Строить расчеты - не стоит, поверь;
планы живут лишь мгновенья.
Намертво заперта в прошлое дверь,
в будущем же - лишь виденья.
Все, что случится, уже решено;
знать нам об этом - не надо,
Ибо единственным к Знанью окном
стали изгнанники ада.
Жалок, кто знает грядущий удел
знает, не властный оспорить.
Жалок, кто путь несвершаемых дел
сделал дорогою скорби.
Жалок, кто умер, и жалок вдвойне
тот, кто живет, умирая;
Жалок, кто мир ищет в вечной войне
сил преисподней и рая.
Медленно вертится круг золотой,
символ времен преходящих.
Кто обретет за последней чертой
власть и познания Спящих,
Кто станет пеплом, на восемь сторон
ветром беспечным развеян,
Кто вспять пройдет по дороге времен?
Жребий живущих - неведом.
Верить в удачу - себя обделять,
верить в успех - безрассудство.
Верить, что жребий способен предать
значит жить мыслью, не чувством.
Верить в судьбу - значит делать себя
равным безгласному праху.
Верить в борьбу - значит видеть себя
жизнь завершившим на плахе.
Жизнь наша - путь, скрытый тенью надежд,
рока туманом багровым;
Цель наша - вырвать у сонма невежд
истину древнего Слова.
Что предстоит? Испытанья. И знай,
тысячи тысяч их будет,
Ибо отчизна нам - странный тот край,
где обитают лишь Люди...
- Теперь ты знаешь, - раздался позади голос Тигра. На таршите он говорил довольно чисто, пусть и с легким, мягким акцентом. - Это мало что значит... - Jaer'raeth отодвинул чашу рассчитанно-небрежным движением. - Важно, что знаете вы. - Важно, - согласилась Алинэ, тенью следовавшая за Тигром. - Мы пришли из сна в сон - и проснуться... вернуться назад можем только вместе с этим сном. Если вообще можем. Чародей не решился изображать понимание, но не мог и смолчать. Не то чтобы он так уж не любил молчать, однако сейчас требовалось слово, сказанное вслух. - Когда жизнь - сон, пробуждение подобно смерти. - Или наоборот, - усмехнулся Тигр, - смерть станет пробуждением. Что произошло с Тартессом, Джеррет? Когда пала печать, когда разорвалось Сердце, - острова мог и должен был пожрать океан, город мог и должен был умереть. А он - заснул, сохранив себя в мире грез. Это, случайно, не ты... отправил его в Навь? - Ничего случайного здесь нет. Как Страж Тартесса, я обязан был сохранить его, любыми доступными средствами и методами. Когда все вокруг летело в Бездну, выбирать было особо не из чего. Я соединил Тартесс со своими грезами, поместив, в некотором роде, внутрь себя самого. Конечно, при этом пришлось замкнуться в коконе Застывшего Времени и забыть о собственном сне... К счастью, Сумеречным много спать не нужно. - И пробуждение стало подобно смерти. Твоей смерти. - Стало, - согласился Jaer'raeth, поднимаясь в полный рост. Чародей расправил плечи и на мгновение избавился от обычной сутулости. Косые лучи заходящего солнца, с усилием проникая сквозь толстые плиты горного хрусталя в овальных оконных рамах, создавали в кабинете Джеррета игру света и тени - любимое его зрелище (в обоих смыслах). Свет раскрашивал мантию в лиловый пурпур, а тени делали ее пыльно-серой. Лицо, расцвеченное серо-лиловыми бликами, на мгновение уподобилось покрытой мельчайшими трещинами маске из темной слоновой кости - такими прикрывали свои черты бесстрастные седые Владыки, восседавшие на каменных тронах Атлантиды, Та-Кемт и Офира... Однако густые волосы и короткая борода чародея оставались черными, неважно, сколько вокруг было света или темноты, а в темных глазах теплились искры столь же темной силы - и на мертвеца он пока что мало походил. - Подобно смерти - стало, - повторил Jaer'raeth, чье имя почти никто не мог произнести правильно ("Джеррет" хоть как-то походило на четкий, высокомерно подчеркнутый выговор Потаенного Царства). - Будь я по-настоящему живым, я бы и умер. - А, так ты притворяешься, - ехидно заметила Алинэ. - Удачно, я бы даже не заподозрила... Чародей повел бровью, и вокруг его собеседников возникла тесная клетка, не оставлявшая им даже возможности пошевелиться. Состояла клетка отчего-то не из каменных, бронзовых или железных прутьев, а из снабженных массой шипов и колючек живых стеблей роз, терновника и чертополоха. - Я - Сумеречный, - негромко напомнил Jaer'raeth. - Возможно, вам неизвестно, что мы видим многие произнесенные слова - в красках, неким подобием радуги или палитры живописца. Зависит это не столько от слов, сколько от придаваемого им смысла. Так вот, мне было бы весьма занятно выслушать один рассказ, а заодно и увидеть его краски. Вопрос в следующем: почему ваши слова о смерти и пробуждении окрашены в цвета тени?
