Вся Москва хохочет над высмеянными Маяковским бюрократами. Секретарь редакции, видя, какой успех имеет стихотворение, уже без особого страха думает о приезде редактора.
   А наутро на заседании коммунистической фракции Всероссийского съезда металлистов выступает Владимир Ильич Ленин.
   «Вчера я случайно прочитал в «Известиях» стихотворение Маяковского на политическую тему, – говорит Ленин.– …Давно я не испытывал такого удовольствия, с точки зрения политической и административной. В своем стихотворении он вдрызг высмеивает заседания и издевается над коммунистами, что они всё заседают и перезаседают. Не знаю, как насчет поэзии, а насчет политики ручаюсь, что это совершенно правильно…»
   Это для Маяковского событие огромной важности. Добрый отзыв вождя пролетарской революции воспринимается поэтом с глубокой радостью. Ведь до этого он лишь понаслышке знает о том, как относится к его работе Владимир Ильич. До Маяковского доходят слухи, очень его огорчающие. Толкуют, что Ленин не понимает и не любит Маяковского.
   Действительно, Ленин, считавший футуристов чуждыми новой пролетарской культуре, сначала относился и к работе Маяковского с известным недоверием. Воспитанный на классических стихах, он не одобрял и той ломки поэтической формы, на которую шел Маяковский. К тому же у Ленина создалось превратное впечатление о поэзии Маяковского после неудачного исполнения одного из стихотворений поэта артисткой, вся манера которой была совершенно противопоказана внутреннему смыслу и звучанию стиха Маяковского. Это произошло, когда Ленина однажды позвали в Кремль на концерт, устроенный для красноармейцев. Владимир Ильич сидел в первом ряду. Артистка декламировала одно из наиболее сложных, подчиненных особой игре словами стихотворений Маяковского «Наш марш». Не очень заботясь о смысле стиха, она старалась изо всех сил подчеркнуть лишь воинственный маршевый ритм:
 
Дней бык пег.
Медленна лет арба.
Наш бог бег.
Сердце наш барабан.
 
   При этом она все наступала и наступала прямо на Ильича… «А он, – как вспоминала впоследствии Н. К. Крупская, – сидел немного растерянный от неожиданности, недоумевающий, и облегченно вздохнул», когда артистку сменил какой-то другой актер.
   После окончания концерта Владимир Ильич спросил артистку, отчего она выбрала именно это стихотворение.
   – Я не спорю, и подъем, и задор, и призыв, и бодрость – все это передается, – сказал Владимир Ильич, – но все-таки Пушкин мне нравится больше…
   В феврале 1921 года Ленин вместе с Надеждой Константиновной посетил Вхутемас. Студенты окружили Ленина, показывали ему свои рисунки, объясняли их смысл, так как некоторые из работ были не очень-то понятны…
   А Ленин весело смеялся и сам расспрашивал студентов, что они читают, любят ли Пушкина.
   – О, нет! – выпалил кто-то, как вспоминала впоследствии Н. К. Крупская.– Он был ведь буржуй! Мы – Маяковского.
   Владимир Ильич улыбнулся и сказал, что, по его мнению, Пушкин лучше.
   «После этого, – пишет Надежда Константиновна Крупская, – Ильич немного подобрел к Маяковскому. При этом имени ему вспоминалась Вхутемасовская молодежь, полная жизни и радости, готовая умереть за Советскую власть, не находящая слов на современном языке, чтобы выразить себя, и ищущая этого выражения в малопонятных стихах Маяковского».
   И, видимо, Ленин все больше и больше «добрел» к Маяковскому. Вряд ли бы иначе он упомянул в своей речи Маяковского рядом с таким классическим писателем, как Гончаров, которого, по свидетельству Н. К. Крупской, он очень ценил и часто перечитывал.
   «Не знаю, как насчет поэзии, а насчет политики ручаюсь, что это совершенно правильно, – сказал, как уже приведено выше, Ленин, говоря о стихотворении Маяковского «Прозаседавшиеся», и тут же добавил: – Мы, действительно, находимся в положении людей (и надо сказать, что положение это очень глупое), которые всё заседают, составляют комиссии, составляют планы – до бесконечности. Был такой тип русской жизни – Обломов. Он все лежал на кровати и составлял планы». И далее Ленин вскоре опять возвращается к стихам Маяковского: «Практическое исполнение декретов, которых у нас больше чем достаточно и которые мы печем с той торопливостью, которую изобразил Маяковский, не находит себе проверки».
   Стихов в те годы печаталось чрезвычайно много, и очень знаменательно, что Владимир Ильич Ленин обратил внимание именно на стихи Маяковского, которые и использовал для иллюстрации некоторых положений своей речи.
   Маяковский прочно завоевывает себе право голоса в газете. Он печатается в «Известиях». Потом стихи его появляются регулярно в «Комсомольской правде». Острый глаз поэта-газетчика высматривает в быту каждую мелочь, которая может повредить краснофлагому строю. Он по-прежнему хлестко и безжалостно сечет своими строками обывателя, уже успевшего приспособиться к революции.
   С неутомимой отзывчивостью откликается Маяковский на каждое событие. Ничто не проходит мимо его зоркого глаза. Он всегда в курсе дел. Ему не надо специально нагнетать в себе интерес к теме, предложенной редакцией. Тема давно уже живет в нем, обрастает материалом и только ждет подходящего повода, чтобы зазвучать в стихах. И, когда ему звонят из редакции, заказывая стихотворение, он говорит: «А у меня это уже наполовину написано».
   Его читает теперь вся страна. Люди научились не спотыкаться на его ступенчатых строчках, поняли, что эти строки-ступеньки облегчают правильное чтение вслух. Люди уже замечают, что стихи Маяковского сами удобно ложатся «на голос». Эти стихи хорошо произносить. Они отлично звучат на улицах, на больших гуляньях, на площадях.
   И как ни бубнят докучливые противники, как ни пытаются они доказать, что Маяковский непонятен, что Маяковский не поэт, как ни стараются они отравить своей злобной болтовней существование поэту, Маяковского уже любит советская молодежь, любит, знает, считает своим поэтом. Стихи Маяковского становятся все яснее, доступнее. С еще большей силой и внятностью проступают в них заложенные поэтом мысли.
   Но, неукротимо рвущийся вперед, бдительный к себе, неутомимо требовательный, он зорко присматривается и к успеху своему. Не стал ли он уж слишком для всех подходящим, равнодушно удобочитаемым? Не готовят ли ему лавровый венок? Не иступились ли кили у его броненосцев на литературном рейде? Он не хочет, чтобы его, «как цветочек с полян, рвали после служебных тягот». Ему омерзительно успешное существование мещанина, чье мурло «вылезло из-за спины РСФСР». Он пишет стихи «О дряни», о новом обывателе, который пытается опутать революцию липкими нитями своего отстоявшегося быта.
   В новой поэме безжалостно спрашивает самого себя:
 
Ты, может, к ихней примазался касте?
Целуешь?
Ешь?
Отпускаешь брюшко?
Сам
в ихний быт,
в их семейное счастье
намереваешься пролезть петушком?!
 
   Маяковский подвергает себя добровольному заточению.
   Два месяца он сидит втиснутый в маленькую комнату на Лубянском проезде; два месяца, проверяя каждое слово, взыскательно меняя строку за строкой, работает он над поэмой «Про это».
   Так создается одна из лучших поэм Маяковского, полная тревоги и любви. Он сливает здесь в один мощный поток стиха глубоко личные, автобиографические мотивы с вопросами, волнующими целое поколение. Самообнаженное существо поэта раскрыто здесь, и кажется, что в каждой строке поэмы разветвлены окончания его нервов.
 
За всех – пуля,
за всех – нож.
 
   И в то же время это поэма непреклонной веры в будущее, к которому люди непременно вырвутся из последних трясин не до конца еще разбитого старого быта.
   Революция всегда была для Маяковского «хлеба нужней», «воды изжажданней». «Четырежды славься, благословенная!» – говорил он, обращаясь к революции. Горячими строками стихов он, как искрами, прожигает хамелеонью личину обывателя, меняющего свои цвета.
 
