Страница:
Аленка стояла красная, взмокшая от стыда и жары, комната уплывала куда-то в головокружительном мареве, штапельная белая кофточка прилипла к спине.
Экзаменаторы за длинным столом сочувственно переглянулись.
- Подойди сюда, девочка, - сказал самый главный старик (он-то и оказался потом Артуром Семеновичем), но Аленка, опустив голову, не двинулась с места.
Он подождал немного и продолжал очень мягко:
- Приходи на следующий год, хорошо? А пока пой в школьном хоре. Слышишь, девочка, обязательно.
Он жалеет ее, жалеет! Аленка вскинула голову и с ненавистью взглянула на старика.
- Ни за что не приду! Никогда! И петь вам не буду!
И она выбежала из зала;
Мама, ждавшая в коридоре, ни о чем не спросила.
Она молча протянула Аленке носовой платок, обняла за плечи и прижала к себе. А Ира, уже принятая в школу, обласканная педагогами за удивительный, можно сказать, абсолютный слух, засуетилась, заспешила, - может, и слышала, как Аленка там пела, - и тут же поклялась подарить сестре вышитые крестом варежки, которые Аленка давно и безуспешно у нее выпрашивала. Тем более что пока еще было лето.
- А что, девочки, не купить ли нам мороженого? - бодро сказала мама, когда они вышли на раскаленную добела улицу.
- Ой, здорово! - преувеличенно обрадовалась Ира и вопросительно взглянула на Аленку.
Та, еще всхлипывая, хмуро кивнула.
Они подошли к стоявшей на углу продавщице с длинным и узким алюминиевым бачком, и Анна Петровна купила две самые большие, круглые порции.
Аленка, растягивая удовольствие, аккуратно облизывала мороженое по кругу, откусывала хрустящие вафли, и горе ее отступало и таяло. А мама рассказывала, как училась когда-то в узбекской школе, какой добрый народ узбеки и какой звучный у них язык.
- Вот, например, "соловей" по-узбекски - "буль-буль"...
- Мам, ты себе почему не купила? - спросила вдруг Ира.
- Да я не люблю, - отмахнулась мать. - - , А "змея" знаете как? "Илльон"...
Ира решительно остановилась и загородила матери путь, протягивая ей мороженое.
- И у меня, и у меня откуси, - спохватилась Аленка, хотя у нее почти ничего не осталось.
Мама улыбнулась, но спорить не стала. Она осторожно откусила от каждой порции по кусочку, и все трое, довольные, пошли дальше. Они шли и шли, жара понемногу спадала, и Аленка, как всегда, стала потихоньку копировать встречных - какая у них походка (у всех же разная!), какое выражение лица. Ира покатывалась со смеху - такие вот представления очень любила, - а мама на этот раз вроде ничего и не замечала. Она остановилась у невысокого здания из серого камня с большими, до земли, окнами и сказала, тоже посмеиваясь:
- А ведь это Дворец пионеров, в нем штук сто, наверно, кружков. Может, пойдешь, Аленушка, в драматический, раз уж ты у нас такой клоун? - Все она, оказывается, прекрасно видела.
Через неделю, замирая от собственной смелости, никому ничего не сказав - второй раз позора бы не пережила, - Аленка толкнула тяжелую дверь Дворца и вошла в прохладный мраморный вестибюль. Вверх вела парадная лестница, огромные зеркала отражали ссутулившуюся от страха фигурку, а на втором этаже, в комнате с окном во всю стену, сидел сухонький седой человек и принимал ребят в кружок художественного слова. Человека звали Дмитрий Михайлович.
Глава 5
Дмитрий Михайлович Самсонов, старый провинциальный актер, был из тех, на ком многие годы держалась слава театральной России. Лет за десять до революции он окончил киевскую гимназию и поступил в университет, на юридический. Проучился три года и бросил: все равно ведь просиживал в театре все отпущенное для наук время.
Закончил театральную студию, вышел на любезные сердцу подмостки, и пошла-поехала сладостная, беспечная, определенная не более чем на сезон актерская жизнь. Киев, Севастополь, известный строгими ценителями Харьков, даже Москва - два сезона.
Наконец он осел окончательно здесь, в Поволжье, в голодные тридцатые годы.
Ах, терем-теремок - милый, уютный, родной, с прекрасной акустикой, с низкими купеческими дверьми и неожиданно просторным залом! Он играл и играл - не главные, но и не выходные роли, а как-то побыл даже Чацким: подменил заболевшего красавца премьера. Но это было давно, еще до войны.
Дмитрий Михайлович знал себе цену: некрасив, да и рост - не очень, а теперь уж и возраст. Но он никогда не раскаивался, что променял на театр сытое адвокатство. Не раскаивался и не жалел, потому что любил. И его любили. В театре не притворишься, сколько ни пой про "святое искусство", лицемерие здесь не пройдет - вмиг разгадают товарищи-лицедеи. Но Митя любил театр в самом деле - до сентиментальности, до смешного - и, что поражало особенно, никому не завидовал. Потому, наверное, так сохранился: был он подвижным, легким, хотя не то что спортом, никогда и физкультурой не занимался, даже зарядки не делал. А театр знал как собственный дом, мог часами рассказывать, как играл Шекспира знаменитый Дальский - какой у него был Отелло и какой Гамлет, как бледнела на подмостках гениальная Савина, каким широким, непрактичным и добрым был Варламов - лучший комик российской сцены, какие капустники устраивал он в Великий пост, когда целые семь недель театры были закрыты, а играть хотелось безудержно!
В труппе друг о друге всегда все известно, ничто в труппе не скроешь, нечего и пытаться. Про Митю было известно, что от него подло сбежала скрипачка-жена и увезла с собой единственного любимого сына, что сын вырос где-то вдали, и Митя писал ему длинные письма - сначала печатными буквами, потом письменными, очень разборчиво, крупно, и это было мучением, потому что почерк у Мити был непонятен, стремителен. Но он писал и писал - советы на все случаи жизни, которую сам до смешного не знал, - писал на репетициях и спектаклях, в ожидании выхода, потому что был твердо уверен, что сына нужно воспитывать.
А потом сын погиб в воздушном бою с "мессершмиттами", и Дмитрий Михайлович на нервной почве потерял голос. Врачи говорили, что со временем все восстановится, только надо бы поберечься, и Митю от спектаклей освободили. Поразмыслив, главный режиссер отправил его в городскую библиотеку, поработать над репертуарными сборниками: современных хороших пьес, как всегда, катастрофически не хватало.
Там Митя и познакомился с тихой и милой библиотекаршей, у которой тоже на фронте погиб сын, а муж еще раньше - на западной нашей границе. Познакомился и полюбил, пожалуй, впервые в жизни. Ему уже было за пятьдесят, Татьяне Федоровне - немногим меньше. Оба они стеснялись своего позднего, да и не ко времени, чувства, но. Боже мой, как они ссорились и мирились, как ревновали, страдали и обижались! Особенно когда он вернулся в театр и они не могли уже видеться с утра до вечера, не могли сразу же объясниться.
