Страница:
Так я и думал, говорит Пьер. Повторяю свой вопрос: что делает в лагере твой олигарх? У олигархов, вроде как, другие увлечения, эти придурки покупают аэробусы А380, за́мки за триста миллиардов долларов и футбольные клубы, разве нет?
Кому вообще интересна подобная история, встревоженно спрашивает Ясмина.
Какая история?
Ну эта, русская, история.
Ананас остался? Хочу ананаса.
Он хоть красивый, этот олигарх?
Ничего, отвечаю я.
Здесь, между прочим, тоже полно красивых мужиков, говорит Софи. Тебе незачем ехать в Сибирь.
Все смотрят на меня.
И правда, оглянись вокруг.
Все смотрят на С.
Ты и русского-то не знаешь, или знаешь?
Кажется, мы ели такие профитроли на дне рождения Анны?
Этот твой тип говорит по-русски?
Он не мой, уточняю я.
Тогда почему ты им занимаешься? – спрашивает Адриен.
Тебе бы стоило ответить на сей изумительный по тонкости вопрос, сладким тоном советует С.
Я испепеляю его взглядом и глажу прижавшуюся к моим ногам суку Амираль. Запускаю пальцы в ее шелковистую шерсть, хотя вообще-то собак не люблю – только кошек, но Амираль никогда не обижу, и животное это чувствует, даже земляной червяк почувствовал бы.
С. перебирается поближе к Марин, Марин, которая сделала стрижку «каре» и перелетела через океан, чтобы поприсутствовать на вечеринке, и наверняка задержится на несколько дней в нашей старушке-Европе, чтобы отдохнуть от своих убийц up to dale[8]. Итак, С. обволакивает Марин взглядом своих зеленых глаз. И она решает проинформировать всех, кто не занят разговорами об ожирении, диабете и ветеринарных заморочках, что наша авторесса (ей почему-то кажется забавным придуманное С. определение) вполне могла бы, раз уж ей не терпится вернуться в Россию по никому не понятной причине, заняться воистину «золотым» сюжетом, который сама же Марин ей и подсказала, а именно – русскими серийными убийцами, с ними мало кто может сравниться, поясняет Марин, называет несколько имен и дел и говорит, что им даже американские серийные убийцы в подметки не годятся, уж вы мне поверьте, и все верят.
Всем становится чуточку не по себе из-за того, что планета населена садистами, развратниками и всяческими чудовищами, и, хотя мы предпочитаем о них не думать, иногда бывает приятно об этом вспомнить.
О да, еще бы, Марин права, серийные убийцы куда интересней
олимнархов,
окираков,
оликаров.
Олигархов, Софи, это русское слово, оно происходит от корня… э-э-э… от корня…
Вовсе нет, фальцетом восклицает юный Жонас.
Его энтузиазм и ученость радуют глаз и ухо, поскольку oligo, на самом деле, означает «немногочисленные», а еще, а еще, лепечет он, еще есть другой корень, греческий – arkhe, что означает управление, а значит, значит…
Ладно, хватит. Софи «затыкает» новобретенного пасынка, что, судя по всему, вошло у нее в привычку. Не самую лучшую привычку.
Сотрапезники перешептываются, переговариваются и в конце концов приходят к общему мнению, да, серийные убийцы и впрямь интересней всех этих «олиштучек», любой тебе скажет, кто хочешь скажет.
Сюжет может выйти понапряженней.
И позавлекательней.
С точки зрения жизненного опыта, а также…
Слышала? – спрашивает С. – Твой бедолага Ходорковский никого не интересует.
Скольких он убил?
Кто?
Ну этот, о котором ты только что говорил.
Михаил Ходорковский? Он не серийный убийца, а олигарх-каторжанин. Ты что, действительно никогда о нем не слышал? – удивляется С.
Не может быть, его правда так зовут, твоего олигарха?
Все смотрят на меня.
Он не мой олигарх, уточняю я.
Я вам уже говорила, Шахматного убийцу зовут Александр Пичушкин, сердится Марин, он лишил жизни сорок восемь человек, ну, около того, следствие в России проводится так… сами понимаете… короче, он хотел, чтобы жертв было шестьдесят четыре, по числу клеток на шахматной доске, отсюда и его прозвище, уточняет наша профайлерша – она во всем любит точность.
Не злись, русские имена такие сложные!
Извини, вмешивается в разговор Александр, но Кодаковский звучит не похоже на Пичушталин.
Голос Жонаса, о котором все забыли, заполняет возникшую в разговоре паузу, он сообщает, что олигархия это политический режим, при котором власть сосредоточена в руках нескольких могущественных лиц или семей, и… ну, возможны варианты, в зависимости от географической широты.
Все ошарашенно смотрят на Жонаса.
А Жонас улыбается, потому что новообретенная мачеха в кои-то веки не перебила его.
Значит, все старо как мир, замечает Пьер, олигархии существуют повсюду, это самое распространенное политическое устройство на планете.
Вот видишь, говорит С., и мне хочется науськать суку Амираль на его длинные, с проседью, волосы и чудные смеющиеся глаза.
К счастью, Даниэль сумела ухватить обрывки разговора, разливая кофе. Как гостеприимная хозяйка – все хозяйки гостеприимны, – она предлагает компромисс: я могу заниматься и серийными убийцами, и олигархами. Не бросай ни один из сюжетов, советует она, и вообще, они вполне могут переплестись, и тогда возникнут новые линии. И никто не поймет, что речь идет о русской истории, и многим будет интересно.
Отличная идея, поддерживают Даниэль присутствующие.
Можно получить чашку безкофеинового кофе? Ясмина уверяет, что не сомкнет ночью глаз, если так поздно выпьет нормального кофе.
А кто тебя просит спать сегодня ночью?
Интриги, пачки денег, ушаты крови, что может быть вульгарней? – спрашивает Жан.
Ах, Жан!
Да ладно тебе, Жан!
Мы знаем, что́ ты читаешь, Жан, но это не значит, что все должны читать то же самое. Посмотри, в каком ты состоянии!
Пьер не побоялся произнести это вслух. Жан и правда пребывает в странном состоянии, он сжигает свою жизнь, балансирует на грани между депрессией и психозом.
Лично я очень люблю Жана. Все остальные его, конечно, тоже любят, но в первую очередь побаиваются. Я воспринимаю Жана как надежду и опору, нас словно бы связывает далекое прошлое, что-то наподобие амниотической жидкости.
Я незаметно подмигиваю Жану, что, конечно же, замечает С.
Мой друг С. всегда настраивал меня против моего друга Жана. Он чокнутый, твой Жан, понимаешь, буйнопомешанный. А вот Жан никогда ничего не говорит о С., для него это самый простой способ показать, что С. для него – пустое место. Ну, практически пустое.
