Страница:
— Однако ещё погоди мыть посуду, мы сейчас чай пить будем, — сказал Горбунов самодовольно. — Чай пить уважаешь?
— Уважаю, — сказал Ваня.
— Ну и правильно делаешь. У нас, у разведчиков, так положено: как покушаем, так сейчас же чай пить. Нельзя! — сказал Биденко. — Пьём, конечно, внакладку, — прибавил он равнодушно. — Мы с этим не считаемся.
Скоро в палатке появился большой медный чайник — предмет особенной гордости разведчиков, он же источник вечной зависти остальных батарейцев.
Оказалось, что с сахаром разведчики действительно не считались.
Молчаливый Биденко развязал свой вещевой мешок и положил на «Суворовский натиск» громадную горсть рафинада. Не успел Ваня и глазом мигнуть, как Горбунов бултыхнул в его кружку две большие грудки сахару, однако, заметив на лице мальчика выражение восторга, добултыхнул третью грудку. Знай, мол, нас, разведчиков!
Ваня схватил обеими руками жестяную кружку. Он даже зажмурился от наслаждения. Он чувствовал себя, как в необыкновенном, сказочном мире. Всё вокруг было сказочно. И эта палатка, как бы освещённая солнцем среди пасмурного дня, и грохот близкого боя, и добрые великаны, кидающиеся горстями рафинада, и обещанные ему загадочные «все виды довольствия» — вещевое, приварок, денежное, — и даже слова «свиная тушёнка», большими чёрными буквами напечатанные на кружке.
— Нравится? — спросил Горбунов, горделиво любуясь удовольствием, с которым мальчик тянул чай осторожно вытянутыми губами.
На этот вопрос Ваня даже не мог толково ответить. Губы его были заняты борьбой с чаем, горячим, как огонь. Сердце было полно бурной радости оттого, что он останется жить у разведчиков, у этих прекрасных людей, которые обещают его постричь, обмундировать, научить палить из автомата.
Все слова смешались в его голове. Он только благодарно закивал головой, высоко поднял брови домиком и выкатил глаза, выражая этим высшую степень удовольствия и благодарности.
— Ребёнок ведь, — жалостно и тонко вздохнул Биденко, скручивая своими громадными, грубыми, как будто закопчёнными пальцами хорошенькую козью ножку и осторожно насыпая в неё из кисета пензенский самосад.
Тем временем звуки боя уже несколько раз меняли свой характер.
Сначала они слышались близко и шли равномерно, как волны. Потом они немного удалились, ослабли. Но сейчас же разбушевались с новой, утроенной силой. Среди них послышался новый, поспешный, как казалось, беспорядочный грохот авиабомб, которые всё сваливались и сваливались куда-то в кучу, в одно место, как бы молотя по вздрагивающей земле чудовищными кувалдами.
— Наши пикируют, — заметил вскользь Биденко, прислушиваясь среди разговора.
— Хорошо бьют, — одобрительно сказал Горбунов.
Это продолжалось довольно долго.
Потом наступила короткая передышка. Стало так тихо, что в лесу отчётливо послышался твёрдый звук дятла, как бы телеграфирующего по азбуке Морзе.
Пока продолжалась тишина, все молчали, прислушивались.
Потом издали донеслась винтовочная трескотня. Она всё усиливалась, крепчала. Её отдельные звуки стали сливаться. Наконец они слились. Сразу по всему фронту в десятках мест застучали пулемёты. И грозная машина боя вдруг застонала, засвистела, завыла, застучала, как ротационка, пущенная самым полным ходом.
И в этом беспощадном, механическом шуме только очень опытное ухо могло уловить нежный, согласный хор человеческих голосов, где-то очень далеко певших «а-а-а…».
— Пошла царица полей в атаку, — сказал Горбунов. — Сейчас бог войны будет ей подпевать.
И, как бы в подтверждение его слов, опять со всех сторон ударили на разные лады сотни пушек самых различных калибров.
Биденко долго, внимательно слушал, повернув ухо в сторону боя.
— А нашей батареи не слыхать, — сказал он наконец.
— Да, молчит.
— Небось наш капитан выжидает.
— Это как водится. Зато потом как ахнет…
Ваня переводил синие испуганные глаза с одного великана на другого, стараясь по выражению их лиц понять, хорошо ли для нас то, что делается, или плохо. Но понять не мог. А спросить не решался.
— Дяденька, — наконец сказал он, обращаясь к Горбунову, который казался ему добрее, — кто кого побеждает: мы немцев или немец нас?
Горбунов засмеялся и слегка хлопнул мальчика по загривку:
— Эх ты!
Биденко же серьёзно сказал:
— Ты бы, Чалдон, верно, сбегал бы к радистам на рацию, узнал бы, что там слышно.
Но в это время раздались торопливые шаги человека, споткнувшегося о колышек, и в палатку, нагнувшись, вошёл сержант Егоров.
— Горбунов!
— Я.
— Собирайся. Только что в пехотной цепи Кузьминского убило. Заступишь на его место.
— Нашего Кузьминского?
— Да, очередью из автомата. Одиннадцать пуль. Побыстрее.
— Есть!
Пока Горбунов, согнувшись, торопливо надевал шинель и набрасывал через голову снаряжение, сержант Егоров и ефрейтор Биденко молча смотрели на то место, где раньше помещался убитый сейчас разведчик Кузьминский.
Место это ничем не отличалось от других мест. Оно было так же аккуратно — без единой морщинки — застлано зелёной плащ-палаткой, так же в головах стоял вещевой мешок, покрытый суровым утиральником; только на утиральнике лежали два треугольных письма и номер разноцветного журнала «Красноармеец», принесённые полевым почтальоном уже в отсутствие Кузьминского.
Ваня видел Кузьминского только один раз, на рассвете. Кузьминский торопился на смену. Так же, как теперь Горбунов, Кузьминский, согнувшись, надевал через голову снаряжение и выправлял складки шинели из-под револьверной кобуры с большим кольцом медного шомпола.
От шинели Кузьминского грубо и вкусно пахло солдатскими щами. Но самого Кузьминского Ваня рассмотреть не успел, так как Кузьминский сейчас же ушёл. Он ушёл, ни с кем не простившись, как уходит человек, зная, что скоро вернётся. Теперь все знали, что он уже никогда не вернётся, и молчаливо смотрели на его освободившееся место. В палатке стало как-то пусто, скучно и пасмурно.
Ваня осторожно протянул руку и пощупал свежий, липкий номер «Красноармейца». Только теперь сержант Егоров заметил Ваню; мальчик ожидал увидеть улыбку и сам приготовился улыбнуться. Но сержант Егоров строго взглянул на него, и Ваня почувствовал, что случилось что-то неладное.
— Ты ещё здесь? — сказал Егоров.
— Здесь, — виновато прошептал мальчик, хотя не чувствовал за собой никакой вины.
— Придётся его отправить, — сказал сержант Егоров, нахмурясь точно так, как хмурился капитан Енакиев. — Биденко!
— Я!
— Собирайся.
— Куда?
— Командир батареи приказал отправить мальчишку в тыл. Доставишь его с попутной машиной во второй эшелон фронта. Там сдашь коменданту под расписку. Пусть он его отправит в какой-нибудь детский дом. Нечего ему у нас болтаться. Не положено.
— На тебе! — сказал Биденко с нескрываемым огорчением.
— Капитан Енакиев распорядился.
— А жалко. Такой шустрый мальчик.
— Жалко не жалко, а не положено.
Сержант Егоров ещё больше нахмурился. Ему и самому было жаль расставаться с мальчиком. Про себя он ещё ночью решил оставить Ваню при себе связным и с течением времени сделать из него хорошего разведчика.
Но приказ командира не подлежал обсуждению. Капитан Енакиев лучше знает. Сказано — исполняй.
— Не положено, — ещё раз сказал Егоров, властным и резким тоном подчёркивая, что вопрос решён окончательно. — Собирайся, Биденко.
— Слушаюсь.
— Ну, стало быть, так и так, — сказал Горбунов, выправляя складки шинели из-под обмявшейся, потёртой до глянца кобуры нагана. — Не тужи, пастушок. Раз капитан Енакиев приказал, надо исполнять. Такова воинская дисциплина. По крайней мере, хоть на машине прокатишься. Не так ли? Прощай, брат.
И с этими словами Горбунов быстро, но без суеты вышел из палатки.
Ваня стоял маленький, огорчённый, растерянный. Покусывая губы, обмётанные лихорадкой, он смотрел то на одевавшегося Биденко, то на сержанта Егорова, который сидел на койке убитого Кузьминского с полузакрытыми глазами, бросив руки между колен, и, пользуясь свободной минутой, дремал.
Оба они прекрасно понимали, что творится в душе мальчика. Только что, какие-нибудь две минуты назад, всё было так хорошо, так прекрасно, и вдруг всё сделалось так плохо.
Ах, какая чудесная, какая восхитительная жизнь начиналась для Вани! Дружить с храбрыми, великодушными разведчиками; вместе с ними обедать и пить чай внакладку, вместе с ними ходить в разведку, париться в бане, палить из автомата; спать с ними в одной палатке; получить обмундирование — сапожки, гимнастёрку с погонами и пушечками на погонах, шинель… может быть, даже компас и револьвер-наган с патронами…
Три года жил Ваня, как бродячая собака, без дома, без семьи. Он боялся людей и всё время испытывал голод и постоянный ужас. Наконец он нашёл добрых, хороших людей, которые его спасли, обогрели, накормили, полюбили. И в этот самый миг, когда, казалось, всё стало так замечательно, когда он наконец попал в родную семью — трах! — и всего этого нет. Всё это рассеялось, как туман.
— Дяденька, — сказал он, глотая слезы и осторожно тронув Биденко за шинель, — а дяденька! Слушайте, не везите меня. Не надо.
— Приказано.
— Дяденька Егоров… товарищ сержант! Не велите меня отправлять. Лучше пусть я у вас буду жить, — сказал мальчик с отчаянием. — Я вам всегда буду котелки чистить, воду носить…
— Уважаю, — сказал Ваня.
— Ну и правильно делаешь. У нас, у разведчиков, так положено: как покушаем, так сейчас же чай пить. Нельзя! — сказал Биденко. — Пьём, конечно, внакладку, — прибавил он равнодушно. — Мы с этим не считаемся.
Скоро в палатке появился большой медный чайник — предмет особенной гордости разведчиков, он же источник вечной зависти остальных батарейцев.
Оказалось, что с сахаром разведчики действительно не считались.
Молчаливый Биденко развязал свой вещевой мешок и положил на «Суворовский натиск» громадную горсть рафинада. Не успел Ваня и глазом мигнуть, как Горбунов бултыхнул в его кружку две большие грудки сахару, однако, заметив на лице мальчика выражение восторга, добултыхнул третью грудку. Знай, мол, нас, разведчиков!
Ваня схватил обеими руками жестяную кружку. Он даже зажмурился от наслаждения. Он чувствовал себя, как в необыкновенном, сказочном мире. Всё вокруг было сказочно. И эта палатка, как бы освещённая солнцем среди пасмурного дня, и грохот близкого боя, и добрые великаны, кидающиеся горстями рафинада, и обещанные ему загадочные «все виды довольствия» — вещевое, приварок, денежное, — и даже слова «свиная тушёнка», большими чёрными буквами напечатанные на кружке.
— Нравится? — спросил Горбунов, горделиво любуясь удовольствием, с которым мальчик тянул чай осторожно вытянутыми губами.
На этот вопрос Ваня даже не мог толково ответить. Губы его были заняты борьбой с чаем, горячим, как огонь. Сердце было полно бурной радости оттого, что он останется жить у разведчиков, у этих прекрасных людей, которые обещают его постричь, обмундировать, научить палить из автомата.
Все слова смешались в его голове. Он только благодарно закивал головой, высоко поднял брови домиком и выкатил глаза, выражая этим высшую степень удовольствия и благодарности.
— Ребёнок ведь, — жалостно и тонко вздохнул Биденко, скручивая своими громадными, грубыми, как будто закопчёнными пальцами хорошенькую козью ножку и осторожно насыпая в неё из кисета пензенский самосад.
Тем временем звуки боя уже несколько раз меняли свой характер.
Сначала они слышались близко и шли равномерно, как волны. Потом они немного удалились, ослабли. Но сейчас же разбушевались с новой, утроенной силой. Среди них послышался новый, поспешный, как казалось, беспорядочный грохот авиабомб, которые всё сваливались и сваливались куда-то в кучу, в одно место, как бы молотя по вздрагивающей земле чудовищными кувалдами.
— Наши пикируют, — заметил вскользь Биденко, прислушиваясь среди разговора.
— Хорошо бьют, — одобрительно сказал Горбунов.
Это продолжалось довольно долго.
Потом наступила короткая передышка. Стало так тихо, что в лесу отчётливо послышался твёрдый звук дятла, как бы телеграфирующего по азбуке Морзе.
Пока продолжалась тишина, все молчали, прислушивались.
Потом издали донеслась винтовочная трескотня. Она всё усиливалась, крепчала. Её отдельные звуки стали сливаться. Наконец они слились. Сразу по всему фронту в десятках мест застучали пулемёты. И грозная машина боя вдруг застонала, засвистела, завыла, застучала, как ротационка, пущенная самым полным ходом.
И в этом беспощадном, механическом шуме только очень опытное ухо могло уловить нежный, согласный хор человеческих голосов, где-то очень далеко певших «а-а-а…».
— Пошла царица полей в атаку, — сказал Горбунов. — Сейчас бог войны будет ей подпевать.
И, как бы в подтверждение его слов, опять со всех сторон ударили на разные лады сотни пушек самых различных калибров.
Биденко долго, внимательно слушал, повернув ухо в сторону боя.
— А нашей батареи не слыхать, — сказал он наконец.
— Да, молчит.
— Небось наш капитан выжидает.
— Это как водится. Зато потом как ахнет…
Ваня переводил синие испуганные глаза с одного великана на другого, стараясь по выражению их лиц понять, хорошо ли для нас то, что делается, или плохо. Но понять не мог. А спросить не решался.
— Дяденька, — наконец сказал он, обращаясь к Горбунову, который казался ему добрее, — кто кого побеждает: мы немцев или немец нас?
Горбунов засмеялся и слегка хлопнул мальчика по загривку:
— Эх ты!
Биденко же серьёзно сказал:
— Ты бы, Чалдон, верно, сбегал бы к радистам на рацию, узнал бы, что там слышно.
Но в это время раздались торопливые шаги человека, споткнувшегося о колышек, и в палатку, нагнувшись, вошёл сержант Егоров.
— Горбунов!
— Я.
— Собирайся. Только что в пехотной цепи Кузьминского убило. Заступишь на его место.
— Нашего Кузьминского?
— Да, очередью из автомата. Одиннадцать пуль. Побыстрее.
— Есть!
Пока Горбунов, согнувшись, торопливо надевал шинель и набрасывал через голову снаряжение, сержант Егоров и ефрейтор Биденко молча смотрели на то место, где раньше помещался убитый сейчас разведчик Кузьминский.
Место это ничем не отличалось от других мест. Оно было так же аккуратно — без единой морщинки — застлано зелёной плащ-палаткой, так же в головах стоял вещевой мешок, покрытый суровым утиральником; только на утиральнике лежали два треугольных письма и номер разноцветного журнала «Красноармеец», принесённые полевым почтальоном уже в отсутствие Кузьминского.
Ваня видел Кузьминского только один раз, на рассвете. Кузьминский торопился на смену. Так же, как теперь Горбунов, Кузьминский, согнувшись, надевал через голову снаряжение и выправлял складки шинели из-под револьверной кобуры с большим кольцом медного шомпола.
От шинели Кузьминского грубо и вкусно пахло солдатскими щами. Но самого Кузьминского Ваня рассмотреть не успел, так как Кузьминский сейчас же ушёл. Он ушёл, ни с кем не простившись, как уходит человек, зная, что скоро вернётся. Теперь все знали, что он уже никогда не вернётся, и молчаливо смотрели на его освободившееся место. В палатке стало как-то пусто, скучно и пасмурно.
Ваня осторожно протянул руку и пощупал свежий, липкий номер «Красноармейца». Только теперь сержант Егоров заметил Ваню; мальчик ожидал увидеть улыбку и сам приготовился улыбнуться. Но сержант Егоров строго взглянул на него, и Ваня почувствовал, что случилось что-то неладное.
— Ты ещё здесь? — сказал Егоров.
— Здесь, — виновато прошептал мальчик, хотя не чувствовал за собой никакой вины.
— Придётся его отправить, — сказал сержант Егоров, нахмурясь точно так, как хмурился капитан Енакиев. — Биденко!
— Я!
— Собирайся.
— Куда?
— Командир батареи приказал отправить мальчишку в тыл. Доставишь его с попутной машиной во второй эшелон фронта. Там сдашь коменданту под расписку. Пусть он его отправит в какой-нибудь детский дом. Нечего ему у нас болтаться. Не положено.
— На тебе! — сказал Биденко с нескрываемым огорчением.
— Капитан Енакиев распорядился.
— А жалко. Такой шустрый мальчик.
— Жалко не жалко, а не положено.
Сержант Егоров ещё больше нахмурился. Ему и самому было жаль расставаться с мальчиком. Про себя он ещё ночью решил оставить Ваню при себе связным и с течением времени сделать из него хорошего разведчика.
Но приказ командира не подлежал обсуждению. Капитан Енакиев лучше знает. Сказано — исполняй.
— Не положено, — ещё раз сказал Егоров, властным и резким тоном подчёркивая, что вопрос решён окончательно. — Собирайся, Биденко.
— Слушаюсь.
— Ну, стало быть, так и так, — сказал Горбунов, выправляя складки шинели из-под обмявшейся, потёртой до глянца кобуры нагана. — Не тужи, пастушок. Раз капитан Енакиев приказал, надо исполнять. Такова воинская дисциплина. По крайней мере, хоть на машине прокатишься. Не так ли? Прощай, брат.
И с этими словами Горбунов быстро, но без суеты вышел из палатки.
Ваня стоял маленький, огорчённый, растерянный. Покусывая губы, обмётанные лихорадкой, он смотрел то на одевавшегося Биденко, то на сержанта Егорова, который сидел на койке убитого Кузьминского с полузакрытыми глазами, бросив руки между колен, и, пользуясь свободной минутой, дремал.
Оба они прекрасно понимали, что творится в душе мальчика. Только что, какие-нибудь две минуты назад, всё было так хорошо, так прекрасно, и вдруг всё сделалось так плохо.
Ах, какая чудесная, какая восхитительная жизнь начиналась для Вани! Дружить с храбрыми, великодушными разведчиками; вместе с ними обедать и пить чай внакладку, вместе с ними ходить в разведку, париться в бане, палить из автомата; спать с ними в одной палатке; получить обмундирование — сапожки, гимнастёрку с погонами и пушечками на погонах, шинель… может быть, даже компас и револьвер-наган с патронами…
Три года жил Ваня, как бродячая собака, без дома, без семьи. Он боялся людей и всё время испытывал голод и постоянный ужас. Наконец он нашёл добрых, хороших людей, которые его спасли, обогрели, накормили, полюбили. И в этот самый миг, когда, казалось, всё стало так замечательно, когда он наконец попал в родную семью — трах! — и всего этого нет. Всё это рассеялось, как туман.
— Дяденька, — сказал он, глотая слезы и осторожно тронув Биденко за шинель, — а дяденька! Слушайте, не везите меня. Не надо.
— Приказано.
— Дяденька Егоров… товарищ сержант! Не велите меня отправлять. Лучше пусть я у вас буду жить, — сказал мальчик с отчаянием. — Я вам всегда буду котелки чистить, воду носить…
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента