Джурабаев заменил у «максима» убитого пулеметчика, который лежал тут же рядом, под плащ-палаткой. Огарков стоял возле него с автоматом, и ему в этой жаре и трупном запахе казалось, что он — совсем не он. И мучается он здесь вместе со всеми потому, что некий офицер связи Огарков, посланный передать им приказ об отходе, струсил, и они тут все погибнут из-за него. И он с тоской и ненавистью думал об этом офицере, — об Огаркове, — о себе самом.
   В третий раз немцы пошли в атаку, и в третий раз заработали оглушенные, но все еще живые русские огневые точки. Цепкие большие руки Джурабаева мелко дрожали на ручках пулемета, и лента мелькала, жадно поедаемая приемником. И снова немцы попятились и исчезли в пшенице, оставив на скошенном поле своих убитых.
   Связь была порвана снарядами и бомбами так основательно, что восстановить ее можно было только ночью, когда прекратится прицельный огонь немцев. Курносый лейтенант после тщетных попыток связаться по телефону со штабом батальона решил послать в деревню посыльного. Он остановил свой выбор на Огаркове, потому что молодой солдат все выполнял точно и быстро и показался ему толковым и славным парнем. Он приказал Огаркову ползти в деревню, передать сведения о потерях, просьбу о пополнении и об эвакуации раненых.
   Огарков вылез из траншеи и пополз. Немцы били из минометов по полям, простирающимся между позициями и деревней. Поля были изрыты воронками.
   Деревня горела в нескольких местах и была почти вся разрушена.
   В штабе батальона на стене висели ходики. К удивлению Огаркова, они показывали всего одиннадцать часов утра, — значит, бой длился часа четыре, не больше, а казалось, что он длится век.
   — Передай, чтоб держался, — сказал комбат. — До вечера чтоб держался. А вечером пришлем еще людей и восстановим связь.
   Огарков переждал очередной налет бомбардировщиков и медленно двинулся назад, к полю боя. Издали все представлялось еще страшнее, чем на месте. Казалось, поле встало дыбом, и трудно было поверить, что кто-нибудь там еще жив.
   Огарков остановился на бахче, разбил и съел один арбуз, а два других взял с собой — люди в траншее страдали от жажды, особенно мучились жаждой раненые.
   Возле траншеи его догнал комиссар батальона со связным.
   — Ты чего арбузы тащишь? Тоже нашел время! — злобно сказал комиссар Огаркову.
   — Для раненых, — объяснил Огарков.
   — Это правильно, — сказал комиссар и пошел дальше.
   Спустившись в траншею, Огарком сунул Джурабаеву в руку кусок арбуза, а остальное роздал раненым. Потом он пошел докладывать курносому лейтенанту о распоряжениях комбата и снова вернулся к Джурабаеву. Стало тише. Пули над головой посвистывали реже. Курносый лейтенант неторопливо прошелся по траншее. Он остановился возле Огаркова и сказал:
   — За образцовое выполнение боевой задачи объявляю вам благодарность. Как твоя фамилия?
   Огарков смешался, губы его внезапно задрожали, и он не мог вымолвить ни слова.
   — Огарков, — услышал он возле себя голос Джурабаева.
   Командир роты сказал:
   — И насчет арбузов ты хорошо придумал, Огарков. Как стемнеет, пошлем людей за арбузами. Покажешь им место.
   Лейтенант ушел, а Огарков вдруг оживился, стал очень разговорчив и даже весел, начал расспрашивать солдат о семьях, детях, матерях. Рассказал он и о своих родных, проживающих в городе Горьком.
   — Отец у меня инженер, — сказал он, — и к тому же еще рыболов-любитель. Каждое воскресенье мы выезжали на лодке рыбу ловить. Обычно мы ловили удочками, но случалось и бреднем ловить. Бреднем все-таки не так интересно…
   — Почему не интересно? — спросил пожилой солдат. — Только бреднем и ловить… Потому бреднем много наловишь, а удочкой что?… Морока одна…
   — Не говорите, — возразил Огарков. — Бреднем — это ловля наверняка, почти убийство, а удочка — спорт. — Помолчав, он добавил: — Иногда и мать ходила с нами удить.
