Лев Абрамович Кассиль




Портрет огнем




   Это – быль. Писатель встретил в Сочи генерала, который рассказал ему эту историю. Л. Кассиль сам видел "портрет огнем", выжженный на теле этого генерала... Тогда же Л. Кассиль и написал об этом, и рассказ был опубликован в журнале "Огонек".

Е. Таратута


 
   Я сидел у самой воды, возле маленького каменного волнолома. Сложенный из грубых камней, он в штормовые дни защищал санаторный пляж от разрушительных ударов прибоя. Отсюда обычно прыгали в море наиболее яростные наши купальщики. Было это осенью 1944 года в Сочи. Война уже далеко ушла от наших черноморских берегов, и тут, в санатории, отдыхали, заканчивали поправку после лечения в госпитале раненые генералы и офицеры.
   Санаторий уже успели отремонтировать: жизнь в нем подчинялась обычному, еще до войны установленному распорядку, но радиоприемник не выключали до самой поздней ночи, чтобы прослушать свежую оперативную сводку. А на пляже, полузанесенные песком, еще валялись расколотые бетонные вазоны и громоздились пористые глыбы известняка – их год назад разворотило взрывом торпеды, угодившей в стенку набережной.
   Я сидел на одной из этих, уже обточенных морем глыб и смотрел на закат. На пляже никого не было. Только на белых голышах неподалеку от меня лежала забытая кем-то из купальщиков большая мохнатая простыня. Я встал с камня и направился к ней, чтобы отнести сестре-хозяйке казенное добро, но, наклонившись, увидел, что на пушистой, похожей на густой мох материи вышита в углу метка – красная буква "Я". Значит, кто-то из купавшихся забыл на пляже свою собственную, а не санаторную простыню. Тут я заметил, что из-под простыни видны огромные растоптанные сандалии, фасоном и размерами своими напоминающие ковши экскаватора… Теперь стало ясно, что все это хозяйство забыл на берегу полковник Ярчук. Он всегда ходил купаться со своей простыней, и только ему, бывшему чемпиону и рекордсмену по тяжелой атлетике, гиревику-тяжеловесу, были по ноге эти непомерные сандалии.
   Приподняв простыню, я обнаружил под ней аккуратно сложенную пижаму и легкие парусиновые брюки. Это уже показалось мне странным. Не ушел же отсюда полковник раздетый и босой?.. Я вскочил и огляделся. Никого кругом не было. В этот час уже не купались. Пустынное море, по которому пошли холодные фиолетовые тени и розовато-стальные плесы, казалось заснувшим. Я не на шутку встревожился.
   В полковнике Ярчуке давно уже замечали некоторые странности. Этот огромный, могучего сложения человек и в жаркие дни ходил, подняв отложной воротник пижамы, по вечерам надевал китель с чрезмерно высоким стоячим воротом. Он не жарился с нами на пляже и купался в одиночку, где-то в стороне от всех.
   Я уже собрался было бежать в санаторий, чтобы поднять тревогу, как вдруг за моей спиной, у конца волнореза, не очень далеко вдававшегося в море, что-то забурлило, зафыркало, и, оглянувшись, я увидел, как поверхность воды вспучилась, закипела, раздалась, словно со дна моря поднялся вулканический остров. Вокруг него разбежались по спокойной глади моря кольца волночек, показалась голова в красной резиновой шапочке, потом исполинские плечи, и из моря вышел полковник Ярчук.
   – Фффу ты черт! Ух-х, фрррр! – сердито отплевывался и бормотал он, шагая к берегу, бурно взрывая воду и гоня за собой завивающиеся в ней воронки, чем-то похожий на Гулливера [*], волочащего за собой флот блефусканцев.– Я из-за вас уже полчаса не вылезаю, за молом плавал. Ну, идите, идите отсюда. Чего смотрите? Не люблю.
