– Так мы ж браты! Я тобi допоможу.
   Этот эпизод меня потряс…
   Этот сельский с виду парень оказался очень большим начальником. Его звали Пол Золтонецкий. Его мать бежала с Украины во время голодомора. Он пригласил меня к себе домой… Внутри там все было как, в украинской хате, с половичками и рушниками. Он никогда не работал в поле, но натура у него была крестьянская. Он, например, очень любил подсолнухи и заставлял их сажать на всех подчиненных ему объектах, у него даже была кличка Sunflower guy. В общем, меня взяли на работу в Сити после собеседования, на котором я рисовал разные графики. Как потом выяснилось, никто в этих графиках ничего не понял, им было только ясно, что я профи, этого оказалось достаточно. Многие русские мечтали попасть на работу в Сити, там стабильно, не увольняют, социальный пакет хороший… Мне просто завидовали! Особенно когда узнавали что моя годовая зарплата – 35 000 долларов, это было неплохо в 1990 году.
   Я все еще плохо понимал, что мне говорят, а про документы и говорить нечего, я не мог не то что их писать, но даже и читать. Но тем не менее работал инженером, как это ни странно… Хорошо, там были двое русских, один из Азербайджана, другой из Белоруссии, они мне растолковывали, что и как… Еще я поддерживал отношения с одним ирландцем, работягой, он был знаток литературы, его любимые авторы – Гессе и Пастернак.
   Перед первым моим уикендом на новой работе встал вопрос:
   – В воскресенье кто хочет работать?
   Все хотят, двойная же оплата. Уступили это право мне как самому бедному, которому деньги нужнее. Я продежурил на объекте 12 часов, мне заплатили 1200. Я сразу купил TV и VCR…
   Однажды я там залез не в свое дело.
   Работяги заканчивали армирование конструкции. Я подошел, заглянул в чертежи и говорю:
   – У вас тут ошибка, нельзя заливать.
   Работяги меня не послушали. Я же, когда пришел трак с бетоном, сказал, что запрещаю выгрузку. Они удивились. Я для них был никто, но формально считался их начальником.
   – Зовите вашего резидент-инженера! – говорю. Приходит баба. Я говорю ей:
   – Тут ошибка.
   – Как ошибка? Вот рабочие чертежи, все правильно.
   – Так в чертеже и ошибка!
   Объясняю ей, что к чему, она задумывается, мы идем смотреть другие чертежи, проектные. Она наконец понимает, в чем дело, и говорит работягам:
   – Все переделать! Только быстро, осталось двадцать пять минут, не успеете – бетон придется выкидывать. (По правилам он должен быть залит не позже чем через полтора часа после отгрузки с завода.)
   Ребята кинулись работать, все четверо, а жара 102 градуса.
   С тех пор отношение ко мне поменялось. Они сами прибегали:
   – Егор, тебя все устраивает?
   Потом я как-то увидел: на чертеже нет температурного шва, а он тут точно должен быть. Прихожу к старшему инженеру, негру:
   – Шва нет!
   – А его нет в рабочем чертеже. Идем с негром к супервайзеру:
   – Ларри, будет время, глянь, тут шов должен быть.
   – Хорошо…
   На другой день Ларри говорит:
   – Ты знаешь, вроде должен быть шов, но нигде нет на чертежах. Формально вроде все правильно. Но я вызвал проектировщиков.
   На другой день приезжают два парня. Смотрели, смотрели… И говорят:
   – Да, таки должен быть шов. И говорят арматурщикам:
   – Ну что, все придется переделывать.
   После этого никаких вопросов ко мне вообще не было. Я зажил. Купил новую машину, приличный костюм, богатый галстук.
   Было интересно наблюдать за столкновением цивилизаций, которое всегда имеет место в эмиграции. Я увидел, что если человек прошел хорошую школу – на стройке, в аспирантуре – и если у него есть яйца, то на long run он выигрывает… Я увидел, что в Америке очень строгая иерархия, они говорят друг другу Пол и Уилл, но все четко понимают, кто есть кто. Если ты newcomer, тебе все будут помогать. Но как только они осознают, что ты – их потенциальный конкурент, включается другой механизм, основанный на самой низкой подлости: «Ну как же, этот человек займет мое место, значит, мои дети не пойдут в хороший колледж. Я не куплю новую машину. Значит, я ущемлю интересы своих близких.
   Кто мне дороже, этот чужак или мои родственники? Придавив его, я совершу моральный акт». И это там сплошь и рядом. Я там через многое прошел, я многое вытерпел от своего начальника, который обижался, что я умнее его… Я его подсидел в итоге.
   Хотя мне все говорили: «Не связывайся с американцами, они тебя выкинут на улицу и будут выглядеть правыми». Я решил – буду такси водить, но меня хер кто заставит делать то, что я не хочу, особенно если я считаю, что прав. Мы ведь такие. Вот мы все любим Францию, но ее всю немцы взяли за 15 дней. А мы, такие неподмытые, легли в 22 километрах от Москвы, и хуй чё получилось у немцев.
   Я пошел в рост. У меня было семь американских инженеров в подчинении, я редко бывал на объектах, – так, давал указания.
   Я был в таком авторитете, что меня отмазали после того, как я по пьянке разбил новую казенную машину. Меня отмазали, хотя я сел за руль, выпив 21 рюмку водки! Авария случилась в 11 вечера, но мои начальники сказали, что это было служебное задание. После той аварии на все 24 казенные машины департамента подскочила страховка, но мне и слова никто не сказал.
   И вот на волне этого успеха я прочитал в газете, что Эрнст Неизвестный собирается строить памятник зекам на Колыме. Я завелся: это ж вечная мерзлота, а я диссертацию защищал по бетонным работам на Севере! Я нашел телефон Эрнста в справочнике, позвонил ему, мы встретились, полетели в Магадан, слово за слово, и вот я живу в Москве, живу русской жизнью. Ха-ха, может, я тоже патриот? В каком-то смысле? Патриот в третьем поколении?
   А еще же четвертое поколение подросло: моя дочка от первого брака без моей помощи перебралась в Штаты и работает там врачом. Недавно приезжала ко мне в Москву. Вроде как просто повидаться…

Песня о Родине (исповедь графомана)

 
 
   Я очень быстро понял, что мне сказать нечего, – вот это самое главное. Горькое открытие, но уж лучше правда. Лучше трезво смотреть на жизнь. А с точки зрения техники – все было в порядке. Стихи у меня всегда были техничные, это я понимаю.
   Вот, допустим, у меня была такая вещь «Внезапный снег в Железноводске». Допустим, так:
 
На тающей, на стынущей
Упавшей белизне
Желтком сгоревшим, сгинувшим
Горчишником остынувшим
На синей простыне
Зрачком косящим, прорубью
В снегу прозревшей прорезью
Так внятен, горек, чист
Внезапно с неба канувший,
Как отзвук дальний – лист.
 
   Там есть ляп, но он намеренный:
 
Горчичником остынувшим
На синей простыне.
 
   Все в порядке тут с техникой.
   Могу технику показать другую:
 
Той зимой в морозном дыме,
В зазвеневшем Усть-Илиме,
Отчеканенном червонным январем,
Сквозным, каленым,
Разметавшимся по склонам,
Снежном, утонувшем, сонном,
Ты мне вспомнилась…
 
   Ну и т. д.
   Значит, технику можно прихватить, но непонятно, откуда идет эта вещь, эта самая вещь…
 
На доске калиновой, червонной
На кону горы крутопоклонной
В тридорога снегом занесенной
Высоко занесся санный, сонный
Полуберег, полугород, конный
В сбрую красных углей запряженный,
В желтую мастику утопленный
И в перегоревший сахар жженый…
 
   Как бы понимаешь – вот такие есть вещи. Ты их можешь моделировать – но это для тех кому есть что сказать! А мне – нечего. Вот и все. И наоборот – есть люди, которые не могут писать, но они соображают очень сильно. В итоге я не смотрю на то, что я написал, как на большую высокую поэзию. За какие-то строки мне вообще стыдно… Я этим занимался в 22–23 года. В 21 год я начал. Вот она, поэзия; когда б вы знали, из какого сора… Я встречался с девушкой одной три с половиной года. Она не хотела давать, потому что считала, что до свадьбы не дают, и я с ней не спал. Я ее щупал, но не ебал. Вот! (Потом я женился – именно на ней. Значит, как это ни смешно, в итоге ее тактика сработала, она не зря не давала…)
   Во время этих ухаживаний Бог послал мне женщину, первую, а это очень важно – какой была первая. Я помню, как я сидел и ждал ее, она должна была приехать, и все должно было случиться, так и вышло; я этот день запомнил навсегда: это было 15 ноября, когда я ее трахнул. Я дрожал как мальчик, комплексов было полно, я был мальчишка необразованный.
   Я писал ей стихи, она была единственная, кому я писал.
   Вот, например:
 
