Спустя несколько дней то же явление насильственного говорения повторилось, но уже не в форме длительного пароксизма, но немногих коротких насильственно сказанных фраз. Мозг больного по-прежнему плел прихотливые узоры бреда; между прочим, мысль больного, сидевшего в ту минуту в отдельной комнате перед столом, обращается к единомышленникам и друзьям. Вдруг Долинин видит псевдогаллюцинаторно одного из своих прежних друзей, флотского офицера М.; псевдогаллюцинаторный зрительный образ как бы со стороны надвигается на Долинина, чтобы слиться с телом его и непосредственно вслед за таким слиянием язык Долинина, совершенно помимо воли последнего, выговаривает две энергически ободрительные фразы как бы от постороннего лица; при этом больной, изумленно ловя неожиданный смысл этих слов, с еще большим изумлением замечает, что это совсем не его голос, а именно сиплый, отрывисто грубый и вообще весьма характерный голос сурового моряка М. Через немного мгновений больному является тоже псевдогаллюцинаторно старик тайный советник X. Совершенно тем же манером, как раньше образ М., так и теперь образ X., надвинувшись со стороны на больного, как бы сливается с телесным существом последнего: Долинин чувствует, что он в ту минуту становится как будто стариком X. (который в противоположность М. есть олицетворенная мягкость) и его язык выговаривает новую неожиданного смысла фразу, причем с большой точностью воспроизводится голос и манера говорить, действительно свойственные X. После этих явлений больной вполне уверовал, что друзья его бодрствуют над ним и найдут средства освободить его, так как раз они имеют возможность таинственно вселяться в него, то их телесное существование несомненно должно быть тесно связано с существованием его. Во избежание недоразумений я должен прибавить, что в этом втором эпизоде положительно не было слуховой иллюзии: уши Долинина слышали слова, действительно выговаривавшиеся его же языком и к этому объективному слуховому восприятию ничего не было прибавлено слуховой сферой субъективно. Здесь больной непроизвольно скопировал своим голосом голос и манеру говорить своих знакомых и притом с таким сходством, что сознательно скопировать с такой ловкостью он никак бы не мог. В здоровом состоянии Долинин совсем не отличается талантом подражательности.
Непроизвольное говорение есть явление, весьма обыкновенное при истерии; оно составляет, между прочим, один из симптомов бесноватости. Известно, что во время демонопатических эпидемий XV—XVII веков, больные, независимо от своей воли и даже наперекор ей, говорили голосом и языком, нимало не похожим на их собственный голос и язык. Этого рода факты весьма способствовали утверждению всеобщего в те века убеждения, что устами таких субъектов говорит вселившийся в последних дьявол. В пример достаточно напомнить об одной из Луденских монахинь, сестре Агнессе, бывшей, по общему мнению, одержимой четырьмя бесами; однажды, будучи подвергнута заклинаниям в присутствии герцога Орлеанского, эта монахиня корчилась и богохульствовала подобно другим бесноватым и потом, успокоившись, объяснила герцогу, «что она не помнит всего, происшедшего с ней во время припадка, но вспоминает, что из ее уст исходили слова, к которым она же сама должна была прислушиваться так, как если бы эти слова исходили от постороннего лица»[82].
Однако в большинстве случаев насильственной иннервации кортикального центра речи происходит говорение не действительное, но лишь внутреннее. Будучи тесно связано с насильственным мышлением, внутреннее говорение больных и фактически и теоретически противоположно с внутренним слышанием больных, т. е. с псевдогаллюцинациями слуха; нельзя буквально в одно и то же время внутренне говорить и внутренне слышать, и клинические наблюдения прямо показывают, что хотя оба эти явления могут замечаться у одного и того же больного, но не иначе как в разное время.
Внутреннее говорение есть не что иное, как чувство двигательной речевой иннервации, имеющее местом своего возникновения кортикальный центр речи. Действительного говорения при этом не получается частью потому, что иннервирование центра речи здесь не имеет достаточной силы, частью же потому, что оно уравновешивается одновременным возбуждением известных задерживающих центров, причем эта задержка в некоторых случаях даже находится в зависимости от воли больных.