"Моя любимая, ненаглядная, прости меня, - писал он ей после очередной вспышки ревности, когда - в который раз! - хотел с ней навеки расстаться. Я просто очень расстроился, что ты не пришла на спектакль. А ведь я играл для тебя, для тебя одной, дорогая моя! В антракте посмотрел в щелочку, а тебя нет в зале. И я решил, что ты меня разлюбила, бросила, а тебя, оказывается, отправили на дежурство. Не знаю, как я дожил до вчерашнего дня, когда ты мне все объяснила. Не осуждай меня: актеры всегда чувствуют все острее".
Но и она, не актриса, чувствовала так же: ревновала его к бывшей жене, о которой он зачем-то ей все рассказал, ревновала к партнершам и вообще к богеме, которую - была уверена! - прекрасно знала по классической русской литературе, неустанно о нем думала, когда был он занят в спектакле, смущалась и радовалась, когда в редкие свободные вечера он встречал ее у библиотеки.
Они изводили друг друга почти два года, целомудренно храня в тайне свои сложные отношения, о которых знали весь театр и вся городская библиотека. А потом праздновался первый послевоенный Новый год, и главный режиссер (не без мудрого совета жены - ведущей актрисы) пригласил Татьяну Федоровну под зыбким предлогом "огромной ее помощи в подборе репертуара". Актеры выпили, растрогались и расчувствовались: в легкомысленном их товариществе, на их глазах родилась любовь - настоящую, ее все чуют, - и кто-то что-то про это сказал, кто-то провозгласил тост за "прекрасное и святое чувство", и кто-то пошутил, что в коллективе зажимают свадьбу.
Митя вспыхнул, вскочил, но Татьяна Федоровна положила ему на локоть, добрую руку, останавливая улыбкой, и он увидел, что вокруг него только друзья, а рядом единственный человек в мире, и через два месяца они поженились.
Глава 6
Татьяна Федоровна сдала служебную комнату и переехала к мужу, в деревянный домик у Волги. Домик был маленький, симпатичный - укрывшийся в тиши глубокого глухого двора, вросший в землю гриб боровик. В нем было целых три комнаты да еще что-то вроде сеней - хоромы после ее клетушки. Правда, вода во дворе и печной обогрев, но три комнаты...
Татьяна Федоровна поднималась по широкой поскрипывающей лестнице, отпирала дверь (Дмитрий Михайлович торжественно вручил ей выточенный театральным слесарем специально для нее ключ), проходила через прохладные сени и входила в гостиную. Яркое мартовское солнце холодно заливало афиши спектаклей, в которых играл когда-то Дмитрий Михайлович, блестело в стеклах больших фотографий. Она стояла перед ними, не сняв пальто, и любовалась Митей на фотографиях, пока его не было с ней рядом.
Потом она открывала форточку, и волжский ветер, озоруя, врывался в дом: весело пробегал по тетрадям с аккуратно переписанными ролями, добирался до пухлых журналов, стопкой лежащих на этажерке, сдувал пыль с корешков старых книг, сохраненных и сбереженных, несмотря на годы актерских скитаний. Все в этом доме казалось ей удивительным, несерьезно-прекрасным, она и не знала, что бывают такие дома. Вместо ковров - афиши, ветхие, но любовно подклеенные, никаких бронзовых часов или там фарфоровых пастушек, зато шкафы переполнены книгами, да еще книги на полках - их читали и перечитывали, щедро давали друзьям, - старые пластинки с голосами актеров, о которых Митя рассказывать мог часами. И путешествия, путешествия... Митя исколесил пол-России.
Она, правда, тоже поездила - муж кадровым был военным, - но у них были солидные, ответственные командировки, а Митя всякий раз рисковал и надеялся, взлетал и падал, шел в новую труппу и к новому режиссеру, и все по каким-то детским, далеким от реальной жизни соображениям. Однажды уехал из театрального Харькова в нетеатральный Тамбов к вздорному главному и на меньшую ставку, а для чего? Для того только, чтобы сыграть одну-единственную, подготовленную ночами в гостиничном номере роль.
- Ну и как, сыграл? - замирая от страха за того, молодого Митю, спрашивала Татьяна Федоровна.
- Ого, еще как! Аплодисменты сорвал настоящие!
- И все?
- Чего же еще, Танюша? Стою, помню, на авансцене, зал прямо буйствует, а я от слез ничего не вижу.
- А потом?
- Что потом? Отыграл сезон и уехал: тяжелый город Тамбов...
***
Она уходила в библиотеку утром, когда Митя еще спал после спектакля, а приходила вечером, когда его уже не было: занят был почти каждый вечер, хоть и на маленьких ролях, иногда и на выходных. Но как же чувствовалось его присутствие в доме! Была протоплена печь (успевал после дневной репетиции), в печи стояла каша или картошка, еще горячие, и обязательно на столе лежала записка: такой-то сегодня спектакль и не придет ли она в театр, а если нет, то к двенадцати он будет дома. "Но если, Танечка, ты устала, то, конечно, меня не жди", - из деликатности добавлял Дмитрий Михайлович, хотя ни он, ни она и представить себе не могли, чтобы она легла спать, его не дождавшись.
Старые ходики отбивали время мелодично и громко, с каждым ударом приближая свидание. Татьяна Федоровна сидела в кресле за письменным общим столом и работала: переписывала стихи для ребят из Дворца пионеров - у нее был хороший почерк, да и времени было больше. Зачем Митя взялся руководить кружком? Вообще-то она догадывалась...
В двенадцатом часу заливалась лаем, срываясь на радостный визг, их дворовая Бобка (назвали Бобиком, а она принесла щенков), скрипела деревянная лестница под быстрыми родными шагами, в комнату входил Митя и прижимал Татьяну Федоровну к своему сердцу. Они садились за стол, из кастрюльки валил душистый горячий пар, картошка в мундире блаженно жгла пальцы, янтарно светилось на блюдечке, пахло полем и лесом настоящее подсолнечное масло. Они чистили друг для друга картошку, хрустели ледяными, из погреба, огурцами, с наслаждением ели вкусный, уже не военный, хлеб и говорили обо всем, что в этот день с ними случилось...
А по ночам ему снился сын - тот маленький серьезный мальчик с торчащими после стрижки ушами, который уехал от него когда-то да так и не воротился. А теперь его нет вовсе - нигде, ни в какой стороне, ни на каком кусочке такой огромной земли. Это невозможно было понять, с этим нельзя было примириться, а главное - никак этого не представишь, а ведь Дмитрий Михайлович вроде бы умел представить все.