Как в старых романах и фильмах потертых,
Сидишь на диване с гитарой
И пламенем черным прически
И тихо поешь про двухстволку,
Про чьи-то колени,
Про то, что уходят на север в тумане олени
И пьян наш Валерка,
А ты хороша до озноба,
И я в бесшабашность твою
Как в ладони сугроба…
 
   
 
А ты все поешь,
Сероглазое, милое чудо.
Все верно, я верю,
Что солнце почти абрикоса
И нам уходить почему-то
Так трудно, так трудно.
Я не замечаю, что
Пальцы мне жжет папироса
 
   …
   Еще были такие строки:
 
Украдет у ночи тьму дробный стук колес.
Парус – ветер украдет, снасти – тени звезд.
Унесут и нас года
В небо, в море, в города.
Над плечами наших мачт – темная вода,
Не летайте, не ломайте крылья,
Не стучитесь в теплые ладони.
 
 
Если солнце мы в зрачки запрячем,
То глаза любимой время не затронет,
Годы не затронули, а глаза остыли.
И ладони теплые сделались пустыми,
Голоса зеленые стали черно-белыми,
Время нас не трогает, время дело делает.
Не смолите днища и канаты,
Паруса на простыни порежьте.
Что с того, что простынь жестковата?
Ведь земля устойчива, на земле полегче.

 
   О чем это? Юношеская лирика. Но как ни странно – пиздец! – конфисковали тираж газеты, где этот стих вышел! Правда, это была многотиражка… Партком собрали, всерьез про идеологическую диверсию говорили. А, пессимизм, к чему призывают людей – не ходить в моря, не летать? Паруса на простыни разорвать?! И это в то время, как партия и проч., и проч.! Как слово наше отзовется? Да хер его знает, как оно отзовется.
   У этой истории могло б быть серьезное продолжение, но наш ректор все спустил на тормозах, – тогда как раз недавно было страшное дело по национализму в Львовском университете… Неохота было к себе внимание привлекать в той обстановке, и все замяли.
   Поэзия!
   Я выскочил как черт из коробочки, но меня вовремя задвинули обратно. А мог бы прославиться, стать героем, но ну его на хер, такой героизм.
 
   Откуда это все взялось? Я же был советский провинциальный мальчик из небогемной семьи, который дрался, фарцевал, прогуливал уроки…
   Интерес начался, наверно, в Братске, родители работали там, а я ходил в школу, класс в шестой. Туда в те времена приезжал Евтушенко, читал свои стихи; местные интеллигенты их писали на старинные здоровенные магнитофоны, все слушали, включая моих родителей, я тоже пытался, вникал, – и как-то на меня это действовало! Потом, в десятом классе, мне попался сборник Евтушенко же «Взмах руки». Я прочитал, мне понравилось. Быстро, очень быстро, я перекинулся на Вознесенского. Потом Лорка – полез туда. Я вышел на правильную тропу, прочитал «Доктора Живаго» и того Пастернака, который был опубликован, – я про стихи тут.
   У меня странная память, я знаю наизусть тыщи стихов, ну тыщу точно, я любого могу переспорить, давайте читать наизусть хоть Мандельштама, хоть Пастернака, хоть кого! Один начинает, другой продолжает, кто первый выдохнется? Я однажды выспорил у одного серьезного парня «мерс», мы поспорили при свидетелях, и он проиграл, но я его при свидетелях же простил, похлопал по плечу: не нужен мне твой «мерс», свой есть, оставь себе. И он оставил. Это выглядело жалко, но он это проглотил.
   Я не заучивал стихи, нет. Просто внимательно и с огромным интересом их читал. Наверное, я, как всякий графоман, пытался разобрать игрушку, чтобы понять, как она действует, чтобы повторить успех. Те стихи, которые меня потрясли, я их читал раз или два и запоминал от начала до конца, навсегда. При том что выучить наизусть я не могу ничего… «Мой дядя самых честных» – это я как раз плохо помню, а что касается личных интеревов – другое дело.
   Мне, как всякому графоману, хотелось писать. И я писал. На той же Зейской ГЭС. Вроде про комсомольскую стройку, но там не было слова про комсомол!
   Только пантеизм. И чистая лирика.
   Вот, пожалуйста:
 
Застывшее небо набухло дождями,
И пахнут ладони озябшей росой.
Студеная Зея течет из тумана,
Парящий туман, как березовый сон.
 