Я уже имел случай говорить о нашем больном Перевалове, что этот хроник днем, между другими явлениями психической принужденности (навязчивые представления, псевдогаллюцинации зрения и слуха) испытывает иногда независимую от его воли или даже прямо насильственную речевую иннервацию, для подавления которой он должен пускать в дело произвольные, иной раз довольно значительные усилия. Но когда больной находится в состоянии полусна и его воля перестает быть деятельной, эта насильственная речевая иннервация в самом деле приводит в действие мышечный голосовой аппарат, так что больной действительно говорит во сне, сам при этом, по причине неполности сна, это чувствуя.
Больной приписывает это явление проделкам своих преследователей и называет этот прием «добывание моего говоренья».
Обыкновенно всякое мышление в словах сопряжено с более или менее заметным чувством двигательной голосовой иннервации. С физиологической стороны слова суть не что иное, как двигательные представления, имеющие местом своего происхождения двигательные области коры головного мозга45. Это иннервационное чувство будет вызвано как в тех случаях, когда двигательный центр речи возбуждается вследствие внутреннего, автоматического, раздражения, так и тогда, когда он, как это бывает обыкновенно, возбуждается с высших центров мозговой коры, под влиянием психической деятельности абстрактного представления. При внутреннем говорении больных почти всегда существует возбуждение в чисто интеллектуальной сфере сознательного и бессознательного представления; но клиника показывает, что при этом необходима, кроме того, и повышенная возбудимость двигательного центра речи: в противном случае часто интеллектуальное движение (сознательное или бессознательное) легче рефлектируется на сенсориальные области коры, так что в результате получается не внутреннее говорение, а живо чувственный бред и (если чувственные центры коры тоже находятся в состоянии повышенной возбудимости) псевдогаллюцинации. Тот факт, что чувство двигательной иннервации при мышлении словами иногда бывает у больных, сравнительно с нормой, чрезвычайно усиленным, говорит именно в пользу того, что для внутреннего говорения весьма важно существование повышенной возбудимости в двигательном кортикальном центре речи.
Мой больной Лашков одно время своей болезни был убежден, что невидимые шпионы узнают его мысли именно тем, что посредством особой машины регистрируют те «почти незаметные движения языка», которые он, как ему казалось, невольно производил при думании в словах; поэтому больной стал стараться думать так, чтобы не делать при этом соответственных движений языком, т. е. старался думать без чувства двигательной иннервации в языке (которое в данном случае было, очевидно, повышенным), что, однако, плохо ему удавалось. Можно бы сказать, что в этом случае больной имел галлюцинацию (или, если угодно, псевдогаллюцинацию) мышечного чувства в языке и губах, если бы усиленная голосовая иннервация не оказывалась в основании нередко наблюдающегося у больных непроизвольного говорения вслух.
Кальбаумовские апперцептивные галлюцинации. Псевдогаллюцинаторные псевдовоспоминания
Непроизвольное говорение есть явление, весьма обыкновенное при истерии; оно составляет, между прочим, один из симптомов бесноватости. Известно, что во время демонопатических эпидемий XV—XVII веков, больные, независимо от своей воли и даже наперекор ей, говорили голосом и языком, нимало не похожим на их собственный голос и язык. Этого рода факты весьма способствовали утверждению всеобщего в те века убеждения, что устами таких субъектов говорит вселившийся в последних дьявол. В пример достаточно напомнить об одной из Луденских монахинь, сестре Агнессе, бывшей, по общему мнению, одержимой четырьмя бесами; однажды, будучи подвергнута заклинаниям в присутствии герцога Орлеанского, эта монахиня корчилась и богохульствовала подобно другим бесноватым и потом, успокоившись, объяснила герцогу, «что она не помнит всего, происшедшего с ней во время припадка, но вспоминает, что из ее уст исходили слова, к которым она же сама должна была прислушиваться так, как если бы эти слова исходили от постороннего лица»[82].
Однако в большинстве случаев насильственной иннервации кортикального центра речи происходит говорение не действительное, но лишь внутреннее. Будучи тесно связано с насильственным мышлением, внутреннее говорение больных и фактически и теоретически противоположно с внутренним слышанием больных, т. е. с псевдогаллюцинациями слуха; нельзя буквально в одно и то же время внутренне говорить и внутренне слышать, и клинические наблюдения прямо показывают, что хотя оба эти явления могут замечаться у одного и того же больного, но не иначе как в разное время.
Внутреннее говорение есть не что иное, как чувство двигательной речевой иннервации, имеющее местом своего возникновения кортикальный центр речи. Действительного говорения при этом не получается частью потому, что иннервирование центра речи здесь не имеет достаточной силы, частью же потому, что оно уравновешивается одновременным возбуждением известных задерживающих центров, причем эта задержка в некоторых случаях даже находится в зависимости от воли больных.
Я уже имел случай говорить о нашем больном Перевалове, что этот хроник днем, между другими явлениями психической принужденности (навязчивые представления, псевдогаллюцинации зрения и слуха) испытывает иногда независимую от его воли или даже прямо насильственную речевую иннервацию, для подавления которой он должен пускать в дело произвольные, иной раз довольно значительные усилия. Но когда больной находится в состоянии полусна и его воля перестает быть деятельной, эта насильственная речевая иннервация в самом деле приводит в действие мышечный голосовой аппарат, так что больной действительно говорит во сне, сам при этом, по причине неполности сна, это чувствуя.
Больной приписывает это явление проделкам своих преследователей и называет этот прием «добывание моего говоренья».
Обыкновенно всякое мышление в словах сопряжено с более или менее заметным чувством двигательной голосовой иннервации. С физиологической стороны слова суть не что иное, как двигательные представления, имеющие местом своего происхождения двигательные области коры головного мозга45. Это иннервационное чувство будет вызвано как в тех случаях, когда двигательный центр речи возбуждается вследствие внутреннего, автоматического, раздражения, так и тогда, когда он, как это бывает обыкновенно, возбуждается с высших центров мозговой коры, под влиянием психической деятельности абстрактного представления. При внутреннем говорении больных почти всегда существует возбуждение в чисто интеллектуальной сфере сознательного и бессознательного представления; но клиника показывает, что при этом необходима, кроме того, и повышенная возбудимость двигательного центра речи: в противном случае часто интеллектуальное движение (сознательное или бессознательное) легче рефлектируется на сенсориальные области коры, так что в результате получается не внутреннее говорение, а живо чувственный бред и (если чувственные центры коры тоже находятся в состоянии повышенной возбудимости) псевдогаллюцинации. Тот факт, что чувство двигательной иннервации при мышлении словами иногда бывает у больных, сравнительно с нормой, чрезвычайно усиленным, говорит именно в пользу того, что для внутреннего говорения весьма важно существование повышенной возбудимости в двигательном кортикальном центре речи.
Мой больной Лашков одно время своей болезни был убежден, что невидимые шпионы узнают его мысли именно тем, что посредством особой машины регистрируют те «почти незаметные движения языка», которые он, как ему казалось, невольно производил при думании в словах; поэтому больной стал стараться думать так, чтобы не делать при этом соответственных движений языком, т. е. старался думать без чувства двигательной иннервации в языке (которое в данном случае было, очевидно, повышенным), что, однако, плохо ему удавалось. Можно бы сказать, что в этом случае больной имел галлюцинацию (или, если угодно, псевдогаллюцинацию) мышечного чувства в языке и губах, если бы усиленная голосовая иннервация не оказывалась в основании нередко наблюдающегося у больных непроизвольного говорения вслух.