Вот так этим бесконечным июльским вечером я застряла между длящейся улыбкой Жана и долгим настойчивым взглядом зеленых глаз С. А вот Амираль скрылась в темноте сада, так что гладить мне больше некого. Софи отправилась искать ее, Гонзаг пошел следом, а Даниэль услышала какой-то шум в доме, это наверняка проснулись малыши. Все мои пачки сигарет – с фильтром и без – пусты, хотя курила я мало, а вокруг сидят завзятые противники курения. Непьющих почти столько же, сколько некурящих, тем не менее многие бутылки пусты. Даже лимонные свечи и те выдохлись и вот-вот погаснут.
Пьер пользуется опускающейся на нас дремой и заводит разговор на излюбленную тему, о физике-математике, которую сегодня, черт побери, невозможно преподавать, как в былые времена.
Осознаем ли мы?
Понимаем ли причину этого явления?
Не так чтобы очень.
На самом деле, все просто. Ученики – бестолочи. Даже студенты университетов ничего ни в чем не смыслят, не могут написать связную фразу на французском. Сколько законченных идиотов приходится на одного умника Жонаса, задается риторическим вопросом Пьер, но хуже всего то, что этим идиотам направо и налево раздают дипломы, цена которым – погнутый ржавый гвоздь. Гвоздь, который только на то и годится, чтобы на нем удавиться.
Адриен совершенно согласен с Пьером, и Ясмина тоже согласна, и даже Марин, она не слишком разбирается в теме, но разговор поддержать может.
Жонас молчит. Он выглядит усталым. Наверняка не привык засиживаться допоздна, а может, устал от взрослой компании, взрослые полагают, что все обо всем знают, высказываются обо всем и ни о чем – в основном ни о чем, не слушают его и все время перебивают. Повзрослевшие юноши выглядят крепкими, но быстро устают, что странно, по логике вещей, они должны быть намного выносливей сорокапятилетних, но то и дело ломаются, спят как убитые по семнадцать часов кряду, к тому же, они немногословны, говорят только по делу – чего бы поесть, у меня кончились деньги, ты постирала?
Светлячки мечутся над столиками с остатками «Черного леса», профитролей и торта «Захер». В саду стемнело, цвета сливаются, белоснежные взбитые сливки неотличимы от желтого ванильного соуса, зеленые глаза С. от голубых глаз Жана. Все выглядят объевшимися, обпившимися – в том числе непьющие, и обкурившимися – особенно некурящие. Столы напоминают поле брани после боя, силуэты кажутся оплывшими, обмякшими, голоса звучат протяжно, тосты произносятся сбивчиво, а горизонты не выглядят столь уж радужно-счастливыми, да и были ли когда-нибудь таковыми?
Какой прекрасный июльский вечер, теплый, долгий, наполненный счастьем разделенной дружбы. Спасибо, Даниэль, спасибо, спасибо, спасибо тебе за чудесную вечеринку!
и за дивные профитроли,
и как славно, что скоро отпуск,
и все неопределенно,
и будущее так смутно,
оно пугает, пугает.
Эй, ребята, вы ходите по кругу.
Мы ходим по кругу.
Ах ты господи.
Жан
Еще несколько слов о Жане
Кому вообще интересна подобная история, встревоженно спрашивает Ясмина.
Какая история?
Ну эта, русская, история.
Ананас остался? Хочу ананаса.
Он хоть красивый, этот олигарх?
Ничего, отвечаю я.
Здесь, между прочим, тоже полно красивых мужиков, говорит Софи. Тебе незачем ехать в Сибирь.
Все смотрят на меня.
И правда, оглянись вокруг.
Все смотрят на С.
Ты и русского-то не знаешь, или знаешь?
Кажется, мы ели такие профитроли на дне рождения Анны?
Этот твой тип говорит по-русски?
Он не мой, уточняю я.
Тогда почему ты им занимаешься? – спрашивает Адриен.
Тебе бы стоило ответить на сей изумительный по тонкости вопрос, сладким тоном советует С.
Я испепеляю его взглядом и глажу прижавшуюся к моим ногам суку Амираль. Запускаю пальцы в ее шелковистую шерсть, хотя вообще-то собак не люблю – только кошек, но Амираль никогда не обижу, и животное это чувствует, даже земляной червяк почувствовал бы.
С. перебирается поближе к Марин, Марин, которая сделала стрижку «каре» и перелетела через океан, чтобы поприсутствовать на вечеринке, и наверняка задержится на несколько дней в нашей старушке-Европе, чтобы отдохнуть от своих убийц up to dale[8]. Итак, С. обволакивает Марин взглядом своих зеленых глаз. И она решает проинформировать всех, кто не занят разговорами об ожирении, диабете и ветеринарных заморочках, что наша авторесса (ей почему-то кажется забавным придуманное С. определение) вполне могла бы, раз уж ей не терпится вернуться в Россию по никому не понятной причине, заняться воистину «золотым» сюжетом, который сама же Марин ей и подсказала, а именно – русскими серийными убийцами, с ними мало кто может сравниться, поясняет Марин, называет несколько имен и дел и говорит, что им даже американские серийные убийцы в подметки не годятся, уж вы мне поверьте, и все верят.
Всем становится чуточку не по себе из-за того, что планета населена садистами, развратниками и всяческими чудовищами, и, хотя мы предпочитаем о них не думать, иногда бывает приятно об этом вспомнить.
О да, еще бы, Марин права, серийные убийцы куда интересней
олимнархов,
окираков,
оликаров.
Олигархов, Софи, это русское слово, оно происходит от корня… э-э-э… от корня…
Вовсе нет, фальцетом восклицает юный Жонас.
Его энтузиазм и ученость радуют глаз и ухо, поскольку oligo, на самом деле, означает «немногочисленные», а еще, а еще, лепечет он, еще есть другой корень, греческий – arkhe, что означает управление, а значит, значит…
Ладно, хватит. Софи «затыкает» новобретенного пасынка, что, судя по всему, вошло у нее в привычку. Не самую лучшую привычку.
Сотрапезники перешептываются, переговариваются и в конце концов приходят к общему мнению, да, серийные убийцы и впрямь интересней всех этих «олиштучек», любой тебе скажет, кто хочешь скажет.
Сюжет может выйти понапряженней.
И позавлекательней.
С точки зрения жизненного опыта, а также…
Слышала? – спрашивает С. – Твой бедолага Ходорковский никого не интересует.
Скольких он убил?
Кто?
Ну этот, о котором ты только что говорил.
Михаил Ходорковский? Он не серийный убийца, а олигарх-каторжанин. Ты что, действительно никогда о нем не слышал? – удивляется С.
Не может быть, его правда так зовут, твоего олигарха?
Все смотрят на меня.
