Страница:
Ни малейшая веселость не нарушала мирного жития этих трех существ, живших вместе два-три часа.
Нарцисс Мокор – по характеру меланхоличный и нелюдимый – любил свою жену и дочь ровным чувством, затаенным в самой глубине души. Он жил среди них, уйдя в самого себя, с приступами подагры при переменах погоды. Застыв неподвижно, положив ноги на скамейку, он сидел так у очага, глядя на подходивших к нему Мадлэну – его жену, и маленькую Жермену, не говоря ни слова, и дни непомерно тянулись длинной чередой. Постепенно семейную жизнь обдало ледяным холодком, и только между матерью и девочкой установилось более живое чувство, проявлявшееся сильнее, когда отсутствовал отец.
При выходе замуж Мадлэна принесла в приданое поле, немного мебели и постельное белье с накладками. У Нарцисса же был дом, который он получил от отца, бывшего лесничим, как и он. И, благодаря умелой хозяйственности, довольство осенило этот дом, заботливо содержимый, фасад которого, выбеленный известкой, говорил о внутреннем благоустройстве.
Жермене было шесть лет, когда, с наступлением ночи, в одну субботу июля месяца, дровосеки принесли на сплетенных ветвях лесничего, убитого молнией во время его послеобеденного обхода. Мадлэна скорбела глубоко и тихо. Она теряла в Нарциссе не столько любимого человека, сколько опору дома и отца своего ребенка. Она предвидела для себя впереди большую тяжесть и более суровую ответственность. Кроме того, это рушило заведенный обычай, и за столом оказывалось пустое место, всегда занятое в прежнее время.
Проходили месяцы. Двери и окна оставались закрытыми, как прежде. Смерть не всколыхнула жизни. Только девочка, не обеспокоенная суровостью отца, стала более подвижной и по-детски резвой. И целый день мелькало ее цветущее личико среди цветов сада, среди мигавших крылышками бабочек и оживлялось краской игры, то прячась, то вновь появляясь в чаще высокой травы.
И вдруг вокруг нее произошла большая перемена. Она увидела большого и сильного человека под потолком очага. Вначале он приходил неаккуратно, потом затягивал свои посещения, и вот однажды приподнял Жермену к своим губам и проговорил:
– И Жермена станет тогда нашей дочкой.
После этого ее привели на обширную ферму, где она выросла среди многоголосого шума.
– Ты должна любить фермера, как своего отца.
Понемножку она поняла, что ее мать вновь вышла замуж.
Гюлотт жил вдовцом, как и Мадлэна, с единственным восемнадцатилетним сыном, и всегда ему нравилась эта спокойная и красивая женщина, даже когда сам он был женатым и испытывал горечь неудачного супружества. Потому-то он и был так счастлив увидеть ее снова свободной. Мадлэна вступила за порог фермы и повела с этим новым мужем, старшим ее на пятнадцать лет, ту же правильную и стройную жизнь, какою жила со своим первым супругом.
У них родилось два сына, и супружеское счастье было нарушено лишь ужасным ударом: Мадлэна умерла от чумной болезни в том же месяце, что и Мокор.
Миновало уже три года этому событию, а скорбь не оставляла фермера. С каждым годом он все больше взваливал заботу о делах на старшего сына Филиппа, предоставляя Жермене орудовать по хлеву, птичнику и по дому.
Спокойная, как и ее мать, и, как она, наделенная внутренней ровной сдержанностью, бойкая фермерша получила в наследство от Мокора энергию и решительность, проявлявшиеся с резкостью. Однако, от них она унаследовала лишь характер. В физическом отношении она походила скорее на бабушку со стороны отца, женщину плодовитую и влюбчивую, которая была замужем четыре раза и, как и у той, на щеках Жермены горел жгучий румянец брюнеток. Жермена как бы на самом деле была создана для ласки и деторождения: ее полная шея твердо держалась на плечах, ее бедра были прекрасно развиты, грудь выдавалась вперед, связки ног крепко соединялись друг с другом, и она охотно исполняла мужскую работу. Когда она была моложе, она любила бороться с мальчиками ее возраста, и они не всегда побеждали ее. Она умела разгружать телеги, поднимала кули с мукой, впрягалась в борону и перетаскивала на вилах тяжелый овечий навоз.
Гюлотт любил Жермену Мокор, как свою дочь. Он не хотел устанавливать разницы между этим ребенком от первого брака и теми детьми, которые были его собственной плотью и кровью.
В деревнях ее звали Жерменой Гюлотт. Она была всегда бодрой и бдительной, от ее глаза ничто не ускользало. Поднималась она раньше всех на ферме, пекла хлеб, стирала и починяла белье, помогала при трудных работах по дому. У нее отсутствовал вкус к излишней роскоши туалета и к бросанию на ветер денег. Это была девушка веселая, любившая посмеяться, и она довольно непринужденно вела беседы с мужчинами. Иногда ее братья брали ее с собой на деревенские праздники. От одного такого праздника, где много ели и плясали, она сохранила воспоминание, связывавшееся с фигурой одного танцора-студента, доброго малого, во время прогулки завернувшего случайно туда. Она долго думала о белизне его кожи, об его щеках, на которые падала золотистая полутень от его усов, об его изящных манерах, о том щекочущем ощущении, которое вызывало его рукопожатие. Обыкновенно же она танцевала с фермерами, с зажиточными мужиками, с золотой деревенской молодежью. От соприкосновения с танцорами, которые близко прижимали ее к себе, втискивали свои колени между ее ногами и временами позволяли себе поглаживать руками по ее талии, она испытывала соблазнительную сладость мечтать о дальнейшем. По ночам плакала в своей постели, чувствуя себя одинокой, тогда как у ее подруг были мужья и женихи. Она испытывала желание и потребность в мужчине. То было смутное волненье, глухое брожение ее страстного и юного существа, сменявшееся глубокой расслабленностью.
Ее положение невесты не совсем было ясно, – ведь, в конце концов, она все-таки – дочь Мокора, а Мокоры обладали довольно скромным достатком, и поэтому женихи медлили свататься. Вот если бы она была дочь Гюлотта, это другое дело! От женихов тогда не было бы отбоя! Некоторая осторожность удерживала наплыв сыновей богатых фермеров, и мало-помалу из года в год стали все более свыкаться с мыслью, что она останется в девушках. Что же касается брака с простым крестьянином, – она об этом не могла бы думать. Гюлотт никогда не мог переварить мысли, чтобы небогатый зять зажил рядом с ним на ферме. Печальное сознание, что с годами она не стала женщиной, умерило веселость Жермены. Порой она испытывала чувство возмущения. Ее охватывал гнев против этих глупых мужчин, не желавших завладеть ее красотой.