…дыханьем моим,
сердцебиеньем,
голосом,
каждым острием издыбленного в ужас
волоса,
дырами ноздрей,
гвоздями глаз,
зубом, исскрежещенным в звериный лязг,
ёжью кожи,
гнева брови сборами,
триллионом пор,
дословно —
всеми порами
в осень,
в зиму,
в весну,
в лето,
в день,
в сон
не приемлю,
ненавижу это всё.
Всё,
что в нас
ушедшим рабьим вбито…
 
   Вот поэтому-то он говорил, что мало «пиджак сменить снаружи, надо выворачиваться нутром». Он сам проводит внутреннюю чистку своей души и призывает к ней других.
   Поэт растет вместе со своей страной, радуясь каждому ее успеху, не боясь предстоящей «адовой работы». Он с теми, кто «вышел строить и месть в сплошной лихорадке буден». Он живет напряженно, чувствуя каждым нервом великое творческое напряжение страны.
   В своих стихах он не раз обращается к образу Ленина. В Ленине поэт видит волю и разум революции. «Вечно будет ленинское сердце клокотать у революции в груди». Но вот стопудовая весть – «с Ильичей удар».
   Смерть Владимира Ильича Ленина Маяковский воспринимает как личное и народное горе.
   Он бродит по морозным улицам, стынет в траурных очередях у Дома союзов, стоит в молчаливом Колонном зале.
   Он задумал написать большую поэму о Ленине.
   Весь 1924 год работает он над поэмой. Тщательно собирает материалы, перечитывает книги, расспрашивает людей, близких Ленину. Он еще и еще раз, тысячу раз примеряет форму, в которую ему хочется отлить поэму о Ленине.
   «Владимир Ильич Ленин» – поэма, посвященная автором Российской Коммунистической партии, – лучший литературный памятник Ленину.
   С нежностью и уважением, нигде не переходящим в дешевое умиление, говорит Маяковский о Ленине. Широко и точно обозначает он место Ленина в истории. Тяжело, мерно, мужественно звучат траурные строки последней части поэмы, где описываются похороны Ленина.
* * *
   В 1925 году, переписанная плотной строкой, без разбивки, сплошняком, ложится эта поэма на дно дорожного чемодана, с которым Маяковский, отправляясь в путешествие, проходит через осмотры таможен Европы и Америки.

Людогусь путешествует

   Чье сердце
   октябрьскими бурями вымыто,
   тому ни закат,
   ни моря рёволицые,
   тому ничего,
   ни красот,
   ни климатов,
   не надо
   кроме тебя,
   Революция!

   И Маяковский путешествует. В годы первых своих поездок он побывал уже в Латвии, в Берлине и Париже, в Нордернее и Флинцберге. Теперь он едет не только в Германию и Францию, но и в Америку. С гордостью предъявляет он на границах, как знамя подняв над головой, свою «краснокожую паспортину», свою «пурпурную книжицу»: «Читайте, завидуйте, я – гражданин Советского Союза!»
   Свои первые поездки он называет «путешествиями Людогуся».
 
   Аксиома:
   Все люди имеют шею.
   Задача:
   Как поэту пользоваться ею?
   Решение:
   Сущность поэзии в том,
   чтоб шею сильнее завинтить винтом.
 
   И вот поэт, чтобы дальше видеть, чтобы расширить горизонты, «выкручивает» свою шею и превращается в странное существо:
 
   Мысленно себя вытягивая за уши.
* * *
 
Человек не человек,
а так —
людогусь.
 
   «Вы знаете, что за птица Людогусь? Людогусь – существо с тысячеверстой шеей: ему виднее!
   У Людогуся громадное достоинство: «возвышенная» шея. Видит дальше всех. Видит только главное. Точно устанавливает отношения больших сил.
   У Людогуся громадный недостаток: «поверхностная» голова – маленьких не видно».
   Но и с высоты своего людогусьего роста Маяковский отлично видит каждую мелочь непривычной для него зарубежной жизни. Он смотрит города, людей, новые вещи. Он взыскательно приглядывается: чему здесь можно научиться? Что следует перенести домой, чтобы внедрить это потом у нас?
   Его путевые очерки, его стихи о Западе, об Америке написаны умно и искренне, с подлинным советским патриотизмом, с поэтическим тактом и литературной честностью, с хозяйской заинтересованностью советского человека.
   Маяковский одинаково далек и от квасного зазнайства, и от провинциального ротозейного преклонения перед величием американской техники.
   «Бруклинский мост – да… Это вещь!» Эйфелева башня в Париже тоже ему по душе. Крепко шарахнули в небо. Но башню ему хочется перенести к себе домой, на родину. «Идемте! К нам! К нам, в РСФСР! Идемте к нам – я вам достану визу!» – призывает он башню.
   И восхищение Бруклинским мостом – этим грандиозным приспособлением для простуд и эшафотом для самоубийства безработных – «меркнет перед острой лирической силой строк об американских комсомольцах из лагеря «Нит гедайге» («Не унывай»), которые «песней заставляют плыть в Москву Гудзон».
   В какой бы точке земного шара Маяковский ни был, он чувствует себя советским гражданином. Все мысли его обращены к родине. Бродит ли он среди мексиканских кактусов, подымается ли на небоскребные высоты Нью-Йорка, фланирует ли по бульварам Парижа – все равно в стихах его заботы о нашей стране, ее величие, ее горизонты.
   И даже сам Атлантический океан, который он пересек, нравится ему главным образом потому, что океан
 
По шири,
по долу,
по крови,
по духу —
моей революции
старший брат.
 
   «Жизнь моя совсем противная и надоедная невероятно. Я все делаю, чтобы максимально сократить сроки пребывания в этих хреновых заграницах», – пишет он домой.
   На каждом шагу за рубежом путешественник Маяковский наталкивается на примеры жесточайшего угнетения человека. Все его поэтическое существо содрогается от этих картин. Он чувствует себя везде человеком с головой, проросшей в будущее, людогусем, пришельцем из передовой страны, опустившимся на дно истории: продажная любовь, ханжество, лицемерие, грубейший вкус…
   И как ни радует его железобетон небоскребов, как ни по душе ему грохот и движение больших американских городов, он говорит, что на месте Колумба он Америку сейчас закрыл бы, почистил, а потом бы уже открыл снова.
   Он «земной шар чуть не весь обошел». Мир кажется ему большим, вместительным, но «для веселия планета наша мало оборудована».
   Он ездит по Европе и Америке, выступает с докладами, читает свои стихи, рассказывает о советской литературе.
   Стены аудиторий, в которых он выступает, кажется, вот-вот рухнут, так набиты залы, так грохочет на весь мир из-за морей пришедший голос советского поэта.
   Буржуазные газеты сочиняют небылицы о Маяковском, требуют его выслать обратно в СССР. Рабочая пресса дружно приветствует «полпреда стиха» СССР и призывает всех слушать Маяковского, который приехал «стихом побрататься».
   Одна из заокеанских газет так описывает выступление Маяковского в помещении Централ Опера Хаус в Нью-Йорке:
   «…тысячи искрящихся глаз устремлены на эстраду, заполненную представителями печати пролетарских организаций. Ждут с затаенным дыханием богатыря новейшей поэзии.
   Но… прежде надо выслушать приветственные речи. Они льются ручьями самых красивейших возвышенных слов. И при каждом упоминании имени поэта и определении его как «титана русской литературы»… «певца революционных масс» своды огромного зала оглашаются аплодисментами.
   …Кончились речи. Из-за колонны появляется Маяковский.
   – Добро пожаловать, Владимир Владимирович! – раздается голос председателя.
   Зал гремит долго-долго.
   Вот он, Маяковский! Так же прост и велик, как и сама Советская Россия. Гигантский рост, крепкие плечи, простенький пиджачок, коротко стриженная большая голова… Он стоит и ждет, чтобы смолкли аплодисменты. Как будто начинают стихать, но вдруг – совершенно неожиданно – новый взрыв рукоплесканий и вся публика вскакивает с мест. В воздух летят шляпы, машут руками, платками, не видать конца оваций.
   …Зал замолк, воцаряется полная тишина, и, словно раскаты грома, раздается голос Маяковского. Так гремел голос поэта в октябре 1917 года… В громовых раскатах его голоса чудилась та великая страна, которая породила одного большого и много-много малых Маяковских, значение которых растет вместе с ростом величия единственной в мире Пролетарской Социалистической Республики…»
   А он, путешествуя по Америке, вглядывается в златозубый оскал заокеанской цивилизации, видит личину «его препохабья» – всемогущего капитала, потом в стихах своих он высмеивает американский доллар, демократию, воплощенную в грандирзной статуе, в знаменитой «бабе-свободе», которая замахнулась на мир «кулаком с факелом», «прикрыв задом тюрьму острова слез». С негодованием разоблачает он гнусное преследование негров.
   Уже в те годы Маяковский распознает «рваческий завоевательный характер американского развития». Он предсказывает: «Америка станет только финансовой, ростовщической страной… Может статься, что США сообща станут последними вооруженными защитниками безнадежного буржуазного дела, – тогда история сможет написать хороший типа Уэллса роман «Борьба двух светов».
   Впоследствии поэт прозорливо нарисует в своей патриотической пьесе «Баня» некоего иностранного туриста мистера Понта Кича, приехавшего в СССР и ищущего знакомства не только с историческими достопримечательностями, но прежде всего с некоторыми изобретениями советских техников.
   Вот что говорит о нем в пьесе Маяковского один из персонажей:
