Страница:
9. КРУГЛОЕ ЗЕРКАЛЬЦЕ
Только теперь мальчик обратил внимание на странное зарево. Оно то опадало, то поднималось высоко вверх, беспокойно отражаясь в низко бегущих ночных тучах. Что-то горело на берегу, под обрывами. Петя подошел к спуску и посмотрел вниз. Он увидел несколько дымных багровых костров, пылавших в ряд, близко друг от друга, быстро и яростно. В этих кострах светились ребристые скелеты горящих лодок. Трескучие искры снопами вылетали из черного дыма, который, крутясь, боролся с угрюмыми вихрями пламени, красными, как стручковый перец. То одолевал дым, то одолевало чистое пламя, то они смешивались. Тогда мальчику представлялось, что они валят и шатают друг друга из стороны в сторону, как два враждебных существа — одно красное, другое черное. Но вот наконец красное одолело. Чистый огонь поглотил дым и сильно вырвался вверх. Он ярко осветил прибрежный песок, волны с гривами пены и глинистую стену обрывов со всеми их подробностями: с черными следами старых рыбачьих костров, с пещерами, с гнездами морских птиц. Петя увидел Матрену Терентьевну и Валентину, которые, заслоняясь локтями от огня и дыма, бегали вокруг пылающей ребристой груды.
Было что-то мрачное, зловещее в этих двух маленьких, великолепно освещенных фигурках, которые на фоне непроглядно черной ночи быстро, но неторопливо делали какое-то нелегкое дело. И мальчик в тот же миг понял, что они делают. Они уничтожали имущество "Буревестника". Они рубили лодки, ломали мачты, весла, рвали сети, обливали керосином и жгли…
Петя бросился к ним. Но они уже кончили свое дело и бежали ему навстречу, прыгая вверх по обвалившимся ступеням, вырезанным в глинистом обрыве.
— Ну, ты уже готов? — крикнула Валентина осипшим голосом, увидев мальчика.
— Готов!
— Так чего ж ты здесь путаешься под ногами? Беги обратно, надо собираться.
Она говорила с ним, как с маленьким, — повелительно и властно. Но Петя принял это как должное, не обиделся. Валентина и ее мать напряженно дышали. Их лица, покрытые копотью, блестели от пота. От них едко пахло керосином. Их одежда была прожжена искрами. Слезы, смешанные с потом, катились по черному лицу Матрены Терентьевны. На нем было написано такое отчаяние, такое глубокое горе, что у мальчика невольно сжалось горло…
— Такое несчастье, такое несчастье… — бормотала она про себя, утирая рукавом морщинистые щеки и сморкаясь. — Господи боже, вы только подумайте, сколько погибает колхозного имущества! Люди работали, наживали… Едва-едва колхоз стал как следует на ноги, как — на тебе!.. Ничего!.. Все сгорело в один час…
Она протянула руки, посмотрела на них с горестным изумлением, как бы не в силах понять, что это она сама, этими самыми руками, уничтожила бесценное колхозное имущество, гордость ее мужа, гордость всех рыбаков, гордость всего района. Ее обессилевшие руки тяжело упали вдоль тела. Она села на глиняную ступеньку спуска, опустила голову и зарыдала.
— Мама, не смейте плакать! — со злобным отчаянием крикнула Валентина, делая усилие, чтобы не зарыдать самой. — Вы что — маленький ребенок, дитя? Перестаньте себя расстраивать. Неподходящее время.
Она замолчала, переводя дух, страшная, бледная, с большими глазами и раздувающимися ноздрями.
— Слышите, мама? — сказала она вдруг нежно и обняла мать за поникшие плечи. — Слышите, что я вам говорю? Вставайте. Надо идти.
Матрена Терентьевна не поднимала головы. Видимо, она собиралась с силами. Потом она устало поднялась на ноги, отряхнула юбку, махнула рукой и, не оглядываясь, быстро пошла к хате. Петя и Валентина едва поспевали за ней.
Краснофлотец Лавров Николай с поднятой грудью лежал у стены между порогом двери и окошком. Из-под него уже натекла большая темная лужа. Мать тревожно посмотрела на Валентину и Петю.
Мальчик рассказал все, но умолчал о флаге корабля. Он чувствовал себя связанным страшной молчаливой клятвой, нарушить которую было все равно что изменить родине. Это была священная и нерушимая клятва пионера. Нелепо и смешно было бы предположить, что Петя не доверял Валентине и ее матери. Он верил им всей душой. Они были сейчас для него самые близкие, родные люди. И все-таки могучая сила воинской присяги, которую пионер Петя молчаливо принял под салютом перед лицом умирающего бойца-комсомольца Николая Лаврова, охватила душу мальчика и властно приказала молчать.
Матрена Терентьевна опустилась на колени перед матросом и прижалась ухом к его высокой груди. Она долго слушала, надеясь уловить хотя бы слабое биение его сердца. Но сердце краснофлотца молчало. Не доверяя своему слуху, она сбегала в хату и принесла зеркальце. Она приложила его к сизым губам матроса. Она с жадностью всматривалась в поверхность стекла — не замутится ли оно, не появится ли на нем хотя бы самый маленький след дыхания. Но поверхность зеркала оставалась совершенно холодной и чистой. Тогда она осторожно, немного надавив большими пальцами, закрыла матросу веки и поцеловала его в лоб. Это роковое движение большими пальцами и это до отчаяния чистое зеркальце, холодно повторявшее беспокойно бегущее по тучам отражение догорающего огня, вдруг с необыкновенной силой подействовали на мальчика. Лишь сейчас, впервые, он не только понял умом, а все его существо безжалостно пронзило подлинное чувство смерти, ее потрясающей простоты.
Матроса похоронили тут же, недалеко от хатки, выкопав могилу лопатами, которые почему-то доставали с крыши, и Петя тоже копал. После того как матроса похоронили, он с Валентиной еще некоторое время ждал Матрену Терентьевну, собиравшую в комнате какие-то необходимые документы рыбоколхоза. Наконец Матрена Терентьевна вышла из хаты, держа под мышкой громадный сверток бумаг. Петя даже заметил, что они были завернуты в порыжевшие листы газеты "Черноморская коммуна". Это было все, что осталось от колхоза "Буревестник". Когда они отошли на несколько десятков шагов от дома, Матрена Терентьевна вспомнила, что забыла что-то важное. Она положила сверток в бурьян, пошла в хатку и скоро вернулась с картонной коробочкой, оклеенной ракушками. Потом все трое в полной тьме, к которой еще не успели привыкнуть, пошли по степи.