Он хранил эту боль в себе, боль без конца и без края, без надежды, что когда-нибудь она уйдет или хотя бы смягчится; он таил эту боль от Тани ведь она потеряла двоих. Но когда в театр позвонили из Дворца пионеров и спросили, не возьмется ли кто из актеров вести кружок за мизерную, смехотворную просто плату, Дмитрий Михайлович заволновался, нервно закашлялся и сказал помрежу:
- Я попробую, Сергей Сергеич, вы не думайте, я сумею...
- Да ради бога, Митенька! - изумился его волнению помреж. - Работа, можно сказать, шефская.
Глава 7
Встретили его во Дворце пионеров на удивление странно: вроде бы в нем не нуждались. Во всяком случае, сразу сказали, что комнаты для кружка пока нет, но все равно скоро каникулы, так что пусть он не беспокоится, и что его задача - отбирать молодые таланты на городскую олимпиаду, больше от него ничего не требуется.
Дмитрий Михайлович растерялся, расстроился, полез было в спор, но тут же перепугался, что его не возьмут, и на все согласился.
И вот он сидит в большом неуютном зале, отданном ему на сегодня, и записывает в тетрадь тех, кто хочет у него заниматься. Как он боялся, что никто не придет! А они идут и идут - пятиклашки, смелые и полные любопытства, легко краснеющие, самолюбивые девушки с комсомольскими значками на отглаженных школьных фартуках, подростки с длинными руками-ногами, которые им мешают.
- Почитай что-нибудь, - просит каждого Дмитрий Михайлович.
И они читают стихи о войне, что-то из школьной программы, из газет и журналов (он и не знал, что такое печатают, да еще называют стихами), а один, в очках, с задумчивым взглядом - "Я помню чудное мгновенье..." - под хихиканье и перешептывание остальных.
Он возьмет их всех, даже если ему придется заниматься в три смены, всех - способных и неспособных, он научит их отличать поэзию от подделок, ее любить, чувствовать! Олимпиада... Черт знает что!
Дмитрий Михайлович вернулся домой с целой программой, выложил ее жене прямо с порога и протянул внушительный список книг.
- Тютчев, Танечка, Фет, Майков... Представь себе, они их почти не знают, не проходят, представь себе, в школе! Даже Блок не очень-то им знаком.
- Но это стихи не для сцены, - пыталась образумить его Татьяна Федоровна. - Они же не пионерские.
- Ну и что? - закричал в ответ Дмитрий Михайлович. - Они о самом главном: о Вселенной, в которой все мы живем, о движениях нашей души!
Он, конечно, тут же раскаялся, что закричал, обнял Таню.
- Пионерские, Танечка, поищи тоже, что-нибудь этакое, веселое. Но не знать Тютчева...
***
К лету они уже любили его так, как любят только в юности: беспредельно и беззаветно. Как не хотелось ребятам уезжать в лагеря! Они остались бы с ним навеки, но, конечно, пришлось смириться. В конце августа все собрались снова - выросшие, загоревшие, соскучившиеся друг о друге. А Дмитрий Михайлович встретил ребят смелой идеей: поставить спектакль, настоящий спектакль - "Снежную королеву".
- - Зал у нас есть, сцена - вот только без занавеса и без круга тоже. Костюмы я раздобуду в театре, а кое-что пошьют здесь, в костюмерной. Ну, что вы, на это скажете?
Что они могли на это сказать? Они закричали "ура", они были в таком восторге, что ему пришлось срочно призывать их к порядку.
- Тише, тише, да тише же! Прошу всех перечитать Андерсена, перечитать и подумать, о чем, если всерьез, его сказки? У кого есть Андерсен?
Поднялось несколько рук.
- Вот и хорошо, почитайте вслух, вместе, или передавайте книжки друг другу, поспрашивайте в школьных библиотеках...
Они, конечно, решили читать вместе - ведь тогда можно не расставаться, - они как раз сговаривались, где и у кого встретиться, когда приоткрылась дверь и на пороге возникла маленькая фигурка. Аленка стояла молча, не двигаясь и не входя в комнату.
- Ты, девочка, к нам? - спросил ее Дмитрий Михайлович. - А почему так поздно? Мы ведь уже заканчиваем. Впрочем, это не важно. Тебя как зовут?
- Лена..
- Значит, Аленка? - сразу угадал он ее домашнее имя. - А меня зовут Дмитрий Михайлович. Ну что ж, Аленушка, проходи, не стесняйся. Почитай что-нибудь, мы тебя слушаем.
Она уже знала, что без экзаменов никуда не примут, и потому выучила наизусть любимое стихотворение. Аленка откашлялась, глубоко вздохнула.
- Сквозь волнистые туманы пробивается луна, - тихо сказала она. - Нет, не так... Сквозь волнистые туманы пробирается луна...
Или все-таки "пробивается"? Она не помнит, не помнит! Аленка сглотнула, опустила голову и умолкла.
Стоит посреди комнаты и молчит, ну просто слова сказать не может. А на нее смотрят и девочки, и мальчишки - сидят на стульях, на подоконнике, глазеют, как на обезьяну в цирке, и кажется ей, что посмеиваются. Еще бы! Они здесь свои, а она чужая, они все вместе, а она одна, в руках у них какие-то тетради, листочки, а у нее - тряпичная сумка с пляжа. Хотела оставить на вешалке, да гардероб не работает - лето.
Уйму стихов помнит Аленка, но ни один не пролезет сейчас через пересохшее горло. А если пролезет, кто знает, что из того получится? После истории в музыкальной школе она ни за что не ручается. Была бы хоть Ира рядом, хоть бы ждала ее там, внизу!
Аленкины глаза стремительно наполняются слезами.
Скорее отсюда, бегом, вот только ноги не слушаются... И тут рядом с ней оказывается Дмитрий Михайлович - да он вовсе и не старик, почему это ей казалось, что он старик? Он кладет руку ей на плечо, легонько подталкивая, .ведет к столу.
- Сережа, уступи девочке место. Садись, Леночка, не стесняйся. Как твоя фамилия, адрес? В какой ты учишься школе?
Неужели ее записывают в кружок? Просто так, без экзаменов?..
- Мы тут как раз подумываем о спектакле...
"Снежную королеву" читала?
Аленка кивает.
- Перечитай до вторника, хорошо? Во вторник соберемся здесь, во Дворце, и поговорим о сказках, об Андерсене. Придешь?
Да разве может она не прийти!
- В семь часов ровно, смотри не опаздывай, как сегодня! Небось прямо с пляжа?
Дмитрий Михайлович заговорщически ей подмигивает, и Аленке становится весело. Все встают, двигают стульями, теснятся вокруг Дмитрия Михайловича. Так не хочется уходить, но, наверное, надо? Не очень решительно направляется Аленка к двери, но; этот человек все понимает.
- Леночка, - окликает он ее, и Аленка останавливается и смотрит на Дмитрия Михайловича с робкой надеждой. - Ты не очень спешишь?
Никто из учителей, никто вообще из знакомых ей взрослых никогда так, на равных, с ней не разговаривал.
- Не очень, - неуверенно отвечает она.
- Тогда пойдем с нами! Ребята всегда провожают меня домой. Леша, что ж ты не приглашаешь?
Какой же ты после этого староста?
Они гурьбой выходят из Дворца пионеров. Дмитрий Михайлович, утонув в ребятах, шагает по улицам буйно цветущего города, спускаясь к реке, к прохладе, к своему дому, где его ждет любимая женщина. Они все вместе входят во двор - пора уж прощаться, - а во дворе под огромной липой за чистым деревянным столом, на котором таинственно светится керосиновая лампа и стоит большущий, на ведро, самовар, сидит и ждет их Татьяна Федоровна.
- Митя, наконец-то! А я боялась - вдруг ты один, без ребят? Видишь, что я надумала? Будем сейчас пить чай, вечер-то какой чудесный! Садитесь, садитесь...
Чуть смущаясь, все чинно рассаживаются по лавкам Татьяна Федоровна наливает в стаканы и чашки чай, угощает гостей бубликами с вареньем; под столом тычется в ноги, обнюхивая тапочки и сандалии, несколько озабоченная таким нашествием Бобка. Потом она выходит из-под стола и ложится поодаль, задумчиво и меланхолично положив морду на лапы. Она лежит и вместе со всеми слушает, как Дмитрий Михайлович, не удержавшись, не дожидаясь вторника, описывает удивительную жизнь одинокого сказочника - мечтателя и фантазера.
Аленка сидит затаив дыхание, оставляет даже варенье в прозрачной розетке. Тонет в темноте пышная липа, вьется над лампой бесчисленная мошкара, завораживая, усыпляя, пахнут цветы и травы... Неужели и ей дадут роль? Нет, этого не может быть: она ведь новенькая. А может, дадут, хоть самую маленькую, крошечную? Надо спросить у мамы - мама, конечно, знает, надо похвастаться перед Ирой - вот удивится! А то фасонит со своей скрипкой: уставится в ноты, будто действительно понимает что-то в этих крючках и точках...
Аленка не мигая смотрит на лампу и мечтает, мечтает... А дома у нее беда.
Глава 8
Мама лежит на постели багровая, с чужим, одутловатым лицом. Губы сухие, глаза блестят, волосы липкими прядями разбросаны по подушке.
- Петя, а как же мы? Как же девочки, Петя?
- Бредит...
Ефросинья Ивановна, ближняя их соседка. Подпершись, сидит у дивана, жалостливо смотрит на мать.
Ира испуганно замерла у окна. Дверь без конца отворяется, входят-выходят соседки.
- Ну что?
- Сейчас будет.
Борис Васильевич, муж тети Фроси, сбегал уже в аптеку и вызвал оттуда "скорую".
- А-а-а, явилась, - хмуро бросает Аленке всегда такая ясная, добрая тетя Фрося. - Ступай к нам, поешь чего-нибудь.
- Не хочу...
- Ступай, говорят, - топает ногой тетя Фрося, и Аленка пятится к двери.
В соседней комнате она с трудом глотает остывшее уже пюре, запивает пюре тоже холодным чаем.
Света, тети Фросина дочка, о чем-то спрашивает, но Аленка не отвечает: она прислушивается к шагам в коридоре - когда же придет врач? Соседки ходят и ходят, и все к ним, к матери, - слышно, как отворяется-затворяется дверь.
Что-то происходит с Аленкой: перед глазами стоит еще деревянный струганный стол под старой липой, на столе самовар, лампа, тихая женщина наливает чай Но это было так бесконечно давно, может, не было вовсе, а приснился Аленке сон или читала она книгу Все растворилось в страхе, съежилось и поблекло, стало маленьким и далеким, как в перевернутом бинокле, который тогда, в театре, дала ей мама. Аленка посмотрела в оконце и увидела далеко-далеко крошечную сцену, а на ней кукольные фигурки актеров...
Она встает и, не понимая, что там говорит Света, идет к маме. Мамины руки шевелятся без устали, бегают беспокойно по одеялу - что-то ищут и никак не могут найти, - голова мотается по подушке - к стене, от стены, снова к стене.
- Петя, Петенька, какая тоска...
- Аня, милая, выпей водички, авось полегчает...
Тетя Фрося наклоняется над матерью, поднимает ей голову вместе с подушкой, подносит к губам чашку с водой:
- Попей, Анечка...
Но зубы стиснуты, губы сжаты, вода проливается на подушку. Фрося растерянно глядит на соседок.
- Давай переверну, - приходит на помощь Пелагея Ильинична.
Она переворачивает и взбивает подушку, горько вздыхает:
- Господи, жар-то какой! Укатали Сивку крутые горки...
От этих непонятных и страшных слов Аленка тоненько плачет, и тут же, только громче, начинает плакать Ира.
- Цыц вы, кликуши! - Борис Васильевич сердито смотрит на Пелагею Ильиничну, неловко гладит Аленку по голове. - Ну чего вы, чего? Ну, заболела мать, вылечат!
Приедет доктор и вылечит... Коли надо, так и в больницу...
А вы тут с нами, у нас, верно, Фрося?
- Господи, да а как же? - машет рукой Фрося и тоже всхлипывает.
***
А у матери оказался сыпняк, и ее увезли в больницу, далеко-далеко, на край города, за железнодорожный мост, а в коридоре сделали дезинфекцию. Ира с Аленкой остались с соседями, ни с кем и со всеми, хотя главной была все-таки тетя Фрося.
- Девочки, вставайте, - будил их кто-нибудь по утрам, а на общей кухне их уже ждал неизвестно кем приготовленный завтрак.
Они одевались, ели и нехотя плелись в школу: из-за карантина безнадежно все запустили, да и не хотелось им заниматься, школа казалась теперь такой ерундой!
- Ира, Аленка, - догоняла их тетя Фрося, - сколько раз говорить: перед уходом показывайтесь! Ну вот, так и знала! А галоши где? Осень на дворе, дождь.
Не хватало еще, чтоб вы заболели! Ну-ка живо - галоши и шарф!
Приходилось возвращаться, надевать тяжелые галоши, обматывать вокруг шеи под тети Фросиным суровым взглядом длинный унылый шарф.
- Девочки, обедать! - встречали их после школы, и они обедали на той же кухне, не очень зная, кто их сегодня кормит, разве кто-нибудь спрашивал с особой придирчивостью, как им борщ, как лапша?
По субботам тетя Фрося брала их с собой в баню - собирались долго и обстоятельно, со своими тазами, мочалками, - по воскресеньям они ходили к маме, в больницу. Ира несла бидон с киселем или бульоном, Аленка - бутылку с минеральной водой, а главное - листок с вопросами, который тетя Фрося старательно заталкивала ей в варежку.
Экзаменаторы за длинным столом сочувственно переглянулись.
- Подойди сюда, девочка, - сказал самый главный старик (он-то и оказался потом Артуром Семеновичем), но Аленка, опустив голову, не двинулась с места.
Он подождал немного и продолжал очень мягко:
- Приходи на следующий год, хорошо? А пока пой в школьном хоре. Слышишь, девочка, обязательно.
Он жалеет ее, жалеет! Аленка вскинула голову и с ненавистью взглянула на старика.
- Ни за что не приду! Никогда! И петь вам не буду!
И она выбежала из зала;
Мама, ждавшая в коридоре, ни о чем не спросила.
Она молча протянула Аленке носовой платок, обняла за плечи и прижала к себе. А Ира, уже принятая в школу, обласканная педагогами за удивительный, можно сказать, абсолютный слух, засуетилась, заспешила, - может, и слышала, как Аленка там пела, - и тут же поклялась подарить сестре вышитые крестом варежки, которые Аленка давно и безуспешно у нее выпрашивала. Тем более что пока еще было лето.
- А что, девочки, не купить ли нам мороженого? - бодро сказала мама, когда они вышли на раскаленную добела улицу.
- Ой, здорово! - преувеличенно обрадовалась Ира и вопросительно взглянула на Аленку.
Та, еще всхлипывая, хмуро кивнула.
Они подошли к стоявшей на углу продавщице с длинным и узким алюминиевым бачком, и Анна Петровна купила две самые большие, круглые порции.
Аленка, растягивая удовольствие, аккуратно облизывала мороженое по кругу, откусывала хрустящие вафли, и горе ее отступало и таяло. А мама рассказывала, как училась когда-то в узбекской школе, какой добрый народ узбеки и какой звучный у них язык.
- Вот, например, "соловей" по-узбекски - "буль-буль"...
- Мам, ты себе почему не купила? - спросила вдруг Ира.
- Да я не люблю, - отмахнулась мать. - - , А "змея" знаете как? "Илльон"...
Ира решительно остановилась и загородила матери путь, протягивая ей мороженое.
- И у меня, и у меня откуси, - спохватилась Аленка, хотя у нее почти ничего не осталось.
Мама улыбнулась, но спорить не стала. Она осторожно откусила от каждой порции по кусочку, и все трое, довольные, пошли дальше. Они шли и шли, жара понемногу спадала, и Аленка, как всегда, стала потихоньку копировать встречных - какая у них походка (у всех же разная!), какое выражение лица. Ира покатывалась со смеху - такие вот представления очень любила, - а мама на этот раз вроде ничего и не замечала. Она остановилась у невысокого здания из серого камня с большими, до земли, окнами и сказала, тоже посмеиваясь:
- А ведь это Дворец пионеров, в нем штук сто, наверно, кружков. Может, пойдешь, Аленушка, в драматический, раз уж ты у нас такой клоун? - Все она, оказывается, прекрасно видела.
Через неделю, замирая от собственной смелости, никому ничего не сказав - второй раз позора бы не пережила, - Аленка толкнула тяжелую дверь Дворца и вошла в прохладный мраморный вестибюль. Вверх вела парадная лестница, огромные зеркала отражали ссутулившуюся от страха фигурку, а на втором этаже, в комнате с окном во всю стену, сидел сухонький седой человек и принимал ребят в кружок художественного слова. Человека звали Дмитрий Михайлович.
Глава 5
Дмитрий Михайлович Самсонов, старый провинциальный актер, был из тех, на ком многие годы держалась слава театральной России. Лет за десять до революции он окончил киевскую гимназию и поступил в университет, на юридический. Проучился три года и бросил: все равно ведь просиживал в театре все отпущенное для наук время.
Закончил театральную студию, вышел на любезные сердцу подмостки, и пошла-поехала сладостная, беспечная, определенная не более чем на сезон актерская жизнь. Киев, Севастополь, известный строгими ценителями Харьков, даже Москва - два сезона.
Наконец он осел окончательно здесь, в Поволжье, в голодные тридцатые годы.
Ах, терем-теремок - милый, уютный, родной, с прекрасной акустикой, с низкими купеческими дверьми и неожиданно просторным залом! Он играл и играл - не главные, но и не выходные роли, а как-то побыл даже Чацким: подменил заболевшего красавца премьера. Но это было давно, еще до войны.
Дмитрий Михайлович знал себе цену: некрасив, да и рост - не очень, а теперь уж и возраст. Но он никогда не раскаивался, что променял на театр сытое адвокатство. Не раскаивался и не жалел, потому что любил. И его любили. В театре не притворишься, сколько ни пой про "святое искусство", лицемерие здесь не пройдет - вмиг разгадают товарищи-лицедеи. Но Митя любил театр в самом деле - до сентиментальности, до смешного - и, что поражало особенно, никому не завидовал. Потому, наверное, так сохранился: был он подвижным, легким, хотя не то что спортом, никогда и физкультурой не занимался, даже зарядки не делал. А театр знал как собственный дом, мог часами рассказывать, как играл Шекспира знаменитый Дальский - какой у него был Отелло и какой Гамлет, как бледнела на подмостках гениальная Савина, каким широким, непрактичным и добрым был Варламов - лучший комик российской сцены, какие капустники устраивал он в Великий пост, когда целые семь недель театры были закрыты, а играть хотелось безудержно!
В труппе друг о друге всегда все известно, ничто в труппе не скроешь, нечего и пытаться. Про Митю было известно, что от него подло сбежала скрипачка-жена и увезла с собой единственного любимого сына, что сын вырос где-то вдали, и Митя писал ему длинные письма - сначала печатными буквами, потом письменными, очень разборчиво, крупно, и это было мучением, потому что почерк у Мити был непонятен, стремителен. Но он писал и писал - советы на все случаи жизни, которую сам до смешного не знал, - писал на репетициях и спектаклях, в ожидании выхода, потому что был твердо уверен, что сына нужно воспитывать.
А потом сын погиб в воздушном бою с "мессершмиттами", и Дмитрий Михайлович на нервной почве потерял голос. Врачи говорили, что со временем все восстановится, только надо бы поберечься, и Митю от спектаклей освободили. Поразмыслив, главный режиссер отправил его в городскую библиотеку, поработать над репертуарными сборниками: современных хороших пьес, как всегда, катастрофически не хватало.
Там Митя и познакомился с тихой и милой библиотекаршей, у которой тоже на фронте погиб сын, а муж еще раньше - на западной нашей границе. Познакомился и полюбил, пожалуй, впервые в жизни. Ему уже было за пятьдесят, Татьяне Федоровне - немногим меньше. Оба они стеснялись своего позднего, да и не ко времени, чувства, но. Боже мой, как они ссорились и мирились, как ревновали, страдали и обижались! Особенно когда он вернулся в театр и они не могли уже видеться с утра до вечера, не могли сразу же объясниться.
"Моя любимая, ненаглядная, прости меня, - писал он ей после очередной вспышки ревности, когда - в который раз! - хотел с ней навеки расстаться. Я просто очень расстроился, что ты не пришла на спектакль. А ведь я играл для тебя, для тебя одной, дорогая моя! В антракте посмотрел в щелочку, а тебя нет в зале. И я решил, что ты меня разлюбила, бросила, а тебя, оказывается, отправили на дежурство. Не знаю, как я дожил до вчерашнего дня, когда ты мне все объяснила. Не осуждай меня: актеры всегда чувствуют все острее".
Но и она, не актриса, чувствовала так же: ревновала его к бывшей жене, о которой он зачем-то ей все рассказал, ревновала к партнершам и вообще к богеме, которую - была уверена! - прекрасно знала по классической русской литературе, неустанно о нем думала, когда был он занят в спектакле, смущалась и радовалась, когда в редкие свободные вечера он встречал ее у библиотеки.
Они изводили друг друга почти два года, целомудренно храня в тайне свои сложные отношения, о которых знали весь театр и вся городская библиотека. А потом праздновался первый послевоенный Новый год, и главный режиссер (не без мудрого совета жены - ведущей актрисы) пригласил Татьяну Федоровну под зыбким предлогом "огромной ее помощи в подборе репертуара". Актеры выпили, растрогались и расчувствовались: в легкомысленном их товариществе, на их глазах родилась любовь - настоящую, ее все чуют, - и кто-то что-то про это сказал, кто-то провозгласил тост за "прекрасное и святое чувство", и кто-то пошутил, что в коллективе зажимают свадьбу.
Митя вспыхнул, вскочил, но Татьяна Федоровна положила ему на локоть, добрую руку, останавливая улыбкой, и он увидел, что вокруг него только друзья, а рядом единственный человек в мире, и через два месяца они поженились.
Глава 6
Татьяна Федоровна сдала служебную комнату и переехала к мужу, в деревянный домик у Волги. Домик был маленький, симпатичный - укрывшийся в тиши глубокого глухого двора, вросший в землю гриб боровик. В нем было целых три комнаты да еще что-то вроде сеней - хоромы после ее клетушки. Правда, вода во дворе и печной обогрев, но три комнаты...
Татьяна Федоровна поднималась по широкой поскрипывающей лестнице, отпирала дверь (Дмитрий Михайлович торжественно вручил ей выточенный театральным слесарем специально для нее ключ), проходила через прохладные сени и входила в гостиную. Яркое мартовское солнце холодно заливало афиши спектаклей, в которых играл когда-то Дмитрий Михайлович, блестело в стеклах больших фотографий. Она стояла перед ними, не сняв пальто, и любовалась Митей на фотографиях, пока его не было с ней рядом.
Потом она открывала форточку, и волжский ветер, озоруя, врывался в дом: весело пробегал по тетрадям с аккуратно переписанными ролями, добирался до пухлых журналов, стопкой лежащих на этажерке, сдувал пыль с корешков старых книг, сохраненных и сбереженных, несмотря на годы актерских скитаний. Все в этом доме казалось ей удивительным, несерьезно-прекрасным, она и не знала, что бывают такие дома. Вместо ковров - афиши, ветхие, но любовно подклеенные, никаких бронзовых часов или там фарфоровых пастушек, зато шкафы переполнены книгами, да еще книги на полках - их читали и перечитывали, щедро давали друзьям, - старые пластинки с голосами актеров, о которых Митя рассказывать мог часами. И путешествия, путешествия... Митя исколесил пол-России.
Она, правда, тоже поездила - муж кадровым был военным, - но у них были солидные, ответственные командировки, а Митя всякий раз рисковал и надеялся, взлетал и падал, шел в новую труппу и к новому режиссеру, и все по каким-то детским, далеким от реальной жизни соображениям. Однажды уехал из театрального Харькова в нетеатральный Тамбов к вздорному главному и на меньшую ставку, а для чего? Для того только, чтобы сыграть одну-единственную, подготовленную ночами в гостиничном номере роль.
- Ну и как, сыграл? - замирая от страха за того, молодого Митю, спрашивала Татьяна Федоровна.
- Ого, еще как! Аплодисменты сорвал настоящие!
- И все?
- Чего же еще, Танюша? Стою, помню, на авансцене, зал прямо буйствует, а я от слез ничего не вижу.
- А потом?
- Что потом? Отыграл сезон и уехал: тяжелый город Тамбов...
***
Она уходила в библиотеку утром, когда Митя еще спал после спектакля, а приходила вечером, когда его уже не было: занят был почти каждый вечер, хоть и на маленьких ролях, иногда и на выходных. Но как же чувствовалось его присутствие в доме! Была протоплена печь (успевал после дневной репетиции), в печи стояла каша или картошка, еще горячие, и обязательно на столе лежала записка: такой-то сегодня спектакль и не придет ли она в театр, а если нет, то к двенадцати он будет дома. "Но если, Танечка, ты устала, то, конечно, меня не жди", - из деликатности добавлял Дмитрий Михайлович, хотя ни он, ни она и представить себе не могли, чтобы она легла спать, его не дождавшись.
Старые ходики отбивали время мелодично и громко, с каждым ударом приближая свидание. Татьяна Федоровна сидела в кресле за письменным общим столом и работала: переписывала стихи для ребят из Дворца пионеров - у нее был хороший почерк, да и времени было больше. Зачем Митя взялся руководить кружком? Вообще-то она догадывалась...
В двенадцатом часу заливалась лаем, срываясь на радостный визг, их дворовая Бобка (назвали Бобиком, а она принесла щенков), скрипела деревянная лестница под быстрыми родными шагами, в комнату входил Митя и прижимал Татьяну Федоровну к своему сердцу. Они садились за стол, из кастрюльки валил душистый горячий пар, картошка в мундире блаженно жгла пальцы, янтарно светилось на блюдечке, пахло полем и лесом настоящее подсолнечное масло. Они чистили друг для друга картошку, хрустели ледяными, из погреба, огурцами, с наслаждением ели вкусный, уже не военный, хлеб и говорили обо всем, что в этот день с ними случилось...
А по ночам ему снился сын - тот маленький серьезный мальчик с торчащими после стрижки ушами, который уехал от него когда-то да так и не воротился. А теперь его нет вовсе - нигде, ни в какой стороне, ни на каком кусочке такой огромной земли. Это невозможно было понять, с этим нельзя было примириться, а главное - никак этого не представишь, а ведь Дмитрий Михайлович вроде бы умел представить все.
Он хранил эту боль в себе, боль без конца и без края, без надежды, что когда-нибудь она уйдет или хотя бы смягчится; он таил эту боль от Тани ведь она потеряла двоих. Но когда в театр позвонили из Дворца пионеров и спросили, не возьмется ли кто из актеров вести кружок за мизерную, смехотворную просто плату, Дмитрий Михайлович заволновался, нервно закашлялся и сказал помрежу:
- Я попробую, Сергей Сергеич, вы не думайте, я сумею...
- Да ради бога, Митенька! - изумился его волнению помреж. - Работа, можно сказать, шефская.
Глава 7
Встретили его во Дворце пионеров на удивление странно: вроде бы в нем не нуждались. Во всяком случае, сразу сказали, что комнаты для кружка пока нет, но все равно скоро каникулы, так что пусть он не беспокоится, и что его задача - отбирать молодые таланты на городскую олимпиаду, больше от него ничего не требуется.
Дмитрий Михайлович растерялся, расстроился, полез было в спор, но тут же перепугался, что его не возьмут, и на все согласился.
И вот он сидит в большом неуютном зале, отданном ему на сегодня, и записывает в тетрадь тех, кто хочет у него заниматься. Как он боялся, что никто не придет! А они идут и идут - пятиклашки, смелые и полные любопытства, легко краснеющие, самолюбивые девушки с комсомольскими значками на отглаженных школьных фартуках, подростки с длинными руками-ногами, которые им мешают.
- Почитай что-нибудь, - просит каждого Дмитрий Михайлович.
И они читают стихи о войне, что-то из школьной программы, из газет и журналов (он и не знал, что такое печатают, да еще называют стихами), а один, в очках, с задумчивым взглядом - "Я помню чудное мгновенье..." - под хихиканье и перешептывание остальных.
Он возьмет их всех, даже если ему придется заниматься в три смены, всех - способных и неспособных, он научит их отличать поэзию от подделок, ее любить, чувствовать! Олимпиада... Черт знает что!
Дмитрий Михайлович вернулся домой с целой программой, выложил ее жене прямо с порога и протянул внушительный список книг.
- Тютчев, Танечка, Фет, Майков... Представь себе, они их почти не знают, не проходят, представь себе, в школе! Даже Блок не очень-то им знаком.
- Но это стихи не для сцены, - пыталась образумить его Татьяна Федоровна. - Они же не пионерские.
- Ну и что? - закричал в ответ Дмитрий Михайлович. - Они о самом главном: о Вселенной, в которой все мы живем, о движениях нашей души!
Он, конечно, тут же раскаялся, что закричал, обнял Таню.
- Пионерские, Танечка, поищи тоже, что-нибудь этакое, веселое. Но не знать Тютчева...
***
К лету они уже любили его так, как любят только в юности: беспредельно и беззаветно. Как не хотелось ребятам уезжать в лагеря! Они остались бы с ним навеки, но, конечно, пришлось смириться. В конце августа все собрались снова - выросшие, загоревшие, соскучившиеся друг о друге. А Дмитрий Михайлович встретил ребят смелой идеей: поставить спектакль, настоящий спектакль - "Снежную королеву".
- - Зал у нас есть, сцена - вот только без занавеса и без круга тоже. Костюмы я раздобуду в театре, а кое-что пошьют здесь, в костюмерной. Ну, что вы, на это скажете?
Что они могли на это сказать? Они закричали "ура", они были в таком восторге, что ему пришлось срочно призывать их к порядку.
- Тише, тише, да тише же! Прошу всех перечитать Андерсена, перечитать и подумать, о чем, если всерьез, его сказки? У кого есть Андерсен?
Поднялось несколько рук.
- Вот и хорошо, почитайте вслух, вместе, или передавайте книжки друг другу, поспрашивайте в школьных библиотеках...
Они, конечно, решили читать вместе - ведь тогда можно не расставаться, - они как раз сговаривались, где и у кого встретиться, когда приоткрылась дверь и на пороге возникла маленькая фигурка. Аленка стояла молча, не двигаясь и не входя в комнату.
- Ты, девочка, к нам? - спросил ее Дмитрий Михайлович. - А почему так поздно? Мы ведь уже заканчиваем. Впрочем, это не важно. Тебя как зовут?
- Лена..
- Значит, Аленка? - сразу угадал он ее домашнее имя. - А меня зовут Дмитрий Михайлович. Ну что ж, Аленушка, проходи, не стесняйся. Почитай что-нибудь, мы тебя слушаем.
Она уже знала, что без экзаменов никуда не примут, и потому выучила наизусть любимое стихотворение. Аленка откашлялась, глубоко вздохнула.
- Сквозь волнистые туманы пробивается луна, - тихо сказала она. - Нет, не так... Сквозь волнистые туманы пробирается луна...
Или все-таки "пробивается"? Она не помнит, не помнит! Аленка сглотнула, опустила голову и умолкла.
Стоит посреди комнаты и молчит, ну просто слова сказать не может. А на нее смотрят и девочки, и мальчишки - сидят на стульях, на подоконнике, глазеют, как на обезьяну в цирке, и кажется ей, что посмеиваются. Еще бы! Они здесь свои, а она чужая, они все вместе, а она одна, в руках у них какие-то тетради, листочки, а у нее - тряпичная сумка с пляжа. Хотела оставить на вешалке, да гардероб не работает - лето.
Уйму стихов помнит Аленка, но ни один не пролезет сейчас через пересохшее горло. А если пролезет, кто знает, что из того получится? После истории в музыкальной школе она ни за что не ручается. Была бы хоть Ира рядом, хоть бы ждала ее там, внизу!
Аленкины глаза стремительно наполняются слезами.
Скорее отсюда, бегом, вот только ноги не слушаются... И тут рядом с ней оказывается Дмитрий Михайлович - да он вовсе и не старик, почему это ей казалось, что он старик? Он кладет руку ей на плечо, легонько подталкивая, .ведет к столу.
- Сережа, уступи девочке место. Садись, Леночка, не стесняйся. Как твоя фамилия, адрес? В какой ты учишься школе?
Неужели ее записывают в кружок? Просто так, без экзаменов?..
- Мы тут как раз подумываем о спектакле...
"Снежную королеву" читала?
Аленка кивает.
- Перечитай до вторника, хорошо? Во вторник соберемся здесь, во Дворце, и поговорим о сказках, об Андерсене. Придешь?
Да разве может она не прийти!
- В семь часов ровно, смотри не опаздывай, как сегодня! Небось прямо с пляжа?
Дмитрий Михайлович заговорщически ей подмигивает, и Аленке становится весело. Все встают, двигают стульями, теснятся вокруг Дмитрия Михайловича. Так не хочется уходить, но, наверное, надо? Не очень решительно направляется Аленка к двери, но; этот человек все понимает.
- Леночка, - окликает он ее, и Аленка останавливается и смотрит на Дмитрия Михайловича с робкой надеждой. - Ты не очень спешишь?
Никто из учителей, никто вообще из знакомых ей взрослых никогда так, на равных, с ней не разговаривал.
- Не очень, - неуверенно отвечает она.
- Тогда пойдем с нами! Ребята всегда провожают меня домой. Леша, что ж ты не приглашаешь?
Какой же ты после этого староста?
Они гурьбой выходят из Дворца пионеров. Дмитрий Михайлович, утонув в ребятах, шагает по улицам буйно цветущего города, спускаясь к реке, к прохладе, к своему дому, где его ждет любимая женщина. Они все вместе входят во двор - пора уж прощаться, - а во дворе под огромной липой за чистым деревянным столом, на котором таинственно светится керосиновая лампа и стоит большущий, на ведро, самовар, сидит и ждет их Татьяна Федоровна.
- Митя, наконец-то! А я боялась - вдруг ты один, без ребят? Видишь, что я надумала? Будем сейчас пить чай, вечер-то какой чудесный! Садитесь, садитесь...
Чуть смущаясь, все чинно рассаживаются по лавкам Татьяна Федоровна наливает в стаканы и чашки чай, угощает гостей бубликами с вареньем; под столом тычется в ноги, обнюхивая тапочки и сандалии, несколько озабоченная таким нашествием Бобка. Потом она выходит из-под стола и ложится поодаль, задумчиво и меланхолично положив морду на лапы. Она лежит и вместе со всеми слушает, как Дмитрий Михайлович, не удержавшись, не дожидаясь вторника, описывает удивительную жизнь одинокого сказочника - мечтателя и фантазера.
Аленка сидит затаив дыхание, оставляет даже варенье в прозрачной розетке. Тонет в темноте пышная липа, вьется над лампой бесчисленная мошкара, завораживая, усыпляя, пахнут цветы и травы... Неужели и ей дадут роль? Нет, этого не может быть: она ведь новенькая. А может, дадут, хоть самую маленькую, крошечную? Надо спросить у мамы - мама, конечно, знает, надо похвастаться перед Ирой - вот удивится! А то фасонит со своей скрипкой: уставится в ноты, будто действительно понимает что-то в этих крючках и точках...
Аленка не мигая смотрит на лампу и мечтает, мечтает... А дома у нее беда.
Глава 8
Мама лежит на постели багровая, с чужим, одутловатым лицом. Губы сухие, глаза блестят, волосы липкими прядями разбросаны по подушке.
- Петя, а как же мы? Как же девочки, Петя?
- Бредит...
Ефросинья Ивановна, ближняя их соседка. Подпершись, сидит у дивана, жалостливо смотрит на мать.
Ира испуганно замерла у окна. Дверь без конца отворяется, входят-выходят соседки.
- Ну что?
- Сейчас будет.
Борис Васильевич, муж тети Фроси, сбегал уже в аптеку и вызвал оттуда "скорую".
- А-а-а, явилась, - хмуро бросает Аленке всегда такая ясная, добрая тетя Фрося. - Ступай к нам, поешь чего-нибудь.
- Не хочу...
- Ступай, говорят, - топает ногой тетя Фрося, и Аленка пятится к двери.
В соседней комнате она с трудом глотает остывшее уже пюре, запивает пюре тоже холодным чаем.
Света, тети Фросина дочка, о чем-то спрашивает, но Аленка не отвечает: она прислушивается к шагам в коридоре - когда же придет врач? Соседки ходят и ходят, и все к ним, к матери, - слышно, как отворяется-затворяется дверь.
Что-то происходит с Аленкой: перед глазами стоит еще деревянный струганный стол под старой липой, на столе самовар, лампа, тихая женщина наливает чай Но это было так бесконечно давно, может, не было вовсе, а приснился Аленке сон или читала она книгу Все растворилось в страхе, съежилось и поблекло, стало маленьким и далеким, как в перевернутом бинокле, который тогда, в театре, дала ей мама. Аленка посмотрела в оконце и увидела далеко-далеко крошечную сцену, а на ней кукольные фигурки актеров...
Она встает и, не понимая, что там говорит Света, идет к маме. Мамины руки шевелятся без устали, бегают беспокойно по одеялу - что-то ищут и никак не могут найти, - голова мотается по подушке - к стене, от стены, снова к стене.
- Петя, Петенька, какая тоска...
- Аня, милая, выпей водички, авось полегчает...
Тетя Фрося наклоняется над матерью, поднимает ей голову вместе с подушкой, подносит к губам чашку с водой:
- Попей, Анечка...
Но зубы стиснуты, губы сжаты, вода проливается на подушку. Фрося растерянно глядит на соседок.
- Давай переверну, - приходит на помощь Пелагея Ильинична.
Она переворачивает и взбивает подушку, горько вздыхает:
- Господи, жар-то какой! Укатали Сивку крутые горки...
От этих непонятных и страшных слов Аленка тоненько плачет, и тут же, только громче, начинает плакать Ира.
- Цыц вы, кликуши! - Борис Васильевич сердито смотрит на Пелагею Ильиничну, неловко гладит Аленку по голове. - Ну чего вы, чего? Ну, заболела мать, вылечат!
Приедет доктор и вылечит... Коли надо, так и в больницу...
А вы тут с нами, у нас, верно, Фрося?
- Господи, да а как же? - машет рукой Фрося и тоже всхлипывает.
***
А у матери оказался сыпняк, и ее увезли в больницу, далеко-далеко, на край города, за железнодорожный мост, а в коридоре сделали дезинфекцию. Ира с Аленкой остались с соседями, ни с кем и со всеми, хотя главной была все-таки тетя Фрося.
- Девочки, вставайте, - будил их кто-нибудь по утрам, а на общей кухне их уже ждал неизвестно кем приготовленный завтрак.
Они одевались, ели и нехотя плелись в школу: из-за карантина безнадежно все запустили, да и не хотелось им заниматься, школа казалась теперь такой ерундой!
- Ира, Аленка, - догоняла их тетя Фрося, - сколько раз говорить: перед уходом показывайтесь! Ну вот, так и знала! А галоши где? Осень на дворе, дождь.
Не хватало еще, чтоб вы заболели! Ну-ка живо - галоши и шарф!
Приходилось возвращаться, надевать тяжелые галоши, обматывать вокруг шеи под тети Фросиным суровым взглядом длинный унылый шарф.
- Девочки, обедать! - встречали их после школы, и они обедали на той же кухне, не очень зная, кто их сегодня кормит, разве кто-нибудь спрашивал с особой придирчивостью, как им борщ, как лапша?
По субботам тетя Фрося брала их с собой в баню - собирались долго и обстоятельно, со своими тазами, мочалками, - по воскресеньям они ходили к маме, в больницу. Ира несла бидон с киселем или бульоном, Аленка - бутылку с минеральной водой, а главное - листок с вопросами, который тетя Фрося старательно заталкивала ей в варежку.