Он не мой олигарх, уточняю я.
Я вам уже говорила, Шахматного убийцу зовут Александр Пичушкин, сердится Марин, он лишил жизни сорок восемь человек, ну, около того, следствие в России проводится так… сами понимаете… короче, он хотел, чтобы жертв было шестьдесят четыре, по числу клеток на шахматной доске, отсюда и его прозвище, уточняет наша профайлерша – она во всем любит точность.
Не злись, русские имена такие сложные!
Извини, вмешивается в разговор Александр, но Кодаковский звучит не похоже на Пичушталин.
Голос Жонаса, о котором все забыли, заполняет возникшую в разговоре паузу, он сообщает, что олигархия это политический режим, при котором власть сосредоточена в руках нескольких могущественных лиц или семей, и… ну, возможны варианты, в зависимости от географической широты.
Все ошарашенно смотрят на Жонаса.
А Жонас улыбается, потому что новообретенная мачеха в кои-то веки не перебила его.
Значит, все старо как мир, замечает Пьер, олигархии существуют повсюду, это самое распространенное политическое устройство на планете.
Вот видишь, говорит С., и мне хочется науськать суку Амираль на его длинные, с проседью, волосы и чудные смеющиеся глаза.
К счастью, Даниэль сумела ухватить обрывки разговора, разливая кофе. Как гостеприимная хозяйка – все хозяйки гостеприимны, – она предлагает компромисс: я могу заниматься и серийными убийцами, и олигархами. Не бросай ни один из сюжетов, советует она, и вообще, они вполне могут переплестись, и тогда возникнут новые линии. И никто не поймет, что речь идет о русской истории, и многим будет интересно.
Отличная идея, поддерживают Даниэль присутствующие.
Можно получить чашку безкофеинового кофе? Ясмина уверяет, что не сомкнет ночью глаз, если так поздно выпьет нормального кофе.
А кто тебя просит спать сегодня ночью?
Интриги, пачки денег, ушаты крови, что может быть вульгарней? – спрашивает Жан.
Ах, Жан!
Да ладно тебе, Жан!
Мы знаем, что́ ты читаешь, Жан, но это не значит, что все должны читать то же самое. Посмотри, в каком ты состоянии!
Пьер не побоялся произнести это вслух. Жан и правда пребывает в странном состоянии, он сжигает свою жизнь, балансирует на грани между депрессией и психозом.
Лично я очень люблю Жана. Все остальные его, конечно, тоже любят, но в первую очередь побаиваются. Я воспринимаю Жана как надежду и опору, нас словно бы связывает далекое прошлое, что-то наподобие амниотической жидкости.
Я незаметно подмигиваю Жану, что, конечно же, замечает С.
Мой друг С. всегда настраивал меня против моего друга Жана. Он чокнутый, твой Жан, понимаешь, буйнопомешанный. А вот Жан никогда ничего не говорит о С., для него это самый простой способ показать, что С. для него – пустое место. Ну, практически пустое.
Вот так этим бесконечным июльским вечером я застряла между длящейся улыбкой Жана и долгим настойчивым взглядом зеленых глаз С. А вот Амираль скрылась в темноте сада, так что гладить мне больше некого. Софи отправилась искать ее, Гонзаг пошел следом, а Даниэль услышала какой-то шум в доме, это наверняка проснулись малыши. Все мои пачки сигарет – с фильтром и без – пусты, хотя курила я мало, а вокруг сидят завзятые противники курения. Непьющих почти столько же, сколько некурящих, тем не менее многие бутылки пусты. Даже лимонные свечи и те выдохлись и вот-вот погаснут.
Пьер пользуется опускающейся на нас дремой и заводит разговор на излюбленную тему, о физике-математике, которую сегодня, черт побери, невозможно преподавать, как в былые времена.
Осознаем ли мы?
Понимаем ли причину этого явления?
Не так чтобы очень.
На самом деле, все просто. Ученики – бестолочи. Даже студенты университетов ничего ни в чем не смыслят, не могут написать связную фразу на французском. Сколько законченных идиотов приходится на одного умника Жонаса, задается риторическим вопросом Пьер, но хуже всего то, что этим идиотам направо и налево раздают дипломы, цена которым – погнутый ржавый гвоздь. Гвоздь, который только на то и годится, чтобы на нем удавиться.
Адриен совершенно согласен с Пьером, и Ясмина тоже согласна, и даже Марин, она не слишком разбирается в теме, но разговор поддержать может.
Жонас молчит. Он выглядит усталым. Наверняка не привык засиживаться допоздна, а может, устал от взрослой компании, взрослые полагают, что все обо всем знают, высказываются обо всем и ни о чем – в основном ни о чем, не слушают его и все время перебивают. Повзрослевшие юноши выглядят крепкими, но быстро устают, что странно, по логике вещей, они должны быть намного выносливей сорокапятилетних, но то и дело ломаются, спят как убитые по семнадцать часов кряду, к тому же, они немногословны, говорят только по делу – чего бы поесть, у меня кончились деньги, ты постирала?
Светлячки мечутся над столиками с остатками «Черного леса», профитролей и торта «Захер». В саду стемнело, цвета сливаются, белоснежные взбитые сливки неотличимы от желтого ванильного соуса, зеленые глаза С. от голубых глаз Жана. Все выглядят объевшимися, обпившимися – в том числе непьющие, и обкурившимися – особенно некурящие. Столы напоминают поле брани после боя, силуэты кажутся оплывшими, обмякшими, голоса звучат протяжно, тосты произносятся сбивчиво, а горизонты не выглядят столь уж радужно-счастливыми, да и были ли когда-нибудь таковыми?
Какой прекрасный июльский вечер, теплый, долгий, наполненный счастьем разделенной дружбы. Спасибо, Даниэль, спасибо, спасибо, спасибо тебе за чудесную вечеринку!
и за дивные профитроли,
и как славно, что скоро отпуск,
и все неопределенно,
и будущее так смутно,
оно пугает, пугает.
Эй, ребята, вы ходите по кругу.
Мы ходим по кругу.
Ах ты господи.
Жан
Я должна кое-что рассказать о моем друге Жане, потому что этот человек, лишившийся почти всех волос и расставшийся с большинством иллюзий, вбил себе в голову, что отправится вместе со мной в Россию. Что проделает хотя бы часть пути – ему хватит и короткого отрезка. Думаю, я знаю, почему он хочет вернуться в страну, в которой не был пятнадцать лет. Ее зовут Елена, и она вовсе не длинноногая блондинка, и не потрясающая красавица, какими считают русских женщин западные мужчины (бедняги судят по глянцевым журналам). Итак, в двадцать лет Елена не была белокурой дылдой. А «взрывоопасной» была, и жестокой, если мне будет позволено высказать свое мнение, хотя никто им не интересуется, и я не знаю, жива ли еще эта женщина.
