А затем на кухне вдова Мекран внезапно оставляет свои горшки: из комнаты ее квартиранта раздаются странные звуки. Она прислушивается, затем бежит, открывает дверь в его комнату… На диване лежит Франсуа Шампольон, все его тело вздрагивает, изо рта вырываются какие-то нечленораздельные выкрики – он смеется, он, несомненно, смеется, весь сотрясаясь в приступе истерического хохота. В руке он держит книгу Ленуара. Расшифровка иероглифов? Нет! Здесь слишком рано водрузили флаг! Знаний Шампольона вполне достаточно, чтобы определить: все то, что здесь утверждает Ленуар, – чистейший вздор, голая выдумка, авантюристическое смешение фантазии и ложной учености.
   И все же удар был ужасен. Этого он никогда не забудет. Пережитое им потрясение открыло ему глаза на то, до какой степени он внутренне сжился с идеей заставить заговорить мертвые изображения. Когда он в изнеможении засыпает, его преследуют кошмарные сны, ему слышатся голоса египтян. И сон делает совершенно очевидным то, что ускользало от него за превратностями нелегкой повседневности: он – одержимый, маньяк, околдованный иероглифами. Все его сны завершает успех. Этот успех представляется ему вполне достижимым. Но, беспокойно ворочаясь на постели, восемнадцатилетний ученый не подозревает, что прежде, чем он достигнет цели, пройдет еще добрый десяток лет. Он не ведает, что его подстерегает один удар судьбы за другим и что он, все помыслы которого заняты только иероглифами и страной фараонов, в один прекрасный день отправится в изгнание как государственный преступник.

Глава 11
Государственный преступник расшифровывает иероглифы

   В двенадцать лет, изучая в оригинале Ветхий Завет, Шампольон в одном из своих сочинений высказался за республиканскую форму правления как единственно разумную. Выросший в атмосфере идей, подготовленных веком Просвещения и обязанных своим возникновением Великой революции, он страдал от нового деспотизма, прокравшегося в эдиктах и декретах и окончательно сбросившего маску с воцарением Наполеона.
   В противоположность своему брату, который поддался обаянию Наполеона, Шампольон критически относился ко всем «успехам» и «достижениям» бонапартистского режима и даже в мыслях не следил за победным полетом французского орла.
   Здесь не место изучать эволюцию политических взглядов и убеждений. Но следует ли умолчать о том, что некий египтолог, не будучи в силах противиться непреодолимому влечению к свободе, ворвался со знаменем в руках в цитадель Гренобля? Что именно Шампольон, который страдал от сурового режима Наполеона и терпеть не мог Бурбонов, своей собственной рукой сорвал знамя с лилиями, красовавшееся на самой вершине башни, и водрузил на его место трехцветное знамя – то самое знамя, которое в течение полутора десятилетий развевалось впереди маршировавших по всей Европе наполеоновских полков и в котором он в тот момент видел символ новой свободы?
   Шампольон вновь возвратился в Гренобль. 10 июля 1809 года он был назначен профессором истории Гренобльского университета. Так в 19 лет он стал профессором там, где некогда сам учился; среди его студентов были и те, с кем он два года назад вместе сидел на школьной скамье. Следует ли удивляться тому, что к нему отнеслись недоброжелательно, что его опутала сеть интриг? Особенно усердствовали старые профессора, которые считали себя обойденными, обделенными, несправедливо обиженными.
   А какие идеи развивал этот юный профессор истории! Он объявлял высшей целью исторического исследования стремление к правде, причем под правдой он подразумевал абсолютную правду, а не правду бонапартистскую или бурбонскую. Исходя из этого, он выступал за свободу науки, также понимая под этим абсолютную свободу, а не такую, границы которой определены указами и запретами и от которой требуют благоразумия во всех определяемых властями случаях. Он требовал осуществления тех принципов, которые были провозглашены в первые дни революции, а затем преданы, и год от года требовал этого все более решительно. Подобные убеждения должны были неминуемо привести его к конфликту с действительностью. Он никогда не изменяет своим идеям, но нередко его охватывает тоска. Тогда он пишет брату (у любого другого это выглядело бы как цитата из вольтеровского «Кандида», но он, ориенталист, вычитал это в священных книгах Востока): «Возделывай свое поле! В Авесте говорится: лучше сделать плодородными шесть четвериков засушливой земли, чем выиграть двадцать четыре сражения, – я с этим вполне согласен». И все более опутываемый сетью интриг, буквально больной от них, получая лишь четверть жалованья (этим он был обязан грязным махинациям своих коллег), он несколько позже напишет: «Судьба моя решена: бедный, как Диоген, я постараюсь приобрести бочку и мешок для одежды, что же касается вопроса пропитания, то здесь мне придется надеяться на всем известное великодушие афинян».