26. Обреченный говорить
Гора с раздвоенной вершиной, подобной сплюснутому седлу, озарилась ожерельем аметистовых огоньков. Покружив в воздухе, огоньки сбились в бесформенное облако, а потом легли аккуратными стежками в двух ладонях над самой удобной из тропинок, соединявших вершину с лежащим у подножия горы поселением. Быть может, следовало сказать "городком"; хотя в нем имелась не одна сотня хижин, лачуг, хибар и прочих жилищ не очень привлекательной внешности, стояли здесь и крепкие каменные дома, часть их имела два этажа, а несколько - целых три! Но как раз то, что делает город городом, здесь отсутствовало. Впрочем, нужен ли этому городу "горОд", что иначе зовется крепостной стеной или хотя бы заграждениями? Он и выстоял-то однажды лишь потому, что был лишен столь явного свидетельства своей незыблемости и защищенности. А может статься, и не однажды... Что ж, решено. Будет - город. А имя ему - Сафед, на благородном наречии благородных курейшитов, не желающих либо не способных ломать свой благородный язык, произнося "Цфат", как это делают Нефилим. Городок Цфат у подножия горы Мерон, со дня своего основания беглецами из пылающего Эрушалайма ожидающий прихода машиаха - мессии. Когда-нибудь он придет именно сюда. То есть придет он в мир вообще, но первый его шаг в мире людей будет сделан на седловидную вершину горы Мерон, а первым городом на его земном пути окажется Цфат. И первой земной пищей его непременно станут теплые лепешки с козьим сыром, какие уже без малого семь столетий каждое утро печет пожилая женщина в домике на окраине Цфата, около тропинки, сбегающей со склонов горы. Одни говорят, что рецепт этих лепешек передается из поколения в поколение, от матери к дочери, другие свято убеждены, что никто никому рецепта не передает, а вот женщина все это время, все эти годы - одна и та же. Третьи тихо ждут и надеются, не осмеливаясь верить. Кто-то не верит и не ждет, но просто живет именно здесь, потому что так сложилось. Кто-то, напротив, ждет - не верит и не надеется; ждет, почти уверенный, что верящие ошибаются, но не осмеливается сам поверить своим расчетам и потому ждет возможности подтвердить их - а быть может, не подтвердить, а опровергнуть, ибо он еще и сам не решил, чего желает больше... Поэтому, когда за два часа до рассвета над горой Мерон загорелись лиловые огоньки, очень многие проснулись. И не просто проснулись, а начали лихорадочные приготовления ко дню, которого так ждали, хотя вовсе не были уверены, что дождутся при жизни. Спустившийся по аметистовой тропинке выглядел откровенно измотанным, каковыми вообще-то посланцы небес не бывают (или не позволяют себе казаться таковыми). Неспешно, чуть ли не спотыкаясь добрался он до окраины городка, где поджидала пожилая женщина с большой плошкой горячих лепешек, только что из очага. Недоверчиво взял одну, явно не понимая, что это такое и зачем оно вообще нужно. Потом, очевидно, вспомнил, вяло попытался улыбнуться, откусил и поблагодарил за угощение. Женщина ахнула; глиняная плошка плюхнулась на каменистую землю Галилеи и разбилась, лепешки посыпались в пыль. Говорил пришелец по-арабски...
Ну пусть не совсем по-арабски, пусть это был на самом деле диалект Магриб эль-Акса, Берберии, - все равно, мессия, явившийся к Избранному Народу Господа Сущего, не мог заговорить ни на каком ином наречии, кроме священного языка Завета! Ну в самом крайнем случае - на арамейском, поскольку говорить ему надлежало с людьми... а люди - существа непостоянные, речь их с годами изменяется, и потомки изъяснявшихся словами Завета теперь зачастую понимали эти слова, лишь увидев их записанными... Но никак не на языке детей Ишмаэля, изгоев, посмевших покинуть раскаленный ад пустыни спустя не сорок дней и даже не сорок лет, а лишь по истечении двадцати пяти столетий!.. Правда, выйдя из песков, дети Ишмаэля чуть ли не в одночасье заставили соседей вспомнить, чего ради они так долго оставались в изгнании. Заставили вспомнить даже тех, кто не читал Завета, кто никогда не слышал и не подозревал о том, что небеса пообещали рабыне Агарь и ее четырнадцатилетнему сыну - силу и власть на земле превыше той, что дарована иным народам. Несколько коротких лет потребовалось армиям под зеленым знаменем священной войны-джихада на то, чтобы вытеснить из юго-восточных и южных стран Внутреннего моря легионы Pax Byzantia, наследников Империи. Только к северу от древней Финикии, в горах Тавра, румы наконец остановили победоносное продвижение всадников бешеного Омара ад-Дина, остановили - а потом и отвоевали часть прежней территории... но только часть. Нефилим пришлось защищать свои земли самостоятельно. Как это было всегда, по правде говоря... Они и защищали. Как могли. А точнее, как могли себе позволить могущество древнего народа было немалым, однако далеко не все, на что это могущество было способно, Нефилим смели пустить в ход. Не потому, что опасались ответного удара: арабы научились в изгнании многому, но со знаниями и умениями Сошедших не им было тягаться. Страшило само могущество, ибо не изгладилась покуда из цепкой памяти Нефилим участь страны, вошедшей в мифы народов Внутреннего моря под именем Атлантиды. Перешедшие, Ивриим, могли верить в легенды о тучах пепла, каменных дождях, погибельном огне и великом потопе - но Нефилим знали правду и помнили о последствиях. Потому и не могли позволить случившемуся тогда повториться. Даже под угрозой нашествия "двоюродных братьев", как звали детей Ишмаэля - и звали с полным на то основанием, ведь Ишмаэль тоже был сыном Авраама из Ура, первого из Перешедших...