В тот день, когда Жан сообщил, что хочет поехать со мной, если я и вправду решу вернуться в Россию, мы гуляли под ручку по кладбищу. Я как раз закрывала за нами ворота, когда Жан – он был уже внизу лестницы – вдруг сказал, что вернуться в эту чертову страну – неплохая идея. Вообще-то, он выразился грубее: в эту чертову гребаную страну. Пока я осторожно спускалась на высоких каблуках по поросшим мхом ступеням – Жан сразу сказал, что гулять на высоких каблуках нелепо, – мой спутник пустился в рассуждения о народных страданиях. О бедах народов, нуждающихся в герое. Жан разглагольствовал, бредя мимо могил по кладбищенской аллее. В тот момент, когда я снова взяла Жана под руку, он сказал, что это и моя проблема, после чего мы ускорили шаг, и его монолог превратил нашу прогулку в марш-бросок. Он стрелял по видимым целям – уничтожал народы, нищету, бывшую подругу, меня и моего дурацкого олигарха, «твоего арестанта класса люкс» – так он его обозвал тем майским утром.
– Ты говоришь это из-за Елены!
Я прервала поток критических замечаний Жана, назвав всего одно имя. Его лицо стало землисто-бледным.
– Заткнись!
Я не заткнулась. Елена, оружие массового поражения для повсеместного использования. В прошлой жизни, в Москве, Жан влюбился в женщину: она часто и звонко смеялась, а глаза у нее были темные, как миндаль от лучшего кондитера. Елена была музыкантшей – играла на виолончели, по мнению Жана, просто гениально. Он питал к ней пылкую страсть и тронул сердце Елены. Она привнесла в банальный роман извращенную жестокость, и Жан много лет ужасно страдал, потому что любил слишком сильно, а Елена пролила много слез, потому что любила недостаточно сильно. Я общалась с ними обоими и наблюдала за развитием их трагической истории. Сначала я познакомилась с Жаном – в Москве, в метро. Он меня спас. Это случилось очень давно, в дождливом июле. Я упала в обморок, выйдя из вагона метро на платформу. Причиной тому были усталость, обилие новых впечатлений, скудная еда и неумеренная выпивка. В тот день я гуляла по городу одна – моих знаний русского хватало как раз на то, чтобы разобрать названия улиц и остановок. Мои русские друзья жили далеко от центра, в тот день у каждого из них были занятия, а я познавала город, как инопланетянка. Наблюдала, ужасалась, а по ночам мы обсуждали мои впечатления. Мне дали прозвище «акула капитализма», что в стране реального социализма звучало довольно остро. Я родилась по другую сторону «железного занавеса» и выросла в маленькой сказочной стране, где все подчиняется строгому порядку, даже облака над горными вершинами. Об этой крошечной – до смешного – стране моим друзьям было известно, что она красивая, что там жили в изгнании не только великие русские писатели, но и пламенные революционеры. Поскольку отношение к последним в России стало неоднозначным, друзья часто меня подкалывали – «Еще раз спасибо за подарочек!», – мол, нечего было давать приют будущим кровавым героям русской истории. Что тут скажешь: в Женеве и Цюрихе «розовые» и «красные» сочиняли революционные воззвания, плели заговоры и клеймили преступный царский режим. Благодарение Богу – все они, один за другим, сели в идущий на Восток поезд – «чух, чух, чух» – и избавили нас от своего присутствия! Швейцарские горы остались стоять, как стояли, облака как плыли, так и плывут, а необъятная Россия взорвалась – «бум, бум, бум», так что еще раз большое спасибо. Я смеялась и плакала вместе с новыми друзьями, на дворе был 1987 год, маховик крутился вхолостую, к рулю встал человек с родимым пятном на лбу, а мы, молодые кретины, совсем перестали спать. Мы пили и бодрствовали, чувствуя, что история вот-вот изменит курс и жить станет ужас как весело. Ни больше, ни меньше. Есть возражения? Ни одного. Тогда выпьем!
Меня называли акулой, и я, уподобившись опасной морской хищнице, плыла против течения, чтобы разобраться в жизни общества, о котором раньше только читала в умных книжках. Я наблюдала за сумятицей жизни, смотрела, как они стоят перед пустыми полками магазинов, слушала – не понимая смысла слов, – как они переругиваются. Иногда доставалось и мне: нечего глазеть на то, что тебя не касается. Мне часто казалось, что я отяжелела и стала хуже дышать, потому что пыль забила бронхи, как отрава.
В тот день, в тот самый день, когда я потеряла сознание в московском метро, друзья ждали меня в общежитии, где все мы спали вповалку. Предупредить их я не могла, и они ужасно беспокоились. Мобильных телефонов тогда еще не было, а «управляемая» партией экономика вообще мало что производила – разве что бесформенную серую массу, стоящую в очереди за тем, «что дают». Страна агонизировала, жила по талонам, задыхалась под спудом запретов и создавала новояз, чтобы отгородиться от наводящей тоску реальности. Даже летом там было жутко холодно. Но мы не мерзли, потому что были молоды и нетерпеливы. Мы восхищались человеком с родимым пятном на лбу – его фотографии печатали все газеты и журналы страны. Нам казалось, что на самом дне его глаз плещется новая жизнь. Мы говорили – смотри, смотри, но наши голоса дрожали. Мы тряслись от страха, боялись, что несколько толчков и новые слова «перестройка», «гласность», «ускорение», «совместное предприятие» – мы произносили их шепотом, как стишок-заклинание, – ничего не смогут изменить.
Тогда, в метро, меня спас Жан. Я вышла из битком набитого людьми вагона на станции «Маяковская» и рухнула на платформу. Сначала к горлу подступила тошнота. Я успела привыкнуть к неотвязному кислому запаху (так пахнет свернувшееся молоко), заполнявшему все места людских скоплений, но на сей раз густая вонь проделала брешь в моем желудке. Мозг лишился доступа кислорода, поддался панике, и я отключилась прямо у подножия эскалатора. Я не успела ни позвать на помощь, ни уцепиться за одну из уборщиц. Эти невзрачные сутулые женщины, по словам моих друзей, получают больше любого интеллектуала, ведь в этой стране ценности перепутаны, все поставлено с ног на голову. Толпа не остановилась – разве что расступилась, как вода, обтекающая камень. Я поняла это несколько дней спустя – у меня все тело было в синяках: сотни ног, обутых в ботинки и туфли модели «Победа пролетариата», пинали и двигали мое бренное тело, валяющееся на роскошном мраморном полу станции метро «Маяковская». Тело – всего лишь тело, не более того, так с давних пор повелось в этой стране. Один человек – мужчина, иностранец – разглядел лежащую без чувств женщину и бросился на помощь. Это был Жан. Жан того далекого времени – хрупкий, нервный, с худым лицом и высокими скулами, в куртке явно не «местного» производства. Его «нездешний», даже эксцентричный вид поразил мое воображение, когда я открыла глаза. Сначала незнакомец тряс меня за плечи и что-то говорил по-русски, потом запаниковал и перешел на родной французский. С того дня как мы выбрались из чрева московского метро под июльский дождь, прошло ровно двадцать лет. Мы с Жаном стали друзьями – ни у него, ни у меня нет человека ближе.