Кальбаумовские апперцептивные галлюцинации. Псевдогаллюцинаторные псевдовоспоминания
Говоря об апперцептивных галлюцинациях, Кальбаум[83] отчасти затронул те явления, которые ныне описываются мною под именем псевдогаллюцинаций. Апперцептивными галлюцинациями он называет также субъективные восприятия, «где ложное воспоминание с характером чувственности возникает спонтанно, имея определенное или неопределенное содержание». Отсюда видно прежде всего, что здесь имелись в виду лишь воспоминания (отсюда и термин Кальбаума «hallucinirte Erinnerungen»). Другое название, предложенное этим автором для тех же самых явлений, фанторемия, прямо указывает, что Кальбаум имел в виду только слуховые воспоминания, так как rhema значит слово; и действительно, он говорит о таких случаях, где созданный фантазией факт лишь вследствие того реализуется или получает определенное содержание, что облекается в слово. «Относящиеся сюда субъективные явления характера чувственности не имеют, их психическое содержание суть абстрактные схемы, и чтобы они получили чувственно определенный характер необходимо содействие органов, относительно более периферических». Эти слова, будучи сопоставлены со всем тем, что мною сказано о псевдогаллюцинациях, заставляют меня думать так: или этот автор говорил вовсе не о тех психопатологических явлениях, которые имею теперь в виду я, или же тогда, в 1866 году, псевдогаллюцинаторные явления еще не были известны во всей их полноте и во всем их значении. Надеюсь, что не будет здесь неуместным остановиться на воззрениях Кальбаума повнимательнее, насколько они близки к предмету настоящего этюда (после Кальбаума и Гагена, сколько мне известно, по этим вопросам не было писано ничего замечательного).
Галлюцинированные воспоминания или фанторемия (также апперцептивные галлюцинации), по Кальбауму, бывают или абстрактными, или конкретными. Если из числа приводимых автором по этому поводу примеров оставить в стороне два случая возможных галлюцинаций в области осязательных восприятий[84], то вся остальная абстрактная фанторемия Кальбаума сводится к тому, что больной нередко жалуется, «будто бы мысли его вталкиваются в него извне, вытягиваются из него наружу, или фабрикуются для него посторонними лицами». Здесь, по моему мнению, соединены в одно случаи, которые правильнее разделить по двум разным категориям.
a) Больному мысли «вгоняются извне» или «мастерятся для него посторонними лицами». Эти жалобы суть следствие навязчивых мыслей и навязчивых псевдогаллюцинаций слуха; об этом достаточно говорено мною в главе VII. Навязчивые мысли и навязчивые субъективные восприятия слуха неизбежно являются для непосредственного сознания больного элементом чуждым, входящим как бы извне, и потому неудивительно, что больные, в силу сознательного или бессознательного умозаключения, видят причину этих фактов в посторонней силе, обыкновенно в силе таинственно действующих на них других людей.
b) У больного мысли «вытягиваются или выходят наружу», или все мысли его «вычитываются» людьми, его окружающими или случайно приходящими с ним в соприкосновение. На это явление, которое, само по себе, разумеется, не есть ни галлюцинация, ни псевдогаллюцинация, авторы до сих пор мало обращали внимания. Так, для Кальбаума это есть род абстрактной фанторемии, т. е. такое неопределенное субъективное восприятие, которое получает реальный вид только тогда, когда облекается в слово. Гаген же довольствуется тем, что относит подобные заявления больных в рубрику случаев, где ложная идея может быть ошибочно принята врачом за галлюцинацию. Само собой разумеется, высказывая убеждение, что окружающие узнают его мысли при самом их возникновении, больной высказывает ложную идею, но эта идея есть вовсе не первичное явление, а продукт бессознательного умозаключения из громадной массы однозначащих конкретных фактов, хотя бы и субъективных; процесс этого умозаключения, совершающегося с логической необходимостью, сам по себе совершенно правилен; что же касается до вывода, то он ложен только с объективной точки зрения и притом именно потому, что посылками для него служили такие факты, которые, взятые объективно, суть не что иное как обман. В основании разбираемого явления всегда лежат галлюцинации слуха и потому-то упомянутые жалобы врачам приходится слышать от больных при всех формах идеофрении или паранойи, где слуховые галлюцинации идут сплошным