Каким образом за их спиной загорелась хатка, Петя не помнил. Он только помнил, что хатка пылала, как костер, и опять в дыму и пламени боролись два существа — черное и красное.
Они шли через степь. Петя не знал, куда они идут. Они шли долго, торопились, и мальчик натер себе ноги большими башмаками, но он молчал и продолжал идти, неуклюже ковыляя. Потом они увидели несколько далеких пожаров. Это горели окраины Одессы: нефтесклады, лакокрасочный завод имени Ворошилова, элеваторы. Они пошли в направлении этих пожаров, мимо какой-то мелкой воды, в которой отражались зарево и искры, бушующие вверху.
Было что-то мрачное, зловещее в этих двух маленьких, великолепно освещенных фигурках, которые на фоне непроглядно черной ночи быстро, но неторопливо делали какое-то нелегкое дело. И мальчик в тот же миг понял, что они делают. Они уничтожали имущество "Буревестника". Они рубили лодки, ломали мачты, весла, рвали сети, обливали керосином и жгли…
Петя бросился к ним. Но они уже кончили свое дело и бежали ему навстречу, прыгая вверх по обвалившимся ступеням, вырезанным в глинистом обрыве.
— Ну, ты уже готов? — крикнула Валентина осипшим голосом, увидев мальчика.
— Готов!
— Так чего ж ты здесь путаешься под ногами? Беги обратно, надо собираться.
Она говорила с ним, как с маленьким, — повелительно и властно. Но Петя принял это как должное, не обиделся. Валентина и ее мать напряженно дышали. Их лица, покрытые копотью, блестели от пота. От них едко пахло керосином. Их одежда была прожжена искрами. Слезы, смешанные с потом, катились по черному лицу Матрены Терентьевны. На нем было написано такое отчаяние, такое глубокое горе, что у мальчика невольно сжалось горло…
— Такое несчастье, такое несчастье… — бормотала она про себя, утирая рукавом морщинистые щеки и сморкаясь. — Господи боже, вы только подумайте, сколько погибает колхозного имущества! Люди работали, наживали… Едва-едва колхоз стал как следует на ноги, как — на тебе!.. Ничего!.. Все сгорело в один час…
Она протянула руки, посмотрела на них с горестным изумлением, как бы не в силах понять, что это она сама, этими самыми руками, уничтожила бесценное колхозное имущество, гордость ее мужа, гордость всех рыбаков, гордость всего района. Ее обессилевшие руки тяжело упали вдоль тела. Она села на глиняную ступеньку спуска, опустила голову и зарыдала.
— Мама, не смейте плакать! — со злобным отчаянием крикнула Валентина, делая усилие, чтобы не зарыдать самой. — Вы что — маленький ребенок, дитя? Перестаньте себя расстраивать. Неподходящее время.
Она замолчала, переводя дух, страшная, бледная, с большими глазами и раздувающимися ноздрями.
— Слышите, мама? — сказала она вдруг нежно и обняла мать за поникшие плечи. — Слышите, что я вам говорю? Вставайте. Надо идти.
Матрена Терентьевна не поднимала головы. Видимо, она собиралась с силами. Потом она устало поднялась на ноги, отряхнула юбку, махнула рукой и, не оглядываясь, быстро пошла к хате. Петя и Валентина едва поспевали за ней.
Краснофлотец Лавров Николай с поднятой грудью лежал у стены между порогом двери и окошком. Из-под него уже натекла большая темная лужа. Мать тревожно посмотрела на Валентину и Петю.
Мальчик рассказал все, но умолчал о флаге корабля. Он чувствовал себя связанным страшной молчаливой клятвой, нарушить которую было все равно что изменить родине. Это была священная и нерушимая клятва пионера. Нелепо и смешно было бы предположить, что Петя не доверял Валентине и ее матери. Он верил им всей душой. Они были сейчас для него самые близкие, родные люди. И все-таки могучая сила воинской присяги, которую пионер Петя молчаливо принял под салютом перед лицом умирающего бойца-комсомольца Николая Лаврова, охватила душу мальчика и властно приказала молчать.
Матрена Терентьевна опустилась на колени перед матросом и прижалась ухом к его высокой груди. Она долго слушала, надеясь уловить хотя бы слабое биение его сердца. Но сердце краснофлотца молчало. Не доверяя своему слуху, она сбегала в хату и принесла зеркальце. Она приложила его к сизым губам матроса. Она с жадностью всматривалась в поверхность стекла — не замутится ли оно, не появится ли на нем хотя бы самый маленький след дыхания. Но поверхность зеркала оставалась совершенно холодной и чистой. Тогда она осторожно, немного надавив большими пальцами, закрыла матросу веки и поцеловала его в лоб. Это роковое движение большими пальцами и это до отчаяния чистое зеркальце, холодно повторявшее беспокойно бегущее по тучам отражение догорающего огня, вдруг с необыкновенной силой подействовали на мальчика. Лишь сейчас, впервые, он не только понял умом, а все его существо безжалостно пронзило подлинное чувство смерти, ее потрясающей простоты.
Матроса похоронили тут же, недалеко от хатки, выкопав могилу лопатами, которые почему-то доставали с крыши, и Петя тоже копал. После того как матроса похоронили, он с Валентиной еще некоторое время ждал Матрену Терентьевну, собиравшую в комнате какие-то необходимые документы рыбоколхоза. Наконец Матрена Терентьевна вышла из хаты, держа под мышкой громадный сверток бумаг. Петя даже заметил, что они были завернуты в порыжевшие листы газеты "Черноморская коммуна". Это было все, что осталось от колхоза "Буревестник". Когда они отошли на несколько десятков шагов от дома, Матрена Терентьевна вспомнила, что забыла что-то важное. Она положила сверток в бурьян, пошла в хатку и скоро вернулась с картонной коробочкой, оклеенной ракушками. Потом все трое в полной тьме, к которой еще не успели привыкнуть, пошли по степи.