Когда мы в мае гуляли под ручку по кладбищу, я выяснила, что он, в отличие от меня, не забыл русский разговорный.
– Помнишь вкус московского мороженого?
– Мо-ро-же-ное…
– Мы ели ванильное?
– Какая разница, такого все равно больше нет. Ты ведь не думаешь, что все исчезло, а мороженое осталось?
Мы очень любили эту страну, особенно людей, которых там встретили. Мы любили их вопреки здравому смыслу, не пытаясь понять за что, как будто в те далекие времена чувства превалировали над разумом и были главными в жизни. Там мы проживали и чувствовали то, чего никогда не испытаем дома. Россия была огромной и вечной, ее История вкупе с веселым безумием подавляла в нас здравый смысл.
А еще была история любви Елены и Жана, такая пронзительная, что даже мы, их друзья, чувствовали в ней соль нового романтизма, который позволит нам однажды написать несравненно прекрасные книги. Мы воспаряли в мечтах, разрываясь между восторгом и отчаянием, отлично понимая, что творившие до нас писатели – мертвые писатели – на самом деле не умерли и пребудут в веках. Нас не пугали ни холод, ни снегопад, мы ходили по московским улицам, ели мороженое с неповторимым вкусом и ароматом – я больше нигде и никогда не пробовала ничего подобного, мы прижимались друг к другу, чтобы согреться, и каждый рассказывал остальным содержание очередной написанной главы. Елена расшила пальто Жана красными гвоздиками. Это выглядело невероятно. Но это было. Жан провел ночь на выстуженной лестничной площадке, поджидая Елену, которая упорхнула к очередному «любовнику-на-час». К любовнику-одно-дневке. Бедный Жан… Мы упивались бархатным сумраком города и волнующей историей любви, разворачивающейся на наших глазах в черно-белой стране.
Когда снесли Стену, жизнь Жана перевернулась. Он потерял Елену, а с ней и географию, и всю несущую конструкцию мира. Теперь он медленно угасает, как и многие другие представители нашего поколения, которым больше не за что умирать.
Ни он, ни я не знаем, что стало с Россией. Ни он, ни я понятия не имеем, живы ли Елена с ее виолончелью, Александр с его амбициями, Игорь с его талантами, Антонина с ее писательством, Лев и его отчаяние, Екатерина и ее романы. Мы обо всем забыли. Наступило новое время, было слишком много работы, все изменилось. Мечты никогда не воплотятся в реальность. Сегодня мы с Жаном можем только строить предположения и по большей части расходимся во мнениях. Нам известна лишь медийная история новых варваров – тех, кто отхватил жирные куски разваливающейся страны, набил карманы и продолжает обогащаться. Мы понятия не имеем о реальной жизни сотен тысяч русских, оставшихся на поле боя, но наше воображение способно это домыслить. Я упрекаю Жана за то, что он живет прошлым, а ему не нравится, что я интересуюсь только будущим. Он смеется, когда я пытаюсь поговорить с ним о Михаиле Ходорковском. Его изумляет моя наивность. Он говорит, что я олицетворяю собой весь трагизм наивности. Так он заявил в мае, когда мы гуляли под кипарисами. Жан считает Ходорковского обычным олигархом, таким же продажным и порочным, как все его собратья. Я же воспринимаю судьбу этого человека как знак. Ясный, недвусмысленный знак.
– Ха, ха, ха.
– Еоворю тебе, это знак. Можешь объяснить, что такой человек, как он – мультимиллиардер, нефтяной король, – делает на русской каторге? Он мог сбежать – улететь на личном самолете, или договориться с властью, «лечь под нее», как поступили все, кто хотел продолжить делать дела. Но не сбежал, решил рискнуть. Дал себя арестовать, судить и приговорить, прекрасно зная, что его ждет и с кем он имеет дело. А теперь тянет срок в Сибири. В колонии общего режима.
– Какой ужас!
– Это не смешно, Жан.
– Не смешно.
– Ты мог бы меня выслушать.
– Мог бы.
– Вещи не всегда так просты, как кажется.
– Вещи – нет. Человеческие существа – да.
В тот день, когда Жан согласился на прогулку, хотя почти всегда отказывается выходить, и заявил, что собирается поехать со мной, я ощутила себя невесомой и счастливой, как бабочка в первый весенний день. Я посмотрела на моего спутника и поняла, что так сильно хочу, чтобы бледный, потерявший все волосы Жан стал прежним, что согласна видеть рядом с ним Елену, вернуть его в ту линялую Россию, которую мы когда-то вместе узнавали, лишь бы он снова научился плакать настоящими слезами. Я была так счастлива, что почти забыла все те злые, жестокие слова, которые он только что произнес.
– Преклони колени, дорогая – здесь, между крестами, – и помолись за твоего каторжного Иисуса Христа. Ну же, давай!
– Не дразни меня, Жан.
– Он такой трогательный, этот твой миллиардер на заклание.
– Прекрати.
– О, мой нежный агнец нефтяных скважин, аминь.
– Я задала тебе вопрос. И жду ответа. Скажи мне, что этот человек делает на каторге?
– Он считал себя самым умным, хитрым и крутым, моя бедная наивная девочка. Твой Ходорковский верил, что «сделает» их всех, но «сделали» его.
– И что же будет дальше?
– В конце герой погибает, дитя мое.
– Я никогда не называла его героем, Жан, а вот ты все время используешь это слово.
– Но ты в это веришь, что еще хуже.
– Ошибаешься.
– Твоего беднягу отравят. Или подождут, когда его убьет радиация.
– Почему ты не хочешь понять, что я пытаюсь сказать?
– Потому что ты не произнесла ничего внятного.
– Я утверждаю, что любой человек, ставший очень богатым, способен делать одно – богатеть дальше. Это детский подход, но так поступают все набобы нашего мира, их принцип – «цель оправдывает средства». Все, кроме Ходорковского.
– Твой герой нашего времени.
– Довольно, Жан.
– А известно ли тебе, что герои – самые эгоцентричные люди на свете?
– Как бы ты поступил на его месте?
– Герой всегда все рушит, какие бы идеи он ни исповедовал, запиши это крупными буквами в твой розовый альбомчик.
– Я задала вопрос.