   Вскоре немцам под прикрытием орудий и минометов удалось приблизиться метров на двести к траншее и окопаться на скошенном поле. Курносый лейтенант, очень обеспокоенный этим, решил контратаковать и выбить немцев из новых позиций.
   С трудом отрывая тела от спасительной прохлады окопа, люди полезли на бруствер. Раздался громкий крик «ура». Огарков тоже кричал без умолку «ура», сам не замечая того. Зычный и озорной голос, неизвестно кому принадлежавший, с бесконечным восторгом повторял:
   — Фриц, сдавайсь!
   Немцы побежали на старые позиции в пшеницу. В свежеотрытых окопах валялись гранаты с деревянными ручками, ломти белого хлеба, оранжевые коробки с маслом и фляжки с дешевым, но крепким ромом. Захватили и оставленный немцами ручной пулемет и, торжествуя, вернулись в свою траншею — узкое, длинное логово, показавшееся теперь обжитым и дорогим, как родной дом.
   Во время контратаки был ранен в обе ноги курносый лейтенант. Он потерял пилотку и лежал теперь в траншее с обнаженной рыжей вихрастой головой и сморщенным от боли лицом, еще больше похожий на мальчишку.
   Немцы уже не пытались наступать. Их авиация тоже не показывалась, только одиночные разведчики иногда гудели в голубой вышине, поблескивая на солнце металлическими плоскостями.
   Вечером прибыл приказ отходить.
   Когда стемнело, люди тихо оставили траншею, миновали разрушенную и со всех сторон горевшую деревню и пошли на восток.
   Старшина роты, замыкавший шествие, сложил у крайней избы дюжину взятых взаймы кос. Курносый лейтенант ехал впереди роты на повозке, распоряжаясь и давая многословные инструкции другому лейтенанту, который должен был заменить его.
   Лишь здесь, на дороге, стало заметно, как сильно поредела рота. Однако Огарков все еще находился в радостном и возбужденном настроении.
   — А все же мы их здорово били, — говорил он. — Крепко повоевали ведь, правда? Бесстрашные мы люди, — верно ведь?
   Солдаты, смертельно усталые и дремлющие на ходу, беззлобно отмахивались от него:
   — Да ладно, будет тебе…
   В полночь Джурабаев, несколько приотстав вместе с Огарковым от остальных, сказал:
   — Штаб армия нада.
   Огарков остановился как вкопанный, потом опустил голову и пошел дальше сразу отяжелевшим шагом. Они еще некоторое время шли за ротой, прошли мимо каких-то частей, занимавших оборону вдоль дороги, затем свернули на полевую тропинку и остались одни.


Глава седьмая


   Что заставило Джурабаева решиться на этот шаг? Страх перед собственной жалостью. Его служба и долг — и это он знал твердо — заключались в том, чтобы привести осужденного туда, куда нужно, и передать его в распоряжение Военного Трибунала. После боя он стал колебаться в своем решении, сомневаться в своем долге. Он полюбил Огаркова. И, почувствовав это, решил принять меры немедленные и жестокие.
   Рослого белокурого юношу и коренастого узкоглазого солдата видели в степи многие. Их видели сидящими у дороги, поедающими арбузы и помидоры, спящими рядом на одной шинели под каким-нибудь одиноким деревом или среди колосьев и васильков в открытом поле. В огромном потоке отходящих частей они продолжали свой особый путь на восток, расспрашивая связистов и регулировщиков о местонахождении энской армии.
   Их задержали в небольшом степном городе О., на железной дороге между Тацинской и Сталинградом.