   Он пишет сатиры, направленные против Наполеона. Но когда Наполеон наконец свергнут, а в Гренобль 19 апреля 1814 года входят союзники, он с горьким скептицизмом задает себе вопрос: можно ли надеяться, что теперь, когда уничтожено господство деспота, настанет время господства идей? В этом он сомневается.
   Однако его любовь к свободе народа, к свободе науки не может заглушить в нем страсти к изучению Египта. Как и прежде, он необычайно плодовит. Он занимается далекими от его научных интересов делами: составляет коптский словарь и одновременно пишет пьесы для гренобльских салонов, в том числе драму, посвященную Ифигении, сочиняет песенки политического характера, которые тут же подхватываются местными жителями, – для немецкого ученого это было бы совершенно невероятно, но во Франции, где эту традицию возводят к XII веку и связывают с именем Абеляра, это вполне обычно. В то же время он занимается и тем, что является главной задачей его жизни: он все более углубляется в изучение тайн Египта, он не может от него оторваться независимо от того, кричат ли на улицах «Vive l’Empereur!» или «Vive le Roi!». Он пишет бесчисленное множество статей, работает над книгами, помогает другим авторам, учит, мучается с нерадивыми студентами. Все это в конце концов отражается на его нервной системе, на его здоровье. В декабре 1816 года он пишет: «Мой коптский словарь с каждый днем становится все толще. Этого нельзя сказать о его составителе, с ним дело обстоит как раз наоборот». Он стонет, когда доходит до 1069-й страницы: труд его по-прежнему далек от завершения.
   В это время наступают «Сто дней», которые заставляют Европу еще раз претерпеть натиск Наполеона, которые разрушают то, что с таким трудом было создано, которые превращают преследуемых в преследователей, властителей в подданных, короля в беглеца и даже Шампольона вынуждают покинуть свой кабинет. Наполеон возвращается! И в поистине опереточном crescendo меняется с каждой пройденной им милей тон газет: «Чудовище вырвалось на свободу!», «Оборотень в Каннах», «Тиран – в Лионе», «Узурпатор в шестидесяти часах от столицы», «Бонапарт приближается форсированным маршем», «Наполеон завтра будет у наших стен», «Его Величество в Фонтенбло».
   7 марта Наполеон подходит на своем пути в столицу к Греноблю. Он вынимает табакерку и стучит ею в городские ворота. Ночь, его освещают факелы: настоящая сцена из спектакля, но только всемирно-исторического значения. Долгую страшную минуту стоит он под наведенными на него пушками, около которых совещаются канониры. Потом раздаются возгласы: «Да здравствует Наполеон!» – и «этот авантюрист, который покинет город императором», вступает в Гренобль, ибо Гренобль – это сердце Дофинэ, важнейшая из оперативных баз, которые нужно было занять. Фижак, брат Шампольона, давний почитатель императора, теперь становится его приверженцем.
   Наполеону нужен личный секретарь. Мэр города представляет ему Фижака и умышленно искажает его фамилию – «Шамполеон». «Какое хорошее предзнаменование, – восклицает император, – он носит половину моей фамилии!» Шампольон тоже здесь. Наполеон расспрашивает его о работе, узнает о коптской грамматике, о словаре. Шампольон холоден (он с двенадцати лет имеет дело с властителями, гораздо ближе стоящими к богам, чем Наполеон), император же приходит в восторг от юного ученого, долго с ним беседует, обещает ему в знак монаршей милости напечатать его книги в Париже. Не довольствуясь этим, Наполеон на другой день посещает его в библиотеке, вновь возвращается к разговору о его занятиях языками – и все это в те дни и часы, когда он находится на пути к отвоеванию своей мировой империи. Два завоевателя Египта стоят здесь друг против друга. Один, включивший страну фараонов в свои геополитические планы, желавший вновь возродить ее (тысячи шлюзов хотел он тогда построить, чтобы раз и навсегда обеспечить рентабельность земледелия; теперь, услышав более подробные сведения о коптском языке, он вновь загорается и тотчас решает сделать коптский язык новым всенародным языком Египта). И другой – он еще ни разу не побывал в Египте, но мысленно видел этот исчезнувший древний мир, который ему было суждено завоевать силой своего интеллекта и знаний, тысячи раз.
