- На-ко, жуй, - подал он Силашке крендель, - да гляди тут. Я пойду коня высматривать. Конягу, может, купим... слышь? Не отходи, поглядывай тут!
   Взворошил под мордой у Сивки сено, боком оглядел его, почесал у себя в затылке и ушел.
   Силашка хрусткает вкусный крендель и глазеет на народ. С телеги ему кругом видны все люди и лошади, все палатки, возы и поднятые вверх оглобли.
   А солнце уже к закату покатилось. Большие окошки нарядных домов так и горят, налитые солнцем.
   Вкруг белой колокольни с золотой маковицей крикливым летучим облаком кружат вечерние галки. Вот они черным-черно обсели на карнизах, а одна взлетела на самый крест и помахивает крылом, чтоб усесться как следует, - да не усидела, схизнула косым летом книзу...
   Доел Силашка крендель и поглядел на икающего старика, - еще бы такой кренделек, в самый раз наелся бы. А так сидеть скучно... Его манят холщевые палатки, - там пестрота, шум, крик, писк, свист, давка!.. Народ так и напирает туда огулом, а торгаши разноголосо блазнят:
   - Во-от нитки, иголки, гребешки, петушки... эй, эй, эй!
   - Топоры, топоры, топоры... завияловские-е топоры!
   - Ух, остатки, ух, остаточки, наваливайсь!
   - Здесь сита, здесь решета, тетки, тетки, гляди сюда-а!
   - Пряники, ой да прянички, ах да медовые, печатные!
   - Молодка, здравствуй!.. вот они, ленты-то, вот они!
   Не утерпел Силашка, соскочил с телеги и давай толкаться туда-сюда около палаток. Сразу попал в самую затируху, - ему то сшибали картуз, то наступали на ногу, то сплющивали его так, что он уж ничего не видел и чертил носом по чужим задам и животам.
   Но где он ни ходил, все возвращался к муравчатым глиняным свистулькам и глядел на них завидущими глазами, и вздыхал, а потрогать не смел.
   Вдруг в этой сутолоке он увидел знакомого деда, что похаживал около разложенных картин и книжек. Усы у деда зеленые, один глаз с бельмом. Вот он вынул берестяную табакерку и стукнул по ней, собираясь нюхнуть табаку...
   Как раз тот самый дедко, что зимой забирал в деревне тряпье и кошачьи шкуры. Он самый подарил тогда Силашке пряник-сусленик, а сосед Тереха купил у него книжку: "Житье святых".
   Силашка живо признал старика и обрадовался, - в оба глаза глядит глядит ему прямо в бельмо... А тот Силашку не признает, - сощурясь, прижал одну ноздрю, в другую неторопливо заносит с кривого пальца здоровую понюшку табаку, чтоб заворотит ее туда со свистом, честь-честью, а потом люто крякнуть и обмахнуть платочком лишки...
   Помешкал у оловянных петушков, Силашка стал-было опять проталкиваться к глиняным свистушкам, - как вдруг над городом что-то загудело таким страшным гудом, что лошади шарахнулись, а тот дед и нюхнуть не успел, удивленно выворотил бельмо, да так и остался с занесенной понюшкой табаку на кривом пальце.
   - Пароход, робята! - отчаянно выкрикнул мужик в горошчатых штанах, замерев с вороненой косой над ухом, которую он перед тем постукивал ногтем и слушал. - Он и есть!.. разрази Господь!
   Бросил косу и понесся, мелькая горошчатыми штанами, - коса жалобно звинькнула, а мужика и след простыл.
   Тут и пошла кутерьма. Вся площадь сорвалась с места и повалила за торговые ряды. Силашка тоже бежит за людьми, глаза выпучил, лапотками заплетается. И неизвестно - в чем дело?
   А за торговыми рядами оказалась такая большая река, против которой Крутица - курий ручей. Такую реку и с ручками на сажонках не переплывешь, ежели не умеешь кверху брюхом отдыхать, как Оська Лодыжкин, - ляжет, и хоть бы ему что!