   Огарков, очутившись в городе после многодневных скитаний по степи, почувствовал себя почти счастливым. Он сам не подозревал раньше, что означает для него город. Растроганно улыбаясь, смотрел он на тротуары, на газетные киоски, на каменные дома и вывески. Станционный колокол, черные формы железнодорожных служащих, женщины в городских платьях, некоторые даже с зонтиками, — все это вдруг вернуло его в милый мир привычных представлений о жизни.
   Не хотелось уходить из города, но Джурабаев торопился и сурово торопил товарища, умиленно глазевшего на вывески и витрины магазинов.
   На окраине их задержал патруль. Напрасно Джурабаев пытался объяснить патрульному сержанту, что они направляются в свою часть. Их повели в комендатуру и назначили в саперный батальон, который направлялся на юго-западную окраину города для рытья окопов и минирования дорог.
   Тогда Джурабаев решил покончить с этим делом раз и навсегда и сдать Огаркова коменданту. Взволнованный до глубины души, он стал медленно подбирать слова для объяснения дела, но комендант был грозен, нетерпелив, окружен целой толпой кричавших людей и не обратил внимания на робкие попытки узкоглазого солдата дать какие-то никому не нужные объяснения.
   Их повели в батальон.
   Со смешанным чувством досады и глубоко спрятанного удовлетворения воспринял эту новую перемену Джурабаев.
   Он напал на след: некий капитан сказал им, что штаб эн-ской армии находится довольно близко, километрах в тридцати к северо-востоку. Казалось, странствиям наступает конец. И вдруг — этот саперный батальон.
   Однако рядом с Джурабаевым бодро шагал Огарков, несомненно обрадованный отсрочкой своей участи. И Джурабаев втайне радовался вместе с ним, хотя и упрекал себя за это.
   Батальон вышел к месту работы, и Огарков оживленно расспрашивал бывалых саперов о технике их профессии, интересовался названиями и свойствами разных мин нажимного и натяжного действия, любовался изящно упакованными пачками смертоносного тола и невинными на вид мощными взрывателями. Казалось, он всю жизнь только и мечтал о том, чтобы стать сапером.
   Очутившись на окраине города, минеры стали закладывать противотанковые и противопехотные мины, укреплять надолбы, рыть контрэскарпы и ловушки для танков.
   Пожилой, давно не бритый комбат, сам, сидя на корточках, пыхтел над минами, ласково беседуя с ними, как с живыми существами:
   — Вот так ты и лежи, голубка… Тут тебе и место, радость моя… Теперь мы тебя засыплем песочком и заровняем, заровняем… Чтоб никому невдомек. А потом — бух!…
   Он подымался, окидывал своих саперов вдруг погрустневшим взглядом и говорил ожесточенно:
   — Ну, что у вас там еще за гостинцы?! Ну, вынимайте, давайте…
   Огарков старался выполнять все приказания быстро и точно, и саперы — в том числе и сам комбат, — польщенные вниманием и старательностью своего ученика, относились к нему с дружественной, чуть снисходительной симпатией, как к новообращенному из химической в саперную веру.
   Среди саперов оказался один земляк Джурабаева, казах. Он подсел во время перерыва к Джурабаеву, и они долго говорили по-казахски. Огарков удивился даже — он никогда не подозревал, что его спутник может быть таким разговорчивым. Ни слова не поняв, Огарков уловил, однако, что говорили они и о нем.
   Действительно, сапер-казах сказал казаху-стрелку, что этот высокий славный юноша всем здесь пришелся по душе своим открытым нравом и честной работой. На это казах-стрелок ответил после непродолжительного молчания, что саперы нисколько не ошиблись и что молодой человек — хороший человек и его, Джурабаева, друг; а пробираются они вдвоем к месту своей службы, в штаб армии, куда им необходимо прибыть как можно скорее. Потом оба казаха поговорили о своей родине, Казахстане, и их замкнутые лица просветлели.
   Огарков сказал Джурабаеву:
   — Хорошие ребята минеры, правда? Здесь бы и остаться с ними. — И, умоляюще посмотрев на своего товарища, быстро заговорил: — Останемся с ними, а? Мы ведь большую пользу принесем! Это же такое важное дело — подрывать вражеские танки, — как вы думаете? И комбат тут такой душевный человек…
   Джурабаев ничего не ответил, только покачал головой.
   После окончания работ саперов отвели в станицу за восемь километров, в резерв. Там их разместили по избам и разрешили отдыхать. Огарков сразу же уснул, но Джурабаев не мог заснуть. Он глядел на спящего, шевеля губами. Потом он тихонько вышел из избы и направился в соседнюю избу, где разместился штаб батальона. Минут пять стоял он у крыльца, не решаясь войти. Затем все-таки вошел.
   Никто не слышал, о чем Джурабаев говорил с комбатом, дежурный сапер уловил только заключительные слова комбата, произнесенные задумчивым и невеселым голосом:
   — Ну что ж, голубчик, поделаешь… Идите, раз такое дело…
   Вернувшись к Огаркову, Джурабаев разбудил его, и они вдвоем покинули деревню.
   Огарков шел молчаливый и угрюмый. Молчалив и грустен был и Джурабаев. Может быть, надо было остаться у саперов? Неплохо было бы и остаться. Там и земляк, с которым можно поговорить…
   Следующей ночью они увидели перед собой Дон. Он блестел при свете луны, струясь среди обрывистых берегов. Над рекой царил неумолчный шум. По переправе беспрерывной лентой шли к востоку машины, пушки и люди. Берег ощерился дулами зенитных орудий.
   В траве, в пшенице, в овсе, возле мельниц и вокруг мощных элеваторных башен, всюду, куда доставал глаз, лежали люди, паслись кони, стояли машины и повозки. Все ждали своей очереди, с беспокойством глядя в ночное небо. Недалеко в поле догорал недавно сбитый немецкий самолет.
   Джурабаев решил переночевать в ближней станице, ниже по течению. Белые хаты станицы были отчетливо видны в лунном свете.
   Пошли туда. Все дома и дворы были полны солдат, спавших где попало. Наконец их пустили в один дом. Здесь было светлo от щедро горевшей под потолком лампы-«молнии». На полу и на лавках спали солдаты, однако еще оставалось место и для двух новых пришельцев.
   Хозяйка, молодая женщина, закутанная в большой черный платок, так что только глаза поблескивали, угостила вновь прибывших молоком и присела на лавку. Джурабаев сразу уснул, Огарков же остался сидеть, бездумно глядя на маленькие загорелые ножки хозяйки — она была босиком.
   Ей, видимо, хотелось поговорить, но она не решалась.
   Из соседней комнаты, откуда-то сверху, послышался слабый старушечий голос:
   — Мария!
   Женщина вышла, вскоре вернулась и снова села на лавку, оказав:
   — Вы, наверное, спать хотите?
   — Нет, — ответил Огарков, — я спать не хочу.
   — И долго еще так будет? — без предисловия начала она, словно ее прорвало. — Страшно мне. Одна я с мамой, а она у меня парализованная. Третий год на печке лежит. У нас все почти ушли за Дон, скотину угнали, а я куда денусь?… Я бы ушла, а с мамой как? Она не хочет уходить. Говорит, чтоб сама и ушла, а она останется. А как я уйду? — Помолчав, она спросила: — Вы, может, спать ляжете?
   — Нет, спасибо, — сказал он. — Я спать не хочу. Избу оглашал тихий храп.
   — Муж у меня убит еще в прошлом году, при самом начале, — продолжала женщина. — Он на границе служил, в Бессарабии. Тоже был такой, как вы, светлый, городской тоже, из Майкопа. Мы жили в совхозе… Страшно мне, — неожиданно закончила она, и он посмотрел на нее.
   Платок ее упал на плечи, и он увидел круглое, молодое, красивое лицо, две черные толстые косы и строгий прямой пробор посредине головы. Черные глаза под тонкими бровями глядели на Огаркова, не видя его, с выражением недоумения и страха. Руки ее беспомощно лежали на лавке ладонями кверху.
   Ее глаза потускнели, и она спросила в третий раз:
   — Спать будете?
   — Нет, — ответил Огарков. — Я не буду спать.
   Тогда она взглянула на него очень внимательно и почувствовала, что у гостя на душе тоже тяжело. Он стал ее утешать, Но смысл его слов странно не вязался с тоскливым выражением глаз.
   — Это ненадолго, — сказал он. — Скоро мы…— Он хотел сказать: «Скоро мы вернемся», но поправился: — Скоро наша армия вернется.
   — Мария, — позвал старушечий голос из соседней комнаты.
   Мария вышла, и ее легкие шаги послышались где-то в сенях, потом хлопнула дверь раз и другой, и женщина вновь вернулась к Огаркову.
   — На западе все горит, — сказала она.
   Кто— то тревожно забарабанил в дверь, и солдат с винтовкой и вещмешком, войдя, торопливо растолкал спящих:
   — Кто из второй роты — выходи!
   Солдаты вскакивали, заправлялись и уходили. Проснулся и Джурабаев.
   — Пойдем? — спросил он.
   Огарков покорно поднялся. Поднялась со своего места и женщина. Джурабаев вышел на улицу. Огарков протянул женщине руку. Она сказала:
   — Вернетесь когда — заходите в наши края, коли вспомните.
   — Хорошо, — ответил он. — Если вернусь.
   — Вернетесь, — сказала она убежденно.
   Он вышел. Луна скрылась, было совсем темно. Женщина, появившись в дверях, сунула Огаркову в руку ситцевый мешочек.
   — Не надо, — сказал он смущенно.
   Они постояли рядом, внезапно почувствовав боль при мысли о скором конце их случайного знакомства.
   Он пошел вслед за Джурабаевым, который ждал его у дороги.
   Когда они прошли уже половину пути к переправе, в небе раздался гул. Заговорили зенитные орудия на берегу и одна батарея, стоявшая в овраге неподалеку. Над рекой повисли большие ослепительные фонари, и вокруг стало совсем светло. У переправы начали рваться бомбы.
   Огарков с Джурабаевым прижались к земле. По соседству разорвалась бомба, и над головой жутко пронесся самолет, крестя дорогу пулями.
   Огарков лежал, уткнувшись лицом в мягкую и горькую траву. Когда стало тихо, он приподнялся. Небесные фонари медленно угасали. Возле переправы слышны были крики и стоны. Взбесившаяся лошадь промчалась мимо.
   Вскоре Огарков заметил, что Джурабаев лежит неестественно тихо и неподвижно. Огарков подождал минуту, потом наклонился к своему спутнику и заглянул ему в глаза. Глаза Джурабаева смотрели на Огаркова с немым вопросом. Огарков медленно встал, снова нагнулся и снова встретил вопрошающий взгляд Джурабаева.
   — Держитесь за меня, — сказал Огарков.
   Только теперь Джурабаев застонал. Его гимнастерка была вся в крови.
   Огарков потащил раненого назад, к станице. Когда они доползли до околицы, на переправу опять налетели немецкие самолеты, захватив краем и северную оконечность станицы. Что-то загорелось там, самолеты ушли, Огарков снова поволок Джурабаева и наконец постучался в дверь к Марии.
   Мария открыла и, не задавая никаких вопросов, помогла Огаркову втащить и уложить Джурабаева на лавку. Она маленькими шершавыми ручками быстро сняла с Джурабаева гимнастерку и нижнюю рубаху. Джурабаев был ранен в спину, пуля прошла навылет к грудь.
   Приложив к ранам Джурабаева мокрое полотенце, Мария сказала:
   — Доктора нету, он эвакуировался с колхозом.