– Крайне левые и крайне правые, центр и середина, крайний центр и крайняя середина – наше время испробовало все. Черные книги на всех полках. Тебе бы стоило прочесть и усомниться.
– Ты безнадежен, Жан.
– Десятки альтруистов, замечательных, исключительных людей принимали изумительные решения, делали смелый выбор, но все всегда кончалось напалмом, газом, обогащенным ураном, грязной бомбой, противопехотными минами, разрывными пулями и фосфором. Целая физико-химическая диссертация…
– Жан…
– Знаешь, почему с героями все всегда так плохо кончается? Потому что у них большие руки, большие глаза, большие зубы и – главное – большое сердце, а любят они, в конечном итоге, одну единственную вещь – собственную позу. Будь ты героем, дражайшая Валентина, любила бы себя еще больше, чем любишь сейчас, да, да, именно так, это и ко мне относится. Увы, у меня нет сил даже на героические помыслы.
– Ты…
– Хочешь знать, что сделал бы на месте Ходорковского я?
– Да.
– Повел бы себя, как он. Хлебал бы лагерную баланду и смиренно ждал, когда мое униженное положение принесет дивиденды в виде всеобщего восхищения.
В тот день, когда Жан сообщил, что хочет поехать со мной, если я и вправду решу вернуться в Россию, мы гуляли под ручку по кладбищу. Я как раз закрывала за нами ворота, когда Жан – он был уже внизу лестницы – вдруг сказал, что вернуться в эту чертову страну – неплохая идея. Вообще-то, он выразился грубее: в эту чертову гребаную страну. Пока я осторожно спускалась на высоких каблуках по поросшим мхом ступеням – Жан сразу сказал, что гулять на высоких каблуках нелепо, – мой спутник пустился в рассуждения о народных страданиях. О бедах народов, нуждающихся в герое. Жан разглагольствовал, бредя мимо могил по кладбищенской аллее. В тот момент, когда я снова взяла Жана под руку, он сказал, что это и моя проблема, после чего мы ускорили шаг, и его монолог превратил нашу прогулку в марш-бросок. Он стрелял по видимым целям – уничтожал народы, нищету, бывшую подругу, меня и моего дурацкого олигарха, «твоего арестанта класса люкс» – так он его обозвал тем майским утром.
– Ты говоришь это из-за Елены!
Я прервала поток критических замечаний Жана, назвав всего одно имя. Его лицо стало землисто-бледным.
– Заткнись!
Я не заткнулась. Елена, оружие массового поражения для повсеместного использования. В прошлой жизни, в Москве, Жан влюбился в женщину: она часто и звонко смеялась, а глаза у нее были темные, как миндаль от лучшего кондитера. Елена была музыкантшей – играла на виолончели, по мнению Жана, просто гениально. Он питал к ней пылкую страсть и тронул сердце Елены. Она привнесла в банальный роман извращенную жестокость, и Жан много лет ужасно страдал, потому что любил слишком сильно, а Елена пролила много слез, потому что любила недостаточно сильно. Я общалась с ними обоими и наблюдала за развитием их трагической истории. Сначала я познакомилась с Жаном – в Москве, в метро. Он меня спас. Это случилось очень давно, в дождливом июле. Я упала в обморок, выйдя из вагона метро на платформу. Причиной тому были усталость, обилие новых впечатлений, скудная еда и неумеренная выпивка. В тот день я гуляла по городу одна – моих знаний русского хватало как раз на то, чтобы разобрать названия улиц и остановок. Мои русские друзья жили далеко от центра, в тот день у каждого из них были занятия, а я познавала город, как инопланетянка. Наблюдала, ужасалась, а по ночам мы обсуждали мои впечатления. Мне дали прозвище «акула капитализма», что в стране реального социализма звучало довольно остро. Я родилась по другую сторону «железного занавеса» и выросла в маленькой сказочной стране, где все подчиняется строгому порядку, даже облака над горными вершинами. Об этой крошечной – до смешного – стране моим друзьям было известно, что она красивая, что там жили в изгнании не только великие русские писатели, но и пламенные революционеры. Поскольку отношение к последним в России стало неоднозначным, друзья часто меня подкалывали – «Еще раз спасибо за подарочек!», – мол, нечего было давать приют будущим кровавым героям русской истории. Что тут скажешь: в Женеве и Цюрихе «розовые» и «красные» сочиняли революционные воззвания, плели заговоры и клеймили преступный царский режим. Благодарение Богу – все они, один за другим, сели в идущий на Восток поезд – «чух, чух, чух» – и избавили нас от своего присутствия! Швейцарские горы остались стоять, как стояли, облака как плыли, так и плывут, а необъятная Россия взорвалась – «бум, бум, бум», так что еще раз большое спасибо. Я смеялась и плакала вместе с новыми друзьями, на дворе был 1987 год, маховик крутился вхолостую, к рулю встал человек с родимым пятном на лбу, а мы, молодые кретины, совсем перестали спать. Мы пили и бодрствовали, чувствуя, что история вот-вот изменит курс и жить станет ужас как весело. Ни больше, ни меньше. Есть возражения? Ни одного. Тогда выпьем!
Меня называли акулой, и я, уподобившись опасной морской хищнице, плыла против течения, чтобы разобраться в жизни общества, о котором раньше только читала в умных книжках. Я наблюдала за сумятицей жизни, смотрела, как они стоят перед пустыми полками магазинов, слушала – не понимая смысла слов, – как они переругиваются. Иногда доставалось и мне: нечего глазеть на то, что тебя не касается. Мне часто казалось, что я отяжелела и стала хуже дышать, потому что пыль забила бронхи, как отрава.
В тот день, в тот самый день, когда я потеряла сознание в московском метро, друзья ждали меня в общежитии, где все мы спали вповалку. Предупредить их я не могла, и они ужасно беспокоились. Мобильных телефонов тогда еще не было, а «управляемая» партией экономика вообще мало что производила – разве что бесформенную серую массу, стоящую в очереди за тем, «что дают». Страна агонизировала, жила по талонам, задыхалась под спудом запретов и создавала новояз, чтобы отгородиться от наводящей тоску реальности. Даже летом там было жутко холодно. Но мы не мерзли, потому что были молоды и нетерпеливы. Мы восхищались человеком с родимым пятном на лбу – его фотографии печатали все газеты и журналы страны. Нам казалось, что на самом дне его глаз плещется новая жизнь. Мы говорили – смотри, смотри, но наши голоса дрожали. Мы тряслись от страха, боялись, что несколько толчков и новые слова «перестройка», «гласность», «ускорение», «совместное предприятие» – мы произносили их шепотом, как стишок-заклинание, – ничего не смогут изменить.
Тогда, в метро, меня спас Жан. Я вышла из битком набитого людьми вагона на станции «Маяковская» и рухнула на платформу. Сначала к горлу подступила тошнота. Я успела привыкнуть к неотвязному кислому запаху (так пахнет свернувшееся молоко), заполнявшему все места людских скоплений, но на сей раз густая вонь проделала брешь в моем желудке. Мозг лишился доступа кислорода, поддался панике, и я отключилась прямо у подножия эскалатора. Я не успела ни позвать на помощь, ни уцепиться за одну из уборщиц. Эти невзрачные сутулые женщины, по словам моих друзей, получают больше любого интеллектуала, ведь в этой стране ценности перепутаны, все поставлено с ног на голову. Толпа не остановилась – разве что расступилась, как вода, обтекающая камень. Я поняла это несколько дней спустя – у меня все тело было в синяках: сотни ног, обутых в ботинки и туфли модели «Победа пролетариата», пинали и двигали мое бренное тело, валяющееся на роскошном мраморном полу станции метро «Маяковская». Тело – всего лишь тело, не более того, так с давних пор повелось в этой стране. Один человек – мужчина, иностранец – разглядел лежащую без чувств женщину и бросился на помощь. Это был Жан. Жан того далекого времени – хрупкий, нервный, с худым лицом и высокими скулами, в куртке явно не «местного» производства. Его «нездешний», даже эксцентричный вид поразил мое воображение, когда я открыла глаза. Сначала незнакомец тряс меня за плечи и что-то говорил по-русски, потом запаниковал и перешел на родной французский. С того дня как мы выбрались из чрева московского метро под июльский дождь, прошло ровно двадцать лет. Мы с Жаном стали друзьями – ни у него, ни у меня нет человека ближе.
Когда мы в мае гуляли под ручку по кладбищу, я выяснила, что он, в отличие от меня, не забыл русский разговорный.
– Помнишь вкус московского мороженого?
– Мо-ро-же-ное…
– Мы ели ванильное?
– Какая разница, такого все равно больше нет. Ты ведь не думаешь, что все исчезло, а мороженое осталось?
Мы очень любили эту страну, особенно людей, которых там встретили. Мы любили их вопреки здравому смыслу, не пытаясь понять за что, как будто в те далекие времена чувства превалировали над разумом и были главными в жизни. Там мы проживали и чувствовали то, чего никогда не испытаем дома. Россия была огромной и вечной, ее История вкупе с веселым безумием подавляла в нас здравый смысл.
А еще была история любви Елены и Жана, такая пронзительная, что даже мы, их друзья, чувствовали в ней соль нового романтизма, который позволит нам однажды написать несравненно прекрасные книги. Мы воспаряли в мечтах, разрываясь между восторгом и отчаянием, отлично понимая, что творившие до нас писатели – мертвые писатели – на самом деле не умерли и пребудут в веках. Нас не пугали ни холод, ни снегопад, мы ходили по московским улицам, ели мороженое с неповторимым вкусом и ароматом – я больше нигде и никогда не пробовала ничего подобного, мы прижимались друг к другу, чтобы согреться, и каждый рассказывал остальным содержание очередной написанной главы. Елена расшила пальто Жана красными гвоздиками. Это выглядело невероятно. Но это было. Жан провел ночь на выстуженной лестничной площадке, поджидая Елену, которая упорхнула к очередному «любовнику-на-час». К любовнику-одно-дневке. Бедный Жан… Мы упивались бархатным сумраком города и волнующей историей любви, разворачивающейся на наших глазах в черно-белой стране.
Когда снесли Стену, жизнь Жана перевернулась. Он потерял Елену, а с ней и географию, и всю несущую конструкцию мира. Теперь он медленно угасает, как и многие другие представители нашего поколения, которым больше не за что умирать.
Ни он, ни я не знаем, что стало с Россией. Ни он, ни я понятия не имеем, живы ли Елена с ее виолончелью, Александр с его амбициями, Игорь с его талантами, Антонина с ее писательством, Лев и его отчаяние, Екатерина и ее романы. Мы обо всем забыли. Наступило новое время, было слишком много работы, все изменилось. Мечты никогда не воплотятся в реальность. Сегодня мы с Жаном можем только строить предположения и по большей части расходимся во мнениях. Нам известна лишь медийная история новых варваров – тех, кто отхватил жирные куски разваливающейся страны, набил карманы и продолжает обогащаться. Мы понятия не имеем о реальной жизни сотен тысяч русских, оставшихся на поле боя, но наше воображение способно это домыслить. Я упрекаю Жана за то, что он живет прошлым, а ему не нравится, что я интересуюсь только будущим. Он смеется, когда я пытаюсь поговорить с ним о Михаиле Ходорковском. Его изумляет моя наивность. Он говорит, что я олицетворяю собой весь трагизм наивности. Так он заявил в мае, когда мы гуляли под кипарисами. Жан считает Ходорковского обычным олигархом, таким же продажным и порочным, как все его собратья. Я же воспринимаю судьбу этого человека как знак. Ясный, недвусмысленный знак.
– Ха, ха, ха.
– Еоворю тебе, это знак. Можешь объяснить, что такой человек, как он – мультимиллиардер, нефтяной король, – делает на русской каторге? Он мог сбежать – улететь на личном самолете, или договориться с властью, «лечь под нее», как поступили все, кто хотел продолжить делать дела. Но не сбежал, решил рискнуть. Дал себя арестовать, судить и приговорить, прекрасно зная, что его ждет и с кем он имеет дело. А теперь тянет срок в Сибири. В колонии общего режима.
– Какой ужас!
– Это не смешно, Жан.
– Не смешно.
– Ты мог бы меня выслушать.
– Мог бы.
– Вещи не всегда так просты, как кажется.
– Вещи – нет. Человеческие существа – да.
В тот день, когда Жан согласился на прогулку, хотя почти всегда отказывается выходить, и заявил, что собирается поехать со мной, я ощутила себя невесомой и счастливой, как бабочка в первый весенний день. Я посмотрела на моего спутника и поняла, что так сильно хочу, чтобы бледный, потерявший все волосы Жан стал прежним, что согласна видеть рядом с ним Елену, вернуть его в ту линялую Россию, которую мы когда-то вместе узнавали, лишь бы он снова научился плакать настоящими слезами. Я была так счастлива, что почти забыла все те злые, жестокие слова, которые он только что произнес.
– Преклони колени, дорогая – здесь, между крестами, – и помолись за твоего каторжного Иисуса Христа. Ну же, давай!
– Не дразни меня, Жан.
– Он такой трогательный, этот твой миллиардер на заклание.
– Прекрати.
– О, мой нежный агнец нефтяных скважин, аминь.
– Я задала тебе вопрос. И жду ответа. Скажи мне, что этот человек делает на каторге?