   Он вышел из моря, ступил на камни, обжал на бедрах сморщенные плавки. А по груди, по великаньим плечам его, похожим на склоны широкой дюны, бежали, егозили струйки, и долго еще обильно текла с него на камень вода – так много моря приняло на себя это просторное тело. Да, природа наделила полковника редкостным сложением! Мышцы неохватной груди ходили, как кованые створы ворот, смуглые ноги, тонкие в лодыжках и могучие в икрах, напоминали глиняные амфоры, а когда он, стряхивая с себя брызги, помотал кистями мокрых рук, от локтя к плечу мгновенно заметались шаровидные молнии бицепсов.
   Но другое поразило меня в полковнике. Он уже давно обернулся в простыню и, крякая, растирался ею, а я все смотрел на него, ошеломленный тем, что успел разглядеть. Никогда не представлял я себе, что тело полковника хранит следы таких удивительных ранений. Его огромное тело было опалено, иссечено, поковеркано с обоих боков, причем лицо, шея спереди и грудь, внутренние стороны ног и рук непонятным образом остались совершенно чистыми. Зато по внешним обводам тела – от мочки уха до плеча, от плеча – по тыльной стороне рук – до мизинца, от бедра до щиколотки – все слева и справа было в глубоких ссадинах, ожогах, шрамах. Полковник уже успел загореть во время своего отдыха в санатории, тело его было смуглым, но в заживших рубцах, там, где свежая, наросшая кожа не принимала солнца, она огненно алела. А под кожей будто роились во множестве иссиня-зеленые мурашки пороха и мелких осколков. Казалось, что какая-то злая рука огнем и крошеным железом тщательно обвела все тело полковника по контуру, как обводят силуэты на плакатах. Особенно поразило меня, что следы всех этих ранений с непостижимой точностью расположились лишь по краям тела. Что это? Дикая татуировка или отметины какой-то адски изощренной пытки?..
   Полковник заметил мой взгляд, хмуро посмотрел и отвернулся.
   – Что? Отметины мои считаете? Да, расписан обстоятельно, на совесть. Если так любопытствуете, могу и пояснить. Вы видите перед собой, так сказать, портрет, вернее, тень Васи Петрова… Василия Степановича Петрова… Лейтенанта. Всякие случаи бывают на войне. Но не знаю, был ли с кем-нибудь еще подобный… Покурить есть у вас? А то я свои наверху забыл.
   Мы сели на камень, закурили.
   – Что я был командиром авиадесантного полка,– начал он,– вы знаете. Я вам кое-что рассказывал. А Петров был у меня адъютантом. С осени сорок первого года мы с ним сошлись, и я уж его от себя не отпускал. Чудесный был парень, домовитый, заботливый сибиряк. Преданный удивительно. Ну, правда, я его один раз выручил: он ногу сломал, неудачно приземлился с парашютом, так я его через фронт пять километров на себе… Ну это, в общем, деталь, я не об этом. Так вот, о Васе Петрове. Очень он ко мне привязался, ни на шаг не отходил, прямо даже надоедал иной раз своей заботой. А парень был спортсмен, ростом с меня – сантиметр в сантиметр, корпусом, правда, немножко пониже, костью легче, да и весь чуть поизящнее. Только один был изъян: левое плечо ниже правого. За партой в детстве, видно, криво сидел. Так вот, пошли мы в один рейд, прыгнули за линию фронта, куда нам полагалось, а вышло неудачно. Обнаружили нас немцы. Ну мы, как полагается, круговую оборону держали, а потом проскочили. Залегли. Тихо вокруг нас стало. Я подождал, подождал, нет как будто никого, поднялся во весь рост, чтобы осмотреться… Ну, а фигурка у меня довольно достопримечательная. Меня и шарахнули миной откуда-то из леска почти прямой наводкой. Я и сообразить не успел, что и как. Только увидел в нескольких шагах перед собой, как ахнуло огнем! И в тот же миг закрыло меня всего что-то высокое, темное. Грохнуло все вокруг, оглушило, обожгло – слева и справа. Зажмурился. Чувствую, что-то привалилось ко мне. Открыл я глаза и вижу… Лучше бы не видел этого…
