И с кем же я столкнулся в самолете? - с мельником из Росарио. В тесном проходе, между сумками, пальто и пассажирами, мы раскланялись друг с другом, чтобы в итоге стукнуться лбами. Потрогав ушибленное место, мой знакомый поинтересовался:
   - Как поездка?
   - Все хорошо.
   Я снова обратил внимание на любопытную расцветку кожи у висков, напоминающую мороженое-ассорти, вспомнил о пшеничных ростках, о донжуанской славе мельника и неизвестно почему осмелел. Желая досадить ему немного моим триумфом на его же поле, я описал в подробностях прошедшую ночь. Только об этом и шла болтовня в течение всего полета и даже на таможне. Вероятно, глухая неприязнь к этому человеку - который всего лишь защищался как умел от ударов времени - развязала мне язык и заставила меня без малейшего колебания принести Перлу в жертву, раздеть ее (образно выражаясь) и выставить на обозрение. А внутренний голос шептал без умолку: предатель!
   Предатель... но кто не способен им стать? Таких не найти среди людей из общества, некрепких духом. Может быть, какой-нибудь гордец; но допускаю, что такого человека нет вовсе. Хуже всего то, что признания, сделанные в самолете, стали своего рода тренировкой, прекрасной тренировкой. Я научился рассказывать эту историю, со всеми забавными деталями, добавляя меланхоличные вставки относительно наших слабостей. Как дрессированная собачонка, приученная исполнять один и тот же трюк, я рассказывал о моем приключении с Перлой каждому случайному собеседнику.
   Тем не менее в первый раз я пожал не только лавры: одна крохотная заноза еще долго мучила меня. Она таилась в небрежно брошенной фразе:
   - Женщина тебе понравилась, так зачем было ее бросать?
   Ясно, что росариец страдал пороком, присущим всем знатокам своего дела или мнящим себя знатоками: получив урок от профана, они оставляют за собой последнее слово, возражая по мелочам. Вопрос, пожалуй, имел вид запрещенного приема. Я испытал немалое смущение, но, к счастью, быстро припомнил одно из выражений, созданных для оправдания любых поступков. И моментально перешел в контратаку:
   - Разве испанцы не говорят, что в любви побеждает тот, кто уходит?
   Разъяснение вызвало у меня приступ ярости.
   - Нужно довести .женщину до вершины наслаждения - вершины, на которой почти невозможно удержаться. Иначе она не дает всего, на что способна. Согласен, что, когда доходит до этого, уйти очень трудно; но если этого не узнать, то лучше и не начинать. Говорю как человек опытный: ваш испанец понимал в женщинах меньше, чем я.
   Может быть, он сказал "поменьше, чем я"? Так или иначе, последнее слово осталось за мельником: под предлогом атаки на испанца он уязвил меня. К счастью, я быстро оправляюсь, что и продемонстрировал тем же вечером. Другой испанец - торговец мясом и костями, - увидев заказанный мной "фернет" с бутербродами, рассказал какую-то вульгарную байку о голоде в деревушке, окруженной во время гражданской войны. Повысив свой и без того резкий голос, я заявил:
   - Ах, что за голод, что за голод испытал я этой ночью в Монтевидео.
   Последовала история с Перлой. Оттуда я поехал в клуб, чтобы принять душ. Под струями воды голые люди вели беседу о спортивной ходьбе. Один из древних старичков - завсегдатаев спортивного клуба (где они выглядят совершенно не на своем месте) выдал следующее:
   - Если не ошибаюсь, самый быстрый в мире человек жил в мое время: это Пэддок.
   - Голову даю на отсечение, что вы имеете в виду Ботафого и Олдмэна, вмешался другой.
   Я, в свою очередь, прервал спорщиков:
   - А вот я поставил рекорд быстроты вчера в Монтевидео.
   И пустился в описание той ночи. Постепенно я оттачивал мастерство, выделяя все перипетии, подчеркивая комические эффекты. Странно: чем дальше, тем меньше я настаивал на кратковременности случившегося. Объясняю, что если это и было искажением истины, то ненамеренным. И желание хотя бы немного обелить Перлу здесь было совершенно ни при чем. Просто после нескольких часов удовольствия мне уже казалось, что все продолжалось больше одной ночи. Кто-то возразит, что мои воспоминания касались только двух мест - театра "Солис" и отеля затем - и для игры воображения оставалось не так много места. Должно быть, подсознательно, или во сне, я начал как бы раздвигать случившееся, делая тем самым нашу идиллию - по крайней мере, в глазах слушателей - более совершенной. В сущности, это обычное дело. Один вечер в отеле "Хардин" в Лобосе превращается в три-четыре дня; тенор поет "когда я жил в Асуле", и мы вспоминаем неделю, проведенную там. Но по-настоящему любопытно вот что. Одобрение собеседников окружило меня чем-то вроде ореола, однако счастливым я себя не чувствовал. Глубоко засевшее беспокойство не покидало меня. Достойный зависти смельчак, то есть я, не превратится ли он в самого несчастного из смертных? Делая из образа Перлы карикатуру, не вредил ли я себе самому? Если бы тогда мне задали прямой вопрос, я бы ответил коротким "нет". Позднее я утратил былую самоуверенность и рассказывал историю уже через силу, как бы под влиянием постыдной привычки. Каждый смешок моих слушателей - бесценная награда для любого на моем месте отдавался болью в сердце и еще долго звенел во мне язвительным эхом. Но никто не способен долго отдаваться нелюбимому делу, и после полудюжины экспериментов я перестал выносить на суд других мою связь с Перлой. Сейчас одна мысль об этом заставляет меня вздрагивать; кажется, прошла вечность с тех пор, как ее имя не слетало с моих губ. Такое каменное молчание никак не связано с забвением. Перла осталась в моей памяти как святыня, и я раскаявшийся, стенающий, влюбленный грешник - каждый день отправлялся на поклонение ей. О том, чтобы отправиться на Восточный Берег, найти ее там, я и не помышлял: правительство запретило поездки. При диктатуре весь народ выглядит немного глупо - послушные школьники в страхе перед указкой учителя...
   Однажды ночью, пять лет спустя, я был с друзьями в "Охотничьем рожке". Кажется, мы сравнивали Буэнос-Айрес в прошлом и в настоящем, когда чьи-то прохладные пальцы закрыли мне глаза. Я обернулся и увидел Сесилию. Мы поцеловались почти машинально, и слова женщины - прозвучавшие совсем некстати - отдавали неизбежностью:
   - Куда пойдем?
   Для женщины не существует никаких отговорок и никаких препятствий. Все, что есть в мире, - это пара, половину которой составляет она сама. Вопрос Сесилии, хотя и неизбежный, застал меня врасплох. В таком состоянии у людей моментально портится настроение, и я готов был сопротивляться. Что скажет метрдотель? Что станет с моим жарким? Кто его съест? Кто заплатит? Что я скажу своим товарищам? Однако за соседним столиком я обнаружил мужа Сесилии, чья идиотская улыбка была адресована мне, и заменил всю заготовленную обойму слов на один уважительный вопрос:
   - А как же он?
   - Мой муж понимает все, - гордо ответила Сесилия.
   Все пропало, осталось вести себя как подобает джентльмену. С элегантной прямотой я объявил приятелям, пребывавшим в полном недоумении:
   - Сеньоры, завтра разберемся с деньгами.
   Проходя мимо мужа, я отвесил ему вежливый - слишком вежливый - поклон. "Бедняга не сознает, - подумал я, - что, желая его высмеять, я изображаю сочувствие? Ну и пусть".
   Сесилия между тем повторила:
   - Куда пойдем?
   - Домой, - отчеканил я.
   Этим вечером я был прямолинеен.
   - К тебе домой? - переспросила она обескураженно.
   - Да. В такой час нечего шататься туда-сюда.
   - Ладно.
   Похоже, она подавила улыбку. Отважно шагая, я рассуждал с необычайной ясностью: "Говорить немного: подавали тунца, значит, может остаться запах. Затем моя комната. На женский взгляд, бедлам, но все же не такой, как обычно".
   Мы пришли. Я предложил ей рюмку виски, завел пластинку и скрылся в ванной, где вымыл руки, шею, лицо, почистил зубы, наконец, облился одеколоном. Только из уважения к Сесилии я не разделся полностью, облачившись в легкий и просторный халат, с рукавами-крыльями и разноцветными драконами на черном фоне. Мой душевный покой нарушила лишь внезапная мысль о том, что женщинам не нравятся мужчины, пахнущие зубной пастой. Подышав в ладонь, я убедился в правильности моих подозрений и, отложив атаку, приступил к легкой болтовне. Речь шла о том о сем, пока Сесилия вдруг не сказала:
   - В Праге я познакомилась с твоей подругой. Угадай, с кем? С Перлой.
   Лишь только я услышал это имя, как испытал болезненное ощущение, будто мне сделали прививку тропической лихорадки. Спокойный вид Сесилии заставил меня измениться в лице, задрожать, едва не упасть в обморок. Несмотря ни на что, я попытался сохранить видимость спокойствия: не могу судить, удалось мне это или нет. Сесилия продолжала:
   - Мы встретились на коктейле. Весь вечер она была рядом со мной.
   Беседовать с другой женщиной о Перле было бы недопустимым святотатством. Сдерживая себя, я произнес:
   - Наверное, ты ей понравилась.
   - О нет. Бедняжка только и знала, что говорить о себе и о тебе.
   Она явно не собиралась плохо отзываться о Перле, и я посмотрел на нее с признательностью. "Я не ошибся в Сесилии, - мелькнула у меня мысль. Сколько благородства, сколько понимания!" И в очередной раз я удивился, что мог принять ее когда-то за женщину моей жизни. Верный друг, она была непостижимо далека моему сердцу. Итак, я перешел к той, которая была близка:
   - Перла все еще в Праге?
   - Да, и не может вернуться сюда. За ней наблюдают и не выпускают из страны. Стало известно, что она принадлежит к революционной организации. Ее взяли, допрашивали, пытали, конечно же, но она утверждает, что никого не выдала. Потом ее выпустили. Возможно, ее считают незначительной фигурой или хотят проследить за ней, чтобы выйти на руководителей тайного общества. Несчастная знает: один неверный шаг, и она пропала. Приехать сюда - об этом нет и речи.
   - А если я поеду к ней?
   - Эта женщина живет воспоминанием о тебе. Я бы сказала даже, что она с безразличием относится к происходящему. Словно ей достаточно было одной встречи с тобой.
   - Ты полагаешь, что я все-таки должен решиться и поехать?
   - Я услышала от нее какую-то фантастическую историю. Вы были знакомы до вашего знакомства: ты ей приснился. Во сне она полюбила тебя, а когда увидела наяву, то не удивилась, потому что ждала этого все время. Объяснять что-то не было необходимости. Почему она не могла влюбиться в одно мгновение? Достойная женщина, встречающая настоящую любовь, не прибегает к уловкам и уверткам: такие игры не для нее. Уверяю тебя, что мужчина - если только он не безмозглый чурбан - чувствует это. Каждый дурак слышал о любви с первого взгляда и знает, что влюбленные всегда докажут: то, что с ними случилось, должно было случиться.
   - Так, может, мне попробовать найти ее?
   - Лучше не пытайся. Бедняжка похожа на всех женщин: у нее на уме только ты. Тебе этого не понять, мужчины настолько сдержанны.
   - Ну, не совсем. Стоит послушать их в клубе...
   - Сразу же по приезде ты будешь арестован. В конце концов посольство вмешается, и тебя вышлют из страны. Лучше не пытайся.
   Страх - чувство объяснимое, но до чего же унылое.
   Примечания
   Карраско - пляж в Монтевидео.
   "Осуждение Фауста" - оратория (драматическая легенда) французского композитора Гектора Берлиоза (1803-1869).
   Кампо Эстанислао дель (1834-1880) - аргентинский писатель и общественный деятель. Главное его произведение - поэма "Фауст" (одна из основных сюжетных линий поэмы: гаучо Анастасио Эль-Польо рассказывает о своих впечатлениях от оперы Гуно "Фауст").
   Глюкисты, пиччиннисты - неологизмы Биой Касареса. Глюкисты последователи и приверженцы австрийского композитора Кристофа Виллибальда Глюка (1714-1787), пиччиннисты - почитатели итальянского композитора Никола Винченцо Пиччинни (1728-1800).
   Росариец - уроженец (житель) города Росарио.
   Лобос- округ в провинции Буэнос-Айрес, где родился Хуан Доминго Перон (Генерал Хуан Доминго Перон (1895-1974) был избран президентом Аргентины в 1946 г. и свергнут в результате военного переворота в 1955-м. Многие деятели аргентинской культуры (среди них Борхес, Кортасар, Биой Касарес) относились к правлению Перона резко отрицательно.). Слово "Лобос" в переводе с испанского значит "волки".
   Восточный Берег - Уругвай (так называли территорию современного Уругвая в колониальные времена).
   Перевод с испанского В.Литуса, 2000г.
   Примечания В.Андреев, 2000г.
   Источник: Адольфо Биой Касарес, "План побега", "Симпозиум", СПб, 2000г.
   OCR: Олег Самарин, olegsamarin@mail.ru, 20 декабря 2001
   Адольфо Биой Касарес. Воспоминание об отдыхе в горах
   Телеграмму в "Гранд-отель", чтобы забронировать номера, один - для Виолеты, другой - для себя, я отправлял сам, потому-то и был так взбешен, когда консьерж невозмутимо повторил: "Как вы и просили, мы подготовили один номер". Что обо мне подумает моя подруга? Как смогу убедить ее, что сделал это безо всякой задней мысли, что не воспользовался ее доверчивостью и что не заманиваю ее в западню? Положение не из легких. "Гранд-отель" переполнен; поселить даму в каком-то дешевом отелишке - против моих правил. Уехать самому - все равно что сразу отказаться, не столько от некоей надежды, пусть и призрачной, сколько от возможности пусть недолго, но отдохнуть в горах. Я уже хотел было крикнуть, чтобы они разыскали телеграмму, как Виолета сказала ласково:
   - Мне не страшно остаться с тобой в одной комнате. А тебе?
   Я опешил, пролепетал "спасибо" и более ее не слушал: бросился бежать по коридору, прочь от Виолеты и консьержа. Ясней всего в этот миг мне представлялось лишь омерзительно большое ложе в номере; но я ошибся: это была широкая комната с двумя узкими кроватями у стен - Боже мой! - метрах в четырех-пяти друг от друга. Спальню отеля все это напоминало мало, скорее уж спальню какой-нибудь виллы. Ну можете представить себе: этакую домину в сотню комнат для громадной семьи. В первые же минуты кто-то, кто придирчиво осматривал бы комнату, быть может, и увидел ковер непонятной расцветки, безбрежный как море, нескладные стулья с кретоновой обивкой, короткие допотопные кровати и сероватую душевую, но мне, сопровождавшему даму, предмет поклонения и любви, все - и вещи, и дом, и весь мир - показалось чудесным и восхитительным. Консьерж отпер дверь нашего номера, мы остались наедине, и я подумал: "Сейчас в моей жизни что-то должно произойти, нечто важное и незабываемое".
   Виолета, ее муж Хавьер и я давно задумали это путешествие. Однажды он сказал мне:
   - На зимних каникулах Виолета собирается в Кордову, я с ней поехать не смогу. А ты?
   Это был не просто вопрос.
   Помнится, в тот вечер мы горячо спорили об истине. Хавьер утверждал, что истина - абсолютна и едина, я доказывал - относительна. Поскольку все логические выкладки в основном были использованы, я готов был уже поссориться, и тогда мы перешли к обсуждению поездки. Его доводы, ехать мне или нет вместе с Виолетой, и мои - прямо противоположны, но те и другие великолепны.
   Хавьер считал, что Виолете со мной - как за каменной стеной. Я люблю ее - значит, буду заботиться о ней. Я ревнив - значит, буду блюсти ее честь. Он полагал: жена души в нем не чает - значит, у меня никаких- надежд. Мы выглядели довольно странно: я - слишком влюбленный, чтобы пускаться во все тяжкие с его женой, она - оживленная и счастливая меж двух мужчин, пленительная, сияющая и безгрешная. Без сомнения, Хавьер прекрасно знал и действующих лиц этого спектакля, и саму постановку, потому так смело смотрел правде в глаза, но только с одной стороны, мне же истина виделась с разных. Он подтвердил, что я прав. (Боже мой! В чем же? Если все в этом мире относительно, в чем же я прав? Какую особую тайну я знаю?) Я знаю, или, по крайней мере, подозреваю, что однажды женщина, как созревший плод, падает прямо в руки настойчивого возлюбленного. Разумеется, никто не должен изводить себя излишним постоянством и верностью. Но все-таки женщины созревают и падают, жизнь берет свое, и когда к ним приходит час великой усталости, мы становимся их спасительной каменной стеной, а когда к ним приходит час сомнения, мы превращаемся в генералов, ведущих свои войска в наступление. К тому же мне казалось, что я, как всякий генерал, бдительно охраняю свои позиции. И с каким успехом? Время от времени я посвящал Виолету в детали моих похождений с другими женщинами. Она всегда внимательно выслушивала и только потом (много позже и только наедине) отпускала на их счет саркастические замечания. В этих задушевных беседах скрытно я признавался ей в любви. А Виолета (все-таки более нежная, чем ехидная) при каждом удобном случае убеждала меня в справедливости своей оценки моей новой подружки; что до меня, то я казался ей сатиром, каким и был на самом деле, помесью двух животных, весьма нелепой. В конце беседы я обнаруживал невосполнимые потери, - все: личность, устремления, взгляды на жизнь - все сплошное недоразумение и ошибка, но я не отчаивался, ведь рядом была Виолета. Кто не знает ее, тот меня и не поймет. Думая о ней, всегда представляю себе некое сияние, явившееся нам однажды ночью, когда мы гуляли по городу. Воображение бессильно. Утонченность, красота и свет - все трепетало в моей спутнице. Жизнь рядом с этим сиянием с лихвой окупает какие угодно потери. К тому же, когда со мной приключалось что-то плохое, первой моей мыслью было: как бы в этом случае поступила Виолета? Неизбежно взывал к ней: сбежит ли начальник с моими годовыми сбережениями, сгорит ли мансарда, хранившая воспоминания о родителях, умирает ли брат... Что я делаю? Тотчас взываю к Виолете. Зачем? Чтобы лишний раз побыть в ее обществе, услышать пару нежных слов. Если кто-то посчитает, что я довольствуюсь малым, пусть вспомнит, что все относительно, что для меня такая малость означает большее, упомянутые случаи это подтверждают, мои невзгоды дарят мне драгоценные воспоминания. Иногда кажется: в глубине души я сам ищу их, призываю их. Скажут, что любовь тех, кого зовут платониками или того хуже, вовсе и не любовь, но как бы то ни было, она вызывает вполне реальные чувства. Каким бы это невероятным ни показалось, но такое положение дел наполняло меня горькой надменностью, стойкой и непоколебимой. Я вожделел, ревновал, выжидал, страдал без какой-либо награды, и мне казалось, я морально возвышаюсь над всеми, каждодневно получая свою плату. Конечно, я старался стать господином Виолеты; если не удавалось сделать это, то я покорялся ей с ласковой простотой, каковую девушка позволяет какому-нибудь родственнику, выросшему вместе с ней, или почтенному дядюшке, или избранному жениху и между делом ласкает своих кошек и собак. Покоряться - еще не значит отказываться. Когда консьерж оставил нас одних, я, сочтя все ночи, что ждут нас впереди, сказал себе: "Никогда ты еще не был так близко к своей заветной мечте, но если ничего не получится, по крайней мере сохранишь волшебное воспоминание о том, как делил уединенный кров с дамой". Мои размышления нарушила Виолета:
   - Давай прогуляемся, пока еще не очень поздно.
   Мы спустились вниз и через стеклянную дверь вышли на внешнюю галерею. Оттуда казалось, что мы на корабле - на корабле, окруженном высохшим и пыльным газоном, - или в Версале, поскольку этот сад тоже был разбит на разных уровнях и с озером в конце аллеи. Мы прошлись по этому Версалю среди искривленных акаций, вдоль череды шале и лачуг, мимо pelousesv, на которых лежали клочки газет, таких иссушенных, что, будь они бисквитом, тронь - и рассыпались бы.
   - Что за воздух! - воскликнул я. - Тебе не кажется, что ты позабыла все свои недомогания и люмбаго в Буэнос-Айресе?
   - У меня никогда не было люмбаго, - ответила Виолета.
   - А у меня было.
   С удовольствием представил свое самое что ни на есть ближайшее будущее: жить себе спокойно в этом прибежище оздоровления и праздности, - сезон оздоровления и праздности, лет этак в тридцать или сорок, проводят здесь аргентинцы: дань стойкой и пошлой традиции людей с побережья.
   Так мы дошли до конца парка. В ореоле застывшей пыли какой-то потрепанный грузовик медленно полз по улице городка, наполненного местной ностальгической музыкой, время от времени прерываемой грозными заявлениями правящей партии. Я сказал:
   - Вернемся в наш эдем. Горячий чаек нам бы не помешал.
   Чай подали - тепловатый, ко всему прочему в больших чашках из фаянса, насквозь пропитанного запахом протухшего молока, с влажным печеньем и ломтями вымоченного в молоке хлеба, поджаренного бог весть когда, в зале с чучелом орла и портретом Сан-Мартина, писанным маслом. Добрая половина посетителей была стариками. Я сказал себе: "Не провести ли мне свою жизнь, умиротворенно беседуя за чашкой чая?" Жаль только, что спокойных бесед недостаточно, и что собеседник посчитает меня пошлым, и что мне нечего будет сказать в ответ. (Сейчас - другое дело: я с Виолетой.) И снова воскликнул:
   - Что за воздух! Один лишь глоток способен оживить даже слона. Не правда ли, ты сейчас сбросила лет этак тридцать?!
   Виолета не ответила. Да и что она могла ответить? Тридцать лет назад она еще и не родилась. Дорогами любви мы попадаем в разные ситуации, одна из которых - дурашливое ребячество, или точнее - впадаем в детство. Что же сказать, в конце концов? Все так быстротечно. Надо ли повторять, что я - в полном расцвете сил? Целый день я старательно пытался вообразить, будто мы с Виолетой - сверстники, пока внезапно не осознал ошибку. Надо было брать власть над Виолетой, как над малым ребенком, вместо этого она вновь мной понукала. Ко всему прочему, как сигнал, что песенка зрелого мужчины уже спета, рано или поздно рядом с твоей молодой подругой обязательно объявляется не менее молодой спутник. А здесь объявился не один молодчик целая сборная французских лыжников, неизвестно зачем приглашенных провинциальным правительством сюда, в Кордову, из Потрерильо, где они должны были участвовать в каком-то чемпионате.
   Какая бездна пролегает между нами и нашими женщинами! Бьюсь об заклад, что ни один человек в здравом рассудке не обратил бы ни малейшего внимания на этих мужланов, в то же самое время перед ними безоговорочно капитулирует любая из женщин. Они молоды, пышут здоровьем, но ими движет только инстинкт либо весьма откровенное желание. Что, в их глазах зажегся чистый свет? Не будьте наивными; у них все разложено по полочкам: стакан молока, ломоть полезного для здоровья хлеба и весьма доступная во всех смыслах женщина. Они - это особый вид благородных животных, со своей особой статью, своими модными стрижками и изысканными одеяниями. Конечно, они не были абсолютно похожи друг на друга, так что я без особого труда мог отличить необъятного Маленького Боба, который с первого же взгляда показался мне наиболее опасным, от Пьеро, типа, который, не будь рядом Маленького Боба, был бы среди прочих просто исполином. В нем, в этом самом Пьеро, угадывалась некая сентиментальная черточка, каковую мы, наверное, обнаружили бы в задремавшем тигре, убаюканном музыкой; с единственной лишь разницей, что не музыка, а Виолета заставляла Пьеро смежить веки. Точно и не замечая моего присутствия (хотя я никуда не отлучался), он ухаживал самым наглым образом прямо у меня под носом. Боже, какая пытка быть человеком, чье единственное достоинство в том, что он - интеллектуал! Если вокруг нас происходит нечто подобное, то рассудок сначала блуждает в потемках, наполняется негодованием и в конце концов покидает нас. Я ненавижу грубую силу. Если бы я решился (скажем так) устроить драку с Пьеро, то худшим исходом стало бы не поражение и бегство, самым худшим было бы, так и не ударив соперника ни разу, повиснуть на его руке, дергаться и дрыгать ногами в воздухе. Именно это и тяготило меня.
   С самого начала ревность убеждала меня: ничего хорошего ожидать не приходится. Я обозревал с какой-то особой щепетильностью помещение, вроде бы овальное, со стойким духом сапожной лавки, именовавшейся boоtevi, где мы и собирались ежевечерне. Лишь только Пьеро уводил Виолету танцевать, я чувствовал себя потерянным и позабытым, но вдруг она оказывалась рядом и тут же показывала мне всю несостоятельность моих опасений: либо пропускала следующий танец с Пьеро, либо танцевала с кем-нибудь другим, либо подсаживалась ко мне поболтать. Ну как тут было не оставить свои столь зыбкие сомнения, как можно было отказать ей в благородстве?! Но не будем забывать, что ревность - и скрытая, и явная - мучительна, а для такого человека, как я, - невыносима.
   Дабы отвлечься от своих переживаний, я стал обращать внимание на других женщин. Иногда удавалось привлечь к себе внимание. Пока Виолета танцевала, я старательно убеждал себя, что не стоит с собачьей преданностью следить за каждым ее шагом. Лучше смотреть куда-нибудь в другую сторону, и я стал усердно изучать лицо, руки и в особенности пальчики некоей Моники. У этой кордовки руки и ножки были восхитительны. В тот вечер, когда ее муж отправился по делам в Буэнос-Айрес, Моника выпила уже добрый литр шампанского и вынудила меня танцевать с ней. И хотел бы я знать, что повергло Виолету в такое раздражение! Может быть, причина кроется в ее отвращении к "вульгарности сладострастия", как она говорит, или все же есть смысл подумать о ревности? Я рассуждал примерно так: если она ревнует, значит, старается удержать меня; если она ревнует, значит, она не так уж и совершенна; если она не так уж и совершенна, если она такая же, как все прочие, так почему бы ей однажды не полюбить меня?
   Полно мечтать; сейчас я должен рассказать все, что тогда произошло. Неожиданно в Кордове оказалось: мне еще рано ставить на чувствах крест. Всякий день ходить пешком или скакать на лошади по горам, греться на солнце или читать Сан Хуан де ла Круса подле источника, ощущать в воздухе некое благоухание - было изумительно, потому как рядом была она, моя подруга. И это последнее слово - подруга - приносит мне воспоминания, которые во сто крат милее всех равнин и гор всего мира, воспоминания о том, как мы делили общий кров; я видел брошенное на спинку стула, как подобие волны, женское белье - и представлял, как она, моя женщина, наклоняется, чтобы снять чулки, а после небрежным движением поглаживает ноги.