течением. Когда эти больные думают про себя, они слышат своими внешними ушами, слышат вполне объективно (на то это и галлюцинации), что чьи-то голоса где-нибудь в стороне произносят эти мысли вслух; когда они читают про себя, то голоса со стороны, слово за слово, фразу за фразой читают вслух вслед за ними… Это бы еще ничего, если бы тут дело ограничивалось одним регулярным повторением вслух сознательных мыслей больного, им самим внутренне формулируемых в словах, то больные сравнительно легко свыкались бы с таким эхом. Из некоторых точно прослеженных мною клинических случаев, я убедился, что обыкновенно «голоса» выговаривают мысли больного прежде, чем последний успеет внутренне облечь их в слова; кроме того, весьма часто больной слышит от «голосов» массу слов и мыслей, которые он совсем не может признать своими (именно потому, что сознательно он таких мыслей никогда не имел), и которые и содержанием, и грамматической формой убеждают больного в том, что они исходят от посторонних интеллигентных существ. Эти таинственные лица нередко дают понять больному, что все его мысли для них открыты не только тем, что вслух повторяют их: от времени до времени «голоса» делают совершенно неожиданные для больного замечания, из смысла которых в уме последнего неизбежно должно последовать заключение, что целый ряд его сознательных мыслей, не только настоящих, но и прежних, несмотря на то, что они до этого момента еще не оглашались «голосами», все же таки известен невидимым персонам (неожиданного смысла ответы на мысли больного, многозначительные приказания; критика, и притом часто весьма меткая как на мысли, так и на поступки больного). Из массы однозначащих фактов, из которых каждый, в качестве непосредственно познанной истины представляет собой чувственную очевидность, логически неизбежно должен последовать вывод, и процесс этого умозаключения столь же мало зависит от воли больного, как мало зависит от нашей воли тот факт, что луна на горизонте является нам имеющей значительно большую величину, чем та же луна близ своей кульминационной точки. Только что упомянутое физиологическое явление, при всей своей чувственной очевидности, есть тоже результат бессознательного умозаключения с нашей стороны и вместе с тем также ничто иное, как обман (в данном случае обман зрения, тогда как в первом случае мы имеем обман сознания). Итак, разбираемое психопатологическое явление вовсе не есть «фанторемия», и абстрактно оно ровно настолько, насколько абстрактно всякое умозаключение из множества конкретных фактов.
Как следствие упомянутого непроизвольного умозаключения (облечется ли последнее в словесную форму или нет – все равно), у больного возникает и непрерывно поддерживается неприятное чувство внутренней раскрытости: больному нельзя сделать ни малейшего внутреннего движения без того, чтобы не почувствовать, что всякое такое движение (мысль или чувство – одинаково) в тот же момент становится открытым для других людей. В первое время это чувство бывает в высокой степени мучительным, потому что в сущности оно есть не что иное как чувство глубочайшего стыда. О положении больного, у которого вдруг все мысли стали открытыми для окружающих, может дать некоторое понятие сравнение с положением стыдливой девицы, с которой, в многолюдном собрании, например, на балу, сразу, по необъяснимому для нее волшебству, спадают все одежды, и она остается в ярком свете люстр под устремленными на нее взорами сотни глаз блестяще разодетых гостей, абсолютно нагой. С течением времени мучительность этого чувства ослабевает; однако в острых и подострых формах идеофрении больной не перестает испытывать внутреннюю неловкость до тех пор, пока не начнут ослабевать галлюцинации слуха. В хронической идеофрении, где чувство внутренней открытости ни на один день не покидает больного иногда в течение нескольких лет, и здесь является своего рода привычка. Впрочем, у некоторых хроников ощущение некоторой неловкости остается довольно долго. В зависимости от этого явления у больных иногда развивается, так сказать, вынужденная нравственная опрятность; они стараются содержать свой внутренний мир в таком благообразии, чтобы нечего было стыдиться перед постоянно заглядывающей туда публикой, подобно тому, как многие богатые буржуа держат в порядке и чистоте «парадные» комнаты своего жилища только потому, что в этих комнатах бывают принимаемы посторонние люди.
Больной Пузин… (выписан из больницы здоровым), ощутив, что все его мысли и чувствования, до самых мельчайших, открыты окружающим, был настолько подавлен мучительным стыдом, что в продолжение нескольких недель безмолвно лежал на кровати с устремленными в потолок или в стену глазами и напрягал все силы, чтобы подавлять в себе всякое внутреннее движение, мысленное и чувствовательное, стараясь, таким образом, превратить свое сознание в tabula rasa. Понятно, что окружающим ничего не сообщалось из сознания больного в те минуты, когда там в самом деле ничего не было. Несколько месяцев спустя, уже на дороге к выздоровлению, когда путем рефлексии он вполне убедился в субъективном происхождении «голосов», он еще не мог отделяться от непосредственного чувства, говорившего ему, что мысли его передаются окружающим лицам (галлюцинаторно слышимые фразы в этот период болезни чаще всего срывались, как казалось больному, с уст окружающих его людей). В особенности сильно ему приходилось стыдиться всякий раз, когда у него случайно возникала какая-нибудь банальная идея или мимолетное нехорошее чувство, и это тем более, что тогда с уст окружающих лиц неизбежно срывались (галлюцинации слуха) по адресу больного нелестный эпитет, саркастическое замечание и т. п. По выздоровлении Пуз… говорил, что чувство внутренней раскрытости было главной причиной того, что значительную часть своей болезни он имел вид совершенной пришибленности.
Больной Дашков, по натуре большой резонер, напротив, сравнительно скоро перестал стыдиться перед «штукарями в простенке», особенно, когда заметил, что они охотно говорят скабрезности. Свыкнувшись с «голосами», он нередко вступал с ними в разговоры о медицине, о разных житейских предметах и т. д., делая вопросы как мысленно, так и вслух и получая на них (галлюцинаторно) ответы. Иногда он устраивал «штукарям» экзамен: «а, нуте, скажите мне, что я в настоящую минуту думаю?» Те отвечали большей частью верно, хотя случалось им и ошибаться. «А докажите-ка теперь, что именно это, а не что-нибудь другое я сейчас подумал», – догадался однажды вопросить больной, и с этой минуты понял, что хотя «там» знают его мысли, однако не имеют никаких улик против него, никаких доказательств, что такие-то мысли именно его. Поэтому, впоследствии, поймав себя на какой-нибудь, по его мнению, «дурацкой» или чересчур игривой мысли, больной непременно ставил эти мысли на счет «штукарям»; «это не мое, это ваше», говорил он.
Галлюцинированные воспоминания или фанторемия (также апперцептивные галлюцинации), по Кальбауму, бывают или абстрактными, или конкретными. Если из числа приводимых автором по этому поводу примеров оставить в стороне два случая возможных галлюцинаций в области осязательных восприятий[84], то вся остальная абстрактная фанторемия Кальбаума сводится к тому, что больной нередко жалуется, «будто бы мысли его вталкиваются в него извне, вытягиваются из него наружу, или фабрикуются для него посторонними лицами». Здесь, по моему мнению, соединены в одно случаи, которые правильнее разделить по двум разным категориям.
a) Больному мысли «вгоняются извне» или «мастерятся для него посторонними лицами». Эти жалобы суть следствие навязчивых мыслей и навязчивых псевдогаллюцинаций слуха; об этом достаточно говорено мною в главе VII. Навязчивые мысли и навязчивые субъективные восприятия слуха неизбежно являются для непосредственного сознания больного элементом чуждым, входящим как бы извне, и потому неудивительно, что больные, в силу сознательного или бессознательного умозаключения, видят причину этих фактов в посторонней силе, обыкновенно в силе таинственно действующих на них других людей.
b) У больного мысли «вытягиваются или выходят наружу», или все мысли его «вычитываются» людьми, его окружающими или случайно приходящими с ним в соприкосновение. На это явление, которое, само по себе, разумеется, не есть ни галлюцинация, ни псевдогаллюцинация, авторы до сих пор мало обращали внимания. Так, для Кальбаума это есть род абстрактной фанторемии, т. е. такое неопределенное субъективное восприятие, которое получает реальный вид только тогда, когда облекается в слово. Гаген же довольствуется тем, что относит подобные заявления больных в рубрику случаев, где ложная идея может быть ошибочно принята врачом за галлюцинацию. Само собой разумеется, высказывая убеждение, что окружающие узнают его мысли при самом их возникновении, больной высказывает ложную идею, но эта идея есть вовсе не первичное явление, а продукт бессознательного умозаключения из громадной массы однозначащих конкретных фактов, хотя бы и субъективных; процесс этого умозаключения, совершающегося с логической необходимостью, сам по себе совершенно правилен; что же касается до вывода, то он ложен только с объективной точки зрения и притом именно потому, что посылками для него служили такие факты, которые, взятые объективно, суть не что иное как обман. В основании разбираемого явления всегда лежат галлюцинации слуха и потому-то упомянутые жалобы врачам приходится слышать от больных при всех формах идеофрении или паранойи, где слуховые галлюцинации идут сплошным течением. Когда эти больные думают про себя, они слышат своими внешними ушами, слышат вполне объективно (на то это и галлюцинации), что чьи-то голоса где-нибудь в стороне произносят эти мысли вслух; когда они читают про себя, то голоса со стороны, слово за слово, фразу за фразой читают вслух вслед за ними… Это бы еще ничего, если бы тут дело ограничивалось одним регулярным повторением вслух сознательных мыслей больного, им самим внутренне формулируемых в словах, то больные сравнительно легко свыкались бы с таким эхом. Из некоторых точно прослеженных мною клинических случаев, я убедился, что обыкновенно «голоса» выговаривают мысли больного прежде, чем последний успеет внутренне облечь их в слова; кроме того, весьма часто больной слышит от «голосов» массу слов и мыслей, которые он совсем не может признать своими (именно потому, что сознательно он таких мыслей никогда не имел), и которые и содержанием, и грамматической формой убеждают больного в том, что они исходят от посторонних интеллигентных существ. Эти таинственные лица нередко дают понять больному, что все его мысли для них открыты не только тем, что вслух повторяют их: от времени до времени «голоса» делают совершенно неожиданные для больного замечания, из смысла которых в уме последнего неизбежно должно последовать заключение, что целый ряд его сознательных мыслей, не только настоящих, но и прежних, несмотря на то, что они до этого момента еще не оглашались «голосами», все же таки известен невидимым персонам (неожиданного смысла ответы на мысли больного, многозначительные приказания; критика, и притом часто весьма меткая как на мысли, так и на поступки больного). Из массы однозначащих фактов, из которых каждый, в качестве непосредственно познанной истины представляет собой чувственную очевидность, логически неизбежно должен последовать вывод, и процесс этого умозаключения столь же мало зависит от воли больного, как мало зависит от нашей воли тот факт, что луна на горизонте является нам имеющей значительно большую величину, чем та же луна близ своей кульминационной точки. Только что упомянутое физиологическое явление, при всей своей чувственной очевидности, есть тоже результат бессознательного умозаключения с нашей стороны и вместе с тем также ничто иное, как обман (в данном случае обман зрения, тогда как в первом случае мы имеем обман сознания). Итак, разбираемое психопатологическое явление вовсе не есть «фанторемия», и абстрактно оно ровно настолько, насколько абстрактно всякое умозаключение из множества конкретных фактов.
