Страница:
– Она остается только до момента, когда я, направляясь спать, говорю ей уходить, и эта новость меня обижает, так как она делает для меня слишком ясными ваши несправедливые подозрения. Что могла вам сказать Маргарита? Если она на что-то жалуется, она вас обманывает, и завтра же я съеду от вас.
– Вы будете неправы. Маргарита мне ничего не говорила, наоборот, она утверждает, что с ней вы только смеетесь.
– Прекрасно. Не считаете ли вы, что смеяться дурно?
– Нет, но вы можете делать и другие вещи.
– И на этой возможности вы, между тем, основываете ваше несправедливое подозрение, которое должно ранить вашу совесть, если вы добрая христианка.
– Боже меня сохрани подозревать моих близких, но мне заявили, что ваш смех, ваши шалости настолько громки, что не позволяют сомневаться в том, что ваши действия не совместимы с добрыми нравами.
– Значит, это аббат, мой сосед, имеет нескромность вас обеспокоить?
– Я не могу вам сказать, от кого я это знаю, но я знаю.
– Тем лучше для вас. Завтра я перееду; этим я оставлю вашу совесть в покое.
– Но не могу ли я послужить вам как моя дочь?
– Отнюдь нет. Ваша дочь меня веселит, и мне это нравится. Вы не созданы для того, чтобы меня смешить. Завтра я уеду, говорю я вам. Вы меня оскорбили, и это не должно повториться.
– Мне это будет неприятно из-за моего мужа, который захочет узнать этому причину, и я не знаю, что ему сказать.
– Меня не заботит, что может сказать ваш муж. Я уезжаю завтра. Прошу вас уйти, потому что я хочу ложиться спать.
– Позвольте мне вам услужить, позаботиться о ваших ботинках.
– Вы ни о чем не будете заботиться. Если вы хотите, чтобы обо мне позаботились, пришлите Маргариту.
– Она спит.
– Разбудите ее.
Она уходит, и через три минуты появляется Маргарита, почти в рубашке, которая, не успев вставить на место глаз, вызывает у меня взрыв смеха.
– Я спала, а моя мать сказала, чтобы я пришла убедить вас не съезжать от нас, потому что это вызовет недовольство моего отца.
– Я здесь останусь, но вы продолжите приходить одна в мою комнату.
– Я сама этого хочу, но мы не должны смеяться, так как аббат на это жалуется.
– Значит, это аббат нажаловался вашей матери?
– А вы сомневаетесь? Наша радость его раздражает. Наше веселье возбуждает в