Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- 114
- 115
- 116
- 117
- 118
- 119
- 120
- 121
- 122
- 123
- 124
- 125
- 126
- 127
- 128
- 129
- 130
- 131
- 132
- 133
- 134
- 135
- 136
- 137
- 138
- 139
- 140
- 141
- 142
- 143
- 144
- 145
- 146
- 147
- 148
- 149
- 150
- 151
- 152
- 153
- 154
- 155
- 156
- 157
- 158
- 159
- 160
- 161
- 162
- 163
- 164
- 165
- 166
- 167
- 168
- 169
- 170
- 171
- 172
- 173
- 174
- 175
- 176
- 177
- 178
- 179
- Следующая »
- Последняя >>
Может быть, относятся ко временам Феодоровым или Годунова и старые песни Русские, в коих упоминается о завоевании Казани и Сибири, о грозах Иоанновых, о добродетельном Никите Романовиче (брате Царицы Анастасии), о злодее Малюте Скуратове, о впадениях Ханских в Россию. Очевидцы рассказывают, дети и внуки их воспевают происшествия. Память обманывает, воображение плодит, новый вкус исправляет: но дух остается, с некоторыми сильными чертами века - и не только в наших исторических, богатырских, охотничьих, но и во многих нежных песнях заметна первобытная печать старины: видим в них как бы снимок подлинника уже неизвестного; слышим как бы отзыв голоса, давно умолкшего, находим свежесть чувства, теряемую человеком с летами, а народом с веками. Всем известна песня о Царе Иоанне: "Зачиналась каменна Москва, // Зачинался в ней и Грозный Царь:// Он Казань город на славу взял, // Мимоходом город Астрахань", - о сыне Иоанновом, осужденном на казнь: "Упадает звезда поднебесная, // Угасает свеча воску яраго: // Не становится у нас Царевича"; другая о витязе, который умирает в дикой степи, на ковре, подле огня угасающего: "Припекает свои раны кровавыя: // В головах стоит животворящий крест, // По праву руку лежит сабля острая, // По леву руку его крепкой лук, // А в ногах стоит его добрый конь; // Он, кончаяся, говорит коню: // "Как умру я, мой доброй конь, // Ты зарой мое тело белое // Среди поля, среди чистаго; // Побеги потом во святую Русь; // Поклонись моим отцу и матери, // Благословенье свези малым детушкам; // Да скажи моей молодой вдове, // Что женился я на другой жене: // Я в приданое взял поле чистое; // Была свахою калена стрела, // Положила спать сабля острая. // Все друзья-братья меня оставили, // Все товарищи разъехались: // Лишь один ты, мой доброй конь, // Ты служил мне верно до смерти"" - о воине убитом, коему постелию служит камыш, изголовьем куст ракитовый, одеялом темная ночь осенняя и коего тело орошается слезами матери, сестры и молодой жены: "Ах! мать плачет, что река льется; // Сестра плачет, как ручьи текут; // Жена плачет, как роса падает: // Взойдет солнце, росу высушит".
Сии и многие иные стихотворения народные, ознаменованные истиною чувства и смелостию языка, если отчасти не слогом, то духом своим ближе к XVI, нежели к XVIII веку. Сколько песен, уже забытых в столице, более и менее древних, еще слышим в селах и в городах, где народ памятливее для любезных преданий старины! Мы знаем, что в Иоанново время толпы скоморохов (Русских трубадуров) ходили из села в село, веселя жителей своим искусством: следственно тогдашний вкус народа благоприятствовал дарованию песенников, коих любил даже и Постник Феодор.
Сей Царь любил и художества: в его время были у нас искусные ювелиры (из коих знаем одного Венециянского, именем Франциска Асцентини), золотари, швеи, живописцы. Шапка, данная Феодором Патриарху Иеремии, украшенная каменьями драгоценными и ликами святых, в описании Арсениева путешествия названа превосходным делом Московских художников. Сей Греческий Епископ видел на стенах Ирининой палаты изящную мусию в изображениях Спасителя, Богоматери, Ангелов, Иерархов, Мучеников, а на своде прекрасно сделанного льва, который держал в зубах змею с висящими на ней богатыми подсвечниками. Арсений с изумлением видел также множество огромных серебряных и золотых сосудов во дворце; одни имели образ зверей: единорога, львов, медведей, оленей; другие образ птиц: пеликанов, лебедей, фазанов, павлинов, и были столь необыкновенной тяжести, что 12 человек едва могли переносить их с места на место. Сии чудные сосуды делались, вероятно, в Москве, по крайней мере некоторые, и самые тяжелые, вылитые из серебра Ливонского, добычи Иоаннова оружия. Искусство золотошвеев, заимствованное нами от Греков, издревле цвело в России, где знатные и богатые люди носили всегда шитую одежду. Феодор желал завести и шелковую фабрику в Москве: Марко Чинопи, вызванный им из Италии, ткал бархаты и парчи в доме, отведенном ему близ Успенского собора. - Размножение церквей умножало число иконописцев: долго писав только образа, мы начали писать и картины, именно в Феодорово Царствование, когда две палаты, Большая Грановитая (памятник Иоанна III) и Золотая Грановитая (сооруженная внуком его) украсились живописью. В первой изображались Господь Саваоф, творение Ангелов и человека, вся история Ветхого и Нового Завета, мнимое разделение вселенной между тремя мнимыми братьями Августа Кесаря и действительное разделение нашего древнего отечества между сыновьями Св. Владимира (представленными в митрах, в одеждах камчатных, с оплечьями и с поясами златыми) - Ярослав Великий, Всеволод I, Мономах в Царской утвари, Георгий Долгорукий, Александр Невский, Даниил Московский, Калита, Донской и преемники его до самого Феодора (который, сидя на троне в венце, в порфире с нараменником, в жемчужном ожерелье, с златою цепию на груди, держал в руках скипетр и яблоко Царское; у трона стоял правитель, Борис Годунов, в шапке мурманке, в верхней златой одежде на опашку). В палате Золотой, на своде и стенах, также представлялись Священная и Российская история, вместе с некоторыми аллегорическими лицами добродетелей и пороков, времен года и феноменов природы (весна изображалась отроковицею, лето юношею, осень мужем с сосудом в руке, зима старцем с обнаженными локтями; четыре Ангела с трубами знаменовали четыре ветра). В некоторых картинах, на свитках, слова были писаны связью, или невразумительными чертами, вместо обыкновенных букв. - Золотая палата уже не существует (на ее месте дворец Елисаветин); а на стенах Грановитой давно изглажены все картины, известные нам единственно по описанию очевидцев. Упомянем также об искусстве литейном: в Феодорово время имели мы славного мастера, Андрея Чехова, коего имя видим на древнейших пушках Кремлевских: на Дробовике (весом в 2400 пуд), Троиле и Аспиде; первая вылита в 1586, а вторая и третья, называемые пищалями, в 1590 году.