Каким образом за их спиной загорелась хатка, Петя не помнил. Он только помнил, что хатка пылала, как костер, и опять в дыму и пламени боролись два существа — черное и красное.
Они шли через степь. Петя не знал, куда они идут. Они шли долго, торопились, и мальчик натер себе ноги большими башмаками, но он молчал и продолжал идти, неуклюже ковыляя. Потом они увидели несколько далеких пожаров. Это горели окраины Одессы: нефтесклады, лакокрасочный завод имени Ворошилова, элеваторы. Они пошли в направлении этих пожаров, мимо какой-то мелкой воды, в которой отражались зарево и искры, бушующие вверху.
10. СВИДАНИЕ С СИНИЧКИНЫМ-ЖЕЛЕЗНЫМ
В здание обкома попала авиационная бомба. Левое крыло обрушилось. Но самое здание — прекрасное старинное здание работы архитектора Боффо — хотя и дало во многих местах трещины, но все еще крепко держалось. Пострадал также и кабинет секретаря обкома. Его пришлось перевести в другую комнату, окнами на площадь Коммуны.
Не снимая пальто, в сапогах и противогазе, товарищ Черноиваненко, или, как мы его привыкли называть раньше, Гаврик, быстро вошел в этот новый кабинет за инструкциями и вышел из него часа через два.
Он прошел по бульвару, на минуту остановившись возле памятника Пушкину, на том самом месте, где некогда, во время боев с гайдамаками, у него был отрыт окопчик.
Только что поднявшееся над горизонтом темно-красное солнце угрюмо светило в узкую щель между грядой темных туч и еще более темным морем.
Оттуда порывами дул холодный, неприятный ветер. Несколько военных кораблей, окутанных плывущим туманом дымовой завесы, вели с рейда огонь через Жевахову гору по немецким и румынским молам.
Полотнища огня вылетали из орудийных стволов, отрывались и пропадали в дыму.
Тяжелое эхо катилось по воде, потрясенной залпами.
Трудно было отвести глаза от этой грозной, мрачной и все же чем-то прекрасной картины, которая напоминала Черноиваненко броненосец "Потемкин" и "Синоп", ведущий огонь по гайдамацким казармам, и французский военный корабль "Протей" с красным флагом восстания на мачте.
Теперь, стоя здесь и глядя в море на удаляющиеся к горизонту транспорты, Черноиваненко испытывал все сильнее и сильнее разгорающееся в его душе желание бороться.
Угрюмое, как раскаленный уголь, солнце медленно вошло в синюю низкую тучу, и море стало черным, как антрацит. Ветер стал еще порывистей, еще холодней. Пепельная тень подернула противоположный берег залива Крыжановку, Дофиновку, Жевахову гору. Низкая полоса Пересыпи, едва возвышавшаяся над уровнем моря, была затянута дымом горящей нефти. Сквозь дым слабо проступали очертания заводов, эллингов, доков, а за ними, далеко в степи, за лиманами, над передним краем обороны, то там, то здесь вспухали черные шапки взрывов. Черноиваненко некоторое время молча смотрел в эту сторону. Там находились село Усатово и ход в катакомбы, куда ему вечером предстояло спуститься со своей группой.
Машина стояла в дальнем углу небольшого пустынного дворика с фонтаном посредине. Очевидно, в дворик недавно обвалился кусок стены соседнего дома. В воздухе еще стояла тонкая пыль известки. Упавшие камни почти докатились до автомобиля. Один из них даже сделал вмятину в крыле. На пилотке и на плечах водителя лежал густой слой желтой ракушечной пыли. Этот автомобиль был той самой машиной, на которой Колесничук привез отца и сына Бачей с аэродрома на свою "виллу". Каким образом автомобиль попал к Черноиваненко, понять нетрудно. После того как машину вместе с ее водителем и конструктором Святославом мобилизовали в армию, она несколько раз переходила из рук в руки, пока, наконец, не попала в автобазу военного отдела обкома, откуда ее и получил в свое распоряжение Черноиваненко.
Конечно, он мог бы выбрать себе что-нибудь более приличное. Но он выбрал именно эту машину. Решающую роль в выборе сыграла не машина, а человек. И в этом проявилась одна очень важная черта Черноиваненко постоянная уверенность в преимуществе человека над вещью, хотя бы даже такой умной, как автомобиль. Ему с первого взгляда понравился Святослав. Черноиваненко проникся доверием к этому молодому человеку с невозмутимым, даже несколько высокомерным выражением мальчишеского лица. Он сразу почувствовал в нем что-то неуловимо родственное, почти сыновнее. Черноиваненко, разумеется, ничем не выразил своего чувства. Внешне он остался равнодушен, как и подобало настоящему черноморцу. Он только отпустил несколько иронических замечаний по поводу машины, и она вместе со своим водителем Святославом поступила в полное распоряжение Черноиваненко, который не ошибся в выборе. В умных руках Святослава машина работала в те критические дни замечательно. А сам Святослав превзошел все ожидания. Он оказался не только превосходным водителем и механиком, но главное неутомимым, преданным помощником Черноиваненко.
В эти дни все рабочие и служащие перешли на казарменное положение, то есть жили при своих предприятиях и учреждениях, неся круглосуточное дежурство каждый на своем посту. Святослав жил в машине. Он всегда был молчалив, подтянут, несколько сух и, как это ни странно, всегда чисто вымыт, выбрит "с одеколоном" и причесан. Он был в военной форме, с противогазом, и его винтовка была аккуратно приторочена к внутренней стороне брезентовой крыши автомобиля. На нем была летняя, всегда чисто выстиранная пилотка, выгоревшая добела, но очень аккуратная и надетая на правую сторону, но не ухарски, а ровно настолько, насколько это предписывалось правилами. Его грудь теперь скромно украшал лишь один маленький комсомольский значок. В общем, он имел вид аккуратного и старательного молодого солдата, каковым он на самом деле и был.
