессонном бреду Дудкина: простой «инструментовкой» (три страницы!) на полнозвучное а и р (л) достигается впечатление мощности, массивности шага Медного Гостя, дробящего ударами гранит… Бессознательные приемы творчества прошлого (впрочем, много сознательного было уже у Державина!) становятся с течением времени осознанными; в этом — завоевание техники, неизбежный путь развития всякого искусства.
 
   Здесь надо остановиться — и вернуться к внутренней сущности романа, ко всему творчеству Андрея Белого. Повторю еще раз: в романе этом, высшем и замечательнейшем своем произведении, Андрей Белый, после многих духовных скитаний и странствий, снова вернулся на прежний, первый свой путь. Верный своим вечным мистическим устремлениям, он снова ищет спасения от ледяной пустыни на прежнем, первом пути преодоления земной действительности. Но есть и новое на этом пути, и новое это — истина теософии: в ней теперь спасение. Долго ли «истиной» этой удовлетворится Андрей Белый — вопрос будущего. Пока будем довольны и тем, что «истина» эта не погубила Андрея Белого как художника, не помешала ему создать «Петербург» — крупнейшее произведение современной русской литературы.

VII

   Путь Андрея Белого был предопределен: и разочарование в научной философии, и изыскания по теории символизма неизбежно должны были привести его к новой попытке найти спасение на пройденном до конца мистическом пути. Теософия — это учение задело крылом не одного Андрея Белого, но и некоторых других представителей современной русской литературы, и будущему историку литературы несомненно придется производить раскопки в многотомной «теософии» нашего времени; без этого непонятны будут ни Андрей Белый, ни Вячеслав Иванов, ни многочисленные «Жеоржии Нулковы» символизма и псевдосимволизма. Психолог и историк найдет немало интересного при изучении этой своеобразной секты нашего времени; историку литературы нельзя будет ее миновать. Теософия была знакома Андрею Белому с самого начала его писательского пути. Во «второй симфонии» мы находим ряд ядовитейших насмешек над этим учением и его представителями, разными «теософами с. рыжими усами», приехавшими из Лондона… Теософы сидят друг против друга и «спускаются в теософскую глубину»: они говорят о том, что «нельзя путать красное с пурпурным. Здесь срываются. Пурпурный цвет нуменален, а красный феноменален… Если красный цвет синоним Бога-Отца, красный и белый — синоним Христа, Бога-Сына, то белый — синоним чего?..» Так говорят они, а автор сердито комментирует: «один восторженно махал пальцем перед носом другого; другой верил первому… Оба сидели в теософской глубине. Один врал другому…». Так писал Андрей Белый в 1901 году. Но вторая симфония, мы знаем, была во всех отношениях жестоким ударом автора по самому себе; оправдалось это и в отношении теософии. Не прошло после «симфонии» и двух лет, как Андрей Белый написал статью «Священные цвета» (1903 г.), в которой опустился до самого дна призрачных теософских глубин: «теософская двойственность красного цвета», «теософское открытие призрачности красного цвета» — этим переполнена статья. С особенным восторгом относится Андрей Белый к открытию Мережковского, что черт — серого цвета: «этим определением Мережковский заложил прочный фундамент для теософии цветов, имеющей будущее…».
 
   Все это — еще полудетское, наивное, беспомощное, и от этих теософских откровений Андрей Белый отошел, сойдя с «пути безумий». В 1906 году, в статье о Гиппиус, Андрей Белый с осуждением относится к «теософскому» рассказу ее «Suor Maria», склонен видеть в нем «весьма опасный уклон к сар-пеладанству»; он верит, что Слово истины «открыто или всем, или никому…». Это явно враждебно теософической эзотерии. Но уже в 1907–1908 г. Андрей Белый снова вернулся к ней в романе «Серебряный Голубь»: мы видели, что Слово истины знает там только один — теософ и оккультист Шмидт. Он предупреждает Дарьяльского об опасности «оккультного делания» вне высшего руководительства предлагает ему ехать за границу к теософеским пророкам, «к ним, к братьям, издали влияющим на судьбу…». Годом позднее, в статье о Гоголе (1909 г.), Андрей Белый видит ошибку мистического крушения последних лет жизни Гоголя в том, что Гоголь «вступил на такие пути, куда нельзя вступать без определенного, оккультно разработанного пути, без опытного руководителя…». Гоголю надо было найти «посвященного в тайны, чтобы тот спас его… тогда понял бы он, что, быть может, найдутся и люди, которые могут исправить страшный вывих души его…». Здесь везде читается — «Гоголь», но подразумевается — «Андрей Белый»: все это он сам о себе говорит. Так вошел, после душевного перелома, на теософский путь Андрей Белый. Это было в 1909 году.
 
   К этому году относится интересная его статья — «Эмблематика смысла», в которой делается попытка перехода из Фрейбурга в Мюнхен, от Рик-керта к Штейнеру. Впрочем, хотя статья эта и примечания к ней пестрят именами Блаватской, Анни Безант и многих других именитых теософов, к самой теософии Андрей Белый относится еще только как к «дисциплине, долженствующей существовать», но не оформленной: «современная теософия интересна лишь постольку, поскольку она воскрешает интерес к забытым в древности ценным миросозерцаниям…». Годом-двумя позднее он стал видеть в новом пути уже полное слово истины.
 
   Пока же, в свете нового учения, новую опору получает для него теория символизма: в обосновании ее — главная задача статьи «Эмблематика смысла». Он теперь яснее, чем когда-либо, видит, что в подавляющем большинстве случаев так называемый «символизм» модернистов «ничем по существу не отличается от приемов вечного искусства», что только «в подавляющем обилии старого — новизна так называемого символизма»; для того же, чтобы «символизм» перестал быть «так называемым символизмом», псевдосимволизмом, он должен быть «новым религиозно-философским учением», «системой мистического и эстетического опыта…». И я не сомневаюсь, что эстетический опыт не отделяет Андрей Белый от мистического, что, например, «пульсация стихийного тела», описанная им в своем романе, была для него не только эстетическим описанием, но и мистическим переживанием. Иначе говоря, это значит, что Андрей Белый — подлинный символист, один из немногих символистов, необманный ученик Владимира Соловьева. Разница лишь в том, что учитель был беспощадным врагом теософии во имя философии, во имя подлинной мистики, беспощадным врагом эзотерии Блаватской; ученик же попытался перебросить мост от философии к теософии и из ученика Владимира Соловьева стал учеником ученика Блаватской — Рудольфа Штейнера…
 
   В системах философии теперь Андрей Белый ищет «деятельного эзоте-ризма». Проблема гносеологическая превращается для него в проблему гносеологической метафизики, ибо вносит он в нее требование своего сознания — трансцендентную норму ценности. Здесь гносеология переходит в гностицизм, методология — в магию; здесь Риккерт с его учением о ценности переходит в Блаватскую, в Анни Безант, в Штейнера, которые имеют в своей эзотерии готовый рецепт трансцендентной нормы ценности: нужна только слепая вера непосвященного в них, в «иерархию», в «братьев», управляющих людскими судьбами. Incipit theosophia. Но не сразу путь теософии— спасительный путь; снова надо пройти ледяные пустыни, прежде чем увидеть солнце. «Теософия есть внемирный взгляд на мир и природу человека… Оттого-то скрыт от нас ее страшный, душу леденящий смысл: увенчать в систему драму, наших познаний без цены и страданий без смысла…». Только творчество должно зажечь нашу душу огнем, чтобы мы могли «ждать в пустынях бессмыслия действенного нисхождения непознаваемого единства». Единство это — последний Символ, религия этого Символа — теософия; и в то же время — «религия Символа есть религия конца мира, конца земли, конца истории». Так снова возвращается Андрей Белый на эсхатологический путь, чтобы выйти из ледяной пустыни, «пустыни бессмыслия…». В 1911 году совершает он длительную поездку на Восток, к истокам мистики (том его «Путевых заметок»), а с 1912 г. — поступает в ученики к теософскому «Учителю».
 