При виде красивого парня, лежавшего в траве сада, влюбленного и улыбавшегося, она была очарована, как благостной вестью. Казалось, немой восторг пригвоздил его к земле. Его трепетавшая и нежная улыбка достигала ее, как молитва. Она заметила, что он широкоплеч, с энергичной и гордой головой, с могучим телосложением, как истый самец, и это ей нравилось. Она стала ему улыбаться в ответ, и в этой улыбке он чувствовал смутный призыв тела, как бессознательную мольбу не покидать ее одну в ее желаньи. Когда она снова увидела его на дереве, сердце ее наполнилось жгучим огнем. Он, значит, вновь вернулся! Значит, правда, что она ему понравилась! И она слышала уже, что говорит с ним, видела его тело, цвет его глаз, его могучие руки.
В полдень, когда заснула ферма, она вышла на поле люцерны, уверенная, что он туда придет. Он пришел. Тогда и узнала она необыкновенную вещь, что этот отважный молодец, который ей улыбался и стоял перед нею, полный страсти, был Ищи-Свищи, то есть разбойник, грабитель, лесной бродяга, который кончит тюрьмой или, быть может, еще того хуже, – издохнет где-нибудь под кустами.
А хотя бы и так. Что же? Зато этот разбойник занимался мужественным ремеслом и был он вольный смельчак, такой, каких она любила, сильный и жестокий, не знавший страха, почти герой. Рассказы теснились в ее воспоминании один за другим. Она вспомнила о ловушках, которые ему расставлялись. Кровь лесничего пробудилась в ней. Она восхищалась его хитростями с животными, его привольным житьем в чаще лесов и тем, что он был сильней лесников. И потом, углубившись в свои мысли, она смутно почувствовала, что любовь такого человека должна быть выше любви разных мужиков с бледными лицами и сухопарыми плечами.
Глава 6
Глава 7
Глава 8
Нарцисс Мокор – по характеру меланхоличный и нелюдимый – любил свою жену и дочь ровным чувством, затаенным в самой глубине души. Он жил среди них, уйдя в самого себя, с приступами подагры при переменах погоды. Застыв неподвижно, положив ноги на скамейку, он сидел так у очага, глядя на подходивших к нему Мадлэну – его жену, и маленькую Жермену, не говоря ни слова, и дни непомерно тянулись длинной чередой. Постепенно семейную жизнь обдало ледяным холодком, и только между матерью и девочкой установилось более живое чувство, проявлявшееся сильнее, когда отсутствовал отец.
При выходе замуж Мадлэна принесла в приданое поле, немного мебели и постельное белье с накладками. У Нарцисса же был дом, который он получил от отца, бывшего лесничим, как и он. И, благодаря умелой хозяйственности, довольство осенило этот дом, заботливо содержимый, фасад которого, выбеленный известкой, говорил о внутреннем благоустройстве.
Жермене было шесть лет, когда, с наступлением ночи, в одну субботу июля месяца, дровосеки принесли на сплетенных ветвях лесничего, убитого молнией во время его послеобеденного обхода. Мадлэна скорбела глубоко и тихо. Она теряла в Нарциссе не столько любимого человека, сколько опору дома и отца своего ребенка. Она предвидела для себя впереди большую тяжесть и более суровую ответственность. Кроме того, это рушило заведенный обычай, и за столом оказывалось пустое место, всегда занятое в прежнее время.
Проходили месяцы. Двери и окна оставались закрытыми, как прежде. Смерть не всколыхнула жизни. Только девочка, не обеспокоенная суровостью отца, стала более подвижной и по-детски резвой. И целый день мелькало ее цветущее личико среди цветов сада, среди мигавших крылышками бабочек и оживлялось краской игры, то прячась, то вновь появляясь в чаще высокой травы.
И вдруг вокруг нее произошла большая перемена. Она увидела большого и сильного человека под потолком очага. Вначале он приходил неаккуратно, потом затягивал свои посещения, и вот однажды приподнял Жермену к своим губам и проговорил:
– И Жермена станет тогда нашей дочкой.
После этого ее привели на обширную ферму, где она выросла среди многоголосого шума.
– Ты должна любить фермера, как своего отца.
Понемножку она поняла, что ее мать вновь вышла замуж.
Гюлотт жил вдовцом, как и Мадлэна, с единственным восемнадцатилетним сыном, и всегда ему нравилась эта спокойная и красивая женщина, даже когда сам он был женатым и испытывал горечь неудачного супружества. Потому-то он и был так счастлив увидеть ее снова свободной. Мадлэна вступила за порог фермы и повела с этим новым мужем, старшим ее на пятнадцать лет, ту же правильную и стройную жизнь, какою жила со своим первым супругом.
У них родилось два сына, и супружеское счастье было нарушено лишь ужасным ударом: Мадлэна умерла от чумной болезни в том же месяце, что и Мокор.
Миновало уже три года этому событию, а скорбь не оставляла фермера. С каждым годом он все больше взваливал заботу о делах на старшего сына Филиппа, предоставляя Жермене орудовать по хлеву, птичнику и по дому.
Спокойная, как и ее мать, и, как она, наделенная внутренней ровной сдержанностью, бойкая фермерша получила в наследство от Мокора энергию и решительность, проявлявшиеся с резкостью. Однако, от них она унаследовала лишь характер. В физическом отношении она походила скорее на бабушку со стороны отца, женщину плодовитую и влюбчивую, которая была замужем четыре раза и, как и у той, на щеках Жермены горел жгучий румянец брюнеток. Жермена как бы на самом деле была создана для ласки и деторождения: ее полная шея твердо держалась на плечах, ее бедра были прекрасно развиты, грудь выдавалась вперед, связки ног крепко соединялись друг с другом, и она охотно исполняла мужскую работу. Когда она была моложе, она любила бороться с мальчиками ее возраста, и они не всегда побеждали ее. Она умела разгружать телеги, поднимала кули с мукой, впрягалась в борону и перетаскивала на вилах тяжелый овечий навоз.
Гюлотт любил Жермену Мокор, как свою дочь. Он не хотел устанавливать разницы между этим ребенком от первого брака и теми детьми, которые были его собственной плотью и кровью.