   Огарков вышел из избы и побежал к оврагу, где заметил раньше зенитчиков. Путаясь в росшей по склону оврага высокой траве, он пробрался наконец к артиллеристам.
   — У вас врача нет? — громко спросил он.
   Зенитчики были очень заняты — в воздухе опять зажглись зловещие фонари и послышался гул самолетов. Однако капитан-артиллерист, выслушав Огаркова, отпустил с ним девушку-фельдшера с санитарной сумкой.
   — Только не задерживайте ее, лейтенант, — сказал он Огаркову, почему-то в темноте приняв его за лейтенанта.
   Началась бомбежка. Огарков, держа девушку за руку, бежал обратно в деревню.
   — Ну и бешеный же вы! — жаловалась девушка, еле поспевая за Огарковым. — Разве можно бежать под бомбежкой? Отпустите же меня, у меня рука заболела.
   Наконец они, запыхавшись, вбежали в избу.
   Джурабаев громко стонал.
   Девушка фельдшер осмотрела его, засыпала раны белым порошком и щедро забинтовала их, хотя и ворчала при этом:
   — У меня бинтов мало…
   Потом она вышла в сопровождении Огаркова на улицу и сказала уныло:
   — И часу не проживет… Провожать меня не надо. Уже светло, сама дойду.
   Да, уже было светло. Огарков вошел обратно в избу. Мария погасила лампу и открывала ставни. Подойдя к Джурабаеву, Огарков встретил взгляд солдата — уже не вопросительный, а спокойный и очень усталый.
   Джурабаев то и дело терял сознание и дышал все труднее.
   За несколько минут до смерти он вдруг приподнял руку, показал Огаркову куда-то вниз, на свои ноги, и сказал:
   — Нэмэц не оставим.
   Он приказывал снять с себя сапоги, не оставлять их немцам. Огарков машинально посмотрел на эти сапоги — то была почти новая кожаная армейская обувь с подкованными каблуками.
   С трудом оторвал он взгляд от этих сапог, а когда снова посмотрел в глаза Джурабаеву, тот был уже мертв. Великий разводящий — Смерть — снял с поста часового.


Глава восьмая


   Мария принялась убирать мертвого. Она делала это тихо, бесшумно, без суеты, не стыдясь наготы мертвого тела. По-крестьянски основательно обмыла она его, сложила ему руки крест-накрест и даже нашла свечу, но потом решила, что христианский обряд тут неуместен, поскольку покойник — нерусский человек.
   О гробе нечего было и думать, и она просто обернула тело в простыню.
   Они похоронили Джурабаева в углу большого двора, среди кустов малины. Потом Мария ушла в дом, а Огарков остался сидеть во дворе.
   Он вдруг почувствовал себя человеком, лишенным жизненной опоры и какой-либо видимой цели. Ему казалось, что только что оборвалась последняя связь его с окружающим миром и весь мир отодвинулся в туманную глубину, оставив его, Огаркова, в полном одиночестве среди малинника и больших одуванчиков.
   Но нет, он был не один. В соседнем дворе раздавался непонятный шум, звенела посуда, и мужской голос пел:
   Начинаются дни золотые
   Воровской непробудной любви.
   Эх вы, кони мои вороные,
   Черны вороны — кони мои!
   Вначале Огарков не обращал внимания на пьяное пение, прерываемое возгласами деланного веселья, но оно все назойливее лезло в уши. Голос пел навзрыд:
   Мы уйдем от проклятой погони,
   Перестань, моя крошка, рыдать…
   Странно было в это утро в пустынной, почти покинутой станице слышать пение.
   На пороге избы появилась Мария. Она минуту постояла, издали глядя на Огаркова, потом пошла к нему, быстро и дробно шагая по траве гибкими босыми ногами. Остановившись возле Огаркова, она прислушалась к пению и сказала:
   — Это сосед наш вернулся. Отвоевался, говорит. Не пойдет за Дон. — Она протянула Огаркову белую вышитую рубашку: — Переоденьтесь. А я вашу гимнастерку постираю, она вся в крови.