   Ярчук резко повел плечами, плотнее завернулся в простыню:
   – Вижу, понимаете, валится мне под ноги мой адъютант. Я схватил его за локти, чтобы поддержать. Сам испытываю странную боль, щипки и уколы, словно кусачками меня рвут со всех сторон. Слышу, кричат мне: "Товарищ полковник, вы ранены, везде кровь на вас…" Я упал. Но Васи Петрова из рук не выпустил. Только вижу, что он уже у меня в руках – покойник. Весь, бедняга, пробит, все лицо, вся грудь изорваны, гимнастерка – в клочья, ремни наплечные перебиты. Только тогда понял я, что тут вышло. Понимаете, что он сделал? Когда угодила мина, он успел кинуться передо мной навстречу взрыву. Вскочил с земли, спиной ко мне, лицом к смерти, и все, что мне причиталось, весь заряд, весь густой конус осколков, весь огонь на себя принял в упор… А меня заслонил собой. Видите, только по касательной меня задело – лишь те осколки, что его облетели. Я говорил вам, что Петров был роста со мной одинакового, но в плечах поуже, сложение полегче. Вот, можете убедиться: все это на мне отпечаталось в точности…
   Ярчук встал с камня, подошел ко мне вплотную, сбросил простыню, расправил плечи, закрыл ими полгоризонта.
   – Левое плечо у него, я уж говорил, пониже было,– продолжал он,– и у меня тут слева плечо больше задето. По контуру обведено. Знаете, как ребята: руку положат на бумагу и обводят карандашом… Спас меня человек и на мне свой портрет отпечатал, словно на память… Так и ношу на себе, уж это не слиняет. Вот не люблю только, когда расспрашивать начинают…
   Я еще раз взглянул на полковника. Он стоял передо мной, вытянувшись во весь свой огромный рост, и, показалось мне, ясно проступил на его могучем теле огнем обведенный, врезанный железом, порохом протравленный силуэт того, кто заслонил собой сердце командира и друга, стал лицом к смерти и принял разрыв на себя. Я подумал тогда, что так вот и на всей нашей жизни, на всем, что уберегли, что отвоевали, навсегда останется отпечаток великого подвига тех, кто, прикрыв собой самое заветное, стал лицом к огню и принял его в упор на себя!



Ночная ромашка




   Долгое время Кассиль был тесно связан с работой Всесоюзного радио. В годы войны он был корреспондентом радио на фронте и в Москве. Один из эпизодов в радиоработе писателя натолкнул его на мысль написать этот рассказ. Впервые он был напечатан в сборнике Л. Кассиля "Линия связи".

Е. Таратута


 
   Воскресная передача была назначена на 21.20. Я должен был читать по радио свой рассказ.
   Ночь в Москве была темная. Бушевала метель. В городе – ни огонька. В двух шагах не разглядеть человека. И на улице, у самого подъезда радиостудии, я едва не наткнулся на маленькую фигурку. На груди слабо светилась ромашка – стеклянная, с фосфором – московская новинка. Меня окликнули. Голос ломкий, низковатый. Мне показалось сперва – мальчик-подросток.
   – Товарищ, где здесь можно передать письмо с фронта по радио?
   Подошел поближе, вижу: это девушка, в шинели, с вещевым мешком за спиной, в шапке-ушанке.
   Писем к нам приносили много – я не удивился вопросу, сказал только, что письма сдаются в другом месте и, кроме того, сегодня день воскресный, выходной, да и поздно вообще – никого в отделе нет.
   – Нет, мне обязательно сегодня нужно, сейчас! Пожалуйста, я вас очень прошу, передайте сейчас же это письмо… Вы ведь на радио работаете? Вот тут все написано. Сейчас же передайте по радио!
   И сует мне в темноте письмецо.
   – Я вас очень прошу. Это очень важно. Вы даже не представляете себе, как это важно.
