Идея перемен, новаций, гибкости становится культом, самоцелью. Новация превращается в фетиш. Уже никто не спрашивает, зачем и для чего нужно «новое», лучше ли оно старого. Новизна становится достоинством сама по себе.
   Культ гибкости и инновации – своеобразная религия, точнее– суеверие постиндустриального общества. Это классический пример описанного молодым Марксом «ложного сознания», когда причины и следствия меняются местами, побочные эффекты воспринимаются как основа процесса.
   Если постоянное обновление технологических систем из условия успеха в рыночном соревновании превращается в самоцель, то человек должен подчинить себя той же логике. При этом, однако, обещанная свобода оборачивается тотальной зависимостью. Инновационная экономика оборачивается новой системой порабощения. Человек остается придатком машин, причем он не только обречен эти машины постоянно менять, но и сам обязан меняться вместе с ними. Требование приспосабливаться к переменам становится основой нового конформизма.
   В отличие от прежних, эта форма конформизма неотделима от постоянного стресса, а главное, рано или поздно обречена на неудачу. Ибо в консервативном обществе человек, знающий правила игры, может более или менее надежно обеспечить свое будущее, приспособившись к ним раз и навсегда. Напротив, конформизм «пластилинового человека» обречен. Даже готовность постоянно ломать себя, прогибаться и подстраиваться под очередные «новации» не гарантирует, что в один не столь уж прекрасный момент система раздавит того, кто не смог попасть в ее ритм.
   Готовность постоянно адаптироваться к меняющимся требованиям системы имеет свои пределы. И дело не только в ограниченных психологических возможностях человека. Рано или поздно экономический спад, финансовый кризис, биржевой крах обесценивают любые усилия.
   Все эти события, кстати, происходят как бы вне мира постоянно развивающихся технологий, но внезапно обнаруживают те истинные, основные законы, по которым обречен жить и этот мир. В тот момент, когда система сама по себе терпит поражение, обнаруживается: чем больше человек соответствовал ее требованиям, чем тщательнее он приспосабливался к ней, чем более «сильным» он казался себе и окружающим, тем более жестоко он может быть «наказан».
   «Сильный» в одночасье превращается в «слабого». Он унижен и посрамлен в глазах общества. Но именно в этот момент «пластилиновый человек» вновь может стать самостоятельной личностью, возмутившись и выступив против правил.
   Неолиберализм обещал среднему классу построить для него мир самореализации и наслаждения. Возникло же общество стресса. Средний класс полон амбиций и нереализованных желаний. Общество постоянно давит на него «сверху» и «снизу». Его принципом является успех, но этот успех обществом отнюдь не гарантирован. Он стремится к благополучию и в то же время, обретя образование, протестует против буржуазной пошлости. Он может считать себя частью менеджмента, а может почувствовать свое глубинное родство с пролетариатом.
   Короче, он соткан из противоречий.

«Меритократия»

   Каждое общество порождает собственные мифы, иллюзии и суеверия. То, что молодой Маркс называл «ложным сознанием». Хранителями и интерпретаторами этих мифов в наше время становятся идеологи «информационного общества, авторы многочисленных книг, прославляющих «постиндустриальную эру». Как и всякие профессиональные идеологи, они заинтересованы в том, чтобы легенды распространялись как можно шире, а мифы не подвергались сомнениям: от этого зависит общественное положение самих идеологов.
   Мифы должны быть красивы, а суеверия – входить в привычку, обретая тем самым все признаки самоочевидной истины. Бесконечное повторение одних и тех же тезисов превращает их в аксиомы массового сознания.
   Между тем идеология «информационного общества» полна вопиющих и порой просто нелепых логических противоречий. С одной стороны, нам рассказывают о том, что наступает эра сетевых структур, о том, что отныне разрушается традиционные иерархии, а вертикали бюрократического контроля заменяются горизонтальными связями – совершенно в духе анархистских утопий XIX века. С другой стороны, те же авторы рассказывают нам про наступающую эру «меритократии».