Орас кое-что знал обо всем этом и раньше; будучи Несущим Огонь, он сумел уловить витающие в воздухе настроение так же четко, как если бы ему это рассказали во всех подробностях. Доводилось магу слышать и о Сафеде Белокаменном, мудрые жители которого окрашивают в священный голубой цвет (чего ему не было дано видеть) крыши своих домов, оконные ставни и двери, чтобы отвести глаза воздушным слугам Иблиса. И еще кое-что было известно Орасу... причем не от Зу-ль-Аккана, презиравшего учение Перешедших. Пусть его сочтут лжемессией, пусть попытаются предать всем возможным карам, пусть это даже получится - дело теперь не в этом. Дорога из тьмы действительно привела мага туда, где могла, должна была отыскаться помощь против идущих позади него ужасов Старого Мира. Именно потому, что привела дорога именно сюда, они двигались позади и не пытались, не осмеливались обогнать - даже когда путь открылся полностью. Ведь как раз здесь родилось то, что кое-кто из людей понимающих зовет "опасным сиянием". Zohar. Книга, которая больше, чем книга, учение, что выше, чем учение, ключ, что ценнее, нежели ключ, знание, которое отнюдь не просто знание... Опасное сияние, способное быть и всем этим, и ничем из этого, и - что как раз и требовалось сейчас, - надежным щитом и острым мечом. Орасу нужно было лишь направить это сияние на тех, кто скрывался за его спиной. Он знал, что сделает это, даже если сияние поглотит его самого. Сделает, если только сможет. Огонь все еще был внутри него и все еще подчинялся Владыкам. И сам маг все еще принадлежал огню, не властный сделать ни одного движения сверх разрешенного. Все, что он сейчас мог - это думать. Думать и говорить. Значит, так и будет позднее назван новый лжемессия белокаменного Сафеда. Обреченный говорить.
ЭПИЗОД. ТРУБАДУР
Вокруг расписного фургончика собралось человек тридцать, хотя в поселении было не менее пяти сотен жителей. Что ж, философски решил он, для начала и этого хватит. Вполне. Все равно до завтрашнего вечера выехать не удастся: мулам нужен отдых, хоть несколько часов; да и доброе колесо за пару минут не сделать. Времени достанет не на одно выступление. - Почтеннейшая публика, - раскланивался тем временем его напарник-зазывала, бойкий Ромеро, - и на эль, и на бублики заработаем песней и доброю вестью. Везде бываем, про всех все знаем - и все подарим, почти что даром. Коли в сердце грусть - ну и пусть, коли зреет беда - ерунда! Слушайте, слушайте, будет наука, как разгонять и унынье, и скуку!.. Последний раз он провел ладонью по струнам, проверяя настройку старой мандолины. Пора. Появившись на крыше, он, вопреки сутулости, картинно откинул на плечо пестрый плащ и горделиво скользнул взглядом поверх голов... Ледяной клинок чьих-то глаз вонзился промеж лопаток, трубадур покачнулся. Сработал обычный рефлекс - взмах рук и изгиб тела превратил падение в прыжок; он поклонился, и вновь взойдя на передок фургона, осмотрелся уже повнимательнее. Никого. Показалось? Возможно, не очень уверенно подумал он, возможно... Но когда пальцы трубадура коснулись струн, а рот открылся, чтобы начать одну из традиционных баллад, ледяной клинок вернулся. И вонзился глубже, много глубже... безжалостно вскрывая защиту и извлекая наружу то, что он скрывал даже от себя самого. Мелодия стала рваной, голос изменился, уходя одновременно вниз и вглубь. Слова... пожалуй, это все же были его слова. Его - истинного, не скрытого благодушной маской-личиной для окружающих.
Мимо леса на зыбкой границе миров,
Мимо старых, покрывшихся грязью камней;
Здесь когда-то был мой праотеческий кров,
Здесь я вырос и жил до прихода теней...
И нет боле мне хода
в те прошлые дни,
Когда славного рода
горели огни,
Когда солнце бросало
на землю лучи,
Золотистым кинжалом
сверкая в ночи.
Зрители удивленно переглядывались, не привычные ни к таким балладам, ни к такой музыке. Лишь бледный как смерть Ромеро начинал кое-что понимать, проталкиваясь в задние ряды. У него не было ни малейшего желания видеть то, что вскоре должно было, не могло не произойти. Ромеро - и тот, другой, чей взгляд послужил причиной... Нет, не другой - Иной. В отличие от ныне живущих, события былого не позабывший и не желавший забывать. Или забыть не способный. Впрочем, трубадуру было все равно. Теперь.
Я не помню, как стены рассыпались в пыль,
Я не видел, как страх беглецов пожирал.
Но я знаю, что это - не сказка, но быль,
Ибо в сказке не станет улыбкой - оскал.
Мой сломался клинок
в ту кровавую ночь,
И запомнят урок
ускользнувшие прочь
Но ни ярость, ни меч,
ни волшебная дверь
Не смогли уберечь
обреченных на смерть.
Люди уже не только переглядывались, но и перешептывались, с немалым сомнением поглядывая на трубадура. Он не слышал и не видел ничего вокруг, мысленно вернувшись туда, куда возвращаться отнюдь не хотел. И только его собственный, отчего-то охрипший голос еще напоминал о том, что вокруг - настоящее, а не прошлое. Пока, во всяком случае.
Помню цепи, и плеть, и ошейник раба;
Помню хруст кандалов и багровую тьму...
С той поры я на легких не жил на хлебах
Беглый раб, с господами веду я войну.
И когда запоет
рог меж черных холмов,
И копье всласть прольет
трусов жидкую кровь
Мое имя опять
проклянут их отцы,
И на скорбную рать
устремятся, глупцы...
Ромеро наконец выбрался из толпы и во весь дух припустил туда, откуда они прибыли не далее как сегодня утром, хотя ему казалось, что минуло полжизни. В общем-то, для Ромеро так и было. Для трубадура с сегодняшнего утра жизнь прошла не наполовину, а полностью.
До краев полон местью, от битв я устал.
Даже мертвый иной раз способен ожить;
И тогда отложил я кровавый металл,
Но петлею на горло судьбы легла нить.
Мы свой собственный рок
за собою ведем,
И в назначенный срок
до весов добредем,
И на левую чашу
положат мечты
А на правую - сажу
и зло пустоты.
Ему казалось, что теплое майское солнце стало из бледно-золотого - багровым, затянутым пеленой сладкого дыма. И не зря. Потому что под опущенными веками радужная оболочка расширялась, закрывая весь белок, а под тканью одежды менялась плоть, с жуткой медлительностью похрустывая костями и перемещая хрящи и мускулы. Изменение не слишком сильное - но достаточное, чтобы обеспечить немедленное сожжение, если вдруг это откроется. А чуть погодя так и произойдет, сдерживаться он уже не мог. Только музыка, только терзающие мандолину пальцы пока еще напоминали об окружающем мире... но вскоре, он знал, уйдет и это.
Я сумел превозмочь жесткий жребий судьбы,
И в сраженьи с собой сам себя погубил.
Да, я жив - но стоят лишь пустые гробы
Вдоль дороги, где я эти годы прожил...
Пусть услышат меня
те, кого уже нет
Дети Пепла, Огня
и Несущего Свет,
Скоро круг завершит
Колесо, и тогда
Я отброшу свой щит
и войду во Врата!
Первой завопила средних лет толстуха. Пока - от страха, нечленораздельно, указывая на него дрожащим пальцем. Скоро вопль ужаса сменится яростной истерикой, но он вряд ли успеет услышать это. Трубадур знал, ЧТО видят люди, изо всех сил пытающиеся не верить собственным глазам. Он бы даже усмехнулся, однако забыл, как это делается. Сутулость уже была не нарочитой, а вполне естественной. Одежда трещала на груди, свободно болтаясь в поясе и ниже; ремни сандалий резали покрывшиеся шерстью ноги, подобные звериным лапам. Он даже не пытался уклониться, когда первый камень оставил кровавую ссадину на лбу. До конца оставалось всего ничего... и незачем было оттягивать неизбежное.
Мимо леса за зыбкой границе миров,
Мимо старых, в трясину ушедших камней...
Да, я жив; и со мною жива еще кровь
Для сраженья лишь бледных седлавших коней.
Не жалеть! Ни о чем,
никого, никогда!
Пусть за правым плечом
дышит в ухо беда,
Пусть за левым слыхать
уже ловчих свистки,
Все равно - можно встать
и оскалить клыки!
Метко пущенный топор раскроил в щепки ни в чем не повинную мандолину и вонзился ему в живот. Волчий оскал, окрашенный кровавой слюной, заставил людей на мгновение отпрянуть, однако у кого-то тут же сыскались вилы с прочными деревянными зубьями, у другого обнаружился острый и тяжелый разделочный нож - и полагаясь на силу оружия, они вновь ринулись на оборотня-трубадура...
Оборотни помирают не только от серебра, с тех пор свято убеждены крестьяне в Эстремадуре, леонской земле на границе с Лигурией. Им не было дел до странной схожести старой, почти уничтоженной расы г'нолла с истинными оборотнями. Им не было дел даже до того, что во время оно считалось: убивший оборотня сам вскоре становится оборотнем, - это не более чем языческое суеверие, твердо говорил деревенский священник, отец Родригес. Не было причин не доверять ему, не раз уже доказавшему и монастырскую ученость, и просто соседскую добросердечность. Фургончик со всем нехитрым скарбом спалили на месте, в костер бросили и искромсанные останки. Оставшуюся после этого золу окропили святой водой и закопали у перекрестка, на всякий случай вколотив в "нечистое место" новенький осиновый крест (разумеется, с заостренным нижним концом). Следующим утром на перекладине креста объявилась краткая надпись. Не на леонском или лигурийском диалекте - на подлинной, литературной латыни Вергилия и Овидия; однако, оценить сие мог разве что отец Родригес, поскольку в селении больше никто не сумел бы прочесть и собственного имени. Никто, за исключением написавшего знаменитыми словами знаменитого имперского историка Такита: "Honesta mors turpi vita potior" - то есть "Честная смерть лучше позорной жизни". И нацарапавшего вместо подписи - четырехпалую ладонь, которая хмуро взирала на мир безвеким глазом, открывшимся на пересечении линий судьбы и ума.