   Он начал переодеваться, сам не зная зачем, — вероятно, по усвоенной за последнее время привычке кому-нибудь подчиняться. При этом его рука нащупала в кармане гимнастерки бумажку. Он быстрым движением переложил ее в брючный карман:
   Пение в соседнем дворе оборвалось, и тот же голос громко позвал:
   — Соседка! Прошу ко мне, погуляешь с нами! И гостя своего зови. Угощу!… Гулять так гулять…
   Мария нахмурилась, ничего не ответила и ушла, унеся с собой гимнастерку Огаркова. Когда она исчезла в дверях своей избы, Огарков бережно вынул из кармана ту самую бумажку.
   Он держал в руках единственный документ, удостоверяющий или, вернее, отрицающий прошлую жизнь Огаркова — приговор Военного Трибунала. Он прочитал его внимательно и подробно, почти по складам, с чувством жгучего любопытства, как совсем посторонний человек. Потом его затуманившийся взгляд скользнул по свежему холмику, и он вспомнил, что вот здесь лежит не кто иной, как Джурабаев, лежит и никогда больше не встанет. И, значит, он, Огарков, свободен.
   Горькая, но буйная радость охватила Огаркова. Он скомкал клочок бумаги и отшвырнул его от себя. Слабый ветер нехотя подхватил бумажку, неторопливо протащил ее по земле, чуть приподнял на воздух и равнодушно оставил валяться среди одуванчиков.
   И тут над самым ухом Огаркова внезапно раздался хриплый голос:
   — Мое почтение новому соседу! Давай знакомиться.
   Огарков быстро оглянулся. На него сквозь плетень смотрел с настороженной ухмылкой большой краснолицый человек. Он простирал через прорехи в плетне большие руки к Огаркову, словно жаждал обнять и облобызать его, быть с ним вместе. И на нем была надета точно такая же вышитая рубашка, какая была теперь на Огаркове.
   Огарков с минуту внимательно смотрел в глаза тому человеку, а тот человек тоже смотрел и молчал. Потом Огарков поднялся, медленно подобрал с травы смятую бумажку и, не оглядываясь, пошел в избу.
   В избе было прохладно и тихо. Тикали ходики. За окном на веревке сушилась уже выстиранная гимнастерка. В соседней комнате слышались негромкие голоса женщин.
   В углу стояло большое зеркало, и Огарков подошел к нему.
   Перед ним оказался высокий статный человек в белой вышитой рубашке и, как ни странно, с короткой, но густой белокурой бородой.
   Огарков с бородой? Нет, это не мог быть Огарков. Да и лицо — загорелое, обветренное, шоколадного цвета — почти не похоже было на огарковское лицо.
   Он отвернулся от зеркала, чтобы не видеть своего нового обличья.
   Мария внесла кипящий самовар и накрыла на стол. Они стояли несколько мгновений почти вплотную друг к другу, потом она, слегка покраснев, отпрянула и сказала:
   — Кушайте.
   Но Огарков не садился. Где-то далеко грянул одинокий пушечный выстрел. Огарков посмотрел на Марию и встретился с ее взглядом, напряженным и ожидающим. Он сказал:
   — Мне надо идти.
   — Вам гимнастерку дать? — покорно спросила она.
   — Да.
   — Вас в части ждут?
   — Да.
   Они впервые посмотрели прямо в глаза друг другу, и она вздохнула с каким-то непонятным облегчением. Да, она хотела, чтобы он остался, но не так остался, как тот, распевавший песни в соседнем дворе.
   Она принесла еще влажную гимнастерку и утюг, полный мерцающих угольков. Она выгладила гимнастерку и пришила оторвавшуюся на шинели пуговицу. Он любовался ее быстрыми и гибкими движениями, полный благодарности за то, что она так заботливо собирает его в дорогу, «в дальнюю, дальнюю дорогу», — думал он устало и почти совсем уже без горечи.