– Он считал себя самым умным, хитрым и крутым, моя бедная наивная девочка. Твой Ходорковский верил, что «сделает» их всех, но «сделали» его.
– И что же будет дальше?
– В конце герой погибает, дитя мое.
– Я никогда не называла его героем, Жан, а вот ты все время используешь это слово.
– Но ты в это веришь, что еще хуже.
– Ошибаешься.
– Твоего беднягу отравят. Или подождут, когда его убьет радиация.
– Почему ты не хочешь понять, что я пытаюсь сказать?
– Потому что ты не произнесла ничего внятного.
– Я утверждаю, что любой человек, ставший очень богатым, способен делать одно – богатеть дальше. Это детский подход, но так поступают все набобы нашего мира, их принцип – «цель оправдывает средства». Все, кроме Ходорковского.
– Твой герой нашего времени.
– Довольно, Жан.
– А известно ли тебе, что герои – самые эгоцентричные люди на свете?
– Как бы ты поступил на его месте?
– Герой всегда все рушит, какие бы идеи он ни исповедовал, запиши это крупными буквами в твой розовый альбомчик.
– Я задала вопрос.
– Крайне левые и крайне правые, центр и середина, крайний центр и крайняя середина – наше время испробовало все. Черные книги на всех полках. Тебе бы стоило прочесть и усомниться.
– Ты безнадежен, Жан.
– Десятки альтруистов, замечательных, исключительных людей принимали изумительные решения, делали смелый выбор, но все всегда кончалось напалмом, газом, обогащенным ураном, грязной бомбой, противопехотными минами, разрывными пулями и фосфором. Целая физико-химическая диссертация…
– Жан…
– Знаешь, почему с героями все всегда так плохо кончается? Потому что у них большие руки, большие глаза, большие зубы и – главное – большое сердце, а любят они, в конечном итоге, одну единственную вещь – собственную позу. Будь ты героем, дражайшая Валентина, любила бы себя еще больше, чем любишь сейчас, да, да, именно так, это и ко мне относится. Увы, у меня нет сил даже на героические помыслы.
– Ты…
– Хочешь знать, что сделал бы на месте Ходорковского я?
– Да.
– Повел бы себя, как он. Хлебал бы лагерную баланду и смиренно ждал, когда мое униженное положение принесет дивиденды в виде всеобщего восхищения.
Еще несколько слов о Жане
Все, что случилось после того, как Жан спас меня, выдернув из-под ног толпы на станции метро «Маяковская», исчезло. Остались только мы. И наша дружба. А еще – болезнь Жана и наша дружба, которую не разрушила его прогрессирующая болезнь. Не знаю, почему мы так близки. Если бы знала, наверное, унесла бы ноги. Когда у моего друга случается очередной кризис, он на какое-то время «сдается» в клинику. Я часто его навещаю, и как-то раз, в мае, он согласился немного погулять. Обычно Жан отказывается выходить. В то утро я пришла рано. Открыла окно в палате, спросила: «Не хочешь пройтись?» – и он не сказал нет. Было начало мая. Я оделась легко, даже кокетливо, а Жан был в своей обычной одежке, такой серой и поношенной, что ее и назвать-то никак невозможно, одному Богу известно, чем «это» было изначально – пальто, пиджаком, плащом или халатом. Свою бесформенную серую древность Жан таскает на плечах от зимы до зимы. Мой друг вечно мерзнет – независимо от времени года, наверное, из-за проклятых медицинских процедур.
В то утро я была на высоких каблуках. Мы шли по парку, я держала Жана под руку, и он вдруг сказал, что я смешно выгляжу в этих изящных туфлях. Я не стала спорить и произнесла что-то восторженное насчет деревьев, как будто только что заметила, как они прекрасны, словно не он, а я живу взаперти в палате на четвертом этаже больницы. Все клиники на свете окружены роскошными парками. Эти парки – воплощенная ложь в натуральную величину, ими восхищаются, их обсуждают, принято считать, что все мы – молодые и старые, больные и здоровые – испытываем одинаковое глуповатое блаженство при виде красивых клумб и аккуратно подстриженных кустов. Но я точно знаю, что пациенты клиник не такие, как вы и я. Знаю, что мой друг Жан – такой близкий друг, что уже и не друг, а почти брат, нет, полубрат, вторая его половина это болезнь, – так вот, он не всегда похож на нас с вами. Несходство в том, что в определенные периоды своей жизни он не открывает окон, держит закрытой дверь и даже не выглядывает на улицу. Когда на Жана «накатывает», он уходит из дома и проводит какое-то время в больничной палате. Так лучше для него и для окружающих, для семьи и друзей, потому что Жан начинает всего бояться, даже себя самого. Его пугают собственные мысли, желания и даже любимые кошки – он подозревает, что они строят против него козни. В клинике все отлично устроено. Сиделки заходят в палаты, открывают ставни, говорят: «Как чудесно сегодня светит солнце, какой дивный у нас парк…» Это обязательный ритуал, медицинская процедура – чтобы пациенты не перемерли. Жана точно давно не было бы на свете, умер бы от недостатка кислорода, не распахивай сестрички створки окон.
В то утро я была на высоких каблуках. Мы шли по парку, я держала Жана под руку, и он вдруг сказал, что я смешно выгляжу в этих изящных туфлях. Я не стала спорить и произнесла что-то восторженное насчет деревьев, как будто только что заметила, как они прекрасны, словно не он, а я живу взаперти в палате на четвертом этаже больницы. Все клиники на свете окружены роскошными парками. Эти парки – воплощенная ложь в натуральную величину, ими восхищаются, их обсуждают, принято считать, что все мы – молодые и старые, больные и здоровые – испытываем одинаковое глуповатое блаженство при виде красивых клумб и аккуратно подстриженных кустов. Но я точно знаю, что пациенты клиник не такие, как вы и я. Знаю, что мой друг Жан – такой близкий друг, что уже и не друг, а почти брат, нет, полубрат, вторая его половина это болезнь, – так вот, он не всегда похож на нас с вами. Несходство в том, что в определенные периоды своей жизни он не открывает окон, держит закрытой дверь и даже не выглядывает на улицу. Когда на Жана «накатывает», он уходит из дома и проводит какое-то время в больничной палате. Так лучше для него и для окружающих, для семьи и друзей, потому что Жан начинает всего бояться, даже себя самого. Его пугают собственные мысли, желания и даже любимые кошки – он подозревает, что они строят против него козни. В клинике все отлично устроено. Сиделки заходят в палаты, открывают ставни, говорят: «Как чудесно сегодня светит солнце, какой дивный у нас парк…» Это обязательный ритуал, медицинская процедура – чтобы пациенты не перемерли. Жана точно давно не было бы на свете, умер бы от недостатка кислорода, не распахивай сестрички створки окон.