В деревнях ее звали Жерменой Гюлотт. Она была всегда бодрой и бдительной, от ее глаза ничто не ускользало. Поднималась она раньше всех на ферме, пекла хлеб, стирала и починяла белье, помогала при трудных работах по дому. У нее отсутствовал вкус к излишней роскоши туалета и к бросанию на ветер денег. Это была девушка веселая, любившая посмеяться, и она довольно непринужденно вела беседы с мужчинами. Иногда ее братья брали ее с собой на деревенские праздники. От одного такого праздника, где много ели и плясали, она сохранила воспоминание, связывавшееся с фигурой одного танцора-студента, доброго малого, во время прогулки завернувшего случайно туда. Она долго думала о белизне его кожи, об его щеках, на которые падала золотистая полутень от его усов, об его изящных манерах, о том щекочущем ощущении, которое вызывало его рукопожатие. Обыкновенно же она танцевала с фермерами, с зажиточными мужиками, с золотой деревенской молодежью. От соприкосновения с танцорами, которые близко прижимали ее к себе, втискивали свои колени между ее ногами и временами позволяли себе поглаживать руками по ее талии, она испытывала соблазнительную сладость мечтать о дальнейшем. По ночам плакала в своей постели, чувствуя себя одинокой, тогда как у ее подруг были мужья и женихи. Она испытывала желание и потребность в мужчине. То было смутное волненье, глухое брожение ее страстного и юного существа, сменявшееся глубокой расслабленностью.
Ее положение невесты не совсем было ясно, – ведь, в конце концов, она все-таки – дочь Мокора, а Мокоры обладали довольно скромным достатком, и поэтому женихи медлили свататься. Вот если бы она была дочь Гюлотта, это другое дело! От женихов тогда не было бы отбоя! Некоторая осторожность удерживала наплыв сыновей богатых фермеров, и мало-помалу из года в год стали все более свыкаться с мыслью, что она останется в девушках. Что же касается брака с простым крестьянином, – она об этом не могла бы думать. Гюлотт никогда не мог переварить мысли, чтобы небогатый зять зажил рядом с ним на ферме. Печальное сознание, что с годами она не стала женщиной, умерило веселость Жермены. Порой она испытывала чувство возмущения. Ее охватывал гнев против этих глупых мужчин, не желавших завладеть ее красотой.
При виде красивого парня, лежавшего в траве сада, влюбленного и улыбавшегося, она была очарована, как благостной вестью. Казалось, немой восторг пригвоздил его к земле. Его трепетавшая и нежная улыбка достигала ее, как молитва. Она заметила, что он широкоплеч, с энергичной и гордой головой, с могучим телосложением, как истый самец, и это ей нравилось. Она стала ему улыбаться в ответ, и в этой улыбке он чувствовал смутный призыв тела, как бессознательную мольбу не покидать ее одну в ее желаньи. Когда она снова увидела его на дереве, сердце ее наполнилось жгучим огнем. Он, значит, вновь вернулся! Значит, правда, что она ему понравилась! И она слышала уже, что говорит с ним, видела его тело, цвет его глаз, его могучие руки.
В полдень, когда заснула ферма, она вышла на поле люцерны, уверенная, что он туда придет. Он пришел. Тогда и узнала она необыкновенную вещь, что этот отважный молодец, который ей улыбался и стоял перед нею, полный страсти, был Ищи-Свищи, то есть разбойник, грабитель, лесной бродяга, который кончит тюрьмой или, быть может, еще того хуже, – издохнет где-нибудь под кустами.
А хотя бы и так. Что же? Зато этот разбойник занимался мужественным ремеслом и был он вольный смельчак, такой, каких она любила, сильный и жестокий, не знавший страха, почти герой. Рассказы теснились в ее воспоминании один за другим. Она вспомнила о ловушках, которые ему расставлялись. Кровь лесничего пробудилась в ней. Она восхищалась его хитростями с животными, его привольным житьем в чаще лесов и тем, что он был сильней лесников. И потом, углубившись в свои мысли, она смутно почувствовала, что любовь такого человека должна быть выше любви разных мужиков с бледными лицами и сухопарыми плечами.
Глава 6
Ограда, за которой паслись коровы фермера Гюлотта, была в десяти минутах ходьбы от фермы. Пройдя по большой дороге и спустившись по тропе в лесу, скот разбрелся по пастбищу, перейдя по мосту, переброшенному через ручей, который протекал вдоль сочной луговой травы. Невысокие колья образовывали загородку вокруг пастбища. И лужайка спускалась под незаметным уклоном к ферме «Ивовая роща», расположенной на обширной возделанной площади. Справа и слева поднимались холмики, покрытые низкими деревьями, между которыми выступали буки и тополи с довольно сильной тенью. Молочно-белые цветы бельцов прорезали траву светлой дорожкой, терявшейся близ фермы в синеве небес. И по берегам ручья репейник, одуванчики, валериана, дикие гиацинты, ноготки и лесные лютики разрослись тесными светлыми пучками.
Коровы каждое утро на заре покидали хлевы, после того, как пастухи протрубили в трубы. Они оставались на лугу до полудня, затем их уводили часа на два, и снова они шли на зеленое пастбище и ждали там сумерек вечера. Ни одна тропинка не пересекала выгона, по которому раздавалось одно лишь сопение коров, сливавшееся с журчанием ручья под колебавшимися от ветра деревьями.
Ищи-Свищи наслаждался этой тишиной и думал, как хорошо могли бы они тут беседовать с глазу на глаз. Лес расходился вправо и влево и немного дальше круто обрывался, превращаясь постепенно в суровую лесную чащу. Ищи-Свищи чувствовал себя легче и привольней в этом уединении, чем в саду, где постоянно слышался стук шагов. По временам он глядел на красное ложе из сухих листьев под развесистыми буками, ясно представляя два колеблющихся на них тела. Необычайная размягчающая нега наполнила этого охотника, безжалостно сеявшего смерть.
После полудня он растянулся у ручья в траве. Одну руку опустил в воду, заграждая тихое течение воды, отчего подымалась легкая пена. Сонными глазами глядел он, как, мелькая, переливалось под лучами света прозрачное дно. Пауки-плауны молнией мелькали по разным направлениям. Крохотные рыбки пересекали ручей от края к краю, быстрые как стрелы. Дно ручья немного далее спускалось к болоту. Лягушки квакали и плескались с шумом. Над деревней стояла жара, и парило, как в бане.
Он чувствовал себя охваченным этой беспредельной оцепенелостью, которая объяла землю весенней порой, как родильницу. Он валялся на лужайке, как развеселившийся бык, ищущий прохладного местечка. Он искал успокаивающего средства для своего тела, обуреваемого глухим брожением. Темно-зеленая листва, цветущие берега, ручей разъедали его и вливали в него сладострастие, Зевота сводила его челюсти. Он охватывал голову руками или сжимал кулаки, готовый раздавить их. По временам он катался по траве, прижимался горячим телом к ее сырой свежести, прикладывал к языку листья. И из груди его вырывались вздохи. Скрытый в ветвях орешника соловей пел над этой мукой одинокого человека.
Вдруг листья деревьев встрепенулись от какого-то волненья. Кваканье лягушек усилилось. И Ищи-Свищи увидел, как дно ручья, минуту перед тем облитое золотистым сиянием, подернулось сероватостью олова. И дуновение теплого ветра пронеслось по лицу земли с шелестом шуршащей травы, и в глубине леса раздалось гуденье. Птицы смолкли.
В то же время раздался голос на тропе, по которой спускалось стадо, и темная масса коров, как крупное черное пятно показалось у загородки.
– Ну, ну! – покрикивал голос.
Он мигом встал, перешел через луг и увидел Жермену, в то время, как она хотела снять помост, переброшенный через ручей.
– Мое почтение, – проговорил он, – будет непогода!
Молния рассекла небо, и тотчас же крупные капли дождя забарабанили по листьям. Загремел гром, внезапно облака разорвались, и разразился страшный ливень. Дождь лил целыми полосами, хлеща по деревьям леса частым дробным звуком, похожим на музыку градин, бьющих по оконным стеклам.
Они оба укрылись под деревом, стоя рядом и слегка прижимаясь друг к другу. Вначале дождь не проникал сквозь листву, а ниспадал сиявшим кругом вокруг ствола, оставляя землю сухой около него. Но вскоре дождь стал протекать сквозь верхние листья и спадал на нижние; струйки дождя все ближе и ближе скатывались на них.
Он сбросил куртку.
– Укройся, – сказал он. – Я-то привык к дождю. На моей спине перебывало столько воды, что хоть пруд пруди.
И он накинул куртку на плечи Жермены. Она позволила ему это, слегка смущенная прикосновением его пальцев, дотрагивавшихся до нее. Он приблизился к ней. Их бедра коснулись друг друга.
Краска крови обдала их щеки. Он решительно взял ее за руку и удержал в своей. В то же время старался найти слова. Хотелось сказать что-нибудь, но язык его не повиновался, и через силу, не зная как начать, он невнятно пробормотал:
– У меня таких вот целых шесть штук.
– Чего таких?
– Шесть курток! Дома только. И одна еще бархатная с панталонами и такой же жилеткой – это чтобы по праздникам надевать.
– Так много?
– Да, и еще другие вещи к тому же.
Протекла минута молчания. Он несколько раз медленно и нежно прикоснулся к ее ладони. Тогда она почувствовала потребность говорить и, указав на тучную черную с белым корову, произнесла:
– Она сегодня вечером отелится, самое позднее – завтра – наверно не известно. Но она непременно отелится.
И, перечисляя своих коров одну за другой, рассказала об особенностях каждой. Белянка обошлась в шестьсот франков. Коровы стали очень дороги. Она прислонилась спиною к дереву и стала бессознательно раскачиваться. Вдруг почувствовала обвивавшую ее под мышки руку, и эта рука старалась привлечь ее к себе.
– Если бы ты захотела, – проговорил он, – мы были бы прекрасными друзьями.
Он глядел на нее сверху, пронизывая глазами ее глаза и переводя их затем на ее шею. Она сделала движение, чтобы высвободиться, но увидела, что была, как скованная. Это ли, по его словам, значило быть друзьями, – ну, нет! Она не хотела, нет, и крикнула ему, чтобы он отпустил ее. Он ей стал говорить о своем характере, о деньгах, которые так легко зарабатывал, о жизни в лесу, и она слушала его с затуманенным взором.
– Нет, нет, – говорила она, – я возьму только того, кто мне понравится.
– Хотелось бы знать, каков твой вкус?
– Прежде всего, – ответила она, – я не пойду из-за денег. Из-за денег ни за что! Деньги не много счастья приносят!
– Я тоже так думаю. С деньгами можно хорошо покутить. На сегодня франков двадцать, а на завтра – ни черта. Случается, что в моих карманах подчас ни гроша. Ну, ладно. А еще что! Думаешь, очень мне нужны доходы, что ли? Все уходит только на выпивку да танцы с девками, на разные проказы в деревнях. Да, наконец, всегда кругом лес к услугам.
Дождь перестал. Высоко в небе показались нежно-голубые и бледные просветы. Вокруг свисали тяжелыми глыбами разорванные облака, расходясь по краям небесного свода. Это поражение бури завершалось потоками беловатого сияния. Радуга блистала на каждом листочке в каплях дождя. Водяные нити походили на игру жемчужного ожерелья. Теперь потоки света обливали деревья, густые кусты, и чаща леса сверкала проливным дождем блистаний и игрой разбросанной росы. На лугу изумрудом переливалась трава. Мириада блесток словно копошились под листьями, и снизу подымались испарения, озаряясь на солнце, как растопленная, огнедышащая лава. В конце луга сад «Ивовой рощи» раскинулся неподвижно-золотой скатертью. Земля впитывала в себя воды потока, оросившего ее. От земли поднимался прелый запах, смешанный с ароматом соков.
Они оставались под деревом, не замечая, что дождь перестал и солнце озаряет пейзаж. Они улыбались друг другу, пригвожденные к одному месту под действием неясного ощущения. Внезапно чей-то голос с тропинки позвал:
– Жермена!
Тогда она испугалась, что ее увидят с ним.
– Доброго вечера! – крикнула она.
– Тс! Тсс… – проговорил он вполголоса, – в воскресенье на деревне праздник. Ты придешь?
Она повернула голову вполоборота и взглянула на него своими ясными глазами, не говоря ни да, ни нет.
Коровы каждое утро на заре покидали хлевы, после того, как пастухи протрубили в трубы. Они оставались на лугу до полудня, затем их уводили часа на два, и снова они шли на зеленое пастбище и ждали там сумерек вечера. Ни одна тропинка не пересекала выгона, по которому раздавалось одно лишь сопение коров, сливавшееся с журчанием ручья под колебавшимися от ветра деревьями.
Ищи-Свищи наслаждался этой тишиной и думал, как хорошо могли бы они тут беседовать с глазу на глаз. Лес расходился вправо и влево и немного дальше круто обрывался, превращаясь постепенно в суровую лесную чащу. Ищи-Свищи чувствовал себя легче и привольней в этом уединении, чем в саду, где постоянно слышался стук шагов. По временам он глядел на красное ложе из сухих листьев под развесистыми буками, ясно представляя два колеблющихся на них тела. Необычайная размягчающая нега наполнила этого охотника, безжалостно сеявшего смерть.
После полудня он растянулся у ручья в траве. Одну руку опустил в воду, заграждая тихое течение воды, отчего подымалась легкая пена. Сонными глазами глядел он, как, мелькая, переливалось под лучами света прозрачное дно. Пауки-плауны молнией мелькали по разным направлениям. Крохотные рыбки пересекали ручей от края к краю, быстрые как стрелы. Дно ручья немного далее спускалось к болоту. Лягушки квакали и плескались с шумом. Над деревней стояла жара, и парило, как в бане.
Он чувствовал себя охваченным этой беспредельной оцепенелостью, которая объяла землю весенней порой, как родильницу. Он валялся на лужайке, как развеселившийся бык, ищущий прохладного местечка. Он искал успокаивающего средства для своего тела, обуреваемого глухим брожением. Темно-зеленая листва, цветущие берега, ручей разъедали его и вливали в него сладострастие, Зевота сводила его челюсти. Он охватывал голову руками или сжимал кулаки, готовый раздавить их. По временам он катался по траве, прижимался горячим телом к ее сырой свежести, прикладывал к языку листья. И из груди его вырывались вздохи. Скрытый в ветвях орешника соловей пел над этой мукой одинокого человека.
Вдруг листья деревьев встрепенулись от какого-то волненья. Кваканье лягушек усилилось. И Ищи-Свищи увидел, как дно ручья, минуту перед тем облитое золотистым сиянием, подернулось сероватостью олова. И дуновение теплого ветра пронеслось по лицу земли с шелестом шуршащей травы, и в глубине леса раздалось гуденье. Птицы смолкли.
В то же время раздался голос на тропе, по которой спускалось стадо, и темная масса коров, как крупное черное пятно показалось у загородки.
– Ну, ну! – покрикивал голос.
Он мигом встал, перешел через луг и увидел Жермену, в то время, как она хотела снять помост, переброшенный через ручей.
– Мое почтение, – проговорил он, – будет непогода!
Молния рассекла небо, и тотчас же крупные капли дождя забарабанили по листьям. Загремел гром, внезапно облака разорвались, и разразился страшный ливень. Дождь лил целыми полосами, хлеща по деревьям леса частым дробным звуком, похожим на музыку градин, бьющих по оконным стеклам.
Они оба укрылись под деревом, стоя рядом и слегка прижимаясь друг к другу. Вначале дождь не проникал сквозь листву, а ниспадал сиявшим кругом вокруг ствола, оставляя землю сухой около него. Но вскоре дождь стал протекать сквозь верхние листья и спадал на нижние; струйки дождя все ближе и ближе скатывались на них.
Он сбросил куртку.
– Укройся, – сказал он. – Я-то привык к дождю. На моей спине перебывало столько воды, что хоть пруд пруди.
И он накинул куртку на плечи Жермены. Она позволила ему это, слегка смущенная прикосновением его пальцев, дотрагивавшихся до нее. Он приблизился к ней. Их бедра коснулись друг друга.
Краска крови обдала их щеки. Он решительно взял ее за руку и удержал в своей. В то же время старался найти слова. Хотелось сказать что-нибудь, но язык его не повиновался, и через силу, не зная как начать, он невнятно пробормотал:
– У меня таких вот целых шесть штук.
– Чего таких?
– Шесть курток! Дома только. И одна еще бархатная с панталонами и такой же жилеткой – это чтобы по праздникам надевать.
– Так много?
– Да, и еще другие вещи к тому же.
Протекла минута молчания. Он несколько раз медленно и нежно прикоснулся к ее ладони. Тогда она почувствовала потребность говорить и, указав на тучную черную с белым корову, произнесла:
– Она сегодня вечером отелится, самое позднее – завтра – наверно не известно. Но она непременно отелится.
И, перечисляя своих коров одну за другой, рассказала об особенностях каждой. Белянка обошлась в шестьсот франков. Коровы стали очень дороги. Она прислонилась спиною к дереву и стала бессознательно раскачиваться. Вдруг почувствовала обвивавшую ее под мышки руку, и эта рука старалась привлечь ее к себе.
– Если бы ты захотела, – проговорил он, – мы были бы прекрасными друзьями.
Он глядел на нее сверху, пронизывая глазами ее глаза и переводя их затем на ее шею. Она сделала движение, чтобы высвободиться, но увидела, что была, как скованная. Это ли, по его словам, значило быть друзьями, – ну, нет! Она не хотела, нет, и крикнула ему, чтобы он отпустил ее. Он ей стал говорить о своем характере, о деньгах, которые так легко зарабатывал, о жизни в лесу, и она слушала его с затуманенным взором.
– Нет, нет, – говорила она, – я возьму только того, кто мне понравится.
– Хотелось бы знать, каков твой вкус?
– Прежде всего, – ответила она, – я не пойду из-за денег. Из-за денег ни за что! Деньги не много счастья приносят!
– Я тоже так думаю. С деньгами можно хорошо покутить. На сегодня франков двадцать, а на завтра – ни черта. Случается, что в моих карманах подчас ни гроша. Ну, ладно. А еще что! Думаешь, очень мне нужны доходы, что ли? Все уходит только на выпивку да танцы с девками, на разные проказы в деревнях. Да, наконец, всегда кругом лес к услугам.
Дождь перестал. Высоко в небе показались нежно-голубые и бледные просветы. Вокруг свисали тяжелыми глыбами разорванные облака, расходясь по краям небесного свода. Это поражение бури завершалось потоками беловатого сияния. Радуга блистала на каждом листочке в каплях дождя. Водяные нити походили на игру жемчужного ожерелья. Теперь потоки света обливали деревья, густые кусты, и чаща леса сверкала проливным дождем блистаний и игрой разбросанной росы. На лугу изумрудом переливалась трава. Мириада блесток словно копошились под листьями, и снизу подымались испарения, озаряясь на солнце, как растопленная, огнедышащая лава. В конце луга сад «Ивовой рощи» раскинулся неподвижно-золотой скатертью. Земля впитывала в себя воды потока, оросившего ее. От земли поднимался прелый запах, смешанный с ароматом соков.