планы живут лишь мгновенья.
Намертво заперта в прошлое дверь,
в будущем же - лишь виденья.
Все, что случится, уже решено;
знать нам об этом - не надо,
Ибо единственным к Знанью окном
стали изгнанники ада.
Жалок, кто знает грядущий удел
знает, не властный оспорить.
Жалок, кто путь несвершаемых дел
сделал дорогою скорби.
Жалок, кто умер, и жалок вдвойне
тот, кто живет, умирая;
Жалок, кто мир ищет в вечной войне
сил преисподней и рая.
Медленно вертится круг золотой,
символ времен преходящих.
Кто обретет за последней чертой
власть и познания Спящих,
Кто станет пеплом, на восемь сторон
ветром беспечным развеян,
Кто вспять пройдет по дороге времен?
Жребий живущих - неведом.
Верить в удачу - себя обделять,
верить в успех - безрассудство.
Верить, что жребий способен предать
значит жить мыслью, не чувством.
Верить в судьбу - значит делать себя
равным безгласному праху.
Верить в борьбу - значит видеть себя
жизнь завершившим на плахе.
Жизнь наша - путь, скрытый тенью надежд,
рока туманом багровым;
Цель наша - вырвать у сонма невежд
истину древнего Слова.
Что предстоит? Испытанья. И знай,
тысячи тысяч их будет,
Ибо отчизна нам - странный тот край,
где обитают лишь Люди...
- Теперь ты знаешь, - раздался позади голос Тигра. На таршите он говорил довольно чисто, пусть и с легким, мягким акцентом. - Это мало что значит... - Jaer'raeth отодвинул чашу рассчитанно-небрежным движением. - Важно, что знаете вы. - Важно, - согласилась Алинэ, тенью следовавшая за Тигром. - Мы пришли из сна в сон - и проснуться... вернуться назад можем только вместе с этим сном. Если вообще можем. Чародей не решился изображать понимание, но не мог и смолчать. Не то чтобы он так уж не любил молчать, однако сейчас требовалось слово, сказанное вслух. - Когда жизнь - сон, пробуждение подобно смерти. - Или наоборот, - усмехнулся Тигр, - смерть станет пробуждением. Что произошло с Тартессом, Джеррет? Когда пала печать, когда разорвалось Сердце, - острова мог и должен был пожрать океан, город мог и должен был умереть. А он - заснул, сохранив себя в мире грез. Это, случайно, не ты... отправил его в Навь? - Ничего случайного здесь нет. Как Страж Тартесса, я обязан был сохранить его, любыми доступными средствами и методами. Когда все вокруг летело в Бездну, выбирать было особо не из чего. Я соединил Тартесс со своими грезами, поместив, в некотором роде, внутрь себя самого. Конечно, при этом пришлось замкнуться в коконе Застывшего Времени и забыть о собственном сне... К счастью, Сумеречным много спать не нужно. - И пробуждение стало подобно смерти. Твоей смерти. - Стало, - согласился Jaer'raeth, поднимаясь в полный рост. Чародей расправил плечи и на мгновение избавился от обычной сутулости. Косые лучи заходящего солнца, с усилием проникая сквозь толстые плиты горного хрусталя в овальных оконных рамах, создавали в кабинете Джеррета игру света и тени - любимое его зрелище (в обоих смыслах). Свет раскрашивал мантию в лиловый пурпур, а тени делали ее пыльно-серой. Лицо, расцвеченное серо-лиловыми бликами, на мгновение уподобилось покрытой мельчайшими трещинами маске из темной слоновой кости - такими прикрывали свои черты бесстрастные седые Владыки, восседавшие на каменных тронах Атлантиды, Та-Кемт и Офира... Однако густые волосы и короткая борода чародея оставались черными, неважно, сколько вокруг было света или темноты, а в темных глазах теплились искры столь же темной силы - и на мертвеца он пока что мало походил. - Подобно смерти - стало, - повторил Jaer'raeth, чье имя почти никто не мог произнести правильно ("Джеррет" хоть как-то походило на четкий, высокомерно подчеркнутый выговор Потаенного Царства). - Будь я по-настоящему живым, я бы и умер. - А, так ты притворяешься, - ехидно заметила Алинэ. - Удачно, я бы даже не заподозрила... Чародей повел бровью, и вокруг его собеседников возникла тесная клетка, не оставлявшая им даже возможности пошевелиться. Состояла клетка отчего-то не из каменных, бронзовых или железных прутьев, а из снабженных массой шипов и колючек живых стеблей роз, терновника и чертополоха. - Я - Сумеречный, - негромко напомнил Jaer'raeth. - Возможно, вам неизвестно, что мы видим многие произнесенные слова - в красках, неким подобием радуги или палитры живописца. Зависит это не столько от слов, сколько от придаваемого им смысла. Так вот, мне было бы весьма занятно выслушать один рассказ, а заодно и увидеть его краски. Вопрос в следующем: почему ваши слова о смерти и пробуждении окрашены в цвета тени?