   Набережная покрылась народом, как черникой. Силашка вынырнул вперед и ахнул... Прямо по воде двигался длинный белый дом с высокой трубой, а из этой трубы непроворотно прет на всю реку черный дым. С боков белого дома во всю мочь вертятся и лопочут большие красные колеса, бузят воду в пенистые бугры, и эти бугры по реке - точно грядки на огороде. А свисток так и ревет, так и гудит, так и гогочет, выпуская, как из ружья, прямую струю пара.
   Народ на берегу жужгом-жужжит, ахает и толмачит на все лады, с удивлением глазеючи на невиданное чудо - первый в лесном крае пароход.
   - Ой-ой-ой, робята-а...
   - Ай, Петр Минеич...
   - Штуку сверзил... а?
   - Ах, рыжий дьявол!..
   - Разъядри его бабушку!
   - Затейник!
   - Башка, и толковать нечего...
   - А ведь наш брат, мужик.
   - Я, паря, слыхал: на ту весну еще пароходец пустит.
   - Денежка-то, ребята, што делает... а?
   - Мельницу, водянку-то, слышь, на-слом... Паровую закатывает.
   - Ай-ай! вот и гляди на него!
   - Што ж, подавай бог всякому.
   - Подаст, держись, крепи гашник!
   - Вона, едет, сам едет!.. дорогу дай!..
   В это время караковый мерин, храпя и теряя с губ пену, врезался прямо в живую гущу, - натянув синие вожжи, рыжая борода под большим козырем спешила на дрожках к берегу.
   X.
   Силашка бегает по базарной площади и никак не может найти ни телегу, ни тятьку, - телег и мужиков так много, и все они одинаковы.
   А солнце давно за крыши ушло. Вот и темнеть стало. Многие разъехались, иные укладывались и запрягали, переговариваясь тихими вечерними голосами. Каждого оглядывал и в спину, и в бок, и прямо, - нет, не тятька...
   Тоска напала. Бегал-бегал и присел у темного амбара на приступки. Поднял голову и завыл, глядя сквозь слезы в густую синеву вешнего неба, на молодой озолоченый рожок месяца, от которого - ежели глядеть через слезы - вертятся прямые золотые усики то в одну сторону, то в другую.
   Поревет и смолкнет, сглатывая горькую слюну и в жгучей тоске вспоминая деревню, избу, помело в подпечке, солоницу с желтой пичугой и синими виноградами, и мамку, ласковую, теплую, мягкую, улыбучую мамку, - придется ли когда увидеть?.. и зальется еще пуще.
   - Чево, женишило, ревешь? - тронул его за плечи маленький старичок в такой большой шапке, что она сразу закрыла и рожок месяца, и длинные золотые усики вкруг его.
   - Где тять-ка-а?..
   - Тятька, говоришь?.. - задумался старичок. - Вот дела-то какие... Как же это он?.. экой он, право...
   Старичок поайкал и незаметно растаял в темноте, опростав от шапки сияющий усиками месяц.
   Чуть ли не все телеги разъехались. Площадь пустела. Тоска все горячей и горячей. Силашка вскочил с приступков и, как надрезанная курочка, вкривь и вкось забегал по площади, закидывая голову и плача навзрыд. На минутку останавливался и вопил:
   - Тять-ка-а!..
   И вдруг из темноты, нос к носу, вынырнул тятька. Его даже не узнать, - глаза выкатил страшные, сопит... Глазами прямо к Силашкину лицу наклонился, схватил за плечи, что есть мочи трясет и удавлено хрипит:
   - Силантий, где Сивко?.. слышь?.. где Сивко?.. Ах ты, стерьвенок!..
   Не дождался Силашкиных слов, изо всей силы опрокинул его за плечи навзничь. Но тотчас же больно схватил за руку, дернул и понесся с Силашкой по площади.
   И вдруг в темноте - знакомая телега, оглобли к золотому месяцу подняты, как руки, а Сивки нет. Тятька тоже поднял руки кверху и ревучим голосом завыл:
   - Што теперь делать?.. Тереха ведь шкуру сдерет!.. Ай-яй-яй!..
   Опять схватил Силашку за руку и понесся в другую сторону. Набегу цакал языком, ахал, охал, хлопал себя по ляшке, сдирал с головы картуз и, размахивая им по звездам и месяцу, ругался словами, неслыханными даже от кузнеца Прокла.
   Тут и там приглядывался к лошадям, тыкался прямо в них, как слепой. И снова несся в темноту так, что Силашка не успевал ступать и падал, перевертываясь боком, но тятька тотчас вздымал его, дергая за онемевшую руку, и бежал, бежал...
   Исколесили всю площадь и все закоулки меж амбарами, - нет Сивки, пропал Сивко!
   Когда рожок месяца сделался совсем серебряный и закатился высоко-высоко в звездное небо, а на колокольне пробенькало двенадцать раз, - бегать не стало мочи. Пятили с тятькой жалобливо повизгивающую пустую телегу куда-то в темный двор, в чавкающую навозную жижу, а человек с фонариком и с красной, будто ошпаренной щекой показывал:
   - Закатывай в самый зад... вот та-ак... Сюда, сюда оглоблями, другим проезд надо! Ну, вот, готово...
   Оглядел тятьку, разодрал позевотой рот и спросил:
   - Как же это ты, паря, а?
   - Да вот так! - тятька перегнулся пополам и развел руками, будто семитку потерял. - Теперь ищи-свищи!..
   Тот поднял фонарик и сбоку глянул в него, освещая ошпаренную щеку. Покачал фонариком, покачал головой.
   - А и рохля ты, дядя! Дивлюсь, как самого-то не украли...
   Зевнул так, что за ушами у него пискнуло, и, чавкая сапогами в навозной жиже, пошел впереди к выходу.
   XI.
   Утром ходили в желтый каменный дом.
   Над крыльцом намалевана двуголовая птица, как на деньгах, а внутри дома непроносно пахло кислой квашней и луком. Сумрачный человек с багровым длинным носом в синих жилах, шумно сопя, вынул и разгладил перед собою бумагу, мрачно глядя на тятьку.
   Одной рукой он прижал к столу тятькину полтину, в другую взял перо, омокнул в пузырек, почистил о стриженую щетину на голове, опять омокнул в пузырек, - и давай со скрипом и свистом пером и носом ездить по бумаге...
   Но ничего не вышло, - так и пропал Сивко.
   Ходили и за город.
   Там Силашка видел цыган и цыганяток. Все они копченые, галгакают все зараз, и не поймешь о чем. Глаза у всех точно дегтем помазаны, а пуговицы серебряные, по яйцу. Живут прямо в поле, на телегах, кругом костры горят, вьется дым.
   Тятьку повели в табун, а тятька хитрый: будто лошадь купить хочет, а сам во все глаза Сивку высматривает, - не тут ли?
   Трясучая страшная старуха подала Силашке прямо из огня кусок баранины. Он ел эту баранину и с удивлением глазел на молодую цыганиху, что сидела у огня и по-мужиковски курила трубку. Она была голая чуть ли не по-пояс, только вороненые волосы по грудям распустила, а в волосьях-то серебряные деньги. Маленький цыганенок с курчавой ягнячьей шорсткой на голове, выворачивая на Силашку черный глаз, насасывал цыганихину темную грудь, тискал ее кулаком и поигрывал звякающими в волосах денежками.