   Меритократия – странное греко-французское словообразование, означающее «власть лучших». Но сетевая утопия в принципе ставит под вопрос любую власть, любой авторитет, заменяя его самоорганизацией. А с другой стороны, идеологи упорно уклоняются от ответа на вопрос о том, кто и по какому принципу отберет «лучших». Это получается как-то само собой, преимущества лидеров настолько самоочевидны, что никакого отбора вроде бы и не существует. Просто эти люди «лучшие», и все тут.
   На самом деле любой привилегированный класс, любая господствующая группа объясняла свое положение тем, что они «лучше». Любая власть со времен Древнего Египта считает себя меритократией, и другой власти не может быть по определению. Если у господствующего слоя появились сомнения в собственной избранности, значит ему не долго осталось наслаждаться своим положением.
   Другое дело, что обоснование превосходства с течением времени меняется. Жрецы Древнего Египта, подобно информационным гуру начала XXI века, обосновывали свое превосходство «знанием», старательно, впрочем, оберегая свои тайны от непосвященных. Феодальный лорд объяснял крестьянину, что он «лучше» него происхождением, а капиталист убеждал рабочего, что превосходит его своей «предприимчивостью». Советские чиновники рассказывали народу, что обладают «единственно научной, передовой идеологией». Эту же идеологию должны были изучать простые смертные, но предполагалось, что начальство ее все равно знает лучше. Всем остальным оставалось лишь стараться изо всех сил и, играя по правилам, надеяться, что система вознаградит за усердие.
   Тем, кто оказался наверху, такое положение дел кажется естественным и закономерным. То, что одни считают привилегией, другим кажется заслуженной наградой и естественным правом. Ничего случайного. Каждый представитель элиты твердо знает, что заслужил свое положение, даже если не может объяснить – как. Лишь кальвинизм в XVI веке со средневековой наивностью допускал случайность успеха, но называл ее божественным провидением. Непредсказуемость и иррациональность рынка была еще слишком очевидна, и еще не были истрачены миллионы тонн бумаги на то, чтобы приучить общественное сознание понимать хаос как высшее проявление порядка.
   Случайность оказывалась капризом Бога и тем самым – высшим законом. Избранные сами не знали, почему выбрали именно их, но от этого еще больше гордились своим положением. Заслуга победителей состояла в том, что они понравились Богу. Разве может быть достижение выше?
   Позднее, однако, буржуазный мир выработал гораздо более разумные способы доказать моральное превосходство победителей. Рациональные теоретики индустриального общества в середине XX века писали о «меритократии» практически теми же словами, что идеологи «информационного общества» спустя полвека. «Революция менеджеров», преобразовавшая капитализм после Второй мировой войны, виделась не как естественное усложнение управленческой системы, порожденное концентрацией корпоративного капитала, а как торжество «знания» и «компетентности». Теперь, говорили нам, не право рождения, не унаследованный капитал, а именно личные достижения станут основой карьеры. Увы, авторы XX века были далеко не первыми: тот же миф о личных достижениях вдохновлял уже идеологов третьего сословия в борьбе против феодальных привилегий.
   То, что миф о личных заслугах как основе иерархии приходится постоянно придумывать заново, говорит о том, сколь условны «заслуги» и «достижения», которыми обосновываются привилегии. Но господство одних людей над другими сохраняется, воспроизводится. Меняющаяся элита требует новых мифов.
   Проблема идеологов «постиндустриального общества», однако, состоит в том, что миф о меритократии, обосновывающий превосходство элит, они должны каким-то образом соединить с мифом о «сетевом обществе», отвечающем надеждам и демократическим устремлениям нового среднего класса. В этом как раз и проявляется новизна информационной эпохи, ее переломный характер.
   Противоречия идеологов отражают противоречия реальной жизни. Сетевая организация сама по себе отнюдь не является измышлением философов и пропагандистов. Новый технологический порядок был бы невозможен без развития информационных сетей и соответствующей координации. Но буржуазный рынок требует накопления капитала. Параллельно с развитием сетей происходит концентрация власти и собственности корпораций в невиданных масштабах. Вертикальная иерархия не только не отменяется, она торжествует. Социальное неравенство оборачивается неравенством прав и возможностей. Новые сети подчинены старым иерархическим порядкам, придавлены ими.
   Каким образом система отбирает победителей? Это может быть рыночное соревнование, в котором успех и поражение отданы на волю «невидимой руке». В этом случае мы должны признать «лучшим» любого человека, случайно взлетевшего наверх, просто потому, что успех (в соответствии с кальвинистскими представлениями четырехсотлетней давности) сам себя оправдывает. Разница лишь в том, что в религиозные объяснения уже никто не верит. Здесь нет места для морали. Здесь вообще нет никаких критериев. Произвол Бога сменяется иррационализмом рынка.
   С другой стороны, «лучших» может отобрать корпорация. Не случайно именно это средневековое слово характеризует устройство современного капитализма. Средневековые принципы корпоративной солидарности, лояльности и уважения к авторитету, консервативная этика и соблюдение жестких ритуалов являются необходимым условием успеха.
   Без соблюдения этих правил невозможно признание и продвижение. Корпорация действительно отбирает «лучших» – но по своим собственным критериям и в соответствии со своими собственными интересами. Суть корпорации – в закрытости.
   На практике получается, что Билл Гейтс, автор весьма посредственной операционной системы, оказывается одним из богатейших людей мира, тогда как его более талантливые современники остаются на обочине. Компания Intel навязывает человечеству свой стандарт микропроцессора, оттесняя другие, куда более перспективные разработки. И это по-своему закономерно. Подобные успехи предопределены избранными бизнес-стратегиями, правильным выбором партнеров. Успешные жизненные стратегии не имеют ничего общего с «сетевой этикой», личными знаниями и интеллектуальными достижениями, культивируемыми в «информационном обществе». Это победа капитализма над «сетевой организацией».
   Лучшие в сети никогда не станут «лучшими» (то есть главными) в корпорации. Здесь требуются совершенно иные качества. Другое дело, что сеть тоже по-своему вознаграждает своих лидеров, обеспечивая им известность и уважение. К тому же корпорация нуждается в специалистах, она обязана их вознаграждать– в противном случае она не сможет их успешно эксплуатировать. Корпорация так же, как и сеть, поощряет знание, новации, поиск, но при одном условии: все интеллектуальные усилия должны быть подчинены основной цели – получению прибыли для акционеров. Всякий другой поиск оказывается не просто бессмысленным, но даже вредным. В лучшем случае – потерей ценного времени. В худшем– проявлением бунта, саботажем.
   Неудивительно, что «лидеры сети» рано или поздно оказываются в конфронтации с «лидерами корпорации». Ставшая уже анекдотической ненависть программистов к Биллу Гейтсу – отнюдь не только результат зависти менее удачливых коллег к более удачливому (хотя и это, наверняка, имеет место). Но, прежде всего, это – проявление на уровне обыденного сознания конфликта двух принципов. Профессионалы прекрасно сознают, что их коллеги, поднявшиеся к вершинам бизнеса, – далеко не лучшие в профессии.
   Билл Гейтс и древнеегипетский жрец едины в одном: и тот и другой оправдывали свои привилегии «знанием».
   Однако у древнеегипетского жреца было неоспоримое преимущество перед Биллом Гейтсом: первый мог оградить свое знание от непосвященных, а второй – нет. Корпорация зависит от специалистов, делающих профессиональную работу, но лишенных права ее контролировать. Сами же специалисты все более убеждаются, что те, кто ими управляет, не обладают никакими особыми качествами – они ничем не превосходят тех, кем командуют. Миф о «меритократии» рассыпается на глазах. «Сетевой человек» вступает в конфликт с «корпоративным лидером».

Кризис контроля

   Традиционный капитализм был основан на продаже рабочей силы. Нанимаясь на работу, человек знал, что каждый будний день двенадцать, а потом, в более гуманную эпоху, восемь часов его времени принадлежат не ему самому, а работодателю. Зато последний не имел никаких прав на оставшееся время работника.
   С творческими людьми всегда было сложнее. Менделеев свою знаменитую таблицу вообще во сне изобрел, а Пушкин, продавая рукописи, предупреждал, что не продается вдохновенье. Но подобные личности все же составляли ничтожное меньшинство общества, и им можно было либо предоставить исключительные условия, либо репрессировать их (а чаще – то и другое сразу). Творческая интеллигенция, в свою очередь, постоянно выражала свою неприязнь к капитализму и бюрократическому государству, но низвергнуть ни то, ни другое не могла (тем более что на протяжении XX века борьба против одного, как правило, заканчивалась попытками союза с другим). Наконец, восставая против буржуазной дисциплины, интеллектуалы стремились найти опору в «железных когортах пролетариата», которые в свою очередь строились в соответствии с «железной дисциплиной фабрики», созданной все тем же капитализмом. Отсюда многочисленные личные и творческие трагедии XX века, героические попытки освобождения, завершавшиеся новым рабством, и так далее.
   Новые технологии все изменили. Творческий работник оказался нужен экономике в массовом порядке. Капитал стремится контролировать его: ведь тот, кто платит деньги, должен заказывать и музыку. Но привычная система контроля рассыпается. С одной стороны, человек все больше оказывается предоставлен сам себе даже на рабочем месте. А с другой стороны, каждая попытка работодателя восстановить свою власть оборачивается посягательством уже не только на «законные» шесть или восемь часов рабочего времени, но и на свободное время, на саму личность работника.
   Маркс считал, что «отчуждение личности» порождено отчуждением работника от средств производства. Не имея возможности контролировать свой труд, человек становится ущербным, неполноценным и в других отношениях. Новая эпоха, казалось бы, обещает решение этой проблемы. Как отмечает Михаил Делягин, с появлением новых информационных технологий «работник носит ключевые средства производства в своей собственной голове и памяти личного домашнего компьютера, подключенного к Всемирной паутине». По мнению Делягина, это означает, что эксплуатация в традиционном марксистском понимании становится невозможна, ее место занимают «отношения кооперации владельцев принципиально различных и дополняющих друг друга производительных сил». Соответственно «роль принуждения стремительно съеживается, ибо человека можно принудить исключительно к рутинной, механической работе».
   Увы, описываемая Делягиным картина соответствует идеальному представлению о том, как должно быть, но отнюдь не тому, что есть. Отношения кооперации в наибольшей степени отвечают логике информационных технологий, но в том-то и проблема, что эта логика оказывается в неразрешимом противоречии с основополагающими принципами капитализма. А поскольку именно капиталистические отношения являются основой современного общества, именно они и торжествуют, деформируя развитие информационных технологий и превращая развлечение в проклятие.
   Невозможно принуждение? Отчего же? Капиталистическое принуждение деньгами тем и отличалось от привычного насилия, что заставляло работника совершенно добровольно и даже без кнута надсмотрщика делать именно то, что требовалось хозяину. Принуждение голодом, стимулирование долларом отнюдь не способствуют развитию творческого труда, но и не делают его принципиально невозможным. Они просто делают его ущербным, неполноценным, а порой и мучительным. Об этом, как ни парадоксально, очень выразительно пишет тот же Делягин, когда переходит к конкретным вопросам (в данном случае– к организации научных исследований). С того момента, как корпорации и созданные ими фонды взяли в свои руки управление наукой, исследования выродились «в процесс сначала поиска, а затем, выражаясь по-советски, «освоения» выделенных средств. Авторы их вынуждены стремиться не столько к обнаружению и осмыслению новых явлений, сколько к приведению своих отчетов в соответствие с представлениями, а порой и предрассудками конкретных представителей каждого конкретного грантодателя. При этом качественные скачки в развитии человеческой мысли становятся институционально невозможными, так как гранты по вполне объективным коммерческим причинам представляются только на гарантированное и потому, как правило, заведомо незначительное продвижение вперед – не на открытие, а лишь на уточнение». В то самое время, когда перед людьми, казалось бы, открылись безграничные возможности поиска истины, общество уступает силам рынка даже ту ограниченную творческую свободу, которую имело со времен зарождения академической науки. Автономия университетов, свобода исследования вместе с другими завоеваниями просвещения уходят в прошлое. Свобода творчества, безжалостно констатирует все тот же автор, оказывается немыслима в эпоху, когда «значительная часть исследователей работает по заказам тех или иных коммерческих или политических сил. Такое положение вынуждает их вольно или невольно подгонять не только свои выводы, рекомендации и методы анализа, но и первоначальные наблюдения под заранее четко определенные требования заказчика или под собственные идеологические предрассудки. С точки зрения пагубного влияния на интеллектуальный результат, последнее настолько же хуже, насколько самоцензура творца страшнее и эффективнее обычного цензора».
   Связанные с подобными противоречиями нравственные мучения по-своему не менее ужасны, чем те, что испытывает раб под кнутом надсмотрщика. Традиционная эксплуатация труда работника сменяется тотальной эксплуатацией его личности. Иными словами, возникает ситуация, когда некуда бежать. Ибо творческий процесс не ограничен ни временем, ни местом. Подчиняя его чужой воле, человек жертвует уже не несколькими часами «необходимого рабочего времени», а своим «Я». Вместо того чтобы преодолеть отчуждение, мы делаем его всеобъемлющим, всепроникающим.
   Корпорации оказываются в двусмысленном положении. Им нужна творческая личность, нужен работник, способный не только исполнять приказы, но и давать выход своей фантазии, формулирующей нестандартные идеи. Но для них жизненно необходимо, чтобы эти идеи шли исключительно на пользу корпорации, чтобы поведение работника оставалось в рамках, заранее заданных корпоративной элитой.
   Американский социолог Ник Дайер-Уитфорд описывает киберпространство как «сферу противоречий, где развитие капитала в одно и то же время стимулируется и тормозится всевозможными альтернативными подходами». В этом смысле социальная информационная революция по-своему повторяет судьбу индустриальной: способствуя развитию капитализма, она одновременно создает нового наемного работника, способного вступить в конфликт с системой. Можно сказать, что капитализм в очередной раз не выполняет своих обещаний. Мир неограниченных творческих возможностей оборачивается системой рутинных процедур. «Чтобы создавать и использовать компьютерные системы, коммерческая структура нуждается в целом сообществе работников, начиная с ученых и разработчиков программного обеспечения, кончая техниками, компьютерно грамотными рабочими в офисе и на сборочной линии, равно как и в великом множестве людей, делающих однообразную, рутинную работу, но все же обладающих необходимыми навыками работы с компьютером, без которых невозможна станет вся система современных услуг. По мере того как возникает этот виртуальный пролетариат, растет и противоречие между открывающимися перед ним потенциальными возможностями и его банальным существованием в мире киберконтроля и электронного рынка»». Именно это имела в виду Алла Глинчикова, когда писала про «кризис контроля», с которым сталкиваются «постиндустриальные» корпорации. Каждый новый виток технологической революции создает у элиты ощущение, что теперь-то проблема эффективного управления «постиндустриальными» работниками будет, наконец, разрешена, но она лишь обостряется. Глобальные коммуникации из средства обслуживания бизнеса оказываются по совместительству каналами распространения инакомыслия. Информационные связи и сетевые контакты из «идеальной среды для рыночных трансакций» превращаются в среду, где формируется новая антирыночная солидарность и зарождаются новые равноправные отношения.
   Но бессознательное уклонение от контроля, «легкомыслие» и «безответственность» работников, нарушающих корпоративные правила, является для корпоративной элиты не менее серьезной проблемой, чем прямое сопротивление. Подобные стихийные проявления человеческой непредсказуемости гораздо труднее предвидеть и не всегда понятно, как их наказывать. Корпорации не способны разрешить фундаментальное противоречие. Творчество не может быть просто объектом управления. Оно нуждается в определенной свободе. И эта свобода чревата тем, что человек неожиданно выйдет за рамки дозволенного. Напишет не ту программу, которую заказывали, использует дорогое оборудование для незапланированных экспериментов. Предпочтет компьютерные игры обработке электронной почты. Переведет деньги не на тот счет. Работодатель не может полностью полагаться на самоконтроль работника. Но не может и эффективно использовать принуждение. Система разрывается между полюсами анархии и тоталитарного контроля.
   Воплощением первой стал бунт нового поколения, не начавшийся (началось все куда раньше), но обозначившийся в ноябре 1999 года в Сиэтле. Воплощением второго стали попытки создания нового полицейского государства в США после террористических актов 11 сентября 2001 года.
   В том, что из экономики противоречия перекинулись в сферу политики, нет ничего нового. Зато форма, которую принял конфликт, оказалась необычной и порой неожиданной даже для участников событий.
   Культурные нормы и способы поведения, сложившиеся в сети, стали неожиданно выплескиваться на улицу. Движение протеста с самого начала стало интернациональным. Это имело мало общего с ритуальным интернационализмом большей части XX века, когда колонны демонстрантов торжественно проходили по улицам, выражая поддержку незнакомым им людям, борющимся где-нибудь в далекой Африке. Интернационализм приобретал эмоциональную и политическую наполненность лишь тогда, когда речь заходила о своих– например, во время войны во Вьетнаме, где гибли или становились убийцами американские парни. Иное дело– события последних лет. Люди в Нигерии, отстаивающие экологическое равновесие, нарушенное проектами Всемирного Банка, вполне могут оказаться сетевыми знакомыми активистов, действующих в Нью-Йорке или Буэнос-Айресе. Сетевые связи подготовили организационные контакты, плодом которых стали международные демонстрации.
   Во время демонстраций против Международного валютного фонда, происходивших в Праге осенью 2000 года, я мог вблизи видеть, как соединялись в единую массу колонны, прибывавшие со всех концов Европы. Участники акции оказались способны говорить на одном языке не только потому, что все более или менее знали английский. Существеннее то, что они принадлежали к одному поколению, одной общей культуре, сформированной Интернетом, глобальными телевизионными сетями и транснациональными корпорациями. Чем более интегрированной становится, благодаря информационным технологиям, мировая экономика, тем активнее складывается внутри нее и общая культура протеста.

«Постиндустриальная» революция

   Мировой экономический кризис, разразившийся на рубеже веков, придал новое измерение постиндустриальному обществу. Сотни тысячи представителей технологической элиты неожиданно оказались без работы. Молодежь, воспитанная для того, чтобы принять эстафету информационного общества, обнаружила, что ни карьерных перспектив, ни рабочих мест для нее нет. Не менее существенно унижение, испытываемое лидерами и идеологами «новой экономики», а также их верными последователями. Несколько лет назад они верили, что принадлежат к числу избранных, которым обладание знанием гарантирует успех и процветание, независимо от того, что происходит со всеми остальными. Теперь обнаружилось, что логика капитализма – одна для всех, а привилегированные работники информационного сектора так же мало способны контролировать свою судьбу, как и индустриальные пролетарии. Надежды первой половины 1990-х обернулись иллюзиями. Экономический рост– балансированием между спадом и стагнацией. Новая экономика перестала казаться миром безграничных возможностей, став просто бизнесом – таким же, как и все остальные. Сказочные карьеры ушли в прошлое. Для тех, кто остался внизу, это означало не просто разочарование, но и оскорбление: ведь они были ничем не хуже. На языке социологии это называется «снижением вертикальной мобильности». На языке повседневной жизни – обманутыми надеждами.