   Я излагаю, не опровергаю. Ибо спор — немыслим: исходные точки противоположны. Норма ценности для меня не трансцендентна, а имманентна; внемирный и внечеловеческий взгляд на мир и человека должен быть отвергнут нами, если бы даже он и был возможен. Но нельзя отвергать права желающих внемирно смотреть на мир, нельзя отрицать права веры в трансцендентные нормы ценности. Одного надо желать, одного требовать: чтобы вера эта не была, во-первых, верой только словесной, а во-вторых, чтобы не была она камнем осельным на жизненном творчестве человека, на художественном творчестве поэта. С тех пор как Андрей Белый вступил на путь теософской веры — а случилось это после его душевного перелома 1909 года, отраженного в «оккультном» стихотворении «Наин», — он создал крупнейшее свое произведение, второй роман своей трилогии; доктрина не раздавила художника. Остается с надеждой ждать появления третьего романа, последней части трилогии; с надеждой — но и с опасением. Ведь третья часть — это «синтез», разрешение противоречий, яркий свет; и страшно, что, пожалуй, Андрей Белый уже слишком прочно засел в новой своей вере, и проповедью истинности ее убьет в себе художника. Или он еще поймет, что вечное спасение его — в искании, что теософия — та же ледяная пустыня, что пророки и учителя ее — те же Пер Гюнты религиозного творчества? Восточные теософы — Безант, Ледбитер и их компания — воспитывают теперь («посвященным» это давно известно) нового «бодисатву»; это некий молодой индус Кришнамурти, коему дано светлое имя «Альдион»; «посвященные» верят, что в лице его является на землю тридцатое, кажется, воплощение Христа. Этот грядущий Христос — а если и не Христос, то вообще великий «Учитель» — является пока… издателем теософского журнала «The Herald of the Star»: таково влияние века машин и печати на современного Мессию! Он еще юн, но скоро его выпустят в мир, если не раздумают и не испугаются своего космического шарлатанства… Будет ли ждать Андрей Белый, пока оно разоблачится, или вспомнит свое ядовитое стихотворение о лжепророке: «стоял я дураком в венце своем огнистом, в хитоне золотом, скрепленном аметистом»? Правда, Андрей Белый принадлежит к другой секте теософии, отвергнувшей Альциона, — к западной теософии, к «антропософии» Рудольфа Штейнера, купно с которым и сотнями верующих строит уже давно теософский храм, johannesbau, в швейцарских горах; в Дорнахе — тоже в чаянии приближающихся эсхатологических событий. — Но чем же эта затея мюнхенского Пер Гюнта лучше восточно-теософской затеи инсценировать второе пришествие Христа?
 
   Всего этого пока не видит Андрей Белый. После многих бесплодных попыток спасения из ледяной пустыни, из «пустыни бессмыслия» — он чувствует себя воскресшим в истине теософии. Он чувствует себя возвращенным на свою родину, вне которой он так долго скитался в попытках пути спасения: «вернулись—из долгих скитаний!.. Проснулись!.. О родина, здравствуй!» («Родина», 1909 г.). С этих пор все его немногочисленные стихотворения 1910–1914 гг. проникнуты радостью «истины», блаженным сознанием достижения Слова, выводящего измученную душу из пустыни бессмыслия:
 
Открылось мне: в законах точных числ,
В бунтующей, мыслительной стихии —
Не я, не я — благие иерархии
Высокий свой напечатлели смысл…
(«Мысль», 1914 г.)
 
   Смысл этот открывает Андрею Белому — теософия. Он счастлив, он нашел выход из пустыни бессмыслия, нашел ответ на пилатовский вопрос; личные же его вопросы, его «боли» — все те же, какие сопутствовали ему на протяжении всей его жизни; И он прекрасно говорит о себе:
 
Мои многолетние боли, —
Доколе
Чрез жизни, миры, мирозданья
За мной пробегаете вы?
В надмирных твореньях,
В паденьях
Течет бытие, но—о Боже! —
Все строже, все то же:
Все то же сознанье мое.
 
(«Мне снились», 1914 г.)
   И он вправе говорить так о себе. От начала своего творчества и до последних дней его Андрей Белый совершал «все тот же» путь — путь исхода из ледяной пустыни, «все то же» искание истины вело его. И, совершив этот путь, он вернулся к исходной своей точке, истину и спасение увидел — в Христе-Грядущем. Первое стихотворение, открывающее в 1900 году книгу его стихов, гласило о пришествии Мессии: «вот — идет… И венец отражает зари свет пунцовый. Се — венчанный телец: основатель и бог жизни новой…». Последнее стихотворение его 1914 года замыкает круг и возвращает нас к истокам творчества поэта:
 
Открылось!.. Весть весенняя!.. Удар молниеносный!..
Разорванный, пылающий, блистающий покров!
В грядущие, громовые, блистающие весны,
Как в радуги прозрачные, спускается Христос.
И голос поднимается из огненного облака:
 
 
«Вот — чаша благодатная, исполненная дней!»
И огненные голуби из огненного облака
Раскидывают светочи, как два крыла, над ней…
 
   Круг завершен и должен повториться в грядущем творчестве Андрея Белого. Если сумеет он сойти с нынешнего своего «пути безумий», снова должен будет он припасть к земле, возвратиться к народу; и хотя новое возвращение его будет «все то же», но оно будет и «все строже», все глубже, все требовательнее к себе. И если на новых, будущих путях своих Андрей Белый не отойдет от литературы, мы вправе ждать от него еще многих и многих достижений; но уже и прошлое делает его навсегда достигшим ее вершин. В жизни и творчестве он не пойдет вспять; в жизни и творчестве Андрей Белый не остановится. А куда придет он и чем кончит — это, к счастью, закрыто и от него и от нас.
 
    1915 г.