   Однако дни Наполеона сочтены. Его вторичное поражение столь же быстро, как и его вторичный успех. Эльба была для него убежищем, остров Святой Елены станет местом его смерти.
   И снова в Париж возвращаются Бурбоны. Они чувствуют себя не слишком уверенно, они не очень сильны и поэтому не собираются мстить. И все-таки (могло ли быть иначе?) приговоры выносятся сотнями, «наказания сыпятся с такой же щедростью, как некогда сыпалась на евреев манна небесная»; в число преследуемых попадает и Фижак – вольно же ему было сопровождать Наполеона в Париж! И стоит ли удивляться тому, что при быстром разбирательстве политических дел, при наличии большого числа недоброжелателей и завистников, которых юный профессор нажил себе в Гренобле, между ним и братом не делают различия – ведь даже в научных делах их не всегда отличали друг от друга. Кстати, это небезосновательно, ибо и младший Шампольон в последние часы «Ста дней», в то самое время, когда он безуспешно пытался раздобыть тысячу франков для покупки очередного египетского папируса, принял участие в организации так называемого «Дельфийского союза», деятельность которого теперь, во время реставрации, кажется весьма предосудительной.
   Когда роялисты приблизились к Греноблю, Шампольон встретил их на бастионах, призывая к сопротивлению, не желая разбираться в том, где, собственно, находится б́ольшая свобода. Но что происходит дальше? В тот самый момент, когда генерал Латур приступает к бомбардировке внутренней части города, когда плодам труда Шампольона начинает грозить нешуточная опасность, он покидает бастион, оставляя политику и войну, и мчится в библиотеку. Здесь, на втором этаже, он проводит все часы бомбардировки, таская воду и песок, один во всем здании, рискуя жизнью ради своих папирусов.
   Вот тогда-то, уволенный из университета, сосланный как государственный преступник, Шампольон приступает к окончательной расшифровке иероглифов. Изгнание длится полтора года. За ним следует дальнейшая неустанная работа в Париже и Гренобле. Шампольону угрожает новый процесс, вновь по обвинению в государственной измене. В июле 1821 года он покидает город, в котором прошел путь от школьника до академика. А годом позже выходит в свет его труд «Письмо к г-ну Дасье относительно алфавита фонетических иероглифов…» («Lettre á М. Dacier… Relative а l’alphabet des hireoqlyphes phonetiques…») – книга, в которой изложены основы дешифровки иероглифов; она сделала его имя известным всем, кто обращал свои взоры к стране пирамид и храмов, пытаясь разгадать ее тайны.
   Иероглифы были известны всему миру, сообщения о них содержатся у целого ряда античных авторов, их не раз пытались толковать во времена западноевропейского Средневековья, а после египетского похода Наполеона они в бесчисленных копиях попали в кабинеты ученых. И, как это ни парадоксально звучит, в том, что иероглифы никак не удавалось расшифровать, был прежде всего повинен один человек и ошибочные рассуждения этого человека, а не отсутствие способностей или недостаток знаний у тех, кто брался за расшифровку. Геродот, Страбон, Диодор Сицилийский, посетившие Египет, говорили об иероглифах как о непонятных рисунках-письменах. И лишь Гораполлон составил в IV веке н. э. подробное описание «значений» иероглифов (указания, содержащиеся в более ранних работах – Климента Александрийского и Порфирия, – неясны). Вполне понятно, что за отсутствием каких-либо иных материалов труд Гораполлона был положен в основу всех последующих исследований. Гораполлон считал, что иероглифы – это рисуночное письмо, и с его легкой руки все интерпретаторы на протяжении столетий старательно искали символический смысл этих изображений. Профаны благодаря этому могли дать волю своей фантазии, но ученые приходили в отчаяние.
   Когда Шампольон расшифровал иероглифы, стало ясно, как много верного содержат рассуждения Гораполлона; стала ясна эволюция иероглифов, исходным пунктом которой была простая символика: волнистая линия обозначала воду, очертания дома – дом, знамя – бога. Однако эта же символика, применяемая последователями Гораполлона к более поздним надписям, приводила на ложный путь[23]. Нередко эти пути были и авантюристическими. Так, иезуит Афанасий Кирхер, человек весьма изобретательный (между прочим, он сконструировал волшебный фонарь), опубликовал в Риме в 1653 – 1654 годах четыре тома переводов иероглифов; ни один из них не был верным, ни один не имел ничего хотя бы сколько-нибудь общего с оригиналом. Группу иероглифов, находящуюся на одном из римских обелисков и передающую греческий титул императора Домициана «автократор» («самодержец»), он, например, перевел следующим образом: «Осирис – создатель плодородия и всей растительности, производительную способность которого низводит с неба в свое царство святой Мофта»! И все-таки, в противоположность доброй дюжине других ученых, Кирхер признавал значение коптского языка – этой позднейшей формы египетского языка. Сто лет спустя де Гинь перед «Французской академией надписей» китайцев объявил египетскими колонистами, опираясь в своем утверждении на сравнительный анализ иероглифов. И все же (это «и все же» сопутствует буквально каждому ученому, ведь каждый из них находил хотя бы один правильный след) он, во всяком случае, правильно прочел имя египетского царя Менеса. Один из его противников мгновенно обратил его в «Мантуф», что послужило поводом к выпаду Вольтера – самого ядовитого глоссатора своего времени – против этимологов, «для которых гласные не в счет, а согласные не имеют значения». В то же время английские ученые утверждали, в противоположность де Гиню, что египтяне – выходцы из Китая.
   Можно было предположить, что трехъязычный камень из Розетты положит конец всем подобным домыслам. Случилось, однако, обратное. Путь к решению казался теперь таким ясным, что даже профаны отважились им воспользоваться. Некий аноним из Дрездена «восстановил» на основании лишь одного фрагмента иероглифической надписи из Розетты весь греческий текст. Некий араб Ахмед ибн абу Бекр «открыл» один текст, который обычно весьма вдумчивый и серьезный ориенталист Гаммер-Пургшталь даже поспешил перевести. Один безымянный «исследователь» из Парижа увидел в надписи на храме в Дендера сотый псалом, а в Женеве появился перевод текста так называемого «обелиска Памфилия»; в нем, оказывается, содержалось сообщение «о победе добрых над злыми, составленное за четыре тысячи лет до Рождества Христова».
   Фантазия била через край. Граф Пален, который отличался помимо фантазии беспредельным невежеством и был глуп как пробка, утверждал, что суть розеттской надписи стала ему ясной с первого взгляда. Опираясь на Гораполлона, на пифагорейские доктрины, на каббалу, он за одну ночь «расшифровал» все тексты, восемь дней спустя передал свой «труд» на суд публики и, по собственному утверждению, именно благодаря быстроте избежал «тех ошибок в систематизации, которые являются следствием долгих раздумий».
   Но Шампольону, который продолжал свою работу среди этого вихря, этого фейерверка дешифровок, классифицируя, сравнивая, проверяя, шаг за шагом приближаясь к намеченной цели, суждено было пережить еще одну новость: некий аббат Тандо де Сен Никола опубликовал брошюру, в которой содержатся совершенно точные доказательства того, что иероглифы – это вообще не письменность, а всего лишь один из элементов декоративного искусства древних. Отстаивая свою точку зрения, Шампольон в одном из своих писем еще в 1815 году писал о Гораполлоне: «Этот труд называется "Иероглифика“, но в нем речь идет вовсе не о том, что мы подразумеваем под понятием "иероглифы“, а об интерпретации, истолковании священных символических изображений, то есть о египетских символах, которые не имеют ничего общего с иероглифами. Это утверждение идет вразрез с общепринятым мнением, но доказательство правильности моей точки зрения находится на египетских надгробных памятниках. На сценах-эмблемах видны те священные изображения, о которых говорит Гораполлон: змея, вонзившая жало в собственный хвост, ястреб в описанной Гораполлоном позе, дождь, человек без головы, голубь с лавровым листом и т. д., но всего этого нет в настоящих иероглифах».
   В те годы в иероглифах видели каббалистические, астрологические и гностические тайные учения, сельскохозяйственные, торговые и административно-технические указания для практической жизни; из иероглифических надписей «вычитывали» целые отрывки из Библии и даже из литературы времен, предшествовавших потопу, халдейские, еврейские и даже китайские тексты, «как будто египтяне, – как писал Шампольон, – не имели собственного языка для выражения своих мыслей». Все эти попытки истолковать иероглифы основывались в той или иной степени на Гораполлоне. Существовал только один путь, который мог привести к дешифровке: отказаться от Гораполлона. Шампольон избрал именно этот путь.