26. Обреченный говорить
Гора с раздвоенной вершиной, подобной сплюснутому седлу, озарилась ожерельем аметистовых огоньков. Покружив в воздухе, огоньки сбились в бесформенное облако, а потом легли аккуратными стежками в двух ладонях над самой удобной из тропинок, соединявших вершину с лежащим у подножия горы поселением. Быть может, следовало сказать "городком"; хотя в нем имелась не одна сотня хижин, лачуг, хибар и прочих жилищ не очень привлекательной внешности, стояли здесь и крепкие каменные дома, часть их имела два этажа, а несколько - целых три! Но как раз то, что делает город городом, здесь отсутствовало. Впрочем, нужен ли этому городу "горОд", что иначе зовется крепостной стеной или хотя бы заграждениями? Он и выстоял-то однажды лишь потому, что был лишен столь явного свидетельства своей незыблемости и защищенности. А может статься, и не однажды... Что ж, решено. Будет - город. А имя ему - Сафед, на благородном наречии благородных курейшитов, не желающих либо не способных ломать свой благородный язык, произнося "Цфат", как это делают Нефилим. Городок Цфат у подножия горы Мерон, со дня своего основания беглецами из пылающего Эрушалайма ожидающий прихода машиаха - мессии. Когда-нибудь он придет именно сюда. То есть придет он в мир вообще, но первый его шаг в мире людей будет сделан на седловидную вершину горы Мерон, а первым городом на его земном пути окажется Цфат. И первой земной пищей его непременно станут теплые лепешки с козьим сыром, какие уже без малого семь столетий каждое утро печет пожилая женщина в домике на окраине Цфата, около тропинки, сбегающей со склонов горы. Одни говорят, что рецепт этих лепешек передается из поколения в поколение, от матери к дочери, другие свято убеждены, что никто никому рецепта не передает, а вот женщина все это время, все эти годы - одна и та же. Третьи тихо ждут и надеются, не осмеливаясь верить. Кто-то не верит и не ждет, но просто живет именно здесь, потому что так сложилось. Кто-то, напротив, ждет - не верит и не надеется; ждет, почти уверенный, что верящие ошибаются, но не осмеливается сам поверить своим расчетам и потому ждет возможности подтвердить их - а быть может, не подтвердить, а опровергнуть, ибо он еще и сам не решил, чего желает больше... Поэтому, когда за два часа до рассвета над горой Мерон загорелись лиловые огоньки, очень многие проснулись. И не просто проснулись, а начали лихорадочные приготовления ко дню, которого так ждали, хотя вовсе не были уверены, что дождутся при жизни. Спустившийся по аметистовой тропинке выглядел откровенно измотанным, каковыми вообще-то посланцы небес не бывают (или не позволяют себе казаться таковыми). Неспешно, чуть ли не спотыкаясь добрался он до окраины городка, где поджидала пожилая женщина с большой плошкой горячих лепешек, только что из очага. Недоверчиво взял одну, явно не понимая, что это такое и зачем оно вообще нужно. Потом, очевидно, вспомнил, вяло попытался улыбнуться, откусил и поблагодарил за угощение. Женщина ахнула; глиняная плошка плюхнулась на каменистую землю Галилеи и разбилась, лепешки посыпались в пыль. Говорил пришелец по-арабски...
Ну пусть не совсем по-арабски, пусть это был на самом деле диалект Магриб эль-Акса, Берберии, - все равно, мессия, явившийся к Избранному Народу Господа Сущего, не мог заговорить ни на каком ином наречии, кроме священного языка Завета! Ну в самом крайнем случае - на арамейском, поскольку говорить ему надлежало с людьми... а люди - существа непостоянные, речь их с годами изменяется, и потомки изъяснявшихся словами Завета теперь зачастую понимали эти слова, лишь увидев их записанными... Но никак не на языке детей Ишмаэля, изгоев, посмевших покинуть раскаленный ад пустыни спустя не сорок дней и даже не сорок лет, а лишь по истечении двадцати пяти столетий!.. Правда, выйдя из песков, дети Ишмаэля чуть ли не в одночасье заставили соседей вспомнить, чего ради они так долго оставались в изгнании. Заставили вспомнить даже тех, кто не читал Завета, кто никогда не слышал и не подозревал о том, что небеса пообещали рабыне Агарь и ее четырнадцатилетнему сыну - силу и власть на земле превыше той, что дарована иным народам. Несколько коротких лет потребовалось армиям под зеленым знаменем священной войны-джихада на то, чтобы вытеснить из юго-восточных и южных стран Внутреннего моря легионы Pax Byzantia, наследников Империи. Только к северу от древней Финикии, в горах Тавра, румы наконец остановили победоносное продвижение всадников бешеного Омара ад-Дина, остановили - а потом и отвоевали часть прежней территории... но только часть. Нефилим пришлось защищать свои земли самостоятельно. Как это было всегда, по правде говоря... Они и защищали. Как могли. А точнее, как могли себе позволить могущество древнего народа было немалым, однако далеко не все, на что это могущество было способно, Нефилим смели пустить в ход. Не потому, что опасались ответного удара: арабы научились в изгнании многому, но со знаниями и умениями Сошедших не им было тягаться. Страшило само могущество, ибо не изгладилась покуда из цепкой памяти Нефилим участь страны, вошедшей в мифы народов Внутреннего моря под именем Атлантиды. Перешедшие, Ивриим, могли верить в легенды о тучах пепла, каменных дождях, погибельном огне и великом потопе - но Нефилим знали правду и помнили о последствиях. Потому и не могли позволить случившемуся тогда повториться. Даже под угрозой нашествия "двоюродных братьев", как звали детей Ишмаэля - и звали с полным на то основанием, ведь Ишмаэль тоже был сыном Авраама из Ура, первого из Перешедших...
Орас кое-что знал обо всем этом и раньше; будучи Несущим Огонь, он сумел уловить витающие в воздухе настроение так же четко, как если бы ему это рассказали во всех подробностях. Доводилось магу слышать и о Сафеде Белокаменном, мудрые жители которого окрашивают в священный голубой цвет (чего ему не было дано видеть) крыши своих домов, оконные ставни и двери, чтобы отвести глаза воздушным слугам Иблиса. И еще кое-что было известно Орасу... причем не от Зу-ль-Аккана, презиравшего учение Перешедших. Пусть его сочтут лжемессией, пусть попытаются предать всем возможным карам, пусть это даже получится - дело теперь не в этом. Дорога из тьмы действительно привела мага туда, где могла, должна была отыскаться помощь против идущих позади него ужасов Старого Мира. Именно потому, что привела дорога именно сюда, они двигались позади и не пытались, не осмеливались обогнать - даже когда путь открылся полностью. Ведь как раз здесь родилось то, что кое-кто из людей понимающих зовет "опасным сиянием". Zohar. Книга, которая больше, чем книга, учение, что выше, чем учение, ключ, что ценнее, нежели ключ, знание, которое отнюдь не просто знание... Опасное сияние, способное быть и всем этим, и ничем из этого, и - что как раз и требовалось сейчас, - надежным щитом и острым мечом. Орасу нужно было лишь направить это сияние на тех, кто скрывался за его спиной. Он знал, что сделает это, даже если сияние поглотит его самого. Сделает, если только сможет. Огонь все еще был внутри него и все еще подчинялся Владыкам. И сам маг все еще принадлежал огню, не властный сделать ни одного движения сверх разрешенного. Все, что он сейчас мог - это думать. Думать и говорить. Значит, так и будет позднее назван новый лжемессия белокаменного Сафеда. Обреченный говорить.
ЭПИЗОД. ТРУБАДУР
Вокруг расписного фургончика собралось человек тридцать, хотя в поселении было не менее пяти сотен жителей. Что ж, философски решил он, для начала и этого хватит. Вполне. Все равно до завтрашнего вечера выехать не удастся: мулам нужен отдых, хоть несколько часов; да и доброе колесо за пару минут не сделать. Времени достанет не на одно выступление. - Почтеннейшая публика, - раскланивался тем временем его напарник-зазывала, бойкий Ромеро, - и на эль, и на бублики заработаем песней и доброю вестью. Везде бываем, про всех все знаем - и все подарим, почти что даром. Коли в сердце грусть - ну и пусть, коли зреет беда - ерунда! Слушайте, слушайте, будет наука, как разгонять и унынье, и скуку!.. Последний раз он провел ладонью по струнам, проверяя настройку старой мандолины. Пора. Появившись на крыше, он, вопреки сутулости, картинно откинул на плечо пестрый плащ и горделиво скользнул взглядом поверх голов... Ледяной клинок чьих-то глаз вонзился промеж лопаток, трубадур покачнулся. Сработал обычный рефлекс - взмах рук и изгиб тела превратил падение в прыжок; он поклонился, и вновь взойдя на передок фургона, осмотрелся уже повнимательнее. Никого. Показалось? Возможно, не очень уверенно подумал он, возможно... Но когда пальцы трубадура коснулись струн, а рот открылся, чтобы начать одну из традиционных баллад, ледяной клинок вернулся. И вонзился глубже, много глубже... безжалостно вскрывая защиту и извлекая наружу то, что он скрывал даже от себя самого. Мелодия стала рваной, голос изменился, уходя одновременно вниз и вглубь. Слова... пожалуй, это все же были его слова. Его - истинного, не скрытого благодушной маской-личиной для окружающих.
Мимо леса на зыбкой границе миров,
Мимо старых, покрывшихся грязью камней;
Здесь когда-то был мой праотеческий кров,
Здесь я вырос и жил до прихода теней...
И нет боле мне хода
в те прошлые дни,
Когда славного рода
горели огни,
Когда солнце бросало
на землю лучи,
Золотистым кинжалом
сверкая в ночи.
Зрители удивленно переглядывались, не привычные ни к таким балладам, ни к такой музыке. Лишь бледный как смерть Ромеро начинал кое-что понимать, проталкиваясь в задние ряды. У него не было ни малейшего желания видеть то, что вскоре должно было, не могло не произойти. Ромеро - и тот, другой, чей взгляд послужил причиной... Нет, не другой - Иной. В отличие от ныне живущих, события былого не позабывший и не желавший забывать. Или забыть не способный. Впрочем, трубадуру было все равно. Теперь.
Я не помню, как стены рассыпались в пыль,
Я не видел, как страх беглецов пожирал.
Но я знаю, что это - не сказка, но быль,
Ибо в сказке не станет улыбкой - оскал.
Мой сломался клинок
в ту кровавую ночь,
И запомнят урок
ускользнувшие прочь
Но ни ярость, ни меч,
ни волшебная дверь
Не смогли уберечь
обреченных на смерть.
Люди уже не только переглядывались, но и перешептывались, с немалым сомнением поглядывая на трубадура. Он не слышал и не видел ничего вокруг, мысленно вернувшись туда, куда возвращаться отнюдь не хотел. И только его собственный, отчего-то охрипший голос еще напоминал о том, что вокруг - настоящее, а не прошлое. Пока, во всяком случае.
Помню цепи, и плеть, и ошейник раба;
Помню хруст кандалов и багровую тьму...
С той поры я на легких не жил на хлебах
Беглый раб, с господами веду я войну.
И когда запоет
рог меж черных холмов,
И копье всласть прольет
трусов жидкую кровь
Мое имя опять
проклянут их отцы,
И на скорбную рать
устремятся, глупцы...
Ромеро наконец выбрался из толпы и во весь дух припустил туда, откуда они прибыли не далее как сегодня утром, хотя ему казалось, что минуло полжизни. В общем-то, для Ромеро так и было. Для трубадура с сегодняшнего утра жизнь прошла не наполовину, а полностью.
До краев полон местью, от битв я устал.
Даже мертвый иной раз способен ожить;
И тогда отложил я кровавый металл,
Но петлею на горло судьбы легла нить.
Мы свой собственный рок
за собою ведем,
И в назначенный срок
до весов добредем,
И на левую чашу
положат мечты
А на правую - сажу
и зло пустоты.
Ему казалось, что теплое майское солнце стало из бледно-золотого - багровым, затянутым пеленой сладкого дыма. И не зря. Потому что под опущенными веками радужная оболочка расширялась, закрывая весь белок, а под тканью одежды менялась плоть, с жуткой медлительностью похрустывая костями и перемещая хрящи и мускулы. Изменение не слишком сильное - но достаточное, чтобы обеспечить немедленное сожжение, если вдруг это откроется. А чуть погодя так и произойдет, сдерживаться он уже не мог. Только музыка, только терзающие мандолину пальцы пока еще напоминали об окружающем мире... но вскоре, он знал, уйдет и это.
Я сумел превозмочь жесткий жребий судьбы,
И в сраженьи с собой сам себя погубил.
Да, я жив - но стоят лишь пустые гробы
Вдоль дороги, где я эти годы прожил...
Пусть услышат меня
те, кого уже нет
Дети Пепла, Огня
и Несущего Свет,
Скоро круг завершит
Колесо, и тогда
Я отброшу свой щит
и войду во Врата!
Первой завопила средних лет толстуха. Пока - от страха, нечленораздельно, указывая на него дрожащим пальцем. Скоро вопль ужаса сменится яростной истерикой, но он вряд ли успеет услышать это. Трубадур знал, ЧТО видят люди, изо всех сил пытающиеся не верить собственным глазам. Он бы даже усмехнулся, однако забыл, как это делается. Сутулость уже была не нарочитой, а вполне естественной. Одежда трещала на груди, свободно болтаясь в поясе и ниже; ремни сандалий резали покрывшиеся шерстью ноги, подобные звериным лапам. Он даже не пытался уклониться, когда первый камень оставил кровавую ссадину на лбу. До конца оставалось всего ничего... и незачем было оттягивать неизбежное.
Мимо леса за зыбкой границе миров,
Мимо старых, в трясину ушедших камней...
Да, я жив; и со мною жива еще кровь
Для сраженья лишь бледных седлавших коней.
Не жалеть! Ни о чем,
никого, никогда!
Пусть за правым плечом
дышит в ухо беда,
Пусть за левым слыхать
уже ловчих свистки,
Все равно - можно встать
и оскалить клыки!
Метко пущенный топор раскроил в щепки ни в чем не повинную мандолину и вонзился ему в живот. Волчий оскал, окрашенный кровавой слюной, заставил людей на мгновение отпрянуть, однако у кого-то тут же сыскались вилы с прочными деревянными зубьями, у другого обнаружился острый и тяжелый разделочный нож - и полагаясь на силу оружия, они вновь ринулись на оборотня-трубадура...
Оборотни помирают не только от серебра, с тех пор свято убеждены крестьяне в Эстремадуре, леонской земле на границе с Лигурией. Им не было дел до странной схожести старой, почти уничтоженной расы г'нолла с истинными оборотнями. Им не было дел даже до того, что во время оно считалось: убивший оборотня сам вскоре становится оборотнем, - это не более чем языческое суеверие, твердо говорил деревенский священник, отец Родригес. Не было причин не доверять ему, не раз уже доказавшему и монастырскую ученость, и просто соседскую добросердечность. Фургончик со всем нехитрым скарбом спалили на месте, в костер бросили и искромсанные останки. Оставшуюся после этого золу окропили святой водой и закопали у перекрестка, на всякий случай вколотив в "нечистое место" новенький осиновый крест (разумеется, с заостренным нижним концом). Следующим утром на перекладине креста объявилась краткая надпись. Не на леонском или лигурийском диалекте - на подлинной, литературной латыни Вергилия и Овидия; однако, оценить сие мог разве что отец Родригес, поскольку в селении больше никто не сумел бы прочесть и собственного имени. Никто, за исключением написавшего знаменитыми словами знаменитого имперского историка Такита: "Honesta mors turpi vita potior" - то есть "Честная смерть лучше позорной жизни". И нацарапавшего вместо подписи - четырехпалую ладонь, которая хмуро взирала на мир безвеким глазом, открывшимся на пересечении линий судьбы и ума.