   ПРИПЕВ:
 
И за шесть тысяч верст
Будет сниться мне створ,
Весь в серебряной пене
В изумлении гор.
На щеках усталых трудяги буксира
Холодные капли мерцают слюдой.
А Зея, как звон, как легенда, красива,
И в сопок кольце свист ветров над водой.
Испуганно эхо взметнулось к вершинам
И сквозь перекрытия радостный шум.
Упрямо пошли к котловану машины,
Как раньше ходили солдаты на штурм.
 
   Про Всесоюзную ударную комсомольскую стройку, про всякий там энтузиазм – ни слова. Что и требовалось доказать. Совесть моя чиста. А то, знаете, некоторые великие поэты то Ленина хвалили, то Сталина…
 
   Я еще в школе собрал группу ребят, которые интересовались стихами, мы договаривались и шли куда-нибудь в интернат и там со сцены читали стихи. Потом в институте тоже сбилась компания, мы собирались и читали. Французов, к примеру. В России не очень знают французскую поэзию. А у них есть большие поэты, тот же Аполлинер. Жак Превер – роскошный поэт. Превер – это очень просто:
 
В манеже лжи
По кругу бежит
Красная лошадь улыбки твоей.
А я неподвижно стою на песке,
Хлыст правды печальной сжимая в руке.
И нечего мне сказать.
Твоя улыбка так же верна,
Как правда, что может больно хлестать.
 
   И знаменитейшее его стихотворение «Барбара», которое ты, конечно же, слышал…
 
   Орлуша мне говорит:
   – Ну, французская поэзия – это же переводы!
   Но у меня на этот счет своя теория. Раньше издавали много переводов, и хороших в том числе; видно, серьезные ребята, поэты, которые были в подполье, пошли в переводчики. И в академических изданиях был основной перевод, а в конце – варианты. И тут все очень просто, как с бабами: если у тебя выработался литературный вкус, очень легко отбрасывать то, что тебе не нравится. И я выбирал, как потом выяснилось, правильные переводы. Я много читал французов, которые мне очень нравились, и испанцев. Почему я очень люблю, в частности, Аполлинера? Впрочем, это длинный разговор и неинтересный.
   Сам про себя я, конечно, понимал: какой, я на хуй, поэт… У меня были стихи более или менее технично сложены, но… Правда, я считал себя квалифицированным поэтом-песенником. Я начал в 20 лет писать с Джоном песни: он – музыку, я – тексты; это продолжалось долго…
 
   Музыка всегда подпирает текст. «Мне нравится, что вы больны не мной» – эти стихи были известны всей России 70 лет. Но пока они не прозвучали с музыкой, никто из широкой публики их не знал. Кто возьмет сборник Высоцкого и прочтет его тексты как просто стихи – того постигнет жестокое разочарование. А стихи Окуджавы? Это не Мандельштам и не Пастернак, и даже не Тарковский…
 
   Считая себя песенником, я могу сказать, что написал по крайней мере один хороший текст, который можно воспринимать без музыки.
 
Если тронет улыбку печаль,
Если пальцы коснутся плеча
И мелькнет в осенней толпе
Твой прощальный взгляд…
Если тронет улыбку печаль,
Как зарницы смятение светлых гроз,
Мы заставим сердце молчать,
Но не сдержим слез.
Мы не сдержим тепла сентября,
Не поверив ему всерьез.
И осыплются листья, горя
В ломкий снег у застывших берез.
Вспыхнет прорубью под снегом
Холодом согрет
Лист, отпевший первым снегом
Твой уход – твой след.
 
 
В мире нет беспросветных ночей
И утерянных напрочь ключей.
На таежной стылой реке мне твой смех звучал.
В мире нет беспросветных ночей.
Будет, осень, светиться твое крыло,
 
 
И хмелеть апрельский ручей,
Дымный, как стекло.
И когда полыхнувший апрель
Тронет веткой твое окно,
Будет в лужах смеяться капель,
Словно не было в мире темно.
Словно не было горьких и смутных гроз.
Разве с небом сводят счеты за такую боль?
Разве можно ветер моря упрекать за соль?..
 
 
Будет ключ улыбаться реке,
И мелодия плыть вдалеке.
Будет ясных глаз глубина
холодеть у дна.
Будет ключ улыбаться реке,
Затанцует корабль на шальной волне,
И лежать рука на руке
в самом первом сне.
Нас укутает ветром прибой
на исходе тепла и дня,
И соленые брызги и боль
Все пройдет, все отпустит меня.
Разве с небом сводят счеты за такую боль?
Разве можно ветер моря упрекать за соль?..
 
   На самом деле это был текст песни, при том, что это, конечно, длинно для песни… Вот я все говорю про себя – графоман, графоман, но этот-то текст хороший, он, блядь, не графоманский! Я это написал в 1980 году. Мы как раз три песни продавали тогда Пугачевой, но это отдельная история…
 
   Песни вот с чего начались (зейская история не в счет, там все было наивно и бескорыстно). В Одессе у меня была баба, она работала в деканате в консерватории, а муж ее был моряк на очень большом пароходе; она еблась от него, как почти все моряцкие жены, и как некоторые из них, именно со мной… Она видела, что у меня бабок нет, но ее грело, что я все-таки доцент. Ей захотелось поддержать хорошего парня, и она познакомила меня с преподавателем кафедры композиции, композитором же; слово за слово, я принес ему свои тексты. Помню, там точно был стих «Не ищите в море жемчуга, матросы» – подражание андалузской поэзии и заодно Лорке. Композитор посмотрел это, задумался и говорит:
   – Давайте мы с вами напишем песню о родине!
   Да, свежие у него ассоциации: море, жемчуг – и родина, социалистическое отечество.
   Мне уже было 33 года, какая, казалось бы, песня? Причем о родине? Но я исходил из того, что за песни платят, и это было главным мотивом. Или, может, графоманство мое взыграло? Но, с другой стороны, это был challenge: что, я не могу песню о родине сочинить?
   Но как и что сочинять? Лично я о родине не думал ничего. И я не придумал ничего лучшего как прийти к своей еврейской маме и спросить:
   – Скажи, а ты что о родине думаешь?
   – Родина – это мать…
   Я серьезно отнесся к ее словам. Я тоже понимал, что можно, только убрав политику, говорить о родине – о природе, о сыновьях, в таком духе.
   И я написал. Может, это плагиат, может, нет, но написал я так лобово:
 
 
 
Люблю сады твои в цвету
И грозы летние.
Люблю весенний шум апрельского ручья,
Дым стороны родной,
Тепло друзей-товарищей —
Все это – родина любимая моя.
 
   И дальше припев:
 
Сколько сыновей нежных
Спит в твоих полях снежных,
Вечно спит в полях снежных…
Ты помнишь их, земля?
Боль моя и мой праздник,
Сколько нас таких разных
Поднято твоим светом,
Родина моя.
 
   Композитор насторожился насчет сыновей нежных в полях, но потом остыл.
   Третий куплет звучал, как сейчас видно, двусмысленно:
 
С годами к нам приходят вновь простые истины.
Мы их несем в душе своей во все края.
Тобою мы живем, с тобою вместе выстоим,
С тобой всегда мы будем, родина моя.
 
   Во все края – в Тель-Авив, в Нью-Йорк, далее везде. Так, что ли?
   Короче, композитор сочинил к этому тексту бессмертную музыку, и мы отправили песню на анонимный конкурс. Ну, эпизод, и ладно. Но вдруг выяснилось, что мы выиграли всеукраинский конкурс! Когда было подведение итогов, нашу песню исполнили в Кремлевском дворце, как бы подарок России – от Украины. Все было так по-взрослому! В Афганистан ездил оркестр Одесского военного округа, среди прочего теноры исполняли и мой шедевр, как оргазм имитируя высокие чувства, и на словах «Сколько сыновей нежных» пацаны в Афгане плакали. Да и мелодия была хорошая.
   Эту песню потом долго крутили по радио. Я получал от ВААП какие-то отчисления с этой песни, рублей двадцать в месяц – пока не уехал в Америку…
 
   Эту историю рассказчик вспомнил, когда узнал, что его новые соотечественники – американцы вошли в Афган. Был новый challenge, что пусть бы и эти новые иностранные пацаны поплакали над пронзительными строками. И руки, короче, потянулись к перу, перо к бумаге, он задумался и сел переводить свою лирику на английский…
   И мы еще посмотрим, чем это все кончится.
 
   Потом мой напарник, композитор, говорит:
   – Надо ко Дню Победы марш написать.
   Ну, я сел и написал:
 
Сколько верст мы с тобой прошагали
Под бомбежкой, огнем и дождем,
Самых лучших друзей мы теряли.
Только верили в то, что дойдем,
 
   ПРИПЕВ:
 
В час, когда горело небо и земля
И когда последний бой никто не ведал
Ты с нами был всегда,
Ты нас в окопах поднимал
И ты нас вел вперед,
Марш Победы, Марш Победы, Марш Победы
 
   и т. д.
 
   Продали мы и эту песню.
 
   Я уже отец семейства, на четвертый десяток перевалил, обременен заботами, какая там поэзия, не до нее… Но приходит мой композитор, ноет: вот денег нет, но зато есть заказ от Минкультуры, жалко упускать.
   – Ну, что там на этот раз? – спрашивал я недовольно, но денег хотелось.
   Новый заказ был про первую школьную любовь.
   – Да какая школьная любовь? Я женат уже второй раз…
   – Ну я тебя прошу! Там все схвачено, ребята ждут!
   И я ничтоже сумняшеся пишу:
 
На палубе на рассвете
Танцует с девчонкой ветер,
Плывет на исходе лета
Маленький пароход.
Знаю, запомним это
Любви нашей первое лето,
Щемящий напев кларнета
И школьный последний год.
 
   Он с этим листком пошел по инстанциям… А хлопец-референт, который говорит только на мове, наезжает:
   – Ганьба! Це ж серйозний поет, він про Батьківщину писав! А тут я не розумію… З ким дівчина танцює? Дівчина може танцювати з другою дівчиною або з хлопцем, а тут вітер – що за херня?
   Композитор прибегает ко мне с этим:
   – Бля, сделай что-нибудь! А то мы пролетаем с этим школьным вальсом!
   – Ща я тебе напишу, только чтобы ты отъебался.
 
Тихо звучат гитары,
Как-то там – не помню уже – кружатся пары.
Вот и пришел, ребята,
Школьный последний бал.
Нас ждут впереди дороги,
Надежды, мечты, тревоги.
И даже учитель строгий
С улыбкою нас обнял.
 
   – Я знал, что ты настоящий талант! Это ж другое дело! Тут и лирика, и пафос, и педофилия – вообще все есть, очень многослойное произведение.
 
   Последний всплеск, последний отголосок моего поэтического творчества был такой.
   Как-то в Москве в бане, ну, там свой коллектив сложился, и один завсегдатай, Коля, позвал нас на концерт.
   – А что, шансон будет?
   – С чего вдруг шансон?
   – Ну а что вы, бандиты, слушаете?
   – Да пошли вы на хуй! Бандит… Я композитор, я консерваторию окончил! (Тут он приврал, на самом деле – Гнесинское.) Я музыку пишу! Просто когда началась вся эта хуйня и не на что стало жить, занялся бизнесом…
   И довольно удачно: он, чтобы вы знали, хозяин сети богатых магазинов – «Три толстяка». Но старого не забывает: платит 300 именных стипендий музыкантам и содержит джаз-банд. Короче, я дал Коле свои старые стихи, он положил их на музыку, записал на диске, да еще и вставил это в концерт, позвал меня и объявил со сцены, что в зале сидит поэт, автор текста. И вот не где-то, но в Московской филармонии исполнили мою песню:
 
Ветер, ветер, парус мелькает на склоне дня.
Ветер, ветер, флейта в тумане зовет меня.
Над темною водой печален флейты звук.
Далеко-далеко поет она в тишине ночной.
 
 
Ветер, ветер, берег желанный исчез вдали.
Манит флейта парусник-странник на край земли.
Над темною водой печален флейты звук.
Далеко-далеко поет она в тишине ночной.
 
 
Ветер, ветер, колокол светел, прощален звон.
Кораблей уснувших на рейде тревожит он.
Над темною водой печален флейты звук.
Далеко-далеко поет она в тишине ночной..
 
   Где, где они все были раньше? Признание – если это считать признанием – несколько запоздало. И время сейчас другое. Современные девушки, когда им предлагаешь почитать стихи, спрашивают:
   – Ты что, импотент, что ли?
   Ну, зачем все мешать в одну кучу? При чем тут одно к другому?
   Ничего святого у современной молодежи.
 
   А вот еще в Штатах мне предложили написать песню про эмиграцию. Но на хер мне это?
   Тем более что и от эмиграции я оторвался, живя последние десять лет в Москве, она мне еще меньше понятна, чем тогда школьный вальс многодетному отцу…
   Вместо сочинения песен про эмиграцию я, наоборот, вернулся в Россию.
   Странно: дедушка мой хотел свалить, свалил в Штаты – и вернулся. Папа попал в плен и сидел в лагере во Франции, его предупреждали: в России тебя посадят! Он вернулся, и точно посадили, но он не жалел об этом.