   «Мистер Понт Кич, известный, известный и в Лондоне и в Сити филателист. Филателист (сконапель, марколюб – по-русски), и он очень, очень интересуется химическими заводами, авиацией и вообще искусством. Очень, очень культурный и общительный человек. Даже меценат. Сконапель… ну, как это вам перевести?.. помогает, там, киноработникам, изобретателям… Такой культурный, общительный, даже нам ваш адрес сказал».
   И Маяковский выступает, бросая свои стихи в лицо «его препохабью» – всемогущему капиталу, который, «обирая, лапя и хапая», встал перед ним по ту сторону Атлантики.
   В Европе его встречают также восторженно. Здесь его уже давно знают, и нет почти ни одного революционного поэта, который бы не испытал на себе влияния Маяковского. «В Праге отмахал всю руку – столько понадписывал своих книг…» – пишет Маяковский домой. «Был большущий вечер, рассчитанный на 1000 человек, – продали все билеты, а потом стали продавать билетные корешки. Продали половину их, а потом просто люди уходили за нехваткой места».
   Пражская газета «Лидове новины» так описывала впечатление, которое произвел на чешских слушателей Маяковский:
   «Его могучий голос буквально гремел по всему зданию. Это не было декламацией, с какой мы знакомы в Европе, это был взрыв энергии, чувства, силы и, наконец, просто самой человеческой души.
   Слушатели, захваченные необычайной силой человека, который говорил, обращаясь к ним, и голос которого колебал колонны зала, были совершенно потрясены. Успех лекции был таков, что трудно его сравнить с чем-нибудь когда-либо показанным в Праге в области декламационного искусства».
   Высокого вкуса, остроумия и грозного благородства исполненны стихи Маяковского о Париже. Ему нравится город, его бульвары и улицы. Ое даже заранее отмечает, что надо будет поберечь в архитектуре, чтобы ядром ничего не портить, когда революционный народ пойдет громить префектуру по соседству. Поэт признается, что он «хотел бы жить и умереть в Париже, если бы не было такой земли – Москва». И однажды говорит своему знакомому:
   – Как вы думаете, будет этой весной война? Неужели сунутся? Ужасно не хочу войны. Если случится, пойду с Чекой в Париж. Зная состав этого города, буду полезен.
   Он не хочет вымокать и ржаветь под «иностранными дождями». Его тянет домой, в боевую, кипучую «бучу» нашей советской жизни.
   Поездки за границу не только обогащают его нужным материалом, расширяют его «людогусьи горизонты». Там, в чужой, рассмотренной им до самого дна жизни еще грандиознее делается его «громада любовь» к родине, «громада ненависть» к старью.
   Вернувшись на родину, он отправляется «менестрелить»: разъезжает по Советскому Союзу, продолжая «прерванную традицию трубадуров и менестрелей» – бродячих поэтов и певцов.
   Он ездит по городам Советской страны, рассказывает о своих заграничных впечатлениях, читает стихи, спорит и расправляется с литературными противниками. Его выступления во всех углах СССР не похожи на гастрольные концерты. Разговор Маяковского с читателем идет всерьез, начистоту. Он обогащает аудиторию, дает ей крепкую революционную зарядку.
   Маяковский уделяет этой работе много сил и времени. «За один день читал (за один, но не один) от гудка до гудка, в обеденный перерыв, прямо с токарного станка на заводе Шмидта; от пяти до семи – красноармейцам и матросам в только что отстроенном прекрасном, но холодном, неотопленном Доме Красной Армии; от девяти до часу – в университете – это Баку».
   В Ленинграде, в Баку, в Киеве, в Саратове, в Виннице, в Харькове, в Ростове – во всех крупных городах Советского Союза гремит его мощный голос. Сперва появляются афиши, возвещающие о его прибытии, потом приезжает он сам, окруженный легендами и сплетнями.
   Огромный, широкоплечий, еще полный большого путевого движения, еще не потерявший кругосветного разгона, он взбирается на сколоченные наспех подмостки в цехах, выходит на эстрады клубов и больших городских залов.
   Разговор с читателем он считает для себя таким же кровным делом, как непосредственную работу над стихом. В этих разговорах он неутомимо агитирует за новые требования, которые должны предъявляться к революционному поэту. —
 
Мало знать
чистописаниев ремёсла,
расписать закат
или цветенье редьки.
Вот
когда
к ребру душа примерзла,
ты
ее попробуй отогреть-ка!
 