Что касается самой машины, то она имела подчеркнуто военный вид. Она была закамуфлирована под цвет окружающей местности. Святослав сам раскрашивал ее, проявляя при этом необыкновенную изобретательность и недюжинный талант пейзажиста. Первый раз, летом, он расписал ее кудрявой зеленью акаций и резкими тенями домов. На брезентовой крыше он изобразил в ракурсе щели улиц, чешуйчатые площади, памятник Воронцову, черепичные крыши, синие куски моря. Осенью он внес соответствующие поправки; появились охра и киноварь листопада. Святослав готовился к зиме, приготовляя белила, бирюзу и жженую кость для изображения оголенных деревьев, но это было уже не нужно.
Когда Черноиваненко вошел во двор, Святослав сидел в машине и читал книжку, развернутую на баранке руля. Резким движением подобрав под себя пальто, Черноиваненко уселся рядом со Святославом и с силой захлопнул дверцу. Он некоторое время молчал, поглощенный какими-то расчетами. Он раскладывал в уме в строгом порядке, но степени важности, все вопросы и дела, которые предстояло решить и сделать в ближайшие же часы. Наконец он очнулся и сказал:
— Поехали.
Среди множества больших и малых дел, которые Черноиваненко предстояло переделать, было два очень серьезных дела, отмеченных в записной книжке: одно фамилией "Синичкин", другое — "Колесничук".
Товарищ Синичкин, или, как он теперь назывался, Синичкин-Железный, один из первых подал заявление о своем желании в случае необходимости перейти в подполье. Обком включил его в группу Черноиваненко. Для Черноиваненко это был золотой, незаменимый человек. У него был громадный революционный подпольный опыт. Черноиваненко должен был решить вопрос, брать ли с собой Синичкина-Железного в катакомбы или оставить его наверху, в городе, для связи с населением района… Откладывать решение этого вопроса Черноиваненко больше не мог.
Другой вопрос касался Колесничука, при помощи которого Черноиваненко предполагал устроить в центре города явку под видом комиссионного магазина. План этот, одобренный и утвержденный обкомом, Черноиваненко разработал уже довольно давно. За последние дни он несколько раз встречался с Колесничуком, и тот в принципе дал свое согласие. Но дело осложнялось тем, что до сих пор еще не эвакуировалась жена Колесничука, а в ее присутствии трудно было что-нибудь предпринять. Теперь, по расчетам Черноиваненко, она уже, вероятно, уехала. Нужно было не откладывая повидаться с Колесничуком, окончательно договориться.
Черноиваненко велел Святославу сперва ехать к Синичкину-Железному, на судоремонтный завод.
Проезжая по Пролетарскому бульвару, Черноиваненко увидел дом, где находилась его квартира, в которую он не заглядывал уже месяца полтора. Нужно было непременно зайти, взять кой-какие необходимые вещи и уничтожить ряд документов. Но в последнюю минуту он передумал. Это можно сделать потом, на обратном пути. И он проехал мимо, заметив, что на его балконе в ящике еще цветут запоздалые настурции и что одно из окон распахнуто, сломанная рама косо висит на одной петле и ветер треплет вылетевшую наружу полотняную портьеру.
Воздух по-прежнему все время содрогался от звуков артиллерийской пальбы. По небу гряда за грядой шли серые, низкие тучи; летели желтые листья; на перекрестках стояли пикеты. Но прибавилось еще что-то новое, грозное. Черноиваненко не сразу понял, что это такое. Неуловимая подробность, которая все время тревожила напоминанием о наступающей беде. И вдруг он понял: это были новые белые, только что расклеенные по городу листки последнего воззвания обкома к населению.
Все вокруг носило следы обороны: разрушенные дома, обгорелые стропила, согнутые взрывами трамвайные столбы, заросшие бурьяном скверы и палисадники, наконец, баррикады поперек улиц, сложенные из мешков с землей, из брусчатки разобранных мостовых, из опрокинутых трамвайных вагонов. На Дерибасовской улице баррикада из наваленной конторской мебели — тяжелых столов, диванов, книжных шкафов, кожаных массивных кресел. Витрины угловых магазинов были наскоро заложены кирпичом, с узкими амбразурами для пулеметов. В иных местах высокие насыпи баррикад поросли бурьяном, и наверху были уже протоптаны пешеходные тропинки. Всюду блестели кучи битого стекла и черепицы. Требовалась большая сноровка, чтобы проехать через город. То и дело Святославу приходилось объезжать траншеи, прыгать по ухабам развороченной мостовой, вести машину через проходные дворы с высохшими фонтанами, поломанными внутренними галереями, кадками фикусов и цветущих нежно-розовых олеандров с рядами пустых ведер, бидонов, банок и бутылок возле сухих водосточных труб, в которые население собирало дождевую воду, так как Беляевская водопроводная станция давно уже была захвачена врагом. И все это в соединении с резким ветром, темным, низким небом, как бы движущимся над обгорелыми крышами беспрерывной утомительной канонадой, сотрясавшей в домах остатки стекол, — все это имело для Черноиваненко уже совсем другой, новый смысл.
Черноиваненко знал, что именно сейчас, в эти последние часы, во всех районах города незаметно совершается переход на подпольное положение множества групп и отдельных людей, которые, по законам конспирации, ничего не знают и не должны знать друг о друге, но которые призваны делать одно и то же благородное дело.
Машина въехала во двор — громадный, пустынный, заваленный ржавой заводской рухлядью, обрезками металла и старыми станками, не вывезенными во время эвакуации. В это время в самом отдаленном углу двора, за инструментальным цехом, раздался не слишком сильный взрыв, вылетело желто-белое облако дыма. Из-за угла цеха выбежали несколько человек, среди которых Черноиваненко узнал нескладную, длинную фигуру старика Синичкина-Железного. Его лицо было запачкано копотью, рукав старого черного пальто разорвался по шву, люстриновая кепка с пуговичкой покрыта кирпичной пылью. Покрасневшие, опухшие глаза сухо блестели.
— Поразительное головотяпство! — сказал он глухим, как из бочки, голосом и тяжело, неодобрительно откашлялся. — Оборудование вывезли, а всю электропроводку и трубы компрессорной установки оставили. Вторые сутки режем в цехах провода и подрываем ручными гранатами сеть для подачи сжатого воздуха… Вы ко мне?
— Да. Сегодня ночью состоялось решение обкома по нашему вопросу. Группа утверждена как подпольный райком. Что касается персонально вас, то я, как первый секретарь райкома, должен безотлагательно решить, как вас использовать наиболее толково. Хочу с вами посоветоваться.
— А именно? — подозрительно нахмурился Синичкин-Железный. — Неясно.
— Имеется два предложения: либо вы сегодня ночью переходите с нами в Усатовские катакомбы, либо временно остаетесь в городе для связи с населением и сбора информаций. И то и другое очень важно. Ваше мнение?
Синичкин-Железный еще более нахмурился, испытующе исподлобья посмотрел в глаза Черноиваненко, спросил:
— А ваше?
— Буду говорить с вами совершенно прямо, — решительно сказал Черноиваненко.
— Думаю, что никакого другого разговора между коммунистами в данной обстановке и быть не может, — поспешно сказал Синичкин-Железный.
Черноиваненко достаточно хорошо знал прямой характер Синичкина-Железного, не признававшего в отношениях между людьми ничего неясного, недоговоренного. В первых же словах Черноиваненко он почувствовал какую-то неясность и сразу насторожился.
— Буду говорить совершенно прямо, — повторил Черноиваненко. — Вы необходимы и в катакомбах и здесь, наверху. Мне кажется, что в катакомбах вы даже более необходимы.
— Так в чем же дело?
— Дело в том, — сказал Черноиваненко терпеливо, стараясь быть как можно более деликатным, но в то же время и не терять твердости, — дело в том, что вы человек уже, так сказать, немолодой, не вполне здоровый…
— То есть, вы хотите сказать… — играя скулами и сдвинув брови, перебил его Синичкин-Железный.
Но Черноиваненко уже довольно решительно заметил:
— Позвольте мне кончить мою мысль. Я хочу сказать то, что я говорю. Вы человек больной, у вас слабые легкие, на вас может пагубно отразиться долговременное пребывание в сырых и темных штреках. Больше я ничего не имею в виду.
Синичкин-Железный некоторое время молчал, сердито покашливая, и лицо его становилось все более и более мрачным.
— Так вот что, дорогой товарищ Черпоиваненко, — наконец сказал он, глядя в сторону, вниз. — Во-первых, спасибо за откровенность. А во-вторых, вы не правы во всех отношениях. И я не позволю!.. — вдруг крикнул Синичкин-Железный, но сделал над собой усилие, взял себя в руки и успокоился. — Я еще не собираюсь переходить на социальное обеспечение. Как вам известно, я еще пока работаю, и, говорят, работаю неплохо. Да, неплохо. Во всяком случае, командование вынесло мне благодарность за ремонт танков и за выпуск бронепоезда. А что касается моего здоровья, то это сильно преувеличено. Слабые легкие! — воскликнул он. — Мало ли что! Действительно, легкие были слабые. Но за последнее время подлечился. Вот у Максима Горького тоже были слабые легкие. Ну, и что ж из этого? Горел, а не жил! А вы мне толкуете — легкие! Нет, уж это вы, будьте любезны, оставьте.
Черноиваненко смотрел на него, испытывая чувство восхищения. Что могло остановить такого человека, сломить его дух, заставить перестать работать и бороться?..
Вся жизнь Синичкина-Железного была связана с революцией. Несколько раз он сидел в тюрьме, бежал из ссылки. Его били в участках, на пересыльных пунктах. Он дрался за Советскую власть с гайдамаками, интервентами, немцами, Деникиным, Врангелем. Некоторое время он был членом революционного трибунала. Тогда к его фамилии прибавилась кличка — "Железный". В то время его называли только "Железный", без "Синичкин". Товарищ "Железный". Это была эпоха суровых и ясных слов: "Беспощадный", "Зоркий", "Бдительный". Он был "Железный". Это имя очень подходило к нему. Даже в его внешности было много сходства с железом: высок, худ, темен лицом, как бы вечно покрытый синеватой окалиной. Даже чахоточный румянец сумрачно светил под этой синевой, как светится в кузне остывающая подкова. Даже его волосы, крутые, тяжелые, зачесанные крыльями, были серовато-синие, железного оттенка. Он был весь как бы выкован из железа.
Вдруг слабая лукавая улыбка скользнула под его усами. Он посмотрел на Черноиваненко через поднятое плечо одним глазом и сказал:
— Впрочем, суть дела не в том. Возможно, что климат Усатовских катакомб действительно не вполне полезен для моего здоровья. Но какие у вас основания, уважаемый товарищ секретарь, думать, что моей жизни будет угрожать меньшая опасность на поверхности земли, так сказать, в климатических условиях фашистской оккупации? Еще неизвестно, где найдешь, где потеряешь. Однако я надеюсь, что мы с вами отнюдь не обсуждаем здесь вопрос, как бы нам уклониться от риска умереть тем или другим способом, а наоборот — решаем вопрос, как бы заставить умереть возможно большее количество наших врагов. Партия призывает нас именно к этому. Так, знаете ли, давайте лучше решать с позиций не личных, а государственных, общенародных. Говорите: где я принесу наибольшую пользу делу?
Чувствуя в душе необыкновенное волнение и нежность к этому старому упрямому человеку, Черноиваненко обнял его за плечи и сказал приблизительно то же самое, что сказал ему самому на прощание секретарь обкома:
— Не мне вас учить, Николай Васильевич, старого большевика, опытного подпольщика. Решайте сами.
— Решать будете вы, — серьезно, даже строго произнес Синичкин-Железный. — Но если вам угодно выслушать мое мнение, то извольте. Руководить кадрами — это правильно. Но так как наши будущие кадры находятся главным образом именно здесь, на Пересыпи, на Молдаванке, в порту, то я считаю, что первое время мне необходимо остаться наверху. Тут я буду более полезен для дела. Я буду вашим, как бы сказать, полномочным представителем. Я буду вашими глазами, вашими ушами… А ежели понадобится, то и вашими руками, — прибавил он с серьезной улыбкой и, вытянув перед собой худые длинные руки, сделал пальцами крепкое, сжимающее движение. — Остальное — в зависимости от сложившейся обстановки, которую предсказать не берусь. Буду вам систематически докладывать о положении в городе, в особенности на Пересыпи и в районе порта. Годится?
Черноиваненко немного подумал и решительно сказал:
— Принято. Действуйте!
— Ну, вот видите, — миролюбиво заметил Синичкин-Железный. — А вы говорите — легкие!
Черноиваненко встал и протянул ему руку:
— Попрошу вас прибыть сегодня после наступления сумерек к северной стене Хаджибеевского парка. Там мы уточним явки, и я покажу вам ход в свое хозяйство. До свиданья.
Черноиваненко пошел к машине. Обернувшись в воротах, он увидел длинную фигуру Синичкина-Железного, шагавшего против ветра через двор, к сборочному цеху, за которым темнела полоса моря. Несколько человек — вероятно, его "кадры" — что-то делали возле стены цеха.
Не снимая пальто, в сапогах и противогазе, товарищ Черноиваненко, или, как мы его привыкли называть раньше, Гаврик, быстро вошел в этот новый кабинет за инструкциями и вышел из него часа через два.
Он прошел по бульвару, на минуту остановившись возле памятника Пушкину, на том самом месте, где некогда, во время боев с гайдамаками, у него был отрыт окопчик.
Только что поднявшееся над горизонтом темно-красное солнце угрюмо светило в узкую щель между грядой темных туч и еще более темным морем.
Оттуда порывами дул холодный, неприятный ветер. Несколько военных кораблей, окутанных плывущим туманом дымовой завесы, вели с рейда огонь через Жевахову гору по немецким и румынским молам.
Полотнища огня вылетали из орудийных стволов, отрывались и пропадали в дыму.
Тяжелое эхо катилось по воде, потрясенной залпами.
Трудно было отвести глаза от этой грозной, мрачной и все же чем-то прекрасной картины, которая напоминала Черноиваненко броненосец "Потемкин" и "Синоп", ведущий огонь по гайдамацким казармам, и французский военный корабль "Протей" с красным флагом восстания на мачте.
Теперь, стоя здесь и глядя в море на удаляющиеся к горизонту транспорты, Черноиваненко испытывал все сильнее и сильнее разгорающееся в его душе желание бороться.
Угрюмое, как раскаленный уголь, солнце медленно вошло в синюю низкую тучу, и море стало черным, как антрацит. Ветер стал еще порывистей, еще холодней. Пепельная тень подернула противоположный берег залива Крыжановку, Дофиновку, Жевахову гору. Низкая полоса Пересыпи, едва возвышавшаяся над уровнем моря, была затянута дымом горящей нефти. Сквозь дым слабо проступали очертания заводов, эллингов, доков, а за ними, далеко в степи, за лиманами, над передним краем обороны, то там, то здесь вспухали черные шапки взрывов. Черноиваненко некоторое время молча смотрел в эту сторону. Там находились село Усатово и ход в катакомбы, куда ему вечером предстояло спуститься со своей группой.
Машина стояла в дальнем углу небольшого пустынного дворика с фонтаном посредине. Очевидно, в дворик недавно обвалился кусок стены соседнего дома. В воздухе еще стояла тонкая пыль известки. Упавшие камни почти докатились до автомобиля. Один из них даже сделал вмятину в крыле. На пилотке и на плечах водителя лежал густой слой желтой ракушечной пыли. Этот автомобиль был той самой машиной, на которой Колесничук привез отца и сына Бачей с аэродрома на свою "виллу". Каким образом автомобиль попал к Черноиваненко, понять нетрудно. После того как машину вместе с ее водителем и конструктором Святославом мобилизовали в армию, она несколько раз переходила из рук в руки, пока, наконец, не попала в автобазу военного отдела обкома, откуда ее и получил в свое распоряжение Черноиваненко.
Конечно, он мог бы выбрать себе что-нибудь более приличное. Но он выбрал именно эту машину. Решающую роль в выборе сыграла не машина, а человек. И в этом проявилась одна очень важная черта Черноиваненко постоянная уверенность в преимуществе человека над вещью, хотя бы даже такой умной, как автомобиль. Ему с первого взгляда понравился Святослав. Черноиваненко проникся доверием к этому молодому человеку с невозмутимым, даже несколько высокомерным выражением мальчишеского лица. Он сразу почувствовал в нем что-то неуловимо родственное, почти сыновнее. Черноиваненко, разумеется, ничем не выразил своего чувства. Внешне он остался равнодушен, как и подобало настоящему черноморцу. Он только отпустил несколько иронических замечаний по поводу машины, и она вместе со своим водителем Святославом поступила в полное распоряжение Черноиваненко, который не ошибся в выборе. В умных руках Святослава машина работала в те критические дни замечательно. А сам Святослав превзошел все ожидания. Он оказался не только превосходным водителем и механиком, но главное неутомимым, преданным помощником Черноиваненко.
В эти дни все рабочие и служащие перешли на казарменное положение, то есть жили при своих предприятиях и учреждениях, неся круглосуточное дежурство каждый на своем посту. Святослав жил в машине. Он всегда был молчалив, подтянут, несколько сух и, как это ни странно, всегда чисто вымыт, выбрит "с одеколоном" и причесан. Он был в военной форме, с противогазом, и его винтовка была аккуратно приторочена к внутренней стороне брезентовой крыши автомобиля. На нем была летняя, всегда чисто выстиранная пилотка, выгоревшая добела, но очень аккуратная и надетая на правую сторону, но не ухарски, а ровно настолько, насколько это предписывалось правилами. Его грудь теперь скромно украшал лишь один маленький комсомольский значок. В общем, он имел вид аккуратного и старательного молодого солдата, каковым он на самом деле и был.
Что касается самой машины, то она имела подчеркнуто военный вид. Она была закамуфлирована под цвет окружающей местности. Святослав сам раскрашивал ее, проявляя при этом необыкновенную изобретательность и недюжинный талант пейзажиста. Первый раз, летом, он расписал ее кудрявой зеленью акаций и резкими тенями домов. На брезентовой крыше он изобразил в ракурсе щели улиц, чешуйчатые площади, памятник Воронцову, черепичные крыши, синие куски моря. Осенью он внес соответствующие поправки; появились охра и киноварь листопада. Святослав готовился к зиме, приготовляя белила, бирюзу и жженую кость для изображения оголенных деревьев, но это было уже не нужно.
Когда Черноиваненко вошел во двор, Святослав сидел в машине и читал книжку, развернутую на баранке руля. Резким движением подобрав под себя пальто, Черноиваненко уселся рядом со Святославом и с силой захлопнул дверцу. Он некоторое время молчал, поглощенный какими-то расчетами. Он раскладывал в уме в строгом порядке, но степени важности, все вопросы и дела, которые предстояло решить и сделать в ближайшие же часы. Наконец он очнулся и сказал:
— Поехали.
Среди множества больших и малых дел, которые Черноиваненко предстояло переделать, было два очень серьезных дела, отмеченных в записной книжке: одно фамилией "Синичкин", другое — "Колесничук".
Товарищ Синичкин, или, как он теперь назывался, Синичкин-Железный, один из первых подал заявление о своем желании в случае необходимости перейти в подполье. Обком включил его в группу Черноиваненко. Для Черноиваненко это был золотой, незаменимый человек. У него был громадный революционный подпольный опыт. Черноиваненко должен был решить вопрос, брать ли с собой Синичкина-Железного в катакомбы или оставить его наверху, в городе, для связи с населением района… Откладывать решение этого вопроса Черноиваненко больше не мог.
Другой вопрос касался Колесничука, при помощи которого Черноиваненко предполагал устроить в центре города явку под видом комиссионного магазина. План этот, одобренный и утвержденный обкомом, Черноиваненко разработал уже довольно давно. За последние дни он несколько раз встречался с Колесничуком, и тот в принципе дал свое согласие. Но дело осложнялось тем, что до сих пор еще не эвакуировалась жена Колесничука, а в ее присутствии трудно было что-нибудь предпринять. Теперь, по расчетам Черноиваненко, она уже, вероятно, уехала. Нужно было не откладывая повидаться с Колесничуком, окончательно договориться.
Черноиваненко велел Святославу сперва ехать к Синичкину-Железному, на судоремонтный завод.
Проезжая по Пролетарскому бульвару, Черноиваненко увидел дом, где находилась его квартира, в которую он не заглядывал уже месяца полтора. Нужно было непременно зайти, взять кой-какие необходимые вещи и уничтожить ряд документов. Но в последнюю минуту он передумал. Это можно сделать потом, на обратном пути. И он проехал мимо, заметив, что на его балконе в ящике еще цветут запоздалые настурции и что одно из окон распахнуто, сломанная рама косо висит на одной петле и ветер треплет вылетевшую наружу полотняную портьеру.
Воздух по-прежнему все время содрогался от звуков артиллерийской пальбы. По небу гряда за грядой шли серые, низкие тучи; летели желтые листья; на перекрестках стояли пикеты. Но прибавилось еще что-то новое, грозное. Черноиваненко не сразу понял, что это такое. Неуловимая подробность, которая все время тревожила напоминанием о наступающей беде. И вдруг он понял: это были новые белые, только что расклеенные по городу листки последнего воззвания обкома к населению.
Все вокруг носило следы обороны: разрушенные дома, обгорелые стропила, согнутые взрывами трамвайные столбы, заросшие бурьяном скверы и палисадники, наконец, баррикады поперек улиц, сложенные из мешков с землей, из брусчатки разобранных мостовых, из опрокинутых трамвайных вагонов. На Дерибасовской улице баррикада из наваленной конторской мебели — тяжелых столов, диванов, книжных шкафов, кожаных массивных кресел. Витрины угловых магазинов были наскоро заложены кирпичом, с узкими амбразурами для пулеметов. В иных местах высокие насыпи баррикад поросли бурьяном, и наверху были уже протоптаны пешеходные тропинки. Всюду блестели кучи битого стекла и черепицы. Требовалась большая сноровка, чтобы проехать через город. То и дело Святославу приходилось объезжать траншеи, прыгать по ухабам развороченной мостовой, вести машину через проходные дворы с высохшими фонтанами, поломанными внутренними галереями, кадками фикусов и цветущих нежно-розовых олеандров с рядами пустых ведер, бидонов, банок и бутылок возле сухих водосточных труб, в которые население собирало дождевую воду, так как Беляевская водопроводная станция давно уже была захвачена врагом. И все это в соединении с резким ветром, темным, низким небом, как бы движущимся над обгорелыми крышами беспрерывной утомительной канонадой, сотрясавшей в домах остатки стекол, — все это имело для Черноиваненко уже совсем другой, новый смысл.
Черноиваненко знал, что именно сейчас, в эти последние часы, во всех районах города незаметно совершается переход на подпольное положение множества групп и отдельных людей, которые, по законам конспирации, ничего не знают и не должны знать друг о друге, но которые призваны делать одно и то же благородное дело.
Машина въехала во двор — громадный, пустынный, заваленный ржавой заводской рухлядью, обрезками металла и старыми станками, не вывезенными во время эвакуации. В это время в самом отдаленном углу двора, за инструментальным цехом, раздался не слишком сильный взрыв, вылетело желто-белое облако дыма. Из-за угла цеха выбежали несколько человек, среди которых Черноиваненко узнал нескладную, длинную фигуру старика Синичкина-Железного. Его лицо было запачкано копотью, рукав старого черного пальто разорвался по шву, люстриновая кепка с пуговичкой покрыта кирпичной пылью. Покрасневшие, опухшие глаза сухо блестели.
— Поразительное головотяпство! — сказал он глухим, как из бочки, голосом и тяжело, неодобрительно откашлялся. — Оборудование вывезли, а всю электропроводку и трубы компрессорной установки оставили. Вторые сутки режем в цехах провода и подрываем ручными гранатами сеть для подачи сжатого воздуха… Вы ко мне?
— Да. Сегодня ночью состоялось решение обкома по нашему вопросу. Группа утверждена как подпольный райком. Что касается персонально вас, то я, как первый секретарь райкома, должен безотлагательно решить, как вас использовать наиболее толково. Хочу с вами посоветоваться.
— А именно? — подозрительно нахмурился Синичкин-Железный. — Неясно.
— Имеется два предложения: либо вы сегодня ночью переходите с нами в Усатовские катакомбы, либо временно остаетесь в городе для связи с населением и сбора информаций. И то и другое очень важно. Ваше мнение?
Синичкин-Железный еще более нахмурился, испытующе исподлобья посмотрел в глаза Черноиваненко, спросил:
— А ваше?
— Буду говорить с вами совершенно прямо, — решительно сказал Черноиваненко.
— Думаю, что никакого другого разговора между коммунистами в данной обстановке и быть не может, — поспешно сказал Синичкин-Железный.
Черноиваненко достаточно хорошо знал прямой характер Синичкина-Железного, не признававшего в отношениях между людьми ничего неясного, недоговоренного. В первых же словах Черноиваненко он почувствовал какую-то неясность и сразу насторожился.
— Буду говорить совершенно прямо, — повторил Черноиваненко. — Вы необходимы и в катакомбах и здесь, наверху. Мне кажется, что в катакомбах вы даже более необходимы.
— Так в чем же дело?
— Дело в том, — сказал Черноиваненко терпеливо, стараясь быть как можно более деликатным, но в то же время и не терять твердости, — дело в том, что вы человек уже, так сказать, немолодой, не вполне здоровый…
— То есть, вы хотите сказать… — играя скулами и сдвинув брови, перебил его Синичкин-Железный.
Но Черноиваненко уже довольно решительно заметил:
— Позвольте мне кончить мою мысль. Я хочу сказать то, что я говорю. Вы человек больной, у вас слабые легкие, на вас может пагубно отразиться долговременное пребывание в сырых и темных штреках. Больше я ничего не имею в виду.
Синичкин-Железный некоторое время молчал, сердито покашливая, и лицо его становилось все более и более мрачным.
— Так вот что, дорогой товарищ Черпоиваненко, — наконец сказал он, глядя в сторону, вниз. — Во-первых, спасибо за откровенность. А во-вторых, вы не правы во всех отношениях. И я не позволю!.. — вдруг крикнул Синичкин-Железный, но сделал над собой усилие, взял себя в руки и успокоился. — Я еще не собираюсь переходить на социальное обеспечение. Как вам известно, я еще пока работаю, и, говорят, работаю неплохо. Да, неплохо. Во всяком случае, командование вынесло мне благодарность за ремонт танков и за выпуск бронепоезда. А что касается моего здоровья, то это сильно преувеличено. Слабые легкие! — воскликнул он. — Мало ли что! Действительно, легкие были слабые. Но за последнее время подлечился. Вот у Максима Горького тоже были слабые легкие. Ну, и что ж из этого? Горел, а не жил! А вы мне толкуете — легкие! Нет, уж это вы, будьте любезны, оставьте.
Черноиваненко смотрел на него, испытывая чувство восхищения. Что могло остановить такого человека, сломить его дух, заставить перестать работать и бороться?..
Вся жизнь Синичкина-Железного была связана с революцией. Несколько раз он сидел в тюрьме, бежал из ссылки. Его били в участках, на пересыльных пунктах. Он дрался за Советскую власть с гайдамаками, интервентами, немцами, Деникиным, Врангелем. Некоторое время он был членом революционного трибунала. Тогда к его фамилии прибавилась кличка — "Железный". В то время его называли только "Железный", без "Синичкин". Товарищ "Железный". Это была эпоха суровых и ясных слов: "Беспощадный", "Зоркий", "Бдительный". Он был "Железный". Это имя очень подходило к нему. Даже в его внешности было много сходства с железом: высок, худ, темен лицом, как бы вечно покрытый синеватой окалиной. Даже чахоточный румянец сумрачно светил под этой синевой, как светится в кузне остывающая подкова. Даже его волосы, крутые, тяжелые, зачесанные крыльями, были серовато-синие, железного оттенка. Он был весь как бы выкован из железа.
Вдруг слабая лукавая улыбка скользнула под его усами. Он посмотрел на Черноиваненко через поднятое плечо одним глазом и сказал:
— Впрочем, суть дела не в том. Возможно, что климат Усатовских катакомб действительно не вполне полезен для моего здоровья. Но какие у вас основания, уважаемый товарищ секретарь, думать, что моей жизни будет угрожать меньшая опасность на поверхности земли, так сказать, в климатических условиях фашистской оккупации? Еще неизвестно, где найдешь, где потеряешь. Однако я надеюсь, что мы с вами отнюдь не обсуждаем здесь вопрос, как бы нам уклониться от риска умереть тем или другим способом, а наоборот — решаем вопрос, как бы заставить умереть возможно большее количество наших врагов. Партия призывает нас именно к этому. Так, знаете ли, давайте лучше решать с позиций не личных, а государственных, общенародных. Говорите: где я принесу наибольшую пользу делу?
Чувствуя в душе необыкновенное волнение и нежность к этому старому упрямому человеку, Черноиваненко обнял его за плечи и сказал приблизительно то же самое, что сказал ему самому на прощание секретарь обкома:
— Не мне вас учить, Николай Васильевич, старого большевика, опытного подпольщика. Решайте сами.
— Решать будете вы, — серьезно, даже строго произнес Синичкин-Железный. — Но если вам угодно выслушать мое мнение, то извольте. Руководить кадрами — это правильно. Но так как наши будущие кадры находятся главным образом именно здесь, на Пересыпи, на Молдаванке, в порту, то я считаю, что первое время мне необходимо остаться наверху. Тут я буду более полезен для дела. Я буду вашим, как бы сказать, полномочным представителем. Я буду вашими глазами, вашими ушами… А ежели понадобится, то и вашими руками, — прибавил он с серьезной улыбкой и, вытянув перед собой худые длинные руки, сделал пальцами крепкое, сжимающее движение. — Остальное — в зависимости от сложившейся обстановки, которую предсказать не берусь. Буду вам систематически докладывать о положении в городе, в особенности на Пересыпи и в районе порта. Годится?
Черноиваненко немного подумал и решительно сказал:
— Принято. Действуйте!
— Ну, вот видите, — миролюбиво заметил Синичкин-Железный. — А вы говорите — легкие!
Черноиваненко встал и протянул ему руку:
— Попрошу вас прибыть сегодня после наступления сумерек к северной стене Хаджибеевского парка. Там мы уточним явки, и я покажу вам ход в свое хозяйство. До свиданья.
Черноиваненко пошел к машине. Обернувшись в воротах, он увидел длинную фигуру Синичкина-Железного, шагавшего против ветра через двор, к сборочному цеху, за которым темнела полоса моря. Несколько человек — вероятно, его "кадры" — что-то делали возле стены цеха.