   Великие открытия духа очень трудно точно зафиксировать во времени. Они являются результатом бесчисленных предварительных размышлений, долголетней тренировки мысли в разрешении одной определенной проблемы, точкой пересечения известного и неизвестного, целенаправленного внимания и фантазии. И лишь редко правильное решение приходит к человеку мгновенно, что называется, молниеносно.
   Великие открытия несколько теряют в своем величии, когда обращаешься к их предыстории. Поскольку верный путь, который привел к открытию, известен, ложные пути представляются наивными, неверные представления – ослеплением, сама проблема – простой. Сегодня трудно себе представить, что означали для того времени открытия Шампольона, противопоставившего мнению Гораполлона, на которого молился весь ученый мир, свое собственное мнение. Не следует забывать, что ученые и публика цеплялись за Гораполлона не потому, что они видели в нем столь же непоколебимый авторитет, какой их средневековые коллеги видели в Аристотеле или позднейшие теологи – в отцах Церкви, а просто потому, что даже самые убежденные скептики искренне верили, что иероглифы – это письмо-рисунок, и не видели, не могли себе представить, что могут быть какие-либо иные варианты их толкований. К несчастью для науки, авторитетное высказывание здесь соответствовало (точнее говоря, казалось, что оно соответствует) тому мнению, которое мог составить себе об иероглифах каждый. В лице Гораполлона говорил не просто человек, который стоял на полтора тысячелетия ближе к иероглифам, – в истинности того, что он говорил, мог убедиться каждый: здесь были рисунки, рисунки и рисунки.
   И лишь в тот момент (мы не можем определить, в какой именно), когда Шампольон решил, что иероглифические рисунки – это «буквы» (точнее говоря, «обозначения слогов»; его собственное раннее определение говорит, что они, «не будучи строго алфавитными, тем не менее слоговые»), наступил поворот: в этот момент Шампольон порвал с Гораполлоном, и этот разрыв, этот новый путь должен был привести к дешифровке. Можно ли после всего сказанного говорить о «наитии», о том, что Шампольона «вдруг осенило», о «минуте вдохновения»? Когда эта идея впервые пришла Шампольону в голову, он отбросил ее. Когда он однажды пришел к выводу, что знак, изображающий лежащую змею, соответствует звуку f, он отказался от этого утверждения как ложного. Когда другие – скандинавские ученые Соэга и Окерблад, француз де Саси и прежде всего англичанин Томас Юнг – заключили, что демотический текст розеттской надписи – это «буквенный текст», им удалось разрешить лишь некоторые частности; дальше они не пошли: некоторые из них отказались от дальнейших исследований, другие принялись опровергать свои собственные утверждения, а де Саси объявил о своей полной капитуляции перед иероглифическими текстами, «такими же недосягаемыми, как Ковчег Завета Господня». И даже Томас Юнг, который добился выдающихся результатов при дешифровке демотического текста именно благодаря тому, что он читал его «фонетически», противореча самому себе, при дешифровке имени Птолемея вновь произвольно разложил знаки на буквы, слоги и двойные слоги. Здесь ясно видно различие между двумя методами и двумя результатами. Юнг, естествоиспытатель, человек, несомненно, гениальный, но не получивший специального филологического образования, работал по трафарету, методом сравнения, методом остроумной интерполяции и все-таки расшифровал несколько слов; великолепным доказательством его интуиции является тот факт, что, как впоследствии подтвердил сам Шампольон, из интерпретированной им 221 группы символов 76 были расшифрованы правильно. Шампольон же, владевший доброй дюжиной древних языков и благодаря знанию коптского более чем кто-либо иной приблизившийся к пониманию самого духа языка древних египтян, не занимался отгадыванием отдельных слов или букв, но разобрался в самой системе. Он не ограничился одной лишь интерпретацией: он стремился сделать эти письмена понятными и для изучения и для чтения. И в тот момент, когда ему в общих чертах стала ясна система, он смог действительно плодотворно приступить к разработке той идеи, проверке той догадки, правильность которой становилась все более очевидной: дешифровка должна начаться с имени царствующей особы.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента