Страница:
Парень произнес эту фамилию, она состояла из звуков, которыми останавливают лошадь, и записать ее действительно невозможно:
— Тпрутпрункевич! — Сосед от души смеялся над своей выдумкой. — Ох и помучились со мной легавые, когда бумаги оформляли!
Ромашкин спросил:
— Ты и сейчас под этой фамилией?
— Нет, теперь я Голубев, Вовка Голубев, по кличке Штымп. Так меня прозвали за то, что любил пофорсить, всегда с иголочки одевался. А Голубевым я стал при последней промашке — сумочку у бабы раскурочил, а она рюхнулась и давай кудахтать: «Воришка! Воришка!» А я где-то слышал или читал про «голубого воришку». Ну, когда меня схватили и стали в отделении оформлять, и я назвался первым, что в башку пришло, — Голубев.
От двери крикнули:
— Выходи получать оружие!
Рота построилась в центре деревни. Командиры были те же — капитан Старовойтов, лейтенант Кузьмичев и другие. Только не было младшего лейтенанта с медалью «За отвагу», он погиб в рукопашной.
Оружие, как и в первый раз, было грязное. «Может быть, от нашей роты с поля боя собрали», — подумал Ромашкин.
— Оружие почистить! Патроны получите на передовой, — сказал лейтенант Кузьмичев, во взвод которого опять был зачислен Ромашкин.
Вовка Голубев не отходил от Василия, когда оружие чистили, на кухню за едой ходили, ну, и в избе спать улеглись. Он весело рассказывал о своем житье-бытье. Василий, довольный, что его не расспрашивают, рассеянно слушал Вовку.
Ночью роту подняли командиры.
— Выходи строиться!
— С вещами или просто так? — спросил из темноты Вовка.
— В полном боевом! Пойдем на передовую.
Батальонный комиссар Лужков сказал перед строем:
— Товарищи, настал час, когда вы сможете доказать свою преданность Родине, искупить грехи, очистить свою совесть и стать полноправными советскими гражданами. Страна вам поверила, дала оружие. Теперь дело за вами. Мы надеемся, вы оправдаете доверие. За проявленное мужество и геройство каждый может быть освобожден из штрафной роты досрочно. Бейте врагов беспощадно — это будет лучшим доказательством вашей преданности! — Он помолчал, спросил: — Вопросы есть?
— Все понятно.
Шли сначала лесом, потом полем, за которым уже были видны вспышки ракет. Скоро стали долетать яркие трассирующие пули.
Ветер обдавал тошнотворным сладковатым запахом.
— Это чем воняет? — спросил Вовка.
— Трупы, — ответил Ромашкин.
— Разве их не убирают?
— В нейтральной зоне не всегда можно убрать.
Когда вышли в первую траншею, лейтенант Кузьмичев объявил:
— Один день будете в этой траншее, чтобы оглядеться, изучить местность. В наступление пойдем завтра. Нам приказано овладеть высотой, которая перед нами, уничтожить там фашистов и в дальнейшем взять деревню Коробкино — ее не видно, она в глубине обороны немцев, за этой высоткой. Можно отдыхать, спать в блиндаже и в траншее. Дежурить будете парами по два часа. — Он назвал фамилии, кто с кем и в какое время будет дежурить.
По распределению взводного Ромашкин попал в паре с Нагорным — человеком с какой-то неопределенной внешностью: худощавый, опрятный, лет пятидесяти, но серые глаза такие усталые, будто прожил сто лет. Он попросил Ромашкина:
— Вы просветите меня, что мы будем делать? Ромашкин посмотрел на усталое лицо и в озабоченные глаза Нагорного.
— Будем следить за фашистами, чтоб неожиданно не напали. — Ромашкину захотелось испытать напарника, и он добавил: — И посматривать за своими, чтоб фашистам кто-нибудь не сдался.
Нагорный перешел на доверительный тон, соглашаясь с Ромашкиным, зашептал:
— Совершенно справедливые опасения, тут есть разные люди. От некоторых можно ожидать! Извините, если вам будет неприятен вопрос, но мне как-то непонятно, что общего вы нашли с уголовником Вовкой Голубевым?
— А мне интересно, — сказал Ромашкин, — любопытно посмотреть на него, так сказать, вблизи.
Нагорный задумчиво посмотрел в сторону.
— Простите меня, но не могу с вами согласиться. Я наблюдал таких людей в лагере не один год — и знаю, чего они стоят. Они живут удовлетворением самых примитивных потребностей — поесть, поспать, полодырничать, стремления самые низкие, я бы даже не назвал их скотскими, потому что животные не пьянствуют, не развратничают, не обворовывают, не играют в карты, не убивают. Таких людей надо остерегаться, держаться от них подальше, потому что они способны на все.
— Скажите, а где вы жили до ареста, кем были? И вообще, за что вас посадили? — спросил Ромашкин. Нагорный печально усмехнулся:
— За что? Я и сам этого не знаю. В общем, это еще предстоит узнать… Я литературовед, профессор. Жил в Ленинграде. У меня остались там жена и дочь… Чудесное шаловливое существо. Ей уже пятнадцать лет. В тридцать седьмом было всего десять. Живы ли? Они в Ленинграде. Написал им письмо об отправке на фронт. Не знаю, дойдет ли.
Ромашкин верил этому человеку, очень искренней была его грусть.
Подошел командир взвода:
— Вот ты где. Послушай, Ромашкин, ты уже опытный, — завтра, когда пойдем в атаку, помоги на левом фланге. Сам знаешь, народ необстрелянный, испугаются пулеметов, залягут, потом не поднять. Помоги, штрафники тебя послушают, ты с ними общий язык найдешь.
Много ли нужно человеку в беде? Иногда не деньги, не какие-то блага, а сознание, что ты сам кому-то нужен. Вот не помог лейтенант ничем, а сам помощи попросил — и светлее стало у Василия на душе, воспрянул духом.
— Не беспокойся, лейтенант, на левом фланге будет полный порядок!
— Ну, спасибо тебе.
Когда начало светать и Ромашкин уже посчитал, что ночь прошла спокойно, вдруг неожиданно артиллерия гитлеровцев обрушила на наши траншеи лавину снарядов и мин. Вмиг все смешалось в грохоте взрывов. Ромашкин упал на дно окопа и заполз в «лисью нору». Он понял: немцы обнаружили подготовку к атаке и решили провести артиллерийский налет.
Ураган бушевал недолго. Когда обстрел прекратился, было уже утро, но в дыму и пыли все еще ничего не было видно.
Ромашкин пошел по развороченной снарядами траншее. За одним из поворотов увидел несколько трупов. Их, видно, убило одним из первых разрывов, когда стояли и о чем-то разговаривали. Полузасыпанные землей и обезображенные взрывом, они превратились в кровавое месиво.
Вовка Голубев, дрожащий и жалкий, подбежал к Ромашкину и затараторил:
— Я с ними курил! Побрызгать отошел! И тут загрохотало! А когда кончилось, гляжу — из них уже отбивная! Я же на минуту отошел! Вот не отошел бы, и мне хана, лежал бы с ними вместе.
Штрафную роту, несмотря на артналет и потери, двинули в атаку в назначенное время.
Ромашкин услышал, как ротный Старовойтов доложил по телефону:
— Шурочка пошла вперед! — А сам зарядил свежую ленту в станковый пулемет и остался в траншее.
Взводные выпрыгнули на бруствер и кричали:
— За Родину! Вперед! — Но сами стояли на месте, ждали, пока вся рота вылезет из траншеи и развернется в цепь.
Рядом с Василием бежал Нагорный, он истово провозглашал эти же слова:
— За Родину! За нашу Родину!
А с другого бока бежал Вовка Голубев, он перепрыгивал через воронки и старые трупы, не обращая внимания на свист пуль и падающих штрафников — то ли убитых, то ли раненых, все еще пояснял Ромашкину:
— Надо же мне было от них отойти! Не ушел бы, накрылся бы я с ними!
Ромашкин с гулко бьющимся сердцем бежал вперед, невольно ждал удара пули или осколка. Объяснения Вовки улавливал лишь наполовину, но все же отмечал в подсознании: «Какой смелый, черт, разговаривает, будто ничего не происходит». Ромашкин помнил и просьбу взводного, наблюдал за левым флангом, покрикивал:
— Вперед! Вперед, ребята!
Заметив, как несколько человек залегли от близкого взрыва, метнулся к ним:
— Встать! Вперед!
На него смотрели снизу глаза, полные ужаса, бойцы вжимались в землю не в силах оторваться от нее. Ромашкин понимал: ни разговоры, ни просьбы сейчас не помогут, против животного страха может подействовать лишь еще более сильная встряска.
— Пристрелю, гады! Встать! Вперед! — грозно крикнул Ромашкин, наводя винтовку на лежащих.
Они вскинулись и побежали вперед, глядя уже не на ту смерть, которая летела издали, а на ту, что была рядом, в руках Ромашкина.
Не успели добежать до траншеи врага, как с низкого серого неба хлынул дождь, он обливал разгоряченное тело, прибавил сил. Запах гари взрывов на некоторое время сменил аромат теплой травы.
— Ура! — кричали штрафники и неслись на торчащие из земли мокрые каски.
Фашисты торопливо стреляли. Ромашкин видел их расширенные от ужаса глаза, дрожащие руки. Штрафники прыгали сверху прямо на головы врагов.
Рукопашная схватка была короткой — торопливые выстрелы в упор, крики раненых, ругань штрафников, несколько глухих взрывов гранат, брошенных в блиндажи.
— Вперед! — кричал Ромашкин. — Не задерживайся в первой траншее! — Он помнил приказ — взять деревню Коробкино, которая дальше, за этой высотой.
Справа командиры тоже выгоняли штрафников из блиндажей: кое-кто полез потрошить ранцы убитых гитлеровцев, снимать часы.
— Вперед, буду стрелять за мародерство! — неистовствовал Кузьмичев.
Волна атакующих покатилась дальше, ко второй траншее. А в первой, на дне ее, остались лежать втоптанные в грязь в зеленых мундирчиках те, кто несколько минут назад стреляли из пулеметов и автоматов. Вроде бы никто из гитлеровцев не убежал, но из следующей траншеи опять стреляли пулеметы и автоматы, мелькали зеленые, блестящие под дождем каски.
Вдруг вскрикнул и зашатался Нагорный.
— Зацепило? — сочувственно спросил Ромашкин.
— Кажется, да. Но я пойду вперед. Я могу. — Нагорный держался за грудь рукой, под пальцами на мокрой гимнастерке расплывалось красное пятно. Он побежал вместе со всеми, но постепенно стал отставать. Несколько раз падал, спотыкаясь на ровном месте, но поднимался и шел вперед.
«Вот так, наверное, и папа, — подумал Василий. — Он тоже был скромным, тихим, но в бою от других не отставал».
Ромашкин, оглядываясь, видел Нагорного, очень хотелось помочь ему, однако железный закон атаки — все идут только вперед — не позволял это сделать. Те, кто ранен, помогут друг другу. Живые должны продолжать свой бег навстречу врагу и поскорее убить его, иначе он сразит тебя.
Нагорный все же дошел до второй траншеи. Здесь на роту обрушился сильный артиллерийский налет. Все бросились на мокрое, скользкое дно, лежали некоторое время, не поднимая головы. Снаряды рвали землю совсем рядом. Кислый запах разопревшей от дождя и пота одежды заполнил траншею, набитую людьми.
Когда обстрел прекратился, Ромашкин хотел перевязать Нагорного — тот лежал рядом.
— Не надо. Бесполезно. — Он смотрел на Василия добрыми усталыми глазами. — Это даже к лучшему. Если бы вы знали, как я устал! Я очень боялся, что умру без пули. Без крови. Не сниму с себя обвинения. И вот, слава Богу, я убит. Очень прошу сообщить домой, в Ленинград. Пусть знают — я никогда врагом не был. Вот окончательно доказал это. Теперь жене, дочери… легче жить будет… — Нагорный обмяк, рука упала с груди, открыв густо-красное пятно на потемневшей от дождя гимнастерке.
«С простреленным сердцем шел человек в атаку, — подумал Ромашкин, — очень дорожил он своим добрым именем; сделал все, чтобы восстановить его».
Дождь обмывал лицо Нагорного, оно было спокойным и строгим, лишь одна обиженная морщинка пересекала его высокий лоб. Эта морщинка была единственным упреком за несправедливые подозрения и кару соотечественников.
Из-за поворота траншеи вдруг выбежал немец при орденах, с серебряным шитьем на воротнике и рукавах мундира. Василий схватился за винтовку, но «фриц», весело улыбаясь, закричал:
— Это я! Вовка!
Ромашкин узнал Вовку Голубева.
— Ты зачем в эту дрянь нарядился?
— Мои шмотки промокли под дождем, а это сухое. Смотри, сукно — первый сорт! Я в блиндаже чемодан раскурочил. Там еще барахло есть, может, и ты в сухое переоденешься?
— Неужели не понимаешь, что это подло?
— Почему? — искренне удивился Вовка.
— Это одежда врага, фашиста. Смотри, кресты на ней. Он их получил за то, что нашего брата убивал.
Подошел Кузьмичев.
— Пленный? — спросил он Ромашкина. Ромашкин, не зная что сказать, молча отвернулся. Лейтенант, узнав Голубева, разозлился.
— Чучело огородное! Снять немедленно.
Голубев убежал в блиндаж. Лейтенант сказал Ромашкину:
— Спасибо тебе, вовремя ты поднял левый фланг, а то бы не дошли мы сюда. Уж как один фланг заляжет, и другой далеко не уйдет. Ну что ж, будем закрепляться здесь.
— Дальше разве не пойдем?
— Не с кем — немного в роте людей осталось.
Ромашкин оглянулся — на поле лежали под дождем те, кто еще утром составлял штрафную роту. Большинство головой вперед, как срезала на бегу пуля. Ромашкин во время атаки не видел, когда падали все эти люди. В атаке он следил за тем, чтобы все бежали вперед, и сам смотрел туда, откуда должна прилететь смерть; кажется, на минуту ослабишь внимание — и она тебя сразит, а когда пристально глядишь ей в глаза — не тронет, минует. Глядя на убитых, Ромашкин подумал: «Теперь с них судимость снята…».
И еще раз побывал Василий в рукопашной. И наконец-то… был ранен в плечо. Кровь была — указ соблюден, из штрафной роты его освободили и отправили в госпиталь.
Впервые за последние два года Ромашкин отоспался в чистой госпитальной постели. О пережитом думать не хотелось. Все произошло так стремительно, порой даже не верилось, что это действительно было: в течение нескольких недель — желанная свобода, пьяный эшелон штрафников, расстрел, рукопашные в окопах немцев и вот тишина в госпитальной палате.
Но, отоспавшись в покое госпитальной палаты, Василий постоянно мысленно возвращался в пережитое за последние годы. Несмотря на то, что все для него заканчивалось удачно, он ощущал какое-то обременительное недовольство. Еще и еще перебирая самые опасные дни, Василий понял наконец, что недоволен не исходом этих критических ситуаций, а не одобряет он себя, свое поведение. Всегда и всюду он находился под чьим-то влиянием, кто-то со стороны определял его поведение, а он выполнял то, к чему его принуждали другие. Именно принуждали, сам он не хотел так поступать, но под давлением чужой воли или власти покорялся. Следователь Иосифов заставил подписать протокол, будто Ромашкин сознательно вел антисоветские разговоры; Серый в лагере принудил согласиться на побег и готовиться к нему; а потом и на передовой Василий, как загипнотизированный, подчинился его команде и едва не оказался в плену у немцев.
«Нет, хватит, — твердо решил Ромашкин в результате этих тяжелых раздумий. — Хватит жить по чужим желаниям. Уже не мальчик! Кончилась моя молодость. Тюрьму, лагеря, даже расстрел прошел — пора своей головой жить!»
Получилось так, что в госпитале Ромашкин не только здоровье поправил, но и душу подлечил, лег в постель юношей, а поднялся с нее взрослым мужем. По-другому стал он воспринимать происходящее вокруг и людей, с которыми встречался. В общем, юношу Ромашкина расстреляли за его несамостоятельность и покорность другим. Вступал в жизнь новый, иной Ромашкин, со своим горьким опытом и своей твердой волей.
И часто, вспоминая своего спасителя, очень жалел, что не поговорил с ним, не поблагодарил за подаренную жизнь, не узнал, кто он, из каких краев родом. Ромашкина сразу увели в расположение штрафной роты, а красноармеец Сарафанов остался в своем подразделении.
Ранение у Василия было легкое, без повреждения кости.
Поправился быстро. Через неделю отправили вместе с другими выздоровевшими в Гороховецкий учебный центр недалеко от Горького, где формировались новые части. Начальник штаба, прочитав заполненную Ромашкиным анкету, сказал:
— Ты же готовый командир. Пойдешь на краткосрочные курсы младших лейтенантов. Через месяц звание получишь, и вперед, на запад!
Курсы по подготовке младших лейтенантов были здесь же, в Гороховецком военном городке. На фронте дела шли очень плохо. Те края, где побывал Ромашкин, на Смоленщине, уже захватили немцы. И сам Смоленск тоже взяли. Наши войска с упорными боями отступали. Очень не хватало командиров, особенно среднего звена — взводных и ротных.
На курсы прибывали сержанты срочной службы и молодые парни, закончившие десять классов и прослужившие в армии хотя бы год.
Ромашкин в такой аудитории выделялся своими знаниями не только из обучаемых, но был на голову выше тех, кто преподавал им военные дисциплины. Через несколько дней он превратился из курсанта в помощника командира, он прекрасно знал оружие, теорию и практику огневой подготовки, тактику. В строевой никто с ним не мог соперничать — он знал уставные команды и все тонкости смотров и даже торжественных маршей. Да и сам Василий, подтянутый — форма на нем выглядела просто элегантно, — являл собой образец строевого командира.
На курсах его уважали, ставили другим в пример.
За время учебы Василий подружился со многими ребятами. Наконец-то его окружали чистосердечные, бесхитростные парни.
Особенно близкими друзьями стали: Виктор Сабуров — здоровяк из Челябинска, он хоть и был свежеиспеченный десятиклассник, выглядел старше, потому что занимался штангой и накачал себе плечи взрослого мужчины, и голос у него был не юношеский — басовитый. Пришелся Василию по душе и горячий, порывистый Хачик Карапетян, всегда веселый, выдумщик и хохм, и подначек. И еще интеллигентный, хорошо воспитанный студент второго курса университета Игорь Синицкий — очень знающий, всегда готовый помочь и подсказать при затруднениях на политподготовке.
На занятиях постоянно вместе и в редкие увольнения в город тоже ходили вчетвером. В шутку называли себя капеллой — Синицкий придумал это название по своей образованности. Карапетян звал друзей по-своему — архаровцы. Какие-то в горах Армении водятся гордые, величественные архары, вот Хачик и считал своих друзей похожими на них и говорил: «Архаровцы, пора на ужин» или «Архары — сегодня идем охотиться на стройных козочек». А сам на танцах в городском клубе трепетал, как лист на ветру, стесняясь и не решаясь пригласить девушку на танец. Очень чистые, скромные, сами как барышни были новые друзья Ромашкина. Сравнивая их с Хрустом, Боровом, Тихушником, Василий поражался: «Какие разные, непохожие люди, просто полная противоположность по взглядам и целям в жизни, ходят по одной и той же земле».
Месяц учебы промелькнул как один день. Дела на фронте все ухудшались. Немцьг подходили к Москве. После выпускных экзаменов Ромашкину присвоили звание не младшего (как другим), а лейтенанта, в соответствии с его более высокими знаниями военного дела. И никто ему не завидовал, все считали это справедливым и заслуженным.
Наконец-то Ромашкин надел такую желанную командирскую форму! И хоть это была х/б, а не габардиновая, какую примерял он в училище, все же два кубаря горели на петлицах, а малиновые шевроны с золотой оторочкой красовались на рукавах. И широкий ремень комсоставский хрустел на нем обворожительно. Только сапоги выдали не хромовые, а яловые. Но их Василий надраил так старательно, что сияли они не хуже хромовых.
В дни учебы на курсах Василий читал газеты, слушал радио и лекции в часы политподготовки, вроде бы разобрался в военно-политической ситуации. Не мог он понять только одного — почему любимая им Красная Армия, которую он считал могучей и непобедимой, отступает в глубь страны и сдает города? За короткое, всего несколько дней пребывание на фронте в составе штрафной роты Василий ничего не видел, кроме двух атак и рукопашных схваток. Что-то понять за те дни он не успел. Ему и сейчас казалось, что на фронте не ладится потому, что так не хватает таких, как он, — не растерявшихся, что там что-то недоделывают, недопонимают и пятятся. Ему не терпелось поскорее попасть в действующую армию и показать свою удаль.
Огорчало его еще и отсутствие писем из дома. Находясь на курсах, да и с эшелона штрафников Ромашкин отправил несколько писем, но ответов не получил.
Штрафная рота была постоянно в движении, где ее искать. А сюда, на курсы, если и придет ответ, то, видно, после его отъезда. Почта работала плохо: за месяц в Оренбург и обратно письма доставить не успевала.
Выпускников отправляли в формирующиеся части отдельными командами. Василия включили в ту, которая направлялась в Москву.
Вот он, фронт
— Тпрутпрункевич! — Сосед от души смеялся над своей выдумкой. — Ох и помучились со мной легавые, когда бумаги оформляли!
Ромашкин спросил:
— Ты и сейчас под этой фамилией?
— Нет, теперь я Голубев, Вовка Голубев, по кличке Штымп. Так меня прозвали за то, что любил пофорсить, всегда с иголочки одевался. А Голубевым я стал при последней промашке — сумочку у бабы раскурочил, а она рюхнулась и давай кудахтать: «Воришка! Воришка!» А я где-то слышал или читал про «голубого воришку». Ну, когда меня схватили и стали в отделении оформлять, и я назвался первым, что в башку пришло, — Голубев.
От двери крикнули:
— Выходи получать оружие!
Рота построилась в центре деревни. Командиры были те же — капитан Старовойтов, лейтенант Кузьмичев и другие. Только не было младшего лейтенанта с медалью «За отвагу», он погиб в рукопашной.
Оружие, как и в первый раз, было грязное. «Может быть, от нашей роты с поля боя собрали», — подумал Ромашкин.
— Оружие почистить! Патроны получите на передовой, — сказал лейтенант Кузьмичев, во взвод которого опять был зачислен Ромашкин.
Вовка Голубев не отходил от Василия, когда оружие чистили, на кухню за едой ходили, ну, и в избе спать улеглись. Он весело рассказывал о своем житье-бытье. Василий, довольный, что его не расспрашивают, рассеянно слушал Вовку.
Ночью роту подняли командиры.
— Выходи строиться!
— С вещами или просто так? — спросил из темноты Вовка.
— В полном боевом! Пойдем на передовую.
Батальонный комиссар Лужков сказал перед строем:
— Товарищи, настал час, когда вы сможете доказать свою преданность Родине, искупить грехи, очистить свою совесть и стать полноправными советскими гражданами. Страна вам поверила, дала оружие. Теперь дело за вами. Мы надеемся, вы оправдаете доверие. За проявленное мужество и геройство каждый может быть освобожден из штрафной роты досрочно. Бейте врагов беспощадно — это будет лучшим доказательством вашей преданности! — Он помолчал, спросил: — Вопросы есть?
— Все понятно.
Шли сначала лесом, потом полем, за которым уже были видны вспышки ракет. Скоро стали долетать яркие трассирующие пули.
Ветер обдавал тошнотворным сладковатым запахом.
— Это чем воняет? — спросил Вовка.
— Трупы, — ответил Ромашкин.
— Разве их не убирают?
— В нейтральной зоне не всегда можно убрать.
Когда вышли в первую траншею, лейтенант Кузьмичев объявил:
— Один день будете в этой траншее, чтобы оглядеться, изучить местность. В наступление пойдем завтра. Нам приказано овладеть высотой, которая перед нами, уничтожить там фашистов и в дальнейшем взять деревню Коробкино — ее не видно, она в глубине обороны немцев, за этой высоткой. Можно отдыхать, спать в блиндаже и в траншее. Дежурить будете парами по два часа. — Он назвал фамилии, кто с кем и в какое время будет дежурить.
По распределению взводного Ромашкин попал в паре с Нагорным — человеком с какой-то неопределенной внешностью: худощавый, опрятный, лет пятидесяти, но серые глаза такие усталые, будто прожил сто лет. Он попросил Ромашкина:
— Вы просветите меня, что мы будем делать? Ромашкин посмотрел на усталое лицо и в озабоченные глаза Нагорного.
— Будем следить за фашистами, чтоб неожиданно не напали. — Ромашкину захотелось испытать напарника, и он добавил: — И посматривать за своими, чтоб фашистам кто-нибудь не сдался.
Нагорный перешел на доверительный тон, соглашаясь с Ромашкиным, зашептал:
— Совершенно справедливые опасения, тут есть разные люди. От некоторых можно ожидать! Извините, если вам будет неприятен вопрос, но мне как-то непонятно, что общего вы нашли с уголовником Вовкой Голубевым?
— А мне интересно, — сказал Ромашкин, — любопытно посмотреть на него, так сказать, вблизи.
Нагорный задумчиво посмотрел в сторону.
— Простите меня, но не могу с вами согласиться. Я наблюдал таких людей в лагере не один год — и знаю, чего они стоят. Они живут удовлетворением самых примитивных потребностей — поесть, поспать, полодырничать, стремления самые низкие, я бы даже не назвал их скотскими, потому что животные не пьянствуют, не развратничают, не обворовывают, не играют в карты, не убивают. Таких людей надо остерегаться, держаться от них подальше, потому что они способны на все.
— Скажите, а где вы жили до ареста, кем были? И вообще, за что вас посадили? — спросил Ромашкин. Нагорный печально усмехнулся:
— За что? Я и сам этого не знаю. В общем, это еще предстоит узнать… Я литературовед, профессор. Жил в Ленинграде. У меня остались там жена и дочь… Чудесное шаловливое существо. Ей уже пятнадцать лет. В тридцать седьмом было всего десять. Живы ли? Они в Ленинграде. Написал им письмо об отправке на фронт. Не знаю, дойдет ли.
Ромашкин верил этому человеку, очень искренней была его грусть.
Подошел командир взвода:
— Вот ты где. Послушай, Ромашкин, ты уже опытный, — завтра, когда пойдем в атаку, помоги на левом фланге. Сам знаешь, народ необстрелянный, испугаются пулеметов, залягут, потом не поднять. Помоги, штрафники тебя послушают, ты с ними общий язык найдешь.
Много ли нужно человеку в беде? Иногда не деньги, не какие-то блага, а сознание, что ты сам кому-то нужен. Вот не помог лейтенант ничем, а сам помощи попросил — и светлее стало у Василия на душе, воспрянул духом.
— Не беспокойся, лейтенант, на левом фланге будет полный порядок!
— Ну, спасибо тебе.
Когда начало светать и Ромашкин уже посчитал, что ночь прошла спокойно, вдруг неожиданно артиллерия гитлеровцев обрушила на наши траншеи лавину снарядов и мин. Вмиг все смешалось в грохоте взрывов. Ромашкин упал на дно окопа и заполз в «лисью нору». Он понял: немцы обнаружили подготовку к атаке и решили провести артиллерийский налет.
Ураган бушевал недолго. Когда обстрел прекратился, было уже утро, но в дыму и пыли все еще ничего не было видно.
Ромашкин пошел по развороченной снарядами траншее. За одним из поворотов увидел несколько трупов. Их, видно, убило одним из первых разрывов, когда стояли и о чем-то разговаривали. Полузасыпанные землей и обезображенные взрывом, они превратились в кровавое месиво.
Вовка Голубев, дрожащий и жалкий, подбежал к Ромашкину и затараторил:
— Я с ними курил! Побрызгать отошел! И тут загрохотало! А когда кончилось, гляжу — из них уже отбивная! Я же на минуту отошел! Вот не отошел бы, и мне хана, лежал бы с ними вместе.
Штрафную роту, несмотря на артналет и потери, двинули в атаку в назначенное время.
Ромашкин услышал, как ротный Старовойтов доложил по телефону:
— Шурочка пошла вперед! — А сам зарядил свежую ленту в станковый пулемет и остался в траншее.
Взводные выпрыгнули на бруствер и кричали:
— За Родину! Вперед! — Но сами стояли на месте, ждали, пока вся рота вылезет из траншеи и развернется в цепь.
Рядом с Василием бежал Нагорный, он истово провозглашал эти же слова:
— За Родину! За нашу Родину!
А с другого бока бежал Вовка Голубев, он перепрыгивал через воронки и старые трупы, не обращая внимания на свист пуль и падающих штрафников — то ли убитых, то ли раненых, все еще пояснял Ромашкину:
— Надо же мне было от них отойти! Не ушел бы, накрылся бы я с ними!
Ромашкин с гулко бьющимся сердцем бежал вперед, невольно ждал удара пули или осколка. Объяснения Вовки улавливал лишь наполовину, но все же отмечал в подсознании: «Какой смелый, черт, разговаривает, будто ничего не происходит». Ромашкин помнил и просьбу взводного, наблюдал за левым флангом, покрикивал:
— Вперед! Вперед, ребята!
Заметив, как несколько человек залегли от близкого взрыва, метнулся к ним:
— Встать! Вперед!
На него смотрели снизу глаза, полные ужаса, бойцы вжимались в землю не в силах оторваться от нее. Ромашкин понимал: ни разговоры, ни просьбы сейчас не помогут, против животного страха может подействовать лишь еще более сильная встряска.
— Пристрелю, гады! Встать! Вперед! — грозно крикнул Ромашкин, наводя винтовку на лежащих.
Они вскинулись и побежали вперед, глядя уже не на ту смерть, которая летела издали, а на ту, что была рядом, в руках Ромашкина.
Не успели добежать до траншеи врага, как с низкого серого неба хлынул дождь, он обливал разгоряченное тело, прибавил сил. Запах гари взрывов на некоторое время сменил аромат теплой травы.
— Ура! — кричали штрафники и неслись на торчащие из земли мокрые каски.
Фашисты торопливо стреляли. Ромашкин видел их расширенные от ужаса глаза, дрожащие руки. Штрафники прыгали сверху прямо на головы врагов.
Рукопашная схватка была короткой — торопливые выстрелы в упор, крики раненых, ругань штрафников, несколько глухих взрывов гранат, брошенных в блиндажи.
— Вперед! — кричал Ромашкин. — Не задерживайся в первой траншее! — Он помнил приказ — взять деревню Коробкино, которая дальше, за этой высотой.
Справа командиры тоже выгоняли штрафников из блиндажей: кое-кто полез потрошить ранцы убитых гитлеровцев, снимать часы.
— Вперед, буду стрелять за мародерство! — неистовствовал Кузьмичев.
Волна атакующих покатилась дальше, ко второй траншее. А в первой, на дне ее, остались лежать втоптанные в грязь в зеленых мундирчиках те, кто несколько минут назад стреляли из пулеметов и автоматов. Вроде бы никто из гитлеровцев не убежал, но из следующей траншеи опять стреляли пулеметы и автоматы, мелькали зеленые, блестящие под дождем каски.
Вдруг вскрикнул и зашатался Нагорный.
— Зацепило? — сочувственно спросил Ромашкин.
— Кажется, да. Но я пойду вперед. Я могу. — Нагорный держался за грудь рукой, под пальцами на мокрой гимнастерке расплывалось красное пятно. Он побежал вместе со всеми, но постепенно стал отставать. Несколько раз падал, спотыкаясь на ровном месте, но поднимался и шел вперед.
«Вот так, наверное, и папа, — подумал Василий. — Он тоже был скромным, тихим, но в бою от других не отставал».
Ромашкин, оглядываясь, видел Нагорного, очень хотелось помочь ему, однако железный закон атаки — все идут только вперед — не позволял это сделать. Те, кто ранен, помогут друг другу. Живые должны продолжать свой бег навстречу врагу и поскорее убить его, иначе он сразит тебя.
Нагорный все же дошел до второй траншеи. Здесь на роту обрушился сильный артиллерийский налет. Все бросились на мокрое, скользкое дно, лежали некоторое время, не поднимая головы. Снаряды рвали землю совсем рядом. Кислый запах разопревшей от дождя и пота одежды заполнил траншею, набитую людьми.
Когда обстрел прекратился, Ромашкин хотел перевязать Нагорного — тот лежал рядом.
— Не надо. Бесполезно. — Он смотрел на Василия добрыми усталыми глазами. — Это даже к лучшему. Если бы вы знали, как я устал! Я очень боялся, что умру без пули. Без крови. Не сниму с себя обвинения. И вот, слава Богу, я убит. Очень прошу сообщить домой, в Ленинград. Пусть знают — я никогда врагом не был. Вот окончательно доказал это. Теперь жене, дочери… легче жить будет… — Нагорный обмяк, рука упала с груди, открыв густо-красное пятно на потемневшей от дождя гимнастерке.
«С простреленным сердцем шел человек в атаку, — подумал Ромашкин, — очень дорожил он своим добрым именем; сделал все, чтобы восстановить его».
Дождь обмывал лицо Нагорного, оно было спокойным и строгим, лишь одна обиженная морщинка пересекала его высокий лоб. Эта морщинка была единственным упреком за несправедливые подозрения и кару соотечественников.
Из-за поворота траншеи вдруг выбежал немец при орденах, с серебряным шитьем на воротнике и рукавах мундира. Василий схватился за винтовку, но «фриц», весело улыбаясь, закричал:
— Это я! Вовка!
Ромашкин узнал Вовку Голубева.
— Ты зачем в эту дрянь нарядился?
— Мои шмотки промокли под дождем, а это сухое. Смотри, сукно — первый сорт! Я в блиндаже чемодан раскурочил. Там еще барахло есть, может, и ты в сухое переоденешься?
— Неужели не понимаешь, что это подло?
— Почему? — искренне удивился Вовка.
— Это одежда врага, фашиста. Смотри, кресты на ней. Он их получил за то, что нашего брата убивал.
Подошел Кузьмичев.
— Пленный? — спросил он Ромашкина. Ромашкин, не зная что сказать, молча отвернулся. Лейтенант, узнав Голубева, разозлился.
— Чучело огородное! Снять немедленно.
Голубев убежал в блиндаж. Лейтенант сказал Ромашкину:
— Спасибо тебе, вовремя ты поднял левый фланг, а то бы не дошли мы сюда. Уж как один фланг заляжет, и другой далеко не уйдет. Ну что ж, будем закрепляться здесь.
— Дальше разве не пойдем?
— Не с кем — немного в роте людей осталось.
Ромашкин оглянулся — на поле лежали под дождем те, кто еще утром составлял штрафную роту. Большинство головой вперед, как срезала на бегу пуля. Ромашкин во время атаки не видел, когда падали все эти люди. В атаке он следил за тем, чтобы все бежали вперед, и сам смотрел туда, откуда должна прилететь смерть; кажется, на минуту ослабишь внимание — и она тебя сразит, а когда пристально глядишь ей в глаза — не тронет, минует. Глядя на убитых, Ромашкин подумал: «Теперь с них судимость снята…».
И еще раз побывал Василий в рукопашной. И наконец-то… был ранен в плечо. Кровь была — указ соблюден, из штрафной роты его освободили и отправили в госпиталь.
Впервые за последние два года Ромашкин отоспался в чистой госпитальной постели. О пережитом думать не хотелось. Все произошло так стремительно, порой даже не верилось, что это действительно было: в течение нескольких недель — желанная свобода, пьяный эшелон штрафников, расстрел, рукопашные в окопах немцев и вот тишина в госпитальной палате.
Но, отоспавшись в покое госпитальной палаты, Василий постоянно мысленно возвращался в пережитое за последние годы. Несмотря на то, что все для него заканчивалось удачно, он ощущал какое-то обременительное недовольство. Еще и еще перебирая самые опасные дни, Василий понял наконец, что недоволен не исходом этих критических ситуаций, а не одобряет он себя, свое поведение. Всегда и всюду он находился под чьим-то влиянием, кто-то со стороны определял его поведение, а он выполнял то, к чему его принуждали другие. Именно принуждали, сам он не хотел так поступать, но под давлением чужой воли или власти покорялся. Следователь Иосифов заставил подписать протокол, будто Ромашкин сознательно вел антисоветские разговоры; Серый в лагере принудил согласиться на побег и готовиться к нему; а потом и на передовой Василий, как загипнотизированный, подчинился его команде и едва не оказался в плену у немцев.
«Нет, хватит, — твердо решил Ромашкин в результате этих тяжелых раздумий. — Хватит жить по чужим желаниям. Уже не мальчик! Кончилась моя молодость. Тюрьму, лагеря, даже расстрел прошел — пора своей головой жить!»
Получилось так, что в госпитале Ромашкин не только здоровье поправил, но и душу подлечил, лег в постель юношей, а поднялся с нее взрослым мужем. По-другому стал он воспринимать происходящее вокруг и людей, с которыми встречался. В общем, юношу Ромашкина расстреляли за его несамостоятельность и покорность другим. Вступал в жизнь новый, иной Ромашкин, со своим горьким опытом и своей твердой волей.
И часто, вспоминая своего спасителя, очень жалел, что не поговорил с ним, не поблагодарил за подаренную жизнь, не узнал, кто он, из каких краев родом. Ромашкина сразу увели в расположение штрафной роты, а красноармеец Сарафанов остался в своем подразделении.
Ранение у Василия было легкое, без повреждения кости.
Поправился быстро. Через неделю отправили вместе с другими выздоровевшими в Гороховецкий учебный центр недалеко от Горького, где формировались новые части. Начальник штаба, прочитав заполненную Ромашкиным анкету, сказал:
— Ты же готовый командир. Пойдешь на краткосрочные курсы младших лейтенантов. Через месяц звание получишь, и вперед, на запад!
Курсы по подготовке младших лейтенантов были здесь же, в Гороховецком военном городке. На фронте дела шли очень плохо. Те края, где побывал Ромашкин, на Смоленщине, уже захватили немцы. И сам Смоленск тоже взяли. Наши войска с упорными боями отступали. Очень не хватало командиров, особенно среднего звена — взводных и ротных.
На курсы прибывали сержанты срочной службы и молодые парни, закончившие десять классов и прослужившие в армии хотя бы год.
Ромашкин в такой аудитории выделялся своими знаниями не только из обучаемых, но был на голову выше тех, кто преподавал им военные дисциплины. Через несколько дней он превратился из курсанта в помощника командира, он прекрасно знал оружие, теорию и практику огневой подготовки, тактику. В строевой никто с ним не мог соперничать — он знал уставные команды и все тонкости смотров и даже торжественных маршей. Да и сам Василий, подтянутый — форма на нем выглядела просто элегантно, — являл собой образец строевого командира.
На курсах его уважали, ставили другим в пример.
За время учебы Василий подружился со многими ребятами. Наконец-то его окружали чистосердечные, бесхитростные парни.
Особенно близкими друзьями стали: Виктор Сабуров — здоровяк из Челябинска, он хоть и был свежеиспеченный десятиклассник, выглядел старше, потому что занимался штангой и накачал себе плечи взрослого мужчины, и голос у него был не юношеский — басовитый. Пришелся Василию по душе и горячий, порывистый Хачик Карапетян, всегда веселый, выдумщик и хохм, и подначек. И еще интеллигентный, хорошо воспитанный студент второго курса университета Игорь Синицкий — очень знающий, всегда готовый помочь и подсказать при затруднениях на политподготовке.
На занятиях постоянно вместе и в редкие увольнения в город тоже ходили вчетвером. В шутку называли себя капеллой — Синицкий придумал это название по своей образованности. Карапетян звал друзей по-своему — архаровцы. Какие-то в горах Армении водятся гордые, величественные архары, вот Хачик и считал своих друзей похожими на них и говорил: «Архаровцы, пора на ужин» или «Архары — сегодня идем охотиться на стройных козочек». А сам на танцах в городском клубе трепетал, как лист на ветру, стесняясь и не решаясь пригласить девушку на танец. Очень чистые, скромные, сами как барышни были новые друзья Ромашкина. Сравнивая их с Хрустом, Боровом, Тихушником, Василий поражался: «Какие разные, непохожие люди, просто полная противоположность по взглядам и целям в жизни, ходят по одной и той же земле».
Месяц учебы промелькнул как один день. Дела на фронте все ухудшались. Немцьг подходили к Москве. После выпускных экзаменов Ромашкину присвоили звание не младшего (как другим), а лейтенанта, в соответствии с его более высокими знаниями военного дела. И никто ему не завидовал, все считали это справедливым и заслуженным.
Наконец-то Ромашкин надел такую желанную командирскую форму! И хоть это была х/б, а не габардиновая, какую примерял он в училище, все же два кубаря горели на петлицах, а малиновые шевроны с золотой оторочкой красовались на рукавах. И широкий ремень комсоставский хрустел на нем обворожительно. Только сапоги выдали не хромовые, а яловые. Но их Василий надраил так старательно, что сияли они не хуже хромовых.
В дни учебы на курсах Василий читал газеты, слушал радио и лекции в часы политподготовки, вроде бы разобрался в военно-политической ситуации. Не мог он понять только одного — почему любимая им Красная Армия, которую он считал могучей и непобедимой, отступает в глубь страны и сдает города? За короткое, всего несколько дней пребывание на фронте в составе штрафной роты Василий ничего не видел, кроме двух атак и рукопашных схваток. Что-то понять за те дни он не успел. Ему и сейчас казалось, что на фронте не ладится потому, что так не хватает таких, как он, — не растерявшихся, что там что-то недоделывают, недопонимают и пятятся. Ему не терпелось поскорее попасть в действующую армию и показать свою удаль.
Огорчало его еще и отсутствие писем из дома. Находясь на курсах, да и с эшелона штрафников Ромашкин отправил несколько писем, но ответов не получил.
Штрафная рота была постоянно в движении, где ее искать. А сюда, на курсы, если и придет ответ, то, видно, после его отъезда. Почта работала плохо: за месяц в Оренбург и обратно письма доставить не успевала.
Выпускников отправляли в формирующиеся части отдельными командами. Василия включили в ту, которая направлялась в Москву.
Вот он, фронт
В команде было двадцать человек. Восемнадцать младших лейтенантов, молоденьких, в новых гимнастерках, не утративших запах складского нафталина, с рубиновыми кубарями на петлицах.
Ехал в этой же команде, кроме Ромашкина, еще один лейтенант — Григорий Куржаков. Он был лет на пять старше выпускников, отличался от них многим: служил в армии еще до войны, провоевал первые, самые тяжелые месяцы, был ранен — на выгоревшей гимнастерке его две заштопанные дырочки на груди и спине — влет и вылет пули.
Куржаков был худ, костистые скулы обтягивала желтоватая нездоровая кожа, голова острижена под машинку, зеленые глаза злые, тонкие ноздри белели, когда его охватывал гнев. Казалось, в нем ничего нет, кроме этой злости, она то и дело сверкала в его зеленых глазах, слетала с колкого языка — Григорий ругался по поводу и без повода.
В отделе кадров Куржакова, как более опытного, назначили старшим команды.
Казалось бы, фронтовик, бывалый вояка должен вызвать уважение, любопытство у необстрелянных лейтенантиков. Но этого не произошло. Старший команды и выпускники с первой минуты не понравились друг другу.
Получив проездные документы, продовольственные аттестаты и список, Куржаков построил команду, чтобы проверить, все ли налицо. С нескрываемым презрением он смотрел на чистеньких командирчиков, морщился оттого, что они четко и слишком громко отзывались на свои фамилии.
Куржаков закончил проверку, громко выругал временно ему подчиненных и сказал:
— Нарядились, как на парад, салаги сопливые. Имейте в виду, кто в дороге отстанет, морду набью сам лично. Пошли на вокзал.
И повел их не строем, как привыкли ходить в училище, а просто повернулся и пошел прочь, даже не подав команду «Разойдись». Лейтенанты переглянулись и поплелись за ним. «Наверное, у них на фронте все такие, — подумал Ромашкин, — поэтому ничего и не получается. Какой же он командир — ни одной команды по-уставному не подал!»
В поезде Куржаков держался замкнуто, почти ни с кем не разговаривал, больше спал, отвернувшись лицом к стенке. Лейтенанты ходили по вагону, красовались, как молодые петушки, и казались себе отчаянными вояками. Старшего команды все же побаивались, вино пили тайком. Ромашкин, как равный в звании с Куржаковым, вынужден был занять место в том же купе, его втолкнули туда свои же ребята. Соседство было ему неприятно, портило настроение. Василий проводил время со своей братвой, на их местах, дымил папиросами, рассказывал анекдоты, всем было весело. После строгой дисциплины на курсах лейтенантов охватило чувство полной свободы и независимости. Если бы не этот Куржаков, поездка была бы прекрасной. О чем бы ни говорили молодые командиры, разговор то и дело возвращался к старшему команды. Ребята распалились не на шутку.
— Надо устроить ему темную, — предложил Синицкий, свирепо сжимая губы.
— Зачем темную, Васька ему в открытую врежет. Он лейтенант, и тот лейтенант. Равные по званию. Ваське ничего не будет, — рассудительно подсказывал Сабуров.
— И врежу, — подтвердил Василий, — у меня первый разряд по боксу, обработаю — сам себя не узнает.
— Жаль, оружие нам не выдали, а то бы я ему показал, — воскликнул Карапетян.
— Решено, братва, если Куржаков на кого-нибудь кинется, даем отпор!
Василий в свое купе вернулся поздно, в вагоне почти все улеглись. Куржаков выспался днем и теперь одиноко сидел у столика, перед ним стояла банка свинобобовых консервов и поллитровка, наполовину опустошенная. Как только он увидел Василия, ноздри его дернулись и побелели.
— Явился, не запылился, — сквозь зубы сказал Куржаков.
— Да, явился, — вызывающе ответил Ромашкин, — и не твое дело, где я был и когда пришел.
— Чего? Чего? — спросил Куржаков и стал медленно подниматься, хищно втягивая голову в плечи. В этот миг он был похож на Серого.
— То, что слышал, — бросил ему Василий и почувствовал, как от взгляда Куржакова в груди стало вдруг холодно. Но горячий хмель вмиг залил этот холодок, и Ромашкин уже сам, желая драки, шагнул навстречу.
— Отдал немцам половину страны, да еще выпендриваешься, героя из себя корчишь, фронтовик-драповик…
И сразу же на Василия посыпались частые удары, он даже не успел принять боксерскую стойку. Куржаков бил его справа и слева, бил с остервенением. На ринге Василий никогда не видел у противников таких неистовых глаз, он растерялся. А Куржаков, видно совсем осатанев, схватил со стола бутылку и ударил бы по голове, если бы Василий не защитился рукой. Григорий стал судорожно расстегивать облезлую кобуру. И, наверное, убил бы Василия, если бы не кинулся с верхней полки майор да не навалились прибежавшие из соседних купе.
— Убью гада! — хрипел Куржаков, вырываясь. Куржакова связали, его пистолет взял майор.
Ехал в этой же команде, кроме Ромашкина, еще один лейтенант — Григорий Куржаков. Он был лет на пять старше выпускников, отличался от них многим: служил в армии еще до войны, провоевал первые, самые тяжелые месяцы, был ранен — на выгоревшей гимнастерке его две заштопанные дырочки на груди и спине — влет и вылет пули.
Куржаков был худ, костистые скулы обтягивала желтоватая нездоровая кожа, голова острижена под машинку, зеленые глаза злые, тонкие ноздри белели, когда его охватывал гнев. Казалось, в нем ничего нет, кроме этой злости, она то и дело сверкала в его зеленых глазах, слетала с колкого языка — Григорий ругался по поводу и без повода.
В отделе кадров Куржакова, как более опытного, назначили старшим команды.
Казалось бы, фронтовик, бывалый вояка должен вызвать уважение, любопытство у необстрелянных лейтенантиков. Но этого не произошло. Старший команды и выпускники с первой минуты не понравились друг другу.
Получив проездные документы, продовольственные аттестаты и список, Куржаков построил команду, чтобы проверить, все ли налицо. С нескрываемым презрением он смотрел на чистеньких командирчиков, морщился оттого, что они четко и слишком громко отзывались на свои фамилии.
Куржаков закончил проверку, громко выругал временно ему подчиненных и сказал:
— Нарядились, как на парад, салаги сопливые. Имейте в виду, кто в дороге отстанет, морду набью сам лично. Пошли на вокзал.
И повел их не строем, как привыкли ходить в училище, а просто повернулся и пошел прочь, даже не подав команду «Разойдись». Лейтенанты переглянулись и поплелись за ним. «Наверное, у них на фронте все такие, — подумал Ромашкин, — поэтому ничего и не получается. Какой же он командир — ни одной команды по-уставному не подал!»
В поезде Куржаков держался замкнуто, почти ни с кем не разговаривал, больше спал, отвернувшись лицом к стенке. Лейтенанты ходили по вагону, красовались, как молодые петушки, и казались себе отчаянными вояками. Старшего команды все же побаивались, вино пили тайком. Ромашкин, как равный в звании с Куржаковым, вынужден был занять место в том же купе, его втолкнули туда свои же ребята. Соседство было ему неприятно, портило настроение. Василий проводил время со своей братвой, на их местах, дымил папиросами, рассказывал анекдоты, всем было весело. После строгой дисциплины на курсах лейтенантов охватило чувство полной свободы и независимости. Если бы не этот Куржаков, поездка была бы прекрасной. О чем бы ни говорили молодые командиры, разговор то и дело возвращался к старшему команды. Ребята распалились не на шутку.
— Надо устроить ему темную, — предложил Синицкий, свирепо сжимая губы.
— Зачем темную, Васька ему в открытую врежет. Он лейтенант, и тот лейтенант. Равные по званию. Ваське ничего не будет, — рассудительно подсказывал Сабуров.
— И врежу, — подтвердил Василий, — у меня первый разряд по боксу, обработаю — сам себя не узнает.
— Жаль, оружие нам не выдали, а то бы я ему показал, — воскликнул Карапетян.
— Решено, братва, если Куржаков на кого-нибудь кинется, даем отпор!
Василий в свое купе вернулся поздно, в вагоне почти все улеглись. Куржаков выспался днем и теперь одиноко сидел у столика, перед ним стояла банка свинобобовых консервов и поллитровка, наполовину опустошенная. Как только он увидел Василия, ноздри его дернулись и побелели.
— Явился, не запылился, — сквозь зубы сказал Куржаков.
— Да, явился, — вызывающе ответил Ромашкин, — и не твое дело, где я был и когда пришел.
— Чего? Чего? — спросил Куржаков и стал медленно подниматься, хищно втягивая голову в плечи. В этот миг он был похож на Серого.
— То, что слышал, — бросил ему Василий и почувствовал, как от взгляда Куржакова в груди стало вдруг холодно. Но горячий хмель вмиг залил этот холодок, и Ромашкин уже сам, желая драки, шагнул навстречу.
— Отдал немцам половину страны, да еще выпендриваешься, героя из себя корчишь, фронтовик-драповик…
И сразу же на Василия посыпались частые удары, он даже не успел принять боксерскую стойку. Куржаков бил его справа и слева, бил с остервенением. На ринге Василий никогда не видел у противников таких неистовых глаз, он растерялся. А Куржаков, видно совсем осатанев, схватил со стола бутылку и ударил бы по голове, если бы Василий не защитился рукой. Григорий стал судорожно расстегивать облезлую кобуру. И, наверное, убил бы Василия, если бы не кинулся с верхней полки майор да не навалились прибежавшие из соседних купе.
— Убью гада! — хрипел Куржаков, вырываясь. Куржакова связали, его пистолет взял майор.