Они оставались под деревом, не замечая, что дождь перестал и солнце озаряет пейзаж. Они улыбались друг другу, пригвожденные к одному месту под действием неясного ощущения. Внезапно чей-то голос с тропинки позвал:
– Жермена!
Тогда она испугалась, что ее увидят с ним.
– Доброго вечера! – крикнула она.
– Тс! Тсс… – проговорил он вполголоса, – в воскресенье на деревне праздник. Ты придешь?
Она повернула голову вполоборота и взглянула на него своими ясными глазами, не говоря ни да, ни нет.
Глава 7
– Она придет, – сказал он себе.
И тотчас же мысль, что ему нужно будет денег, мелькнула в его голове. И танцы, и выпивка, и какая-нибудь выходка, – все это требует, по крайней мере, несколько экю. Но с той поры, когда им овладела любовь, он жил воздухом природы, не помышляя более ни о дичи, ни о купцах. Даже не ел все эти дни. Тот огромный голод, который он утолял в обычное время добычей, изловленной в лесу, растворился под иссушающим зноем его желания. Он мог бы перечесть свои блюда. Ранним утром, однажды, он убил кролика, бросив в него палкой. Развел костер из хвороста и изжарил кролика на конце шомпола от своего ружья. В это утро он съел бы заодно впридачу и кожу, – до такой степени был истощен его желудок. Два дня спустя он украл петуха за забором фермы «Ивовой рощи».
На этот раз он хотел не только утолить голод, но и полакомиться. Спрятав под полой куртки петуха, он прошел две мили по дороге через лес, забрел на лесную опушку. Там, в одной лачуге приятеля-дровосека, приготовил дичину в тимьяне с солью и перцем. К несчастью, петух оказался очень жестким.
– Меня надули! – проговорил он.
И все-таки, благодаря своим острым зубам, живо расправился с ним. Кусок ржаного хлеба и ковш воды довершили завтрак. Кроме того, у него осталось одно крыло и часть остова петуха для дровосека и его жены. Маленькая девочка, которая жила вместе с ними, обсосала потом оставшиеся косточки. Но, как никак, это была прекрасная пища, которой полакомился Ищи-Свищи.
В другие дни, лежа на брюхе в траве, он довольствовался корнями, шалфеем, кресом, всем, что подвертывалось под руку. Как у оленей, в октябре токующих вдалеке от пастбищ, так и его пустое чрево наполнялось страстным влечением к самке. Три первых ночи он пробыл в лесу. Груда сухих листьев предохраняла его члены от сырости земли, и он стряхивал при пробуждении со своих мокрых волос капли росы. Но уже четвертый день, как лил дождь. Майские дожди, острые, как колья – не шутка.
Он прошел тогда через лес и разлегся в лачуге дровосека, в теплоте обтесанных на солнце бревен.
Дровосеки были его старые друзья. Они знали его, когда он походил на шестимесячного детеныша козули. Несколько раз он скрывался у них, когда лесник устраивал облаву на него в кустарниках. Сама старуха, – бесполый и иссохший остов человека, – напоминала ему его мать с ее заостренными зубами, с ее впалым лицом и жесткой дубленой кожей, подобной березовой коре.
– Эй, ты, старая зайчиха, – говаривал он ей дружелюбно.
И эта кличка слегка расправляла морщины на ее застывшем лице. Сам старик был маленький сухой человечек, словно согнутый пополам. Ударом топора у него отрубило левую руку, и она оканчивалась обрубком, который действовал, однако, наподобие руки. Жизнь в лесу придала его лицу подобие волчьей морды, оживленной миганием серых глаз из-под густых рыжих бровей. Из его длинных загнутых ушей торчала клочьями шерсть, как взъерошенный ворс. У него была своя особенная забава, заключавшаяся в том, что он притворялся глухим, когда с ним разговаривали. Благодаря этому, он мог не отвечать, когда его спрашивали, или когда его мегера обрушивалась на него, как вихрь, со всей силой своего громкого голоса.
В этом семейном очаге муж оказывался женщиной. Старуха рубила дрова колуном в лесу, раскалывала поленья одним ударом, сильно и без устали. Рубашка из грубой холстины покрывала ее плоскую грудь, шею и руки; она поднимала и опускала огромный железный колун с правильными движениями, которые равномерно заставляли ее мышцы напрягаться. Так начинала она с зарей и кончала к ночи эту работу, доставлявшую ей трудовой хлеб на двоих, и ни единая капля пота не выступала на ее сухой коже.
Муж ее отвозил поленья, перевязывал лыком хворост или нарезал прутьев для метел и веников. Это были Дюки.
Около сорока лет жили они в своей лачуге, подмазывая ее каждую зиму жирной глиной, заделывая соломой дыры в крыше, поврежденной ураганом, поддерживая свою убогую хижину заплатами, которые напоминали тщательно заштопанную поношенную одежду.
Между этими стариками была затаенная злоба: у них не было детей. Старуха обвиняла в этом мужа, а он – бесплодную утробу своей жены. Мало-помалу, чтобы не начинать вечной ссоры, он замолчал, привыкнув к мысли, что вина была на его стороне. Но старуха все еще продолжала упорствовать в своих настойчивых требованиях бесплодной женщины, и эта пытка постепенно измытарила этого маленького невзрачного человека, исполнявшего теперь в хозяйстве женскую работу.
Внезапно как-то бешеная страсть старухи иссякла.
Однажды утром, уйдя в лес, она нашла под деревом, в запятнанных кровью тряпках, маленькое полумертвое существо, посиневшее от холода. Должно быть, какая-нибудь мать разрешилась там от бремени. Кровь вилась полоской до самой тропинки. Дальше ничего не было видно. Мать, покинув ребенка, скрылась бесследно.
Это было большой отрадой для этих одичалых созданий. Дюки подобрали девочку и, принеся к себе в лачугу, выходили ее на козьем молоке.
Она сделалась настоящей их родной дочерью. Они не могли бы ее любить больше, если бы она была их собственной плотью и кровью; она вросла в их жизнь, как часть их самих, приобретая их грубости, их инстинкты и их ненависть против всего, что не было лесом.
Вначале страх не давал им часто спокойно спать. Могло случиться, что в один прекрасный день объявится настоящая мать; признает в девочке своего ребенка, и это наделает много хлопот. Не то, чтобы старуха покорилась и уступила девочку, – она скорее убила бы ее ударом деревянных сабо; ведь, если она и не вскормила ее своим молоком, то только потому, что не могла этого сделать; однако, разве она не была настоящей матерью для этой девчурки, покинутой случайной родильницей.
К счастью, страхи были напрасны. Ни одно живое существо не явилось, чтобы предъявить права на это создание, брошенное в углу леса. И девчурка продолжала жить в двух шагах от дерева, под которым была найдена. Лес принял в свои объятия эту зачавшуюся в лесу жизнь, смывая лучами солнца, струями дождей и хлопьями снега ужас первородного греха и баюкая это запятнанное создание, как он баюкал бы и королевское дитя. И она росла в слепом неведении своего происхожденья, как ужи и ящерицы, жуки и бабочки, среди которых резвилась. Дюки ей ничего никогда не говорили, – почти совсем позабыв, к тому же, что она не была их дочерью. Она называла их папа и мама своим резким голоском молодой козочки. И это родительское чувство стало теперь нерушимым, как спаянные цементом камни. Ко всему прочему они даже не потрудились дать ей какого-нибудь имени. Для чего нужно имя в лесу, среди чащи деревьев? Разве все то множество жизней, которые зарождаются на пространстве не более ладони, имеют имена? Достаточно, чтобы они росли, и тогда это будет жизнью, – вот и все. Дюки повиновались бессознательно этому инстинкту дикарей, для которых существованье есть все. Они звали ее Малютка – с той первой минуты, когда распознали ее пол и это название, которое не было именем, так и сохранилось за нею.
Один Ищи-Свищи по своей привычке снабжать всех именами животных, называл ее Козочка.
– Смелей, Козочка, – говаривал он, входя в лачугу, – скачи скорей ко мне на колени.
И она вскакивала проворно и легко, как козленок.
Она любила его, как привычку, как знакомого, смутной и животной любовью. Она таскала его за волосы, била кулаками по лицу, впивалась в его шею с жестокостью молодого щенка. Или же вцеплялась в его ноги, стремясь его повалить, ущемляя своими маленькими пальчиками его икры, как клещами. Он освобождался, смеясь от ее цепких рук и приподнимал ее одной рукой к своему рту, несмотря на ее барахтанье.
И тотчас же мысль, что ему нужно будет денег, мелькнула в его голове. И танцы, и выпивка, и какая-нибудь выходка, – все это требует, по крайней мере, несколько экю. Но с той поры, когда им овладела любовь, он жил воздухом природы, не помышляя более ни о дичи, ни о купцах. Даже не ел все эти дни. Тот огромный голод, который он утолял в обычное время добычей, изловленной в лесу, растворился под иссушающим зноем его желания. Он мог бы перечесть свои блюда. Ранним утром, однажды, он убил кролика, бросив в него палкой. Развел костер из хвороста и изжарил кролика на конце шомпола от своего ружья. В это утро он съел бы заодно впридачу и кожу, – до такой степени был истощен его желудок. Два дня спустя он украл петуха за забором фермы «Ивовой рощи».
На этот раз он хотел не только утолить голод, но и полакомиться. Спрятав под полой куртки петуха, он прошел две мили по дороге через лес, забрел на лесную опушку. Там, в одной лачуге приятеля-дровосека, приготовил дичину в тимьяне с солью и перцем. К несчастью, петух оказался очень жестким.
– Меня надули! – проговорил он.
И все-таки, благодаря своим острым зубам, живо расправился с ним. Кусок ржаного хлеба и ковш воды довершили завтрак. Кроме того, у него осталось одно крыло и часть остова петуха для дровосека и его жены. Маленькая девочка, которая жила вместе с ними, обсосала потом оставшиеся косточки. Но, как никак, это была прекрасная пища, которой полакомился Ищи-Свищи.
В другие дни, лежа на брюхе в траве, он довольствовался корнями, шалфеем, кресом, всем, что подвертывалось под руку. Как у оленей, в октябре токующих вдалеке от пастбищ, так и его пустое чрево наполнялось страстным влечением к самке. Три первых ночи он пробыл в лесу. Груда сухих листьев предохраняла его члены от сырости земли, и он стряхивал при пробуждении со своих мокрых волос капли росы. Но уже четвертый день, как лил дождь. Майские дожди, острые, как колья – не шутка.
Он прошел тогда через лес и разлегся в лачуге дровосека, в теплоте обтесанных на солнце бревен.
Дровосеки были его старые друзья. Они знали его, когда он походил на шестимесячного детеныша козули. Несколько раз он скрывался у них, когда лесник устраивал облаву на него в кустарниках. Сама старуха, – бесполый и иссохший остов человека, – напоминала ему его мать с ее заостренными зубами, с ее впалым лицом и жесткой дубленой кожей, подобной березовой коре.
– Эй, ты, старая зайчиха, – говаривал он ей дружелюбно.
И эта кличка слегка расправляла морщины на ее застывшем лице. Сам старик был маленький сухой человечек, словно согнутый пополам. Ударом топора у него отрубило левую руку, и она оканчивалась обрубком, который действовал, однако, наподобие руки. Жизнь в лесу придала его лицу подобие волчьей морды, оживленной миганием серых глаз из-под густых рыжих бровей. Из его длинных загнутых ушей торчала клочьями шерсть, как взъерошенный ворс. У него была своя особенная забава, заключавшаяся в том, что он притворялся глухим, когда с ним разговаривали. Благодаря этому, он мог не отвечать, когда его спрашивали, или когда его мегера обрушивалась на него, как вихрь, со всей силой своего громкого голоса.
В этом семейном очаге муж оказывался женщиной. Старуха рубила дрова колуном в лесу, раскалывала поленья одним ударом, сильно и без устали. Рубашка из грубой холстины покрывала ее плоскую грудь, шею и руки; она поднимала и опускала огромный железный колун с правильными движениями, которые равномерно заставляли ее мышцы напрягаться. Так начинала она с зарей и кончала к ночи эту работу, доставлявшую ей трудовой хлеб на двоих, и ни единая капля пота не выступала на ее сухой коже.
Муж ее отвозил поленья, перевязывал лыком хворост или нарезал прутьев для метел и веников. Это были Дюки.
Около сорока лет жили они в своей лачуге, подмазывая ее каждую зиму жирной глиной, заделывая соломой дыры в крыше, поврежденной ураганом, поддерживая свою убогую хижину заплатами, которые напоминали тщательно заштопанную поношенную одежду.