   Рядом, сидя на телеге, кудлатый цыган с серьгой в ухе вынул из узорной своей жилетки дудочку и стал играть на ней, часто-часто перебирая пальцами по дырочкам. Из крытой телеги вдруг выскочила на лужайку гологрудая девочка в сарафане с прозолотой. В руках у ней маленькое решетце в лентах и с медными позвонками-ширкунчиками. Она взмахнула над головой этим решетцем - и ветром закружилась перед цыганом, изгибаясь и так и эдак, а сама решетцем так и потряхивает, так и позвякивает, босые ноги так сами и плывут, попихиваясь, а в плечах дрожь, дрожь... Алый рот открыла прямо в небо - и гикает, гикает, гикает!
   Тут приспел тятька, суетливый попыхун, и не дал Силашке доглядеть, пришлось пойти прочь.
   Тятька уж такой, - ему только и разговоров теперь про Сивку да про Сивку. Весь затылок себе исчесал и весь картуз исшлепал об голову, даже козырь оторвался...
   Бегали туда и сюда дня три, прохарчились на-тло, хоть плюнь. Махнули на все рукой и ранним утром, еще солнце не всходило, пошли с тятькой из города вон.
   Подальше от таких мест!
   --------------
   Вышли в поле. Вдали, в голубом дыму, пашет мужик, изгибаясь с лошадью вперед, - и взмахнутый кнутик и оттопыренный лошадий хвост будто вырезаны на голубом мареве. Тятька взглянул на мужика и звонко по-птичьи защелкал языком.
   - Пахать, пахать, пахать бы... Ай-яй-яй!..
   По кочкам, зеленям и кустарнику косым махом брызнуло выкатившееся солнышко и заполыхало над синеватыми зубцами перелеска. На бухлой пахоте крикливо гомозятся и взблескивают вороненым отливом грачи. Пролетела мелькающим летом желтая бабочка - и Силашка ни к тому, ни к сему вдруг вспомнил Никиту, гогочущего Никанорку в собачьих рукавицах и ту желтую страшную свечечку над Никитовой колодой...
   Порхая ступеньками, на дорогу вылетела пестрая трясогузка и быстро-быстро побежала на тонких длинных ножках. Увидав Силашку, остановилась, качнула хвостиком, наскоро опорожнилась известковой капелькой, чивикнула и пырхнула по ветерку в переливчатые зеленя. Дорога в солнышке розовая, так и вьется лентой, так и поманивает все дальше и дальше, к тем синим лесам.
   Силашку распирает неуемная радость. Зеленя, солнышко, грачиный крик, - все это в нем, а не где-нибудь. И совсем не в бездонной небесной чашке, а у него в груди журчит, поет, звенит, переливается та нескончаемая песня: тюр-ли-и... тир-люр-ли-и, тир-лю-ю...
   Радость оттого, что земля и небо никаким глазом не охватны, что каждый день приходит по-новому, как праздник, и что где-то там, далеко за лесом, есть скрипучие ворота, а за воротами избы, как старушки в платках, и сверх их высокий журавель в небо.
   Там раздольные огороды, гумна, темные амбары. В банной застрехе там есть воробьиное гнездо, а под самым коньком избы - ласточье. На полатях в плетушке с бабками там лежит налиток-свинчатка, куда потяжелей, чем у Гараськи Пыжика. И мочальный кнут там же, если Моська не украл его, и зеленое стеклышко спрятано на божнице там же...
   Еще из окошка увидит и выбежит навстречу мамка. Обрадуется, ахнет, посадит за стол и накормит чем ни-то вкусным. Сбегутся ребята. И начнет он хвастать про все, что видел, только бы не забыть чего, - про цыган, про воз кренделей, про деда с бельмом...
   Жаль, свистушку не купил! Глиняную, муравчатую. Так в глазах и стоит: голова птичья, с боков две дырочки, с гузна одна дырочка. Возьмешь вот так в руки - и дуй: тюли-люли, тюли-люли...
   --------------
   Опять проходили мимо красного кирпичного домика с синей головкой и с крестом. Поднявшись со ступенек, Никола-угодник усердно закланялся и протянул чашечку. А тятька будто и не заметил его, даже отвернулся, половчее вскидывая на спине мешок на лямках. Хотел было Силашка помолиться за тятьку, да на живого Николу молиться непривычно, робко, - Никола слинялыми глазами прямо на Силашку глядит и как-то даже подмигивает...
   Опять жужжала и грохотала мельница. На неторопливое колесо с ревущим гулом все так же валится вода, кипит, взбрызгивает и рассыпается пылью и радугой-дугой. Колесо скрипит, рычит, взвизгивает, а внутри мельницы тяжко топочет и скрежещет зубами невидимый страшный силач. В запруде вода широкая, светлая и в ней облака плавают. Мельница и лужайка вокруг, и люди с мешками на спинах - все тут белое, как в сказке про зиму и волка...
   Не даром Никита любил тут жить! Не сидел ли он вон на том крылечке под крышей, где дыра? Сидел и пел ржавленым голосом всегдашнюю свою песню. А потом шатнулся и упал в ту черную дыру... Будь бабка Марья, она бы его поддержала, - всегда поддерживала, когда вела его домой, в Дрыкино.
   XII.
   Подошли к лесу, а Силашка уже устал. Тятька снял с него лапотки, привесил их себе за пояс, и сразу стало легко и привычно, - можно тихо, с тятькой в ряд, можно и бегом.
   А как пустились в лес, парня охватила такая радость - хоть колесом катись! То-и-дело во всю мочь несся по дороге вперед, изображая либо лошадь, либо птицу. Вдруг останавливался и косился в лесную гущу, где чудища и медведи. Казалось, где-нибудь тут, рядом, сидит под седой елью лесное чудище и помахивает обомшелыми лапами, - волосы у чудища до пят, глаза зеленые, а в рот хоть коровай хлеба запихивай...
   Ужаснувшись, срывался и с перекошенным от страха лицом стрелой несся назад, к тятьке. Но скоро забывал про чудище и снова засвистывал вперед, только пятки шлепотали, а дымчатые стволы елей, будто чьи ноги, бежали навстречу: мельк-мельк-мельк... и жужжал ветер в ушах: вжжж...
   Забежал раз подальше и удумал напугать тятьку. Присел за лопух, сердце колотится... Сидит и ждет, - чтоб выскочить, да как ухнуть!
   И видит: показывается тятька из-за поворота. Идет и громко ругается, кулаки кому-то сучит, а кому - не видно. Лицо у него - точно кислого квасу хватил... Чесанет в затылке, двинет картуз на ухо - и снова костит того пуще, а в промежутки айкает:
   - Ай-яй-яй!..
   Присмирел Силашка за лопухом, не стал пугать тятьку, пропустил мимо. Пошел сзади и стал разглядывать его со спины, стал думать о тятьке разное. Долго думал, и жаль стало тятьку, жаль его спину под большим мешком и ноги в узких портках, и эти завитушки волос из-под рыжего картуза всего жаль!
   Петушком зашел сбоку и поднял на тятьку робкие глаза.
   - Тять, у тебя ноги устали? Сыми лапти, а я их понесу. И мешок сыми, я понесу...
   Словами и голубостью глаз просил: сыми-де, и тогда будет легко, можно хоть тихо, хоть бегом...
   Думая о другом, тятька покосился на него. Шагал-шагал, - и еще раз уперся долгим взглядом в светлые Силашкины глаза. Шагал-шагал, мелькнул еще раз глазом по Силашке, поддернул мешок на спине, крякнул и согнал с лица кислое, даже улыбнулся.
   Шел-шел, - да как схватит Силашку на руки, да как подбросит его выше головы, да еще раз... Прижал, дыхнуть некуда, и давай целовать в нос, в шею, во что попало. Как есть с ума спятил! Борода у него щекотучая, душная, Силашка увертывается, дрягает ногами, хохочет...
   У тятьки уж и картуз слетел, а он знай свое:
   - Ах ты, наследыш мой, сопатка, гнездыш желтоносый, курья кость!.. Ах ты, ягнячья шерсть!.. Ах ты, поросятина несоленая, чилим сморчковый, почечуй с горохом!.. Ведь вот ты какой... да вишь ты какой!.. да откель ты такой взялся?
   Спустил наземь. Наклонился к самому Силашкину лицу, опершись ладонями в коленки, - и глядит, глядит через свисшие на лоб волосья... Да как растаращит глаза, да как рявкнет во весь голос:
   - Ты чей!?
   И далеко в лесу тотчас же кто-то звонко крикнул:
   - Чей?
   - Мамин, - твердо сказал Силашка, и перед ним живьем встали ее серые глаза и как бы пронесся сладко-горьковатый запах ее тела...
   Но, глянув на тятьку, на любовно кипящие в бороде губы и зубы, на раскоряченные ноги в узких портках и на упертые в колени руки с голубыми жилами, - изо всей груди выдыхнул:
   - И твой...
   - То-о-то!..
   И в лесу, совсем рядом, кто-то спокойно сказал:
   - То-о-то.
   - А тятьку тебе жаль?
   - Знамо, жаль...
   - А Сивку?
   - Не жаль... он не наш, Терехин.
   Так они шли рядом и без передыху говорили про всячину. Никогда тятька не говаривал с Силашкой ладом, а тут его прорвало.
   - Што ж теперь делать будем, Силантий, а?
   - К мамке придем.
   - Да она живьем нас съест!
   - Не-е...
   Силашка светло и весело глянул на тятьку, - сколь-де мало ты мамку знаешь, - и уверенно сказал:
   - Она картошки нажарит нам, либо лепешек... а то и пирог сварит!
   - А пахать-то на чем будем?
   - Тереха Буланку даст... попроси Буланку, она прытчей Сивки бегает. Только лягается, ты не подходи к ней сзади...
   - Тереха теперь с нас штаны сдерет и по-миру пустит...
   - Как Никанорку?.. с мешком?
   - Вот-вот! И будешь ходить в город за кусочками.
   Силашка даже подпрыгнул и засиял глазами.
   - Я тогда в городе свистушку куплю! А то две, одну тебе дам, либо спрячем!.. Она вот так: тюли-люли, тюли-люли...
   Тут тятька распалился и давай нахвастывать Силашке, что никакая-де свинья его не съест, и ежели уж так, то и плотничное дело у него из рук не выскочит.
   Ежели что, можно-де и в город перемахнуться. А в лесу, а на реке!.. барки, например, строить, беляны, в низа их гонять... Да мало ли там работы - хоть задавись работой!
   - Избу и какую всякую мурью продадим! Денежки, значит, за голенище, да и айда в белый свет! - кричал он на весь лес и размахивал руками, попутно закобенивая картуз с оборванным козырем на самое ухо. - Вынырнем, нас не уто-о-пишь!..
   Силашка глядел в отцову бороду и живо на все соглашался. Леса, барки, беляны, белый свет... А как услышал, что и у него будет маленький топорик, даже взвизгнул и дрыганул ногами.
   Тут они заговорили наперебой, всяк свое. Силашка тоже кобенил свой картузишко, как тятька, взмахивал рукой и говорил, что ехать, так надо скорей, только бы мамку не забыть. Кнут мочальный и зеленое стеклышко на божнице он возьмет с собой. Через это стеклышко, ежели на солнце глядеть, - солнце желтое, а небо черное. А бабки, что в плетушке на полатях, он продаст. И свинчатку-налиток продаст, только олово из гузнышка выковыряет, - пригодится!
   Лесное эхо встревало в их разговор и поддакивало. А впереди увязалась вороватая сорока, дорогу показывала. Так и стрекочет, подлая, так и стрижет, так и хорчит, поскакивая боком и взлетая по сажонкам.
   Празднично выряженый дятел на посинелой гиблой сухостоине вдруг звонко зацефкал, будто его ущемили. Вот он проворно взвинтился еще повыше, глянул по сторонам, уперся на хвостик и часто-часто застукал носом в полое место.