Как следствие упомянутого непроизвольного умозаключения (облечется ли последнее в словесную форму или нет – все равно), у больного возникает и непрерывно поддерживается неприятное чувство внутренней раскрытости: больному нельзя сделать ни малейшего внутреннего движения без того, чтобы не почувствовать, что всякое такое движение (мысль или чувство – одинаково) в тот же момент становится открытым для других людей. В первое время это чувство бывает в высокой степени мучительным, потому что в сущности оно есть не что иное как чувство глубочайшего стыда. О положении больного, у которого вдруг все мысли стали открытыми для окружающих, может дать некоторое понятие сравнение с положением стыдливой девицы, с которой, в многолюдном собрании, например, на балу, сразу, по необъяснимому для нее волшебству, спадают все одежды, и она остается в ярком свете люстр под устремленными на нее взорами сотни глаз блестяще разодетых гостей, абсолютно нагой. С течением времени мучительность этого чувства ослабевает; однако в острых и подострых формах идеофрении больной не перестает испытывать внутреннюю неловкость до тех пор, пока не начнут ослабевать галлюцинации слуха. В хронической идеофрении, где чувство внутренней открытости ни на один день не покидает больного иногда в течение нескольких лет, и здесь является своего рода привычка. Впрочем, у некоторых хроников ощущение некоторой неловкости остается довольно долго. В зависимости от этого явления у больных иногда развивается, так сказать, вынужденная нравственная опрятность; они стараются содержать свой внутренний мир в таком благообразии, чтобы нечего было стыдиться перед постоянно заглядывающей туда публикой, подобно тому, как многие богатые буржуа держат в порядке и чистоте «парадные» комнаты своего жилища только потому, что в этих комнатах бывают принимаемы посторонние люди.
Больной Пузин… (выписан из больницы здоровым), ощутив, что все его мысли и чувствования, до самых мельчайших, открыты окружающим, был настолько подавлен мучительным стыдом, что в продолжение нескольких недель безмолвно лежал на кровати с устремленными в потолок или в стену глазами и напрягал все силы, чтобы подавлять в себе всякое внутреннее движение, мысленное и чувствовательное, стараясь, таким образом, превратить свое сознание в tabula rasa. Понятно, что окружающим ничего не сообщалось из сознания больного в те минуты, когда там в самом деле ничего не было. Несколько месяцев спустя, уже на дороге к выздоровлению, когда путем рефлексии он вполне убедился в субъективном происхождении «голосов», он еще не мог отделяться от непосредственного чувства, говорившего ему, что мысли его передаются окружающим лицам (галлюцинаторно слышимые фразы в этот период болезни чаще всего срывались, как казалось больному, с уст окружающих его людей). В особенности сильно ему приходилось стыдиться всякий раз, когда у него случайно возникала какая-нибудь банальная идея или мимолетное нехорошее чувство, и это тем более, что тогда с уст окружающих лиц неизбежно срывались (галлюцинации слуха) по адресу больного нелестный эпитет, саркастическое замечание и т. п. По выздоровлении Пуз… говорил, что чувство внутренней раскрытости было главной причиной того, что значительную часть своей болезни он имел вид совершенной пришибленности.
Больной Дашков, по натуре большой резонер, напротив, сравнительно скоро перестал стыдиться перед «штукарями в простенке», особенно, когда заметил, что они охотно говорят скабрезности. Свыкнувшись с «голосами», он нередко вступал с ними в разговоры о медицине, о разных житейских предметах и т. д., делая вопросы как мысленно, так и вслух и получая на них (галлюцинаторно) ответы. Иногда он устраивал «штукарям» экзамен: «а, нуте, скажите мне, что я в настоящую минуту думаю?» Те отвечали большей частью верно, хотя случалось им и ошибаться. «А докажите-ка теперь, что именно это, а не что-нибудь другое я сейчас подумал», – догадался однажды вопросить больной, и с этой минуты понял, что хотя «там» знают его мысли, однако не имеют никаких улик против него, никаких доказательств, что такие-то мысли именно его. Поэтому, впоследствии, поймав себя на какой-нибудь, по его мнению, «дурацкой» или чересчур игривой мысли, больной непременно ставил эти мысли на счет «штукарям»; «это не мое, это ваше», говорил он.