   «В наше время тот поэт, кто напишет марш и лозунг!» – говорит Маяковский. Он рассказывает о новых задачах литературы, о месте поэта в рабочем строю.
   Так живет он, разъезжая, работая, вглядываясь. Так живет он в ругне, спорах, веря, что вовек не придет к нему «позорное благоразумие». И его, неутомимого, несдающегося, напролом идущего вперед, ждут во всех концах страны не только рабочие, но и студенты, комсомольцы.
   Его хотят услышать, его хотят повидать и в Одессе, и в Краснодаре, и в Казани… Стоит ему только приехать в город, в гостиницу к нему стекаются читатели, поэты, журналисты, переводчики.
 
Входит татарин:
«Я
на татарском
вам
прочитаю
«Левый марш».
Входит второй.
Косой в скуле.
И говорит,
в карманах порыскав:
«Я —
мариец.
Твой
«Левый»
дай
тебе
прочту по-марийски».
Эти вышли.
Шедших этих
в низкой
встретил третий.
«Марш
ваш —
наш марш.
Я —
чуваш,
послушай,
уважь.
Марш
вашинский
так по-чувашски…»
 
   Долгое время, уже после его отъезда, еще идут споры в редакциях, в институтах. Приезд Маяковского каждый раз событие. И в самых тихих городках разгораются бурные дискуссии о Маяковском.
   За Маяковского – молодежь, студенты, краснофлотцы, рабфаковцы, новая советская интеллигенция.
   Против Маяковского – те, кто любит похвастаться своей «старой закалкой», местные литераторы из неудачников, особого рода библиотекари, считающие своим долгом «оберегать вкус рабочих и крестьян», и просто обыватели…
   Когда его долго нет в Москве, в литературе тихо и пусто. И люди с нетерпением ждут, когда появятся знакомые афиши, возвещающие о том, что в Большой аудитории Политехнического музея выступит поэт Владимир Маяковский.

На капитанском мостке

   Аудитория
   сыплет
   вопросы колючие,
   старается озадачить
   в записочном рвении.

   Политехнический осажден. Смяты очереди. Трещат барьеры. Давка стирает со стен афиши. Администратор взмок… Лысой кукушкой он ускользает в захлопнувшееся окошечко. Милиция просит очистить вестибюль.
   Зудят стекла, всхлипывают пружины дверей. Гам… Маяковский сам не может попасть на свой вечер. Он оказывается заложником у осаждающих. С него требуют выкупа: пятьдесят контрамарок… ну, двадцать – тогда пропустят. Но он уже роздал вчера, сегодня, сейчас десятки контрамарок, пропусков. Больше нет. Он оскудел.
   И Маяковский продирается к входу. Он начинает таранить, ворочаться, раздвигать, как затертый мощный ледокол. Потом он вдруг сразу и легко проходит через всю толщу толпы.
   Зал переполнен. Сидят в проходах, на ступеньках, на краю эстрады, на коленях друг у друга. Только в первых рядах еще видны пустые места, оставленные для лиц, особо уважаемых администрацией и пренебрежительно опаздывающих.
   Маленькая закулисная комнатка загромождена Маяковским. Она раздавлена его расхаживанием. Комнатка тесна Маяковскому. Владимир Владимирович сторонит широкие плечи. В углу рта папироса. Она закушена, как удила.
   По лестнице поднимается шум осады:
 
– Ма…
я…
ков…
ский!..
Про…
пусти…
те!!
 
   Владимир Владимирович, почти сконфуженный, говорит мне:
   – Пожалуйста, Кассильчик, спуститесь к администратору – мне уже совестно. А там пришли комсомольцы, кружковцы. Пусть пропустят пять человек, скажите: последние… Ну ладно, заодно уж восемь… словом, десять. И бейте себя в грудь, рвите волосы, выньте сердце, клянитесь, что последние. Он поверит. Девять раз уже верил…