Успехи гражданского образования были заметны и в наружном виде столицы. Москва сделалась приятнее для глаз не только новыми каменными зданиями, но и расширением улиц, вымощенных деревом и менее прежнего грязных. Число красивых домов умножилось: их строили обыкновенно из соснового леса, в два или три жилья, с большими крыльцами, с дощатыми свислыми кровлями, а на дворах летние спальни и каменные кладовые. Высота дома и пространство двора означали знатность хозяина. Бедные мещане жили еще в черных избах; у людей избыточных в лучших комнатах были изразчатые печи. Для предупреждения гибельных пожаров чиновники воинские летом ежедневно объезжали город, чтобы везде, по изготовлении кушанья, гасить огонь. Москва - то есть Кремль, Китай, Царев, или Белый город, новый деревянный, Замоскворечье и Дворцовые слободы за Яузою - имели тогда в окружности более двадцати верст. В Кремле считалось 35 каменных церквей, а всех в столице более четырех сот, кроме приделов: колоколов же не менее пяти тысяч - "в часы праздничного звона (пишут иноземцы) люди не могли в разговоре слышать друг друга". Главный колокол, весом в 1000 пуд, висел на деревянной колокольне среди Кремлевской площади: в него звонили, когда Царь ехал в дальний путь или возвращался в столицу, или принимал знаменитых иноземцев. Китай-город, обведенный кирпичною, небеленою стеною, и соединяемый с Замоскворечьем мостами, деревянным, или живым, и каменным, всего более украшался великолепною Готическою церковию Василия Блаженного и Гостиным двором, разделенным на 20 особенных рядов: в одном продавались шелковые ткани, в другом сукна, в третьем серебро, и проч. На Красной площади лежали две огромные пушки. В сей части города находились домы многих Бояр, знатных сановников, Дворян, именитых купцев и богатый арсенал, или Пушечный двор; в Белом городе (названном так от выбеленных стен) Литейный двор (на берегу Неглинной), Посольский, Литовский, Арменский, площади Конская и Сенная, мясной ряд, домы Детей Боярских, людей приказных и купцев; а в деревянном городе, или Скородоме (то есть наскоро выстроенном в 1591 году) жили мещане и ремесленники. Вокруг зданий зеленелись рощи, сады, огороды, луга; у самого дворца косили сено, и три сада Государевы занимали немалое пространство в Кремле. Мельницы - одна на устье Неглинной, другие на Яузе - представляли картину сельскую. Немецкая Слобода не принадлежала к городу, ни Красное Село, где обитали семьсот ремесленников и торгашей, для коих готовила Судьба, к несчастию Борисова семейства, столь важное действие в нашей истории!
В Иоанново и Феодорово Царствование древние обычаи народные, вероятно, мало изменились; но в современных известиях находим некоторые новые подробности относительно к сему любопытному для нас предмету.
Годунов, столь хитрый, столь властолюбивый, не мог или не хотел искоренить местничества Бояр и сановников, которое доходило до крайности непонятной, так что ни одно назначение Воевод, ни одно распределение чиновников для придворной службы в дни торжественные не обходилось без распри и суда. Скажем пример: Москва (в 1591 году) уже слышала топот Ханских коней, а Воеводы еще спорили о старейшинстве и не шли к местам своим. Из любви к мнимой чести не боялись бесчестия истинного: ибо жалобщиков неправых наказывали даже телесно, иногда и без суда: Князя Гвоздева (в 1589 году) за местничество с Князьями Одоевскими высекли батогами и выдали им головою, то есть велели ему уничиженно молить их о прощении. Князя Борятинского за спор с Шереметевым посадили на три дни в темницу: он не смирился; вышел из темницы и не поехал на службу. Чем изъясняется сия странность? Отчасти гордостию, которая естественна человеку и во всяких гражданских обстоятельствах ищет себе предмета; отчасти самою политикою Царей: ибо местничеством жило честолюбие, нужное и в Монархии неограниченной для ревностной службы отечеству. Нет обыкновения, нет предрассудка совершенно бессмысленного в своем начале, хотя вред и превосходит иногда пользу в действии сих вековых обычаев. Годунов же мог иметь и цель особенную, следуя известному злому правилу: раздором властвуй. Сии всегдашие местничества питали взаимную ненависть между знатнейшими родами, Мстиславскими и Шуйскими, Глинскими и Трубецкими, Шереметевыми и Сабуровыми, Куракиными и Шестуновыми. Они враждовали: Борис господствовал!
Но споры о местах не нарушали благочиния на собраниях двора: все утихало, когда Царь являлся в величии разительном для послов иноземных. "Закрыв глаза, пишут очевидцы, всякий сказал бы, что дворец пуст. Сии многочисленные, золотом облитые сановники и безмолвны и недвижимы, сидя на лавках в несколько рядов, от дверей до трона, где стоят Рынды в одежде белой, бархатной или атласной, опушенной горностаем, в высоких белых шапках, с двумя золотыми цепями (крестообразно висящими на груди), с драгоценными секирами, подъятыми на плечо, как бы для удара... Во время торжественных Царских обедов служат 200 или 300 Жильцов, в парчовой одежде, с золотыми цепями на груди, в черных лисьих шапках. Когда Государь сядет (на возвышенном месте, с тремя ступенями, один за трапезою золотою), чиновники-служители низко кланяются ему и по два в ряд идут за кушаньем. Между тем подают водку: на столах нет ничего, кроме хлеба, соли, уксусу, перцу, ножей и ложек; нет ни тарелок, ни салфеток. Приносят вдруг блюд сто и более: каждое, отведанное поваром при Стольнике, вторично отведывается Крайчим в глазах Царя, который сам посылает гостям ломти хлеба, яства, вина, мед и собственною рукою в конце обеда раздает им сушеные Венгерские сливы; всякого гостя отпускают домой еще с целым блюдом мяса или пирогов. Иногда Послы чужеземные обедают и дома с роскошного стола Царского: знатный чиновник едет известить их о сей чести и с ними обедать; 15 или 20 слуг идут вокруг его лошади; стрельцы, богато одетые, несут скатерть, солонки и проч.; другие (человек 200) хлеб, мед и множество блюд, серебряных или золотых, с разными яствами". Чтобы дать понятие о роскоши и лакомстве сего времени, выписываем следующее известие из бумаг Феодорова Царствования: в 1597 году отпускали к столу Австрийского Посла из дворца сытного семь кубков романеи, столько же рейнского, мушкателя, Французского белого, бастру (или Канарского вина), аликанту и мальвазии; 12 ковшей меду вишневого и других лучших; 5 ведер смородинного, можжевелового, черемухового и проч.; 65 ведер малинового, Боярского, Княжего - из кормового дворца 8 блюд лебедей, 8 блюд журавлей с пряным зельем, несколько петухов рассольных с инбирем, куриц бескостных, тетеревей с шафраном, рябчиков с сливами, уток с огурцами, гусей с пшеном срацинским, зайцев в лапше и в репе, мозги лосьи (и проч.), ухи шафранные (белые и черные), кальи лимонные и с огурцами - из дворца хлебенного калачи, пироги с мясом, с сыром и сахаром, блины, оладьи, кисель, сливки, орехи и проч. Цари хотели удивлять чужеземцев изобилием и действительно удивляли.
Древняя Славянская роскошь гостеприимства, известная у нас под коренным Русским именем хлебосольства, оказывалась и в домах частных: для гостей не было скупых хозяев. Зато самый обидный упрек в неблагодарности выражался словами: "ты забыл мою хлеб-соль". - Сие изобилие трапез, долгий сон полдневный и малое движение знатных или богатых людей производили их обыкновенную тучность, вменяемую в достоинство: быть дородным человеком значило иметь право на уважение. Но тучность не мешала им жить лет до осьмидесяти, ста и ста двадцати. Только Двор и Вельможи советовались с иноземными врачами. Феодор имел двух: Марка Ридлея, в 1594 году присланного Английскою Королевою, и Павла, Миланского гражданина: первый жил в Москве пять лет и возвратился в Лондон; о втором в 1595 году писал Генрих IV к Феодору, ласково прося, чтобы Царь отпустил его на старости в Париж к родственникам и друзьям. Сие дружелюбное письмо знаменитейшего из Монархов Франции осталось для нас единственным памятником ее сношений с Россиею в конце XVI века. - На место Ридлея Елисавета прислала к Борису доктора Виллиса, коего испытывал в знаниях Государственный Дьяк Василий Щелкалов, спрашивая, есть ли у него книги и лекарства? каким правилам следует и на пульсе ли основывает свои суждения о болезнях или на состоянии жидкостей в теле? Виллис сказал, что он бросил все книги в Любеке и ехал к нам под именем купца, зная, как в Германии и в других землях не благоприятствуют медикам, едущим в Россию; что лучшая книга у него в голове, а лекарства изготовляются аптекарями, не докторами; что и пульс и состояние жидкостей в болезни равно важны для наблюдателя искусного. Сии ответы казались не весьма удовлетворительными Щелкалову, и Виллиса не старались удержать в Москве. Борис в 1600 году вызвал шесть лекарей из Германии: каждому из них он давал 200 рублей жалованья, сверх поместья, услуги, стола и лошадей; давал им и патенты на сан докторов: сию странную мысль внушил ему Елисаветин посланник Ли, убедив его назвать доктором лекаря Рейтлингера, который с ним приехал служить Царю. Мы имели тогда и разных аптекарей: один из них, Англичанин Френчгам, быв у нас еще в Иоанново время, при Годунове возвратился из Лондона с богатым запасом целебных растений и минералов. Другой, Аренд Клаузенд, Голландец, 40 лет жил в Москве. Но Россияне, кроме знатных, не верили аптекам: простые люди обыкновенно лечились вином с истертым в нем порохом, луком или чесноком, а после банею. Они не любили выхухоли в лекарствах и никаких пилюль; особенно не терпели промывательного, так что самая крайность не могла победить их упрямства. - Кто, быв отчаянно болен и соборован маслом, выздоравливал, тот носил уже до смерти черную рясу, подобную Монашеской. Жене его, как пишут, дозволялось будто бы выйти за другого мужа. Мертвых предавали земле до суток; богатых оплакивало, и в доме и на могиле, множество нанимаемых для того женщин, которые вопили нараспев: "тебе ли было оставлять белый свет? не жаловал ли тебя Царь Государь? не имел ли ты богатства и чести, супруги милой и детей любезных?" и проч. Сорочины заключались пиром в доме покойника, и вдова могла, без нарушения пристойности, чрез шесть недель избрать себе нового супруга. - Флетчер уверяет, что в Москве зимою не хоронили мертвых, а вывозили отпетые тела за город в Божий (убогий) дом и там оставляли до весны, когда земля расступалась и можно было без труда копать могилу.
"Россияне (пишет Маржерет), сохраняя еще многие старые обычаи, уже начинают изменяться в некоторых с того времени, как видят у себя иноземцев. Лет за 20 или за 30 пред сим, в случае какого-нибудь несогласия, они говорили друг другу без всяких обиняков, слуга Боярину, Боярин Царю, даже Иоанну Грозному: ты думаешь ложно, говоришь неправду. Ныне менее грубы и знакомятся с учтивостию; однако ж мыслят о чести не так, как мы: например, не терпят поединков и ходят всегда безоружные, в мирное время вооружаясь единственно для дальних путешествий; а в обидах ведаются судом. Тогда наказывают виновного батожьем, в присутствии обиженного и судьи, или денежною пенею, именуемою бесчестьем, соразмерно жалованью истца: кому дают из Царской казны ежегодно 15 рублей, тому и бесчестья 15 рублей, а жене его вдвое: ибо она считается оскорбленною вместе с мужем. За обиду важную секут кнутом на площадях, сажают в темницу, ссылают. Правосудие ни в чем не бывает так строго как в личных оскорблениях и в доказанной клевете. Для самых иноземцев поединок есть в России уголовное преступление".
Женщины, как у древних Греков или у восточных народов, имели особенные комнаты и не скрывались только от ближних родственников или друзей. Знатные ездили зимою в санях, летом в колымагах, а за Царицею (когда она выезжала на богомолье или гулять) верхом, в белых поярковых шляпах, обшитых тафтою телесного цвета, с лентами, золотыми пуговицами и длинными, до плеч висящими кистями. Дома они носили на голове шапочку тафтяную, обыкновенно красную, с шелковым белым повойником или шлыком; сверху для наряда большую парчовую шапку, унизанную жемчугом (а незамужняя или еще бездетная - черную лисью); золотые серьги с изумрудами и яхонтами, ожерелье жемчужное, длинную и широкую одежду из тонкого красного сукна с висящими рукавами, застегнутыми дюжиною золотых пуговиц, и с отложным до половины спины воротником собольим; под сею верхнею одеждою другую, шелковою, называемою летником, с руками, надетыми и до локтя обшитыми парчою; под летником ферезь, застегнутую до земли; на руках запястье, пальца в два шириною, из каменьев драгоценных; сапожки сафьянные, желтые, голубые, вышитые жемчугом, на высоких каблуках: все, молодые и старые, белились, румянились и считали за стыд не расписывать лиц своих.
Между забавами сего времени так описывают любимую Феодорову - медвежий бой: "Охотники Царские, подобно римским гладиаторам, не боятся смерти, увеселяя Государя своим дерзким искусством. Диких медведей, ловимых обыкновенно в ямы или тенетами, держат в клетках. В назначенный день и час собирается двор и несметное число людей пред феатром, где должно быть поединку, сие место обведено глубоким рвом для безопасности зрителей и для того, чтобы ни зверь, ни охотник не могли уйти друг от друга. Там является смелый боец с рогатиною, и выпускают медведя, который, видя его, становится на дыбы, ревет и стремится к нему с отверстым зевом. Охотник недвижим: смотри, метит - и сильным махом всаживает рогатину в зверя, а другой конец ее пригнетает к земле ногою. Уязвленный, яростный медведь лезет грудью на железо, орошает его своею кровию и пеною, ломит, грызет древко - и если одолеть не может, то, падая на бок, с последним глухим ревом издыхает. Народ, доселе безмолвный, оглашает площадь громкими восклицаниями живейшего удовольствия, и Героя ведут к погребам Царским пить за Государево здравие: он счастлив сею единственною наградою или тем, что уцелел от ярости медведя, который в случае неискусства или малых сил бойца, ломая в куски рогатину, зубами и когтями растерзывает его иногда в минуту".
Говоря о страсти Московских жителей к баням, Флетчер всего более удивлялся нечувствительности их к жару и холоду, видя, как они в жестокие морозы выбегали из бань нагие, раскаленные, и кидались в проруби.
Известие сего наблюдателя о тогдашней нравственности Россиян не благоприятствовало их самолюбию: как Писатель учтивый, предполагая исключения, он укорял Москвитян лживостию и следствием ее, недоверчивостию беспредельною, изъясняясь так: "Москвитяне никогда не верят словам, ибо никто не верит их слову". Воровство и грабеж, по его сказанию, были часты от множества бродяг и нищих, которые, неотступно требуя милостыни, говорили всякому встречному: "дай мне или убей меня!" Днем они просили, ночью крали или отнимали, так что в темный вечер люди осторожные не выходили из дому. Флетчер, ревностный слуга Елисаветин, враг западной церкви, несправедливо осуждая и в нашей все то, что сходствовало с уставами Римской, излишно чернит нравы монастырские, но признается, что искренняя набожность господствовала в России.
Угождая ли общему расположению умов или в терзаниях совести надеясь успокоить ее действиями внешнего благочестия, сам Годунов казался весьма набожным: в 1588 году, имея только одного сына - младенца, зимою носил его больного, без всякой предосторожности, в церковь Василия Блаженного и не слушал врачей: младенец умер. Тогда же был в Москве юродивый, уважаемый за действительную или мнимую святость: с распущенными волосами ходя по улицам нагой в жестокие морозы, он предсказывал бедствия и торжественно злословил Бориса; а Борис молчал и не смел сделать ему ни малейшего зла, опасаясь ли народа или веря святости сего человека. Такие юродивые, или блаженные, нередко являлись в столице, носили на себе цепи или вериги, могли всякого, даже знатного человека укорять в глаза беззаконною жизнию и брать все, им угодное, в лавках без платы: купцы благодарили их за то, как за великую милость. Уверяют, что современник Иоаннов, Василий Блаженный, подобно Николе Псковскому, не щадил Грозного и с удивительною смелостию вопил на стогнах о жестоких делах его.
Упрекая Россиян суеверием, иноземцы хвалили однако ж их терпимость, которой мы не изменяли со времен Олеговых до Феодоровых и которая в наших летописях остается явлением достопамятным, даже удивительным: ибо чем изъяснить ее? Просвещением ли, которого мы не имели? Истинным ли понятием о существе Веры, о коем спорили и философы и богословы? Равнодушием ли к ее догматам в Государстве искони набожном? Или естественным умом наших древних Князей воинственных, которые хотели тем облегчить для себя завоевания, не тревожа совести побеждаемых, и служили образцом для своих преемников, оставив им в наследие и земли разноверные и мир в землях? То есть назовем ли сию терпимость единственно политическою добродетелию? Во всяком случае она была выгодою для России, облегчив для нас и завоевания и самые успехи в гражданском образовании, для коих мы долженствовали заманивать к себе иноверцев, пособников сего великого дела.
К счастию же нашему, естественные враги России не следовали ее благоразумной системе: Магометане, язычники поклонялись у нас Богу, как хотели; а в Литве неволили Христиан Восточной Церкви быть Папистами: говорим о зачале так называемой унии в Сигизмундово время, происшествии важном своими политическими следствиями, коих не могли ни желать, ни предвидеть ее виновники.
Духовенство Литовское, отвергнув Устав Флорентийский, снова чтило в Константинопольском Первосвятителе Главу своей Церкви: Патриарх Иеремия на возвратном пути из Москвы заехал в Киев, отрешил тамошнего Митрополита Онисифора как двоеженца и на его место посвятил Михаила Рагозу; судил Епископов, наказывал Архимандритов недостойных. Сия строгость произвела неудовольствие; действовали и другие причины: домогательство Папы и воля Королевская, обольщения, угрозы. Еще в 1581 году хитрый иезуит Антоний Поссевин, обманутый не менее хитрым Иоанном с берегов Шелоны писал к Григорию XIII, что для удобнейшего обращения Московских еретиков должно прежде озарить светом истины Киев, колыбель их Веры: советовал ему войти в сношение с Митрополитом и с Епископами Литовскими, послать к ним мужа ученого, благоразумного, который мог бы убеждениями и ласками изготовить торжество Римской Церкви в земле раскола. Антоний писал и действовал: внушил Баторию мысль завести Иезуитское училище в Вильне, чтобы воспитывать там бедных отроков Греческого исповедания в правилах римского; старался о переводе славнейших книг Латинской богословии на язык Российский; сам ревностно проповедовал, и не без успеха, так что многие Литовские Дворяне начали говорить о соединении церквей и благоприятствовать западной, угождая более миру, нежели совести: ибо, не взирая на свои права и вольности, утверждаемые Королями и сеймами, единоверцы наши в Литве долженствовали везде и всегда уступать первенство Католикам; бывали даже теснимы, жаловались и не находили управы. Колебались умы и самых духовных сановников: ибо Папа и Сигизмунд III, исполняя совет иезуита Антония, с одной стороны, предлагали им выгоды, честь и доходы новые, а с другой, представляли унижение Византийской Церкви под игом Оттоманов. Не грозили насилием и гонением; однако ж, славя счастия единоверия в Государстве, напоминали о неприятностях, которые испытало Духовенство в Литве, отвергнув Устав Флорентийский. Еще Митрополит Рагоза таил свою измену, хвалился усердием к Православию, и велел сказать Московским Послам, ехавшим в Австрию чрез владения Сигизмундовы, что не смеет видеться с ними, будучи в опале, в гонении за твердость в Догматах Восточной Церкви, всеми оставляемой, совершенно беззащитной; что за него стоял один Воевода Новогородский, Федор Скумин, но и тот уже безмолвствует в страхе: что Папа неотменно требует от Короля и Вельмож присоединения Литовских епархий к Церкви Римской и хочет отдать Киевскую Митрополию своему Епископу; что он (Митрополит) должен неминуемо сложить с себя Первосвятительство и заключиться в монастыре. Послы советовали ему быть непреклонным в буре и лучше умереть, нежели предать Святую Паству на расхищение волкам Латинства. Михаил, лукавый и корыстолюбивый, хотел еще в последний раз нашего золота и взял в задаток несколько червонцев: ибо Цари не без хитрости давали милостыню Духовенству Литовскому, чтобы оно питало в народе любовь к своим единоверным братьям. В том же (1595) году сей лицемер, призвав в Киев всех Епископов, усоветовал с ними искать мира и безопасности в недрах Западной Церкви. Только два Святителя, Львовский Гедеон Балабан и Михаил Премышльский, изъявили сопротивление; но их не слушали и к живейшему удовольствию Короля послали Епископов Ипатия Владимирского и Кирилла Луцкого в Рим, где в храмине Ватиканской они торжественно лобызали ногу Климента VIII и предали ему свою Церковь.
Сии и многие иные стихотворения народные, ознаменованные истиною чувства и смелостию языка, если отчасти не слогом, то духом своим ближе к XVI, нежели к XVIII веку. Сколько песен, уже забытых в столице, более и менее древних, еще слышим в селах и в городах, где народ памятливее для любезных преданий старины! Мы знаем, что в Иоанново время толпы скоморохов (Русских трубадуров) ходили из села в село, веселя жителей своим искусством: следственно тогдашний вкус народа благоприятствовал дарованию песенников, коих любил даже и Постник Феодор.
Сей Царь любил и художества: в его время были у нас искусные ювелиры (из коих знаем одного Венециянского, именем Франциска Асцентини), золотари, швеи, живописцы. Шапка, данная Феодором Патриарху Иеремии, украшенная каменьями драгоценными и ликами святых, в описании Арсениева путешествия названа превосходным делом Московских художников. Сей Греческий Епископ видел на стенах Ирининой палаты изящную мусию в изображениях Спасителя, Богоматери, Ангелов, Иерархов, Мучеников, а на своде прекрасно сделанного льва, который держал в зубах змею с висящими на ней богатыми подсвечниками. Арсений с изумлением видел также множество огромных серебряных и золотых сосудов во дворце; одни имели образ зверей: единорога, львов, медведей, оленей; другие образ птиц: пеликанов, лебедей, фазанов, павлинов, и были столь необыкновенной тяжести, что 12 человек едва могли переносить их с места на место. Сии чудные сосуды делались, вероятно, в Москве, по крайней мере некоторые, и самые тяжелые, вылитые из серебра Ливонского, добычи Иоаннова оружия. Искусство золотошвеев, заимствованное нами от Греков, издревле цвело в России, где знатные и богатые люди носили всегда шитую одежду. Феодор желал завести и шелковую фабрику в Москве: Марко Чинопи, вызванный им из Италии, ткал бархаты и парчи в доме, отведенном ему близ Успенского собора. - Размножение церквей умножало число иконописцев: долго писав только образа, мы начали писать и картины, именно в Феодорово Царствование, когда две палаты, Большая Грановитая (памятник Иоанна III) и Золотая Грановитая (сооруженная внуком его) украсились живописью. В первой изображались Господь Саваоф, творение Ангелов и человека, вся история Ветхого и Нового Завета, мнимое разделение вселенной между тремя мнимыми братьями Августа Кесаря и действительное разделение нашего древнего отечества между сыновьями Св. Владимира (представленными в митрах, в одеждах камчатных, с оплечьями и с поясами златыми) - Ярослав Великий, Всеволод I, Мономах в Царской утвари, Георгий Долгорукий, Александр Невский, Даниил Московский, Калита, Донской и преемники его до самого Феодора (который, сидя на троне в венце, в порфире с нараменником, в жемчужном ожерелье, с златою цепию на груди, держал в руках скипетр и яблоко Царское; у трона стоял правитель, Борис Годунов, в шапке мурманке, в верхней златой одежде на опашку). В палате Золотой, на своде и стенах, также представлялись Священная и Российская история, вместе с некоторыми аллегорическими лицами добродетелей и пороков, времен года и феноменов природы (весна изображалась отроковицею, лето юношею, осень мужем с сосудом в руке, зима старцем с обнаженными локтями; четыре Ангела с трубами знаменовали четыре ветра). В некоторых картинах, на свитках, слова были писаны связью, или невразумительными чертами, вместо обыкновенных букв. - Золотая палата уже не существует (на ее месте дворец Елисаветин); а на стенах Грановитой давно изглажены все картины, известные нам единственно по описанию очевидцев. Упомянем также об искусстве литейном: в Феодорово время имели мы славного мастера, Андрея Чехова, коего имя видим на древнейших пушках Кремлевских: на Дробовике (весом в 2400 пуд), Троиле и Аспиде; первая вылита в 1586, а вторая и третья, называемые пищалями, в 1590 году.
Успехи гражданского образования были заметны и в наружном виде столицы. Москва сделалась приятнее для глаз не только новыми каменными зданиями, но и расширением улиц, вымощенных деревом и менее прежнего грязных. Число красивых домов умножилось: их строили обыкновенно из соснового леса, в два или три жилья, с большими крыльцами, с дощатыми свислыми кровлями, а на дворах летние спальни и каменные кладовые. Высота дома и пространство двора означали знатность хозяина. Бедные мещане жили еще в черных избах; у людей избыточных в лучших комнатах были изразчатые печи. Для предупреждения гибельных пожаров чиновники воинские летом ежедневно объезжали город, чтобы везде, по изготовлении кушанья, гасить огонь. Москва - то есть Кремль, Китай, Царев, или Белый город, новый деревянный, Замоскворечье и Дворцовые слободы за Яузою - имели тогда в окружности более двадцати верст. В Кремле считалось 35 каменных церквей, а всех в столице более четырех сот, кроме приделов: колоколов же не менее пяти тысяч - "в часы праздничного звона (пишут иноземцы) люди не могли в разговоре слышать друг друга". Главный колокол, весом в 1000 пуд, висел на деревянной колокольне среди Кремлевской площади: в него звонили, когда Царь ехал в дальний путь или возвращался в столицу, или принимал знаменитых иноземцев. Китай-город, обведенный кирпичною, небеленою стеною, и соединяемый с Замоскворечьем мостами, деревянным, или живым, и каменным, всего более украшался великолепною Готическою церковию Василия Блаженного и Гостиным двором, разделенным на 20 особенных рядов: в одном продавались шелковые ткани, в другом сукна, в третьем серебро, и проч. На Красной площади лежали две огромные пушки. В сей части города находились домы многих Бояр, знатных сановников, Дворян, именитых купцев и богатый арсенал, или Пушечный двор; в Белом городе (названном так от выбеленных стен) Литейный двор (на берегу Неглинной), Посольский, Литовский, Арменский, площади Конская и Сенная, мясной ряд, домы Детей Боярских, людей приказных и купцев; а в деревянном городе, или Скородоме (то есть наскоро выстроенном в 1591 году) жили мещане и ремесленники. Вокруг зданий зеленелись рощи, сады, огороды, луга; у самого дворца косили сено, и три сада Государевы занимали немалое пространство в Кремле. Мельницы - одна на устье Неглинной, другие на Яузе - представляли картину сельскую. Немецкая Слобода не принадлежала к городу, ни Красное Село, где обитали семьсот ремесленников и торгашей, для коих готовила Судьба, к несчастию Борисова семейства, столь важное действие в нашей истории!
В Иоанново и Феодорово Царствование древние обычаи народные, вероятно, мало изменились; но в современных известиях находим некоторые новые подробности относительно к сему любопытному для нас предмету.
Годунов, столь хитрый, столь властолюбивый, не мог или не хотел искоренить местничества Бояр и сановников, которое доходило до крайности непонятной, так что ни одно назначение Воевод, ни одно распределение чиновников для придворной службы в дни торжественные не обходилось без распри и суда. Скажем пример: Москва (в 1591 году) уже слышала топот Ханских коней, а Воеводы еще спорили о старейшинстве и не шли к местам своим. Из любви к мнимой чести не боялись бесчестия истинного: ибо жалобщиков неправых наказывали даже телесно, иногда и без суда: Князя Гвоздева (в 1589 году) за местничество с Князьями Одоевскими высекли батогами и выдали им головою, то есть велели ему уничиженно молить их о прощении. Князя Борятинского за спор с Шереметевым посадили на три дни в темницу: он не смирился; вышел из темницы и не поехал на службу. Чем изъясняется сия странность? Отчасти гордостию, которая естественна человеку и во всяких гражданских обстоятельствах ищет себе предмета; отчасти самою политикою Царей: ибо местничеством жило честолюбие, нужное и в Монархии неограниченной для ревностной службы отечеству. Нет обыкновения, нет предрассудка совершенно бессмысленного в своем начале, хотя вред и превосходит иногда пользу в действии сих вековых обычаев. Годунов же мог иметь и цель особенную, следуя известному злому правилу: раздором властвуй. Сии всегдашие местничества питали взаимную ненависть между знатнейшими родами, Мстиславскими и Шуйскими, Глинскими и Трубецкими, Шереметевыми и Сабуровыми, Куракиными и Шестуновыми. Они враждовали: Борис господствовал!
Но споры о местах не нарушали благочиния на собраниях двора: все утихало, когда Царь являлся в величии разительном для послов иноземных. "Закрыв глаза, пишут очевидцы, всякий сказал бы, что дворец пуст. Сии многочисленные, золотом облитые сановники и безмолвны и недвижимы, сидя на лавках в несколько рядов, от дверей до трона, где стоят Рынды в одежде белой, бархатной или атласной, опушенной горностаем, в высоких белых шапках, с двумя золотыми цепями (крестообразно висящими на груди), с драгоценными секирами, подъятыми на плечо, как бы для удара... Во время торжественных Царских обедов служат 200 или 300 Жильцов, в парчовой одежде, с золотыми цепями на груди, в черных лисьих шапках. Когда Государь сядет (на возвышенном месте, с тремя ступенями, один за трапезою золотою), чиновники-служители низко кланяются ему и по два в ряд идут за кушаньем. Между тем подают водку: на столах нет ничего, кроме хлеба, соли, уксусу, перцу, ножей и ложек; нет ни тарелок, ни салфеток. Приносят вдруг блюд сто и более: каждое, отведанное поваром при Стольнике, вторично отведывается Крайчим в глазах Царя, который сам посылает гостям ломти хлеба, яства, вина, мед и собственною рукою в конце обеда раздает им сушеные Венгерские сливы; всякого гостя отпускают домой еще с целым блюдом мяса или пирогов. Иногда Послы чужеземные обедают и дома с роскошного стола Царского: знатный чиновник едет известить их о сей чести и с ними обедать; 15 или 20 слуг идут вокруг его лошади; стрельцы, богато одетые, несут скатерть, солонки и проч.; другие (человек 200) хлеб, мед и множество блюд, серебряных или золотых, с разными яствами". Чтобы дать понятие о роскоши и лакомстве сего времени, выписываем следующее известие из бумаг Феодорова Царствования: в 1597 году отпускали к столу Австрийского Посла из дворца сытного семь кубков романеи, столько же рейнского, мушкателя, Французского белого, бастру (или Канарского вина), аликанту и мальвазии; 12 ковшей меду вишневого и других лучших; 5 ведер смородинного, можжевелового, черемухового и проч.; 65 ведер малинового, Боярского, Княжего - из кормового дворца 8 блюд лебедей, 8 блюд журавлей с пряным зельем, несколько петухов рассольных с инбирем, куриц бескостных, тетеревей с шафраном, рябчиков с сливами, уток с огурцами, гусей с пшеном срацинским, зайцев в лапше и в репе, мозги лосьи (и проч.), ухи шафранные (белые и черные), кальи лимонные и с огурцами - из дворца хлебенного калачи, пироги с мясом, с сыром и сахаром, блины, оладьи, кисель, сливки, орехи и проч. Цари хотели удивлять чужеземцев изобилием и действительно удивляли.
Древняя Славянская роскошь гостеприимства, известная у нас под коренным Русским именем хлебосольства, оказывалась и в домах частных: для гостей не было скупых хозяев. Зато самый обидный упрек в неблагодарности выражался словами: "ты забыл мою хлеб-соль". - Сие изобилие трапез, долгий сон полдневный и малое движение знатных или богатых людей производили их обыкновенную тучность, вменяемую в достоинство: быть дородным человеком значило иметь право на уважение. Но тучность не мешала им жить лет до осьмидесяти, ста и ста двадцати. Только Двор и Вельможи советовались с иноземными врачами. Феодор имел двух: Марка Ридлея, в 1594 году присланного Английскою Королевою, и Павла, Миланского гражданина: первый жил в Москве пять лет и возвратился в Лондон; о втором в 1595 году писал Генрих IV к Феодору, ласково прося, чтобы Царь отпустил его на старости в Париж к родственникам и друзьям. Сие дружелюбное письмо знаменитейшего из Монархов Франции осталось для нас единственным памятником ее сношений с Россиею в конце XVI века. - На место Ридлея Елисавета прислала к Борису доктора Виллиса, коего испытывал в знаниях Государственный Дьяк Василий Щелкалов, спрашивая, есть ли у него книги и лекарства? каким правилам следует и на пульсе ли основывает свои суждения о болезнях или на состоянии жидкостей в теле? Виллис сказал, что он бросил все книги в Любеке и ехал к нам под именем купца, зная, как в Германии и в других землях не благоприятствуют медикам, едущим в Россию; что лучшая книга у него в голове, а лекарства изготовляются аптекарями, не докторами; что и пульс и состояние жидкостей в болезни равно важны для наблюдателя искусного. Сии ответы казались не весьма удовлетворительными Щелкалову, и Виллиса не старались удержать в Москве. Борис в 1600 году вызвал шесть лекарей из Германии: каждому из них он давал 200 рублей жалованья, сверх поместья, услуги, стола и лошадей; давал им и патенты на сан докторов: сию странную мысль внушил ему Елисаветин посланник Ли, убедив его назвать доктором лекаря Рейтлингера, который с ним приехал служить Царю. Мы имели тогда и разных аптекарей: один из них, Англичанин Френчгам, быв у нас еще в Иоанново время, при Годунове возвратился из Лондона с богатым запасом целебных растений и минералов. Другой, Аренд Клаузенд, Голландец, 40 лет жил в Москве. Но Россияне, кроме знатных, не верили аптекам: простые люди обыкновенно лечились вином с истертым в нем порохом, луком или чесноком, а после банею. Они не любили выхухоли в лекарствах и никаких пилюль; особенно не терпели промывательного, так что самая крайность не могла победить их упрямства. - Кто, быв отчаянно болен и соборован маслом, выздоравливал, тот носил уже до смерти черную рясу, подобную Монашеской. Жене его, как пишут, дозволялось будто бы выйти за другого мужа. Мертвых предавали земле до суток; богатых оплакивало, и в доме и на могиле, множество нанимаемых для того женщин, которые вопили нараспев: "тебе ли было оставлять белый свет? не жаловал ли тебя Царь Государь? не имел ли ты богатства и чести, супруги милой и детей любезных?" и проч. Сорочины заключались пиром в доме покойника, и вдова могла, без нарушения пристойности, чрез шесть недель избрать себе нового супруга. - Флетчер уверяет, что в Москве зимою не хоронили мертвых, а вывозили отпетые тела за город в Божий (убогий) дом и там оставляли до весны, когда земля расступалась и можно было без труда копать могилу.
"Россияне (пишет Маржерет), сохраняя еще многие старые обычаи, уже начинают изменяться в некоторых с того времени, как видят у себя иноземцев. Лет за 20 или за 30 пред сим, в случае какого-нибудь несогласия, они говорили друг другу без всяких обиняков, слуга Боярину, Боярин Царю, даже Иоанну Грозному: ты думаешь ложно, говоришь неправду. Ныне менее грубы и знакомятся с учтивостию; однако ж мыслят о чести не так, как мы: например, не терпят поединков и ходят всегда безоружные, в мирное время вооружаясь единственно для дальних путешествий; а в обидах ведаются судом. Тогда наказывают виновного батожьем, в присутствии обиженного и судьи, или денежною пенею, именуемою бесчестьем, соразмерно жалованью истца: кому дают из Царской казны ежегодно 15 рублей, тому и бесчестья 15 рублей, а жене его вдвое: ибо она считается оскорбленною вместе с мужем. За обиду важную секут кнутом на площадях, сажают в темницу, ссылают. Правосудие ни в чем не бывает так строго как в личных оскорблениях и в доказанной клевете. Для самых иноземцев поединок есть в России уголовное преступление".
Женщины, как у древних Греков или у восточных народов, имели особенные комнаты и не скрывались только от ближних родственников или друзей. Знатные ездили зимою в санях, летом в колымагах, а за Царицею (когда она выезжала на богомолье или гулять) верхом, в белых поярковых шляпах, обшитых тафтою телесного цвета, с лентами, золотыми пуговицами и длинными, до плеч висящими кистями. Дома они носили на голове шапочку тафтяную, обыкновенно красную, с шелковым белым повойником или шлыком; сверху для наряда большую парчовую шапку, унизанную жемчугом (а незамужняя или еще бездетная - черную лисью); золотые серьги с изумрудами и яхонтами, ожерелье жемчужное, длинную и широкую одежду из тонкого красного сукна с висящими рукавами, застегнутыми дюжиною золотых пуговиц, и с отложным до половины спины воротником собольим; под сею верхнею одеждою другую, шелковою, называемою летником, с руками, надетыми и до локтя обшитыми парчою; под летником ферезь, застегнутую до земли; на руках запястье, пальца в два шириною, из каменьев драгоценных; сапожки сафьянные, желтые, голубые, вышитые жемчугом, на высоких каблуках: все, молодые и старые, белились, румянились и считали за стыд не расписывать лиц своих.
Между забавами сего времени так описывают любимую Феодорову - медвежий бой: "Охотники Царские, подобно римским гладиаторам, не боятся смерти, увеселяя Государя своим дерзким искусством. Диких медведей, ловимых обыкновенно в ямы или тенетами, держат в клетках. В назначенный день и час собирается двор и несметное число людей пред феатром, где должно быть поединку, сие место обведено глубоким рвом для безопасности зрителей и для того, чтобы ни зверь, ни охотник не могли уйти друг от друга. Там является смелый боец с рогатиною, и выпускают медведя, который, видя его, становится на дыбы, ревет и стремится к нему с отверстым зевом. Охотник недвижим: смотри, метит - и сильным махом всаживает рогатину в зверя, а другой конец ее пригнетает к земле ногою. Уязвленный, яростный медведь лезет грудью на железо, орошает его своею кровию и пеною, ломит, грызет древко - и если одолеть не может, то, падая на бок, с последним глухим ревом издыхает. Народ, доселе безмолвный, оглашает площадь громкими восклицаниями живейшего удовольствия, и Героя ведут к погребам Царским пить за Государево здравие: он счастлив сею единственною наградою или тем, что уцелел от ярости медведя, который в случае неискусства или малых сил бойца, ломая в куски рогатину, зубами и когтями растерзывает его иногда в минуту".
Говоря о страсти Московских жителей к баням, Флетчер всего более удивлялся нечувствительности их к жару и холоду, видя, как они в жестокие морозы выбегали из бань нагие, раскаленные, и кидались в проруби.
Известие сего наблюдателя о тогдашней нравственности Россиян не благоприятствовало их самолюбию: как Писатель учтивый, предполагая исключения, он укорял Москвитян лживостию и следствием ее, недоверчивостию беспредельною, изъясняясь так: "Москвитяне никогда не верят словам, ибо никто не верит их слову". Воровство и грабеж, по его сказанию, были часты от множества бродяг и нищих, которые, неотступно требуя милостыни, говорили всякому встречному: "дай мне или убей меня!" Днем они просили, ночью крали или отнимали, так что в темный вечер люди осторожные не выходили из дому. Флетчер, ревностный слуга Елисаветин, враг западной церкви, несправедливо осуждая и в нашей все то, что сходствовало с уставами Римской, излишно чернит нравы монастырские, но признается, что искренняя набожность господствовала в России.
Угождая ли общему расположению умов или в терзаниях совести надеясь успокоить ее действиями внешнего благочестия, сам Годунов казался весьма набожным: в 1588 году, имея только одного сына - младенца, зимою носил его больного, без всякой предосторожности, в церковь Василия Блаженного и не слушал врачей: младенец умер. Тогда же был в Москве юродивый, уважаемый за действительную или мнимую святость: с распущенными волосами ходя по улицам нагой в жестокие морозы, он предсказывал бедствия и торжественно злословил Бориса; а Борис молчал и не смел сделать ему ни малейшего зла, опасаясь ли народа или веря святости сего человека. Такие юродивые, или блаженные, нередко являлись в столице, носили на себе цепи или вериги, могли всякого, даже знатного человека укорять в глаза беззаконною жизнию и брать все, им угодное, в лавках без платы: купцы благодарили их за то, как за великую милость. Уверяют, что современник Иоаннов, Василий Блаженный, подобно Николе Псковскому, не щадил Грозного и с удивительною смелостию вопил на стогнах о жестоких делах его.
Упрекая Россиян суеверием, иноземцы хвалили однако ж их терпимость, которой мы не изменяли со времен Олеговых до Феодоровых и которая в наших летописях остается явлением достопамятным, даже удивительным: ибо чем изъяснить ее? Просвещением ли, которого мы не имели? Истинным ли понятием о существе Веры, о коем спорили и философы и богословы? Равнодушием ли к ее догматам в Государстве искони набожном? Или естественным умом наших древних Князей воинственных, которые хотели тем облегчить для себя завоевания, не тревожа совести побеждаемых, и служили образцом для своих преемников, оставив им в наследие и земли разноверные и мир в землях? То есть назовем ли сию терпимость единственно политическою добродетелию? Во всяком случае она была выгодою для России, облегчив для нас и завоевания и самые успехи в гражданском образовании, для коих мы долженствовали заманивать к себе иноверцев, пособников сего великого дела.
К счастию же нашему, естественные враги России не следовали ее благоразумной системе: Магометане, язычники поклонялись у нас Богу, как хотели; а в Литве неволили Христиан Восточной Церкви быть Папистами: говорим о зачале так называемой унии в Сигизмундово время, происшествии важном своими политическими следствиями, коих не могли ни желать, ни предвидеть ее виновники.
Духовенство Литовское, отвергнув Устав Флорентийский, снова чтило в Константинопольском Первосвятителе Главу своей Церкви: Патриарх Иеремия на возвратном пути из Москвы заехал в Киев, отрешил тамошнего Митрополита Онисифора как двоеженца и на его место посвятил Михаила Рагозу; судил Епископов, наказывал Архимандритов недостойных. Сия строгость произвела неудовольствие; действовали и другие причины: домогательство Папы и воля Королевская, обольщения, угрозы. Еще в 1581 году хитрый иезуит Антоний Поссевин, обманутый не менее хитрым Иоанном с берегов Шелоны писал к Григорию XIII, что для удобнейшего обращения Московских еретиков должно прежде озарить светом истины Киев, колыбель их Веры: советовал ему войти в сношение с Митрополитом и с Епископами Литовскими, послать к ним мужа ученого, благоразумного, который мог бы убеждениями и ласками изготовить торжество Римской Церкви в земле раскола. Антоний писал и действовал: внушил Баторию мысль завести Иезуитское училище в Вильне, чтобы воспитывать там бедных отроков Греческого исповедания в правилах римского; старался о переводе славнейших книг Латинской богословии на язык Российский; сам ревностно проповедовал, и не без успеха, так что многие Литовские Дворяне начали говорить о соединении церквей и благоприятствовать западной, угождая более миру, нежели совести: ибо, не взирая на свои права и вольности, утверждаемые Королями и сеймами, единоверцы наши в Литве долженствовали везде и всегда уступать первенство Католикам; бывали даже теснимы, жаловались и не находили управы. Колебались умы и самых духовных сановников: ибо Папа и Сигизмунд III, исполняя совет иезуита Антония, с одной стороны, предлагали им выгоды, честь и доходы новые, а с другой, представляли унижение Византийской Церкви под игом Оттоманов. Не грозили насилием и гонением; однако ж, славя счастия единоверия в Государстве, напоминали о неприятностях, которые испытало Духовенство в Литве, отвергнув Устав Флорентийский. Еще Митрополит Рагоза таил свою измену, хвалился усердием к Православию, и велел сказать Московским Послам, ехавшим в Австрию чрез владения Сигизмундовы, что не смеет видеться с ними, будучи в опале, в гонении за твердость в Догматах Восточной Церкви, всеми оставляемой, совершенно беззащитной; что за него стоял один Воевода Новогородский, Федор Скумин, но и тот уже безмолвствует в страхе: что Папа неотменно требует от Короля и Вельмож присоединения Литовских епархий к Церкви Римской и хочет отдать Киевскую Митрополию своему Епископу; что он (Митрополит) должен неминуемо сложить с себя Первосвятительство и заключиться в монастыре. Послы советовали ему быть непреклонным в буре и лучше умереть, нежели предать Святую Паству на расхищение волкам Латинства. Михаил, лукавый и корыстолюбивый, хотел еще в последний раз нашего золота и взял в задаток несколько червонцев: ибо Цари не без хитрости давали милостыню Духовенству Литовскому, чтобы оно питало в народе любовь к своим единоверным братьям. В том же (1595) году сей лицемер, призвав в Киев всех Епископов, усоветовал с ними искать мира и безопасности в недрах Западной Церкви. Только два Святителя, Львовский Гедеон Балабан и Михаил Премышльский, изъявили сопротивление; но их не слушали и к живейшему удовольствию Короля послали Епископов Ипатия Владимирского и Кирилла Луцкого в Рим, где в храмине Ватиканской они торжественно лобызали ногу Климента VIII и предали ему свою Церковь.