Между этими стариками была затаенная злоба: у них не было детей. Старуха обвиняла в этом мужа, а он – бесплодную утробу своей жены. Мало-помалу, чтобы не начинать вечной ссоры, он замолчал, привыкнув к мысли, что вина была на его стороне. Но старуха все еще продолжала упорствовать в своих настойчивых требованиях бесплодной женщины, и эта пытка постепенно измытарила этого маленького невзрачного человека, исполнявшего теперь в хозяйстве женскую работу.
Внезапно как-то бешеная страсть старухи иссякла.
Однажды утром, уйдя в лес, она нашла под деревом, в запятнанных кровью тряпках, маленькое полумертвое существо, посиневшее от холода. Должно быть, какая-нибудь мать разрешилась там от бремени. Кровь вилась полоской до самой тропинки. Дальше ничего не было видно. Мать, покинув ребенка, скрылась бесследно.
Это было большой отрадой для этих одичалых созданий. Дюки подобрали девочку и, принеся к себе в лачугу, выходили ее на козьем молоке.
Она сделалась настоящей их родной дочерью. Они не могли бы ее любить больше, если бы она была их собственной плотью и кровью; она вросла в их жизнь, как часть их самих, приобретая их грубости, их инстинкты и их ненависть против всего, что не было лесом.
Вначале страх не давал им часто спокойно спать. Могло случиться, что в один прекрасный день объявится настоящая мать; признает в девочке своего ребенка, и это наделает много хлопот. Не то, чтобы старуха покорилась и уступила девочку, – она скорее убила бы ее ударом деревянных сабо; ведь, если она и не вскормила ее своим молоком, то только потому, что не могла этого сделать; однако, разве она не была настоящей матерью для этой девчурки, покинутой случайной родильницей.
К счастью, страхи были напрасны. Ни одно живое существо не явилось, чтобы предъявить права на это создание, брошенное в углу леса. И девчурка продолжала жить в двух шагах от дерева, под которым была найдена. Лес принял в свои объятия эту зачавшуюся в лесу жизнь, смывая лучами солнца, струями дождей и хлопьями снега ужас первородного греха и баюкая это запятнанное создание, как он баюкал бы и королевское дитя. И она росла в слепом неведении своего происхожденья, как ужи и ящерицы, жуки и бабочки, среди которых резвилась. Дюки ей ничего никогда не говорили, – почти совсем позабыв, к тому же, что она не была их дочерью. Она называла их папа и мама своим резким голоском молодой козочки. И это родительское чувство стало теперь нерушимым, как спаянные цементом камни. Ко всему прочему они даже не потрудились дать ей какого-нибудь имени. Для чего нужно имя в лесу, среди чащи деревьев? Разве все то множество жизней, которые зарождаются на пространстве не более ладони, имеют имена? Достаточно, чтобы они росли, и тогда это будет жизнью, – вот и все. Дюки повиновались бессознательно этому инстинкту дикарей, для которых существованье есть все. Они звали ее Малютка – с той первой минуты, когда распознали ее пол и это название, которое не было именем, так и сохранилось за нею.
Один Ищи-Свищи по своей привычке снабжать всех именами животных, называл ее Козочка.
– Смелей, Козочка, – говаривал он, входя в лачугу, – скачи скорей ко мне на колени.
И она вскакивала проворно и легко, как козленок.
Она любила его, как привычку, как знакомого, смутной и животной любовью. Она таскала его за волосы, била кулаками по лицу, впивалась в его шею с жестокостью молодого щенка. Или же вцеплялась в его ноги, стремясь его повалить, ущемляя своими маленькими пальчиками его икры, как клещами. Он освобождался, смеясь от ее цепких рук и приподнимал ее одной рукой к своему рту, несмотря на ее барахтанье.
Глава 8
У Ищи-Свищи было очень простое средство зарабатывать деньги: браконьерствовать в лесах.
Вечер погрузился в покой. Прояснившееся от дождя небо простиралось над деревьями бледной лазурью, которая озарялась к небосклону золотистым светом. С земли, орошенной дождем, поднимался пар.
Ищи-Свищи направился в чащу. Узкий проход, почти совсем незаметный, вел к кустам ежевики. Он пробирался, согнувшись вдвое, под сцепившимися ветвями. По временам острые колючки царапали ему лицо. Не производя больше шума, чем бегущий по лесу заяц, он прибрел к укромному месту, где было спрятано ружье в плотном кожаном, просмоленном чехле. Он тихонько подполз к этому месту, достал ружье и затем вышел из чащи по тропинке, по которой можно было пройти только ползком. Выйдя оттуда, он прислушался, повернув голову в сторону ветра. Никого. Тогда, осмотрев свой пояс, он засунул ружье за брюки и углубился в лес.
Он пошел походкой надорванного и утомленного старика, опираясь на только что срезанную палку. Он тащил свою ногу, вдоль которой висел карабин. Ширина его плеч как-то сразу исчезла. Он шел, перекосившись на один бок, опустив голову, съежившись всем своим телом. Благодаря этому, лесничие не могли обратить на него вниманья. Эта тощая фигура мелькала почти незаметно между деревьями. Или, если бы даже он и был замечен, то подумали бы, что это убогий бедняк, ковыляющий к своей лачуге.
Вечер погрузился в покой. Прояснившееся от дождя небо простиралось над деревьями бледной лазурью, которая озарялась к небосклону золотистым светом. С земли, орошенной дождем, поднимался пар.
Ищи-Свищи направился в чащу. Узкий проход, почти совсем незаметный, вел к кустам ежевики. Он пробирался, согнувшись вдвое, под сцепившимися ветвями. По временам острые колючки царапали ему лицо. Не производя больше шума, чем бегущий по лесу заяц, он прибрел к укромному месту, где было спрятано ружье в плотном кожаном, просмоленном чехле. Он тихонько подполз к этому месту, достал ружье и затем вышел из чащи по тропинке, по которой можно было пройти только ползком. Выйдя оттуда, он прислушался, повернув голову в сторону ветра. Никого. Тогда, осмотрев свой пояс, он засунул ружье за брюки и углубился в лес.
Он пошел походкой надорванного и утомленного старика, опираясь на только что срезанную палку. Он тащил свою ногу, вдоль которой висел карабин. Ширина его плеч как-то сразу исчезла. Он шел, перекосившись на один бок, опустив голову, съежившись всем своим телом. Благодаря этому, лесничие не могли обратить на него вниманья. Эта тощая фигура мелькала почти незаметно между деревьями. Или, если бы даже он и был замечен, то подумали бы, что это убогий бедняк, ковыляющий к своей лачуге.