Чтобы упростить вопрос, скажем, что наша цивилизация утратила единственные ценности, которые могли бы оправдать эту меру наказания, и, более того, страдает от зол, которые делают необходимой ее отмену. Иначе говоря, за упразднение смертной казни должны выступить сознательные члены нашего общества по логическим и реальным причинам.
   Прежде всего — логика. Постановить, чтобы тот или иной человек подвергся непоправимой мере наказания, — значит решить, что у него нет никаких шансов на исправление. В этом случае аргументы обеих сторон сталкиваются вслепую и кристаллизуются в бесплодное противостояние. И никто из нас не в силах его разрешить, ибо все мы — пристрастные судьи. Отсюда наша неуверенность в праве на убийство и неспособность убедить друг друга. Если не существует абсолютной невиновности, не может быть и беспристрастных судей. А ведь всем нам на протяжении жизни случалось творить зло, даже если оно, не подпадая под статьи Уголовного кодекса, фактически являлось преступлением. Нет праведников, но есть сердца, в большей или меньшей мере причастные к праведности. Жизнь помогает нам, во всяком случае, осознать эту истину и присоединить к совокупности наших поступков ту малость добра, которая хотя бы отчасти компенсирует зло, посеянное нами в мире. Это право на жизнь, равноценное шансу на исправление, является естественным правом любого человека, даже наихудшего. Последний из злодеев и праведнейший из судей стоят в этой жизни бок о бок, в равной степени убогие и взаимно друг другу обязанные. Без этого права моральная жизнь решительно невозможна. Никому из нас, в частности, не дозволено считать пропащим ни одного человека, разве что после его смерти, когда жизнь обращается в судьбу и тем самым позволяет вынести о нем окончательное решение. Но высказывать подобное решение до смерти, объявлять о погашении долга, когда заимодавец еще жив, — такое непозволительно никому на свете. Кто решается на этой грани высказать абсолютное суждение, тот абсолютным образом осуждает самого себя.
   Бернар Фалло, член банды Мази, состоявший на службе у гестапо, приговоренный к смерти после того, как признал себя виновным во множестве ужасных злодеяний, и принявший смерть с величайшим мужеством, заявил, что не может быть помилован. «У меня руки по локоть в крови», — признался он одному из сокамерников. [Жан Боконьяно. «Загон для хищников, тюрьма Френ», изд. «Фюзо»] Его собственное мнение и мнение его судей свидетельствовали о том, что он относится к разряду неисправимых, и я готов был бы согласиться с этим, если бы не познакомился с одним потрясающим свидетельством. Вот что говорил Фалло тому же сокамернику, перед этим заявив ему, что хотел бы умереть с честью: «Хочешь, скажу, о чем я больше всего жалею? Ну так вот: жалко, что я раньше не был знаком с Библией — я впервые открыл ее только здесь, в тюрьме. Будь иначе, я не угодил бы сюда». Нам не пристало умиляться картинными условностями и поминать добродетельных каторжников Виктора Гюго. Века, что зовутся просвещенными, хотели бы упразднить смертную казнь под тем предлогом, что человек-де по природе своей добр. Естественно, это совсем не так (на самом деле он лучше или хуже). За последние двадцать лет нашей блистательной истории мы прекрасно усвоили эту истину. Но именно потому, что это совсем не так, никто из нас не вправе брать на себя роль абсолютного судьи и выносить окончательный приговор худшему из злодеев, — ведь никто из нас не может претендовать на абсолютную невиновность. Непреложное суждение нарушает единственную неоспоримую человеческую солидарность — ту, что противостоит смерти; оно может быть оправдано лишь с помощью истины или принципа, выходящих за рамки человеческого.
   Высшая мера наказания веками была фактически религиозной карой. Свершаемая ли именем короля, божьего наместника на земле, или священниками, или от имени общества, которое рассматривалось как некое мистическое тело, она в ту пору нарушала не человеческую солидарность, а принадлежность виновного к божественной общине, единственной подательнице жизни. У него отнималась земная жизнь, но не шанс на исправление. Окончательный приговор еще не произнесен, он должен был прозвучать только на том свете. Религиозные ценности и, в частности, вера в загробную жизнь, служили основанием для высшего приговора, ибо, согласно их собственной логике, он не может быть окончательным и непоправимым. Он оправдан в той мере, в какой является высшим.
   Католическая церковь, например, всегда признавала необходимость смертной казни. И она щедро поделилась этим убеждением с другими эпохами. По сей день она оправдывает смертную казнь и признает за государством право ее применять. Сколь бы неоднозначной ни была ее позиция, в ней сквозит глубокое чувство, ясно выраженное в 1937 году швейцарским государственным советником из Фрибурга во время дискуссии о смертной казни. Согласно г-ну Гранду, худший из преступников перед лицом грозящей ему кары углубляется в себя. «Он раскаивается в содеянном и тем облегчает свое приуготовление к смерти. Церковь спасла одного из членов своей паствы, выполнила свою божественную миссию. Поэтому она всегда понимала смертную казнь не только как средство законной защиты, но и как могучее орудие спасения... [Курсив мой — А.К.]. Не оказывая прямых услуг церкви, смертная казнь сама по себе обладает полубожественной действенностью, что роднит ее с войной».
   Подтверждением подобных теорий может служить надпись на мече фрибургского палача: «Господи Иисусе, Ты мой Судия». Палач, таким образом, оказывается исполнителем сакральной функции. Он истребляет тело, чтобы вверить душу божественному суду, чье решение предугадать не в силах никто. Может показаться, что подобные формулы таят в себе известный соблазн. Для того, кто исповедует учение Христа, этот великолепный меч — еще одно оскорбление Его личности. Отсюда становится понятной чудовищная фраза одного русского революционера, которого в 1905 году вели на виселицу царские палачи. Он решительно заявил священнику, в знак утешения протягивавшего ему распятие: «Ступайте прочь и перестаньте кощунствовать!» Но и неверующий тоже не может отделаться от мысли, что люди, избравшие сердцевиной своей веры потрясающую жертву судебной ошибки, способны менее снисходительно относиться к узаконенному убийству. А верующим можно напомнить, что император Юлиан до своего обращения отказывался предоставлять христианам государственные должности, поскольку те систематически отказывались от вынесения смертных приговоров или от их исполнения. Стало быть, в течение пяти веков христиане верили, что точное соблюдение моральных заветов их Учителя несовместимо с убийством. Но католическая вера питается не только личными наставлениями Христа. Она подкрепляется также Ветхим Заветом, учениями апостола Павла и отцов Церкви. Бессмертие души и всеобщее воскрешение тел составляет часть ее догматов. Исходя из них, смертная казнь считается для верующего всего лишь временным наказанием, за которым должен последовать окончательный приговор, — действием, необходимым только для поддержания земного порядка, административной мерой, которая не только не сводит последние счеты с осужденным, но может способствовать его искуплению. Я не утверждаю, что именно так думают все верующие и без труда допускаю, что католики могут быть ближе к Христу, чем к Моисею и апостолу Павлу. Я говорю только, что вера в бессмертие души позволила католицизму поставить вопрос о смертной казни в совершенно особых терминах — и оправдать ее.
   Но что значит это оправдание в условиях общества, в котором мы живем, где все десакрализовано — и нравы, и общественные установления? Когда судья-атеист, скептик или агностик оглашает смертный приговор неверующему подсудимому, он выносит окончательное, не подлежащее пересмотру решение. Он узурпирует престол Бога [Известно, что решение суда присяжных предваряется формулой: «Пред Богом и нашею совестью...»], не обладая его властью, да и не веря в нее. Он, можно сказать, убивает потому, что его предки верили в жизнь вечную. Но общество, которое он будто бы представляет, на самом деле озабочено просто-напросто устранением осужденного из своей среды; оно разрушает человеческую общность, противостоящую смерти, и возводит себя в ранг абсолютной ценности, поскольку считает, что наделено абсолютной властью. Спору нет, оно по традиции все еще посылает к осужденному священника. Священник вправе небезосновательно надеяться, что страх перед наказанием поможет обращению преступника. Но можно ли согласиться с тем, что подобный расчет способен оправдать кару, назначенную и принятую чаще всего совсем в ином состоянии духа? Одно дело — верить, еще не испытывая страха, совсем другое — обрести веру, познав страх. Обращение посредством огня и железа всегда вызывает подозрения, поэтому немудрено, что церковь отказалась от применения силы по отношению к неверным. Как бы там ни было, десакрализованное общество не в силах извлечь для себя никакой пользы из обращения, к которому оно относится с явным равнодушием. Оно предписывает священную кару, лишая ее в то же время и оправдания, и смысла. Оно упивается некоей манией величия, самовластно исторгая злодеев из своего лона, словно оно — сама добродетель. Так всеми уважаемый отец мог бы послать на смерть своего заблудшего сына, воскликнув при этом: «Ну что еще остается с ним делать?» Оно присваивает себе право отбора, словно является самой природой, да еще отягчает этот отбор страшными муками, выступая в роли Бога-искупителя.
   Утверждать, будто того или иного человека можно абсолютным образом отсечь от общества, потому что он абсолютно зол, значит признать, что общество представляет из себя абсолютное добро, а этому сейчас не поверит ни один здравомыслящий человек. Более того, легче поверить обратному. Наше общество стало таким злым и преступным лишь потому, что возвело себя в ранг первопричины и озабочено только самосохранением да успехами в истории. Оно десакрализовано, в этом нет сомнений, но начиная с XIX века оно начало создавать некий эрзац религии, навязывая себя в качестве объекта для поклонения. Эволюционные доктрины и сопутствующие им идеи естественного отбора сделали высшей целью человечества общество будущего. Политические утопии, привитые к этим доктринам, предрекают в конце времен золотой век, заранее оправдывающий все общественные неурядицы. Общество приучилось обелять все, что способствует приближению этого будущего, в том числе и смертную казнь, применяемую без ограничений. С этого момента оно стало считать преступлением и святотатством все, что противоречит его замыслам и недолговечным догмам. Иначе говоря, палач из жреца превратился в функционера. Результат налицо: общество середины XX века, утратившее, в силу простой логики, право на применение смертной казни, должно теперь отменить ее из реальных соображений.
   Как, в самом деле, можно определить нашу цивилизацию, соотнося ее с преступлением? Ответ прост: вот уже тридцать лет, как преступления государства довлеют над преступлениями отдельных лиц. Я уж не говорю о войнах, широкомасштабных или локальных, хотя кровь — тоже своего рода алкоголь, одурманивающий человека похлеще самых забористых вин. Число людей, убитых непосредственно государством, приняло астрономические размеры и бесконечно превосходит число обычных «частных» убийств. Среди заключенных все меньше и меньше уголовников, все больше и больше политических узников. И вот тому доказательство: сегодня каждый из нас, как бы ни была чиста его совесть, не исключает для себя возможности быть приговоренным к смерти, тогда как в начале века подобные опасения показались бы абсурдными. Каламбур Альфонса Карра «Пусть господа убийцы начинают» потерял всякий смысл. Больше всего крови проливает тот, кто считает, что на его стороне право, логика и сама история.
   Не против отдельного человека должно в первую очередь защищаться наше общество, а против государства. Возможно, лет через тридцать положение изменится. Но в данный момент средства законной обороны должны быть направлены прежде всего против государства. Правосудие и здравый смысл требуют, чтобы закон защищал человека от государства, пораженного безумием фанатизма или самомнения. «Пусть государство начинает с отмены смертной казни», — вот каким должен быть наш теперешний лозунг.
   Кровавые законы, по известному присловью, делают кровавыми и нравы. Но бывает, что общество переживает такую полосу позора и бесчестья, когда, несмотря на весь царящий в нем разлад, нравы его по части кровавости далеко отстают от законов. Половина Европы знакома с такой полосой. Мы, французы, тоже пережили ее и рискуем пережить еще раз. Казни во время оккупации повлекли за собой казни во время Освобождения, а друзья последних казненных мечтают теперь о возмездии. Государства, запятнавшие себя множеством преступлений, готовятся смыть с себя вину новыми потоками крови. Убийства совершаются во имя обожествленной нации или класса. Убийства совершаются во имя будущего общества, тоже обожествленного. Кто полагает, что он все знает, тот считает, что ему все дозволено. Недолговечные идолы, требующие абсолютной веры, неустанно изрекают формулы абсолютных приговоров. А религии, лишенные трансцендентности, посылают на смерть множество узников, лишенных надежды.
   Каким образом надеется выжить европейское общество середины XX века, не решаясь встать на защиту отдельных личностей, не стараясь всеми силами оборонить их от давления со стороны государства? Запретить смертную казнь значило бы прилюдно заявить, что общество и государство не являются абсолютными ценностями, признать, что никто не дал им права на бесповоротный суд, на совершение непоправимого. Не будь смертной казни, Габриель Пери и Бразийак оставались бы, возможно, среди нас. И тогда мы могли бы судить их согласно собственному разумению, открыто объявив им наш приговор, тогда как теперь они судят нас, а мы вынуждены безмолвствовать. Не будь смертной казни, труп Райка не отравил бы Венгрию, Германии было бы легче войти в европейское сообщество, русская революция не погрязла бы в бесчестьи, Европа не задыхалась бы от смрада бесчисленных трупов, погребенных за последние двадцать лет в ее истощенной почве. Все ценности на нашем материке поставлены с ног на голову, поколеблены страхом и ненавистью между людьми и целыми народами. Борьба идей вершится с помощью удавки и ножа гильотины. Законы подавления теперь пускает в ход не человеческое, естественное сообщество, а правящая идеология, которая требует человеческих жертвоприношений. «Урок, преподносимый эшафотом, состоит в том, что человеческая жизнь перестает быть священной, поскольку человека считают пригодным для уничтожения» [Франкар]. Пригодность эта становился все более явственной, пример подхватывается, зараза расползается все шире. А вместе с нею растет угроза нигилизма. Стало быть, необходимо поставить ей ощутимую препону и во всеуслышанье заявить: человеческая личность выше государства. Любая мера, ослабляющая давление социальных сил на индивида, поможет Европе избавиться от прилива дурной крови, даст ей возможность одуматься и позаботиться о собственном выздоровлении. Европа больна тем, что ни во что не верит и в то же время притязает на всезнайство. Но это далеко не так, ей не дано знать всего, и, судя по нашему негодованию и нашей надежде, она все-таки продолжает верить во что-то: в то, что предельная униженность человека на некоем мистическом рубеже смыкается с беспредельным его величием. Вера для большинства европейцев потеряна, а вместе с нею утрачены и доводы, с помощью которых она оправдывает систему наказаний. Но большинство европейцев в то же время отвергло идолопоклонство перед государством, которое тщилось заменить собою веру. И теперь мы, сбившиеся с пути, полные решимости и мучимые сомнениями, но давшие себе зарок никогда никого не угнетать и не терпеть никакого угнетения, — мы должны осознать и свою надежду, и свое неведение, должны отвергнуть абсолютные законы вместе с их непоправимыми решениями. Мы достаточно разбираемся в них и можем сказать, что такой-то душегуб заслуживает бессрочной каторги. Но мы недостаточно сильны в этих законах и не можем заключить, что у него надо отнять будущее, то есть наш общий шанс на исправление. Исходя из всего мною сказанного, в завтрашней объединенной Европе заявление о торжественной отмене смертной казни должно стать первым пунктом всеевропейского свода законов, на создание которого все мы надеемся.
   От гуманистических идиллий XVIII века рукой подать до кровавых эшафотов, а теперешние палачи, как всем известно, сплошь гуманисты. Посему не следует слишком доверять гуманистической идеологии, когда речь заходит о таких проблемах, как смертная казнь. В заключение хотелось бы повторить, что не иллюзии относительно врожденной доброты человека и не вера в грядущий золотой век определяют мое неприятие смертной казни. Как раз наоборот: ее отмена кажется мне необходимой из соображений разумного пессимизма, логики и реалистического подхода к действительности. Я пытался вложить душу во все сказанное. Тот, кто не один месяц общался с текстами, воспоминаниями, людьми, имеющими касательство к эшафоту, не может выйти из этого чудовищного лабиринта прежним. Но отсюда не следует, повторяю, что в этом мире нет никакой ответственности и что мы должны идти на поводу у современных представлений, согласно которым можно все свалить в одну кучу, найти оправдание и для жертвы, и для убийцы. Эта чисто сентиментальная путаница замешана скорее на трусости, чем на великодушии, и с ее помощью нетрудно в конце концов найти оправдание всему наихудшему на свете. Благословляя все и вся, можно благословить и концлагеря, и цинизм крупных политиков; можно дойти и до предательства собственных братьев. Именно это и совершается вокруг нас. Но при теперешнем положении вещей истинные сыны века стремятся прежде всего к тому, чтобы им были обеспечены средства для выздоровления, законы и организации, которые сдерживали бы, но не стесняли их, влекли за собой, но не подавляли своей тяжестью. Вовлеченные в разнузданный бег истории, они нуждаются в какой-то точке опоры, в каких-то принципах равновесия. Короче говоря, им необходимо разумное общество, а не та анархия, в которую их погрузила их собственная гордыня и непомерные притязания государства.
   Я убежден: отмена смертной казни поможет нам продвинуться по пути к такому обществу. Взяв на себя эту инициативу, Франция могла бы попытаться распространить ее среди стран по обе стороны железного занавеса, где высшая мера еще сохранилась. Но прежде всего она должна подать пример. Смертную казнь в таком случае нужно заменить каторжными работами, бессрочными для неисправимых преступников, ограниченными каким-то сроком — для всех других. Тем, кто считает, что такое наказание хуже смерти, можно возразить: отчего же вы оставляете его для таких душегубов, как Ландрю, и в то же время посылаете на казнь второстепенных правонарушителей? И еще им можно напомнить, что каторжные работы оставляют осужденному возможность самому выбирать смерть, тогда как гильотина закрывает им все пути для возвращения. Тем же, кто полагает, что каторга — это слишком легкое наказание, следует ответить, что, во-первых, им не хватает воображения, и, во-вторых, лишение свободы кажется им пустяком лишь в силу того, что современное общество приучило их презирать свободу. [Заглянем в отчет Дюпона, представителя Национального собрания, от 31 мая 1791 года: «Убийцу снедает острое и жгучее беспокойство; чего он больше всего опасается, так это покоя, ведь тогда бы ему пришлось остаться наедине с собой. Поэтому он постоянно пренебрегает собственной смертью и стремится причинить ее другим; одиночество и сознание этого одиночества — вот его подлинная казнь. Не наводит ли все это на мысль, какого рода наказанию должны мы его подвергнуть, чтобы он как следует его прочувствовал? Разве лекарство не должно обладать той же природой, что и болезнь, которую оно призвано исцелить?» Последнюю фразу выделил курсивом я сам. Она позволяет видеть в этом малоизвестном депутате подлинного предшественника современных психологов]
   Пусть Каин останется в живых, но сохранит на себе печать осуждения, — вот урок, который нам надобно извлечь из Ветхого Завета, не говоря уже о Евангелии, а не вдохновляться жестокими примерами закона Моисеева. Во всяком случае, не мешает нам провести хотя бы ограниченный временем эксперимент (отмена смертной казни лет на десять), если наш парламент еще не в состоянии искупить свои выступления в защиту алкоголя той великой цивилизаторской мерой, какой стала бы окончательная отмена высшей меры наказания. Если же наше общественное мнение и его глашатаи не в силах отречься от этого неподъемного закона, который устраняет то, чего не может исправить, тогда, в ожидании лучших времен, постараемся сделать все возможное, чтобы упразднить эту «торжественную бойню» [Тард], пятнающую наше общество. Ведь смертная казнь в том виде, в каком она, пусть редко, но совершается, и в самом деле есть отвратительная бойня, вызов, брошенный душе и плоти человеческой. Перерубленная шея, отсеченная, но все еще живая голова, потоки крови — все это наследие варварской эпохи, пытавшейся подобными унизительными зрелищами произвести впечатление на толпу. Но сегодня, когда эта гнусная казнь совершается тайком, остался ли в ней хоть какой-то смысл? Истина в том, что убийство в атомном веке ничем не отличается от убийства в веке каменном. И сыщется ли человек с нормальными чувствами, которого не затошнило бы при одной мысли об этой чудовищной хирургии? Если французскому государству не под силу сладить в этом вопросе с самим собой и одарить Европу целительным средством, в котором она сама так нуждается. пусть оно начнет хотя бы с изменения процедуры смертной казни. Наука, с таким рвением помогающая убивать, могла бы, по крайней мере, посоветовать, как убивать более пристойно. Снадобье, превращающее сон узника в смерть и находящееся у него под рукою хотя бы в течение суток, чтобы он мог свободно им воспользоваться, или еще какое-то средство, необходимое в случае злой или ослабшей воли, обеспечат его устранение, если оно так уж необходимо, и привнесут хоть малость благопристойности в то, что сегодня предстает гнусным и бесстыдным балаганом.
   Я указываю на это компромиссное решение, поскольку иногда кажутся несбыточными все надежды на то, что мудрость и подлинная человечность осенят людей, ответственных за наше будущее. Некоторым людям — их куда больше, чем обычно считают, — физически невыносимо знать, что такое на самом деле смертная казнь, и не иметь возможности помешать ее применению. Они на свой лад претерпевают ее, не нуждаясь ни в каком суде. Так пусть же они избавятся от гнусных кошмаров, которые их томят, — обществу это ничего не будет стоить. Но по большому счету этого недостаточно. Ни в человеческих сердцах, ни в обществе не воцарится постоянный мир, пока смертную казнь не объявят вне закона.


ПРИМЕЧАНИЯ


   Эссе, рассматривающее смертную казнь как проявление социальной нетерпимости, связанное с абсолютным возмездием в мире, где абсолютная вина невозможна, было опубликовано в 1957 году дважды: в «Нувель ревю франсез» и в книге, выпущенной совместно с Артуром Кестлером, выступавшим против повешения.
   «Размышления о гильотине» соответствует третьему периоду творчества А. Камю, связанному с формированием философии Бунта как социально-исторического аспекта абсурдистского опыта.
   А. Филоненко