   – Нет, не представляю, – говорю, – действительно. Я передам ваше послание в отдел писем на фронт завтра.
   – Нет-нет! Завтра уже поздно будет. Сегодня надо, сейчас же! Он же там ждет, на фронте. Он тревожится. Я вам сейчас все объясню. Понимаете, у меня есть… одна подруга.
   – Угу. Подруга? Понимаю.
   – Да, подруга. И вот она… то есть я, должна, вернее, я обещала ей, что он… Я говорю:
   – Слушайте, как вы сами разбираетесь в таком количестве местоимений: вы, она, я, он?.. Тут так темно, что я уже сам заблудился среди этих дремучих местоимений. Мне кажется, что у вас крайне запутанное положение. Вы говорите о своей подруге "я", а подруга, должно быть, говорит про себя "она"? Что это, вы покраснели, кажется?
   – И ни капельки нет! С чего вы взяли? Вот уж… И вообще, откуда вы знаете? В такой темноте ничего не видно.
   А сама все-таки стащила с руки варежку и украдкой коснулась тыльной стороной пальцев своих щек – одной и другой.
   – Ну ладно,– говорю,– выкладывайте, девушка, все ваши местоимения, а то я опоздаю. Так кто он такой? Лейтенант?
   – Младший.
   – Прекрасно. Так где он, ваш младший лейтенант?
   – Никакой он не мой… Просто одна моя подруга…
   – Уф!.. Ладно! Где он, одной вашей подруги младший лейтенант?
   – Вот в том-то и дело, – говорит, – что мы никто не знаем. Мы были в одной группе… с подругой моей. Мы обе комсомолки и пошли добровольцами в партизаны. Действовали там на одном участке. А отряд этого лейтенанта, которому подруга письмо передает, тоже там действовал. И мы выполняли одно важное задание. А этот самый лейтенант младший, мы с ним еще с института друзья. Он у нас военное дело преподавал. Он очень интересный и славный такой – его все у нас любят.
   – Чувствую.
   – Нет, правда! Замечательный человек! Смелый такой! И он очень хорошо относился… к моей подруге.
   – А она?
   – Она какая-то странная. Очень уж скрытная. Это прямо ее несчастье. Я ей говорю: "Ты скажи ему, ведь он сам…" А она мне…
   – Ну, опять пошли местоимения. Она тихонько усмехнулась в темноте:
   – Хорошо, я постараюсь без местоимений. И вот, понимаете, перед тем как идти нам на задание, у них там что-то вышло. В общем, обидела она его. Не так сказала, как надо. И сама теперь мучается. Они даже не попрощались как следует. А задание было опасное – могли нас отрезать. Условились, чтобы зря за нас не тревожились. И срок установили крайний – три месяца. Вот уж если через три месяца весточки о себе не подадим, значит, нет нас в живых. Это было пятнадцатого декабря, а сегодня пятнадцатое марта. Понимаете? Последний день срока. Он ждет там…
   – И что же, – спрашиваю я ее, – вы на последний день это оставили?
   – Мы в пути задержались. В госпитале лежали обе – подруга и я. Мы тогда попались, и меня… ну, то есть подругу, ранили… а я… словом, одна наша девушка, тоже раненная в обе ноги, на себе вытащила ее. Пять километров тащила. Взвалила на себя, сама локтями на лыжи оперлась, так и ползла двенадцать часов… Потом, пока нас подобрали да пока в госпиталь отвезли, лечили покуда, вот три месяца и прошло. Конечно, я ему… то есть мы, писали… Только ответа никакого нет. Но это все равно, где бы он сейчас ни был, он ждет, я уверена. Ведь сегодня пятнадцатое марта, последний день, как мы условились. И подруга очень мучается, и он, наверно, там страдает, беспокоится. Я вас очень, очень прошу: передайте сейчас же. Вы только скажите, что лейтенанту Сергею Тарасовичу Власюку кланяется его… ну, знакомая… Лида Коромыслова. Тут все написано. Пожалуйста, сделайте это. Я сейчас еле добралась, прямо с вокзала, думала, не поспею, только что наш поезд пришел…
   Мне надо было спешить на передачу, я двинулся к подъезду, она пошла рядом. По неровному звуку ее шагов я понял, что она прихрамывает.
   – Знаете,– сказал я,– не очень-то хорошая у вас подруга. Во-первых, прячется за вашей спиной, во-вторых. заставила вас ночью в такую пургу и темь с больной ногой бежать сюда, прямо с вокзала.
   – Ну и что ж такого? Она устала с дороги, а я хоть и маленькая, а сильнее ее. Правда, правда!
   Я видел перед собой в темноте ее небольшую, крепкую фигурку в шинели, но не мог рассмотреть лицо. Только слабо и застенчиво светилась на ее шинели фосфорическая ромашка.
   – А где это вы успели московскую ромашку приобрести?
   – В метро у вокзала продавали. Хотите, я вам подарю на память, чтоб не забыли? Нет, это уж не от подруги, а от меня лично.
   И, прежде чем я успел возразить, она мигом отколола с шинели и сунула мне в руку светящуюся брошку.
   – Так вы передадите сейчас? Ну, и спасибо же вам за это! Прямо не знаю, как спасибо! Если бы вы только знали…
   – Я знаю.
   – Нет, не знаете вы ничего. Вот вы, наверно, думаете, что я и есть Лида самая? Совсем нет. Меня зовут… Ну, это неважно… Вы там прибавьте, когда передавать будете, что еще привет шлет Кутя. Это меня в отряде так звали: "Кутя"… А вот ползла-то пять километров – это верно – я. Это я Лиду вытащила. Только вы этого не передавайте, а то он подумает, что я отличиться захотела, ради него старалась, а я тогда об этом и не думала.
   Я нашел в темноте ее руку в заячьей варежке и крепко пожал.
   – Знаете, – вырвалось у меня, – на месте лейтенанта я бы…
   – Нет, что вы!.. Лида хорошая, красивая, видная собой… И потом…она вздохнула, – когда я ее тащила, тогда у меня лицо сильно обмерзло… даже операцию делать пришлось потом… Сейчас, в темноте, не видно… Это уж на всю жизнь.
   Она мягко высвободила свою руку, и я не решался удержать ее в первую секунду, а потом было уже поздно. Метель словно сдула ее в темноте. Только на ладони моей остался светлячок – ромашка. Я едва не опоздал к началу передачи, но, вместо того чтобы читать уже объявленный диктором рассказ, выполнил с разрешения редактора свое обещание.
   – Младший лейтенант Сергей Тарасович Власюк! – сказал я в микрофон, – Передаем вам привет от ваших друзей: Лидии Игнатьевны Коромысловой и от девушки, которую зовут Кутя,– очень хорошей девушки, поверьте мне, товарищ младший лейтенант! У нее один только недостаток – слишком много местоимений, за которыми она прячет свое прекрасное сердце…
   И я рассказал о нашей встрече.
   Прочесть объявленный рассказ мне уже не пришлось: кончилось отпущенное на передачу время. Я извинился перед слушателями за то, что не по назначению использовал предоставленные мне минуты. Впрочем, не думаю, что кому-нибудь было жалко этого вечера, который мы уступили такой стоящей девушке.
   А потом я побрел домой по затемненным и вьюжным московским улицам. Зеленый огонь светофора указывал мне дорогу, я слышал сквозь сыпучий ветер мерный шаг комендантского патруля. И на моем пальто легонько светилась подаренная мне ромашка – скромный ночной цветок военной Москвы, от которого исходил голубоватый свет, нежный и затаенный…



Огнеопасный груз




   В основе этого рассказа также лежит подлинная история, сообщенная автору ставропольской учительницей В. Ф. Гавриленко. Но характеры действующих лиц, самый ход событий и подробности, конечно, додуманы писателем. Рассказ вышел в Детгизе отдельным изданием в 1945 году и много раз издавался отдельно и в сборниках.

Е. Таратута


 
   Я, ребятки, выступать не великий мастер. Тем более, что образование у меня ниже среднего. Грамматику плохо знаю. Но раз уж такое дело и вы меня, ребятки, душевно приветствовали, то скажу…
   Значит, так. По порядку. Когда вашу местность еще только начали из-под немцев высвобождать, получаю я с моим напарником, Лешей Клоковым, в управлении дороги назначение: сопровождать вагон из Москвы. А в вагоне, объясняют, груз чрезвычайной важности, особого назначения и высшей срочности.
   – Насчет состава груза, – говорят, – ты, Севастьянов, чересчур не распространяйся по дороге. Намекай, что, мол, секретно, и все. А то могут найтись какие-нибудь не вполне сознательные и отцепят тебя на малую скорость. А дело срочное до крайней чрезвычайности. Путевка у тебя самим товарищем народным комиссаром [*] подписана. Чувствуешь? – говорит.
   – Соображаю, – говорю.
   Выдали нам, что требуется: тулупы новые, две винтовки, шапки-малахаи, фонари там сигнальные… Ну, словом, все наше обзаведение, как полагается. Вагон наш перегнали с товарной станции на пассажирскую и подцепили на большую скорость к почтовому поезду дальнего следования.
   Динь-бом, второй звонок, пассажиры в вагон, провожающие вон, пишите письма, шибко не скучайте, совсем не забывайте, поехали!
   – Ну, – говорю я своему Леше Клокову, – в час добрый, с богом! Груз у нас особенный. Так что ты вникни: глазом моргнуть не моги на дневальстве. Словом, гляди, чтобы все у нас было в цельности и сохранности до последнего. А не то я тебя, Алексей, милый человек, по всем законам военного времени продерну.
   – Да будет вам, Афанасий Гурыч! – Это Алексей мне говорит. – Я и сам соображаю, что за груз. Это вы мне излишне говорите.
   Раньше-то от Москвы до вас ехать не столь долго было. На седьмые сутки грузы прибывали. А теперь, конечно, кое-где вкруговую приходится объезжать, тем более что назначение в район военного действия.
   Я уже на фронт не раз с эшелоном ходил. И под вагоном при бомбежке полеживал, и на обстрел напарывался. Но на этот раз дело совсем особое. Груз уж очень интересный!
   Вагон дали нам хороший, номер "172-256", товарный. Срок возврата – январь будущего года. Осмотр последний 'в августе был. И все это на вагоне обозначено. Площадочка имеется тормозная, чин чином. На площадке той самой мы и ехали. Вагон-то в Москве запечатали под пломбу, чтобы не было разговоров, какой груз.
   Дежурили, значит, по очереди с Алексеем. Он дневалит – я в резерве обогреваюсь. Я заступил – он в резервный вагон отдыхать идет. Так и ехали. Прибыли на пятый день на узловую. А оттуда, значит, нам надо уже поворачивать по своему назначению. Отцепили нас.
   Стоим час, два стоим. Ждем целый день. Торчим вторые сутки – не прицепляют. Я уже со всем начальством на станции переругался, до самого грузового диспетчера дошел. Сидит такой в фуражке, при очках; в помещении жарынь, печка натоплена до нестерпимости, а он еще воротник поднял. Перед ним на столе телефонная трубка рупором на раздвижке. А из угла, где рупор, его разные голоса вызывают. Это по дорожному телефону-селектору разговор идет. Только и слышно: "Диспетчер?! Алло, диспетчер! Почему 74/8 не отправляется? Диспетчер, санитарная летучка просится. Принимать, диспетчер?" А он сидит, словно и не слышит, откинулся в кресле и бубнит себе в рупор: "Камень бутовый – три платформы. Кора бересклета – двенадцать тонн, направление – Ставрополь. Скотоволос – три тонны, Краснодар. Пух-перо – тонна с четвертью. Кожсырье – две с половиной". Я своими бумажками шелестеть начал, перед его очками документами помахиваю, печати издали показываю, а читать в подробности не даю. Такой, думаю, бюрократ, суконная душа, не может воспринять, какой я груз везу.
   Нет! Куда там… И глядеть не желает, и подцеплять меня отказывается, отправление не дает, велит очереди ждать. Лешка мой не выдержал.
   – Слушай,– говорит,– пойми, груз-то у нас особый, секретный! Не приведи бог, какая воздушная опасность, так вы от нашего вагона сами тут в пух-перо обратитесь.
   – Позвольте,– говорит тот,– так вы бы сразу и объявили, что у вас груз огнеопасный. Чего же вы двое суток тянули? Стоят с таким грузом и молчат! Идите скорее, на третьем пути воинский эшелон составляется, через час отправление даю. Если начальник спорить не будет, я ваш поставлю.
   Бежим на третий путь. Я Алеше Клокову говорю:
   – Слушай, Клоков, где же это ты у нас взрывчатку нашел? Смеется:
   – Помалкивай себе, Гурыч, в бумажку. Эдакий камень бутовый только взрывчаткой и колыхнешь. Сам видишь.
   Ну, в общем, уговорили. Поставили нас в хвосте. Через час дали отправление.
   Теперь такая картина. Эшелон этот на самый фронт идет. Везут всякое такое, чего вам и знать не предусмотрено, не могу сказать. Словом, взрывчатым вагоном испугать их уж нельзя. Куда там! Ну, а направление наше идет на станцию Синегубовка. А потом разъезд Степняки, Молибога, Синереченская, Рыжики, Бор-Горелый, Старые Дубы, Казявино, Козодоевка, Чибрики, Гать и, значит, ваш город, станция назначения. А фронт тут крученый. И в местности еще кое-где бои. Так что ехать-то надо с оглядкой.
   День едем – ничего, порядок. Правда, летали над нами какие-то, кружились. Одни говорят – наши, другие доказывают – немцы. Кто их разберет! Бомбами не кидались. И у нас в эшелоне на двух площадках зенитки были – огонь не давали.
   А местность кругом сильно разоренная. Недавно еще тут немец был. Пожег все, злодей, порушил, глядеть жалко. Пустынь горелая… И дорога на живую нитку пошита. Еле едем.
   Прибыли мы под вечер на станцию Синереченскую. Пошел я за кипятком, чайком решил согреться. Хлеба получил по рейсовым карточкам. Возвращаюсь обратно, к своему вагону. А вечер был дождливый, ветреный. Пробрало меня порядком. Иду, мечтаю про чаек. Влезаю на площадку, гляжу – сидит кто-то. Забился в угол, как веник.
   – Это еще что за прибавление семейства? Клоков, ты чего смотришь? Не видишь, постороннее лицо? Законопорядков не знаешь?
   А это девчонка, годков этак двенадцати. Сидит, нахохлилась. На ней стеганка ватная, грязным полотенцем перепоясана заместо кушака. Из-под полушалка стриженые волосы торчат. Худая, немытая. А глаза так и стригут.
   – Дяденька, меня с того поезда ссадили. Можно? Мне только до Козодоевки доехать.
   – Какие, – говорю, – такие Козолуповки, Козодоевки! Инструкции не знаешь? А ну, кыш-кыш, шевелись, ишь какие завелись! Скидывай отсюда свои мешки. Гляди, какая расторопная, пристроилась. Спекулянничать небось ездила? Наловчилась с малых лет, – говорю я ей.
   А она:
   – Я, – говорит,– не спекулянничать. Это я сухарей везу своим. Я их уж два года не видала. Вот уехала к тете за Ростов, а сюда немцы вошли. У меня там, в Козодоевке, мама и братик Сережа.
   – И разговоров твоих слышать не хочу. Слезай! Но тут Клоков мой подходит, отзывает меня в сторону и говорит:
   – Слушай, Гурыч, а пускай себе едет. От нее ось не переломится, букса не сгорит, поезд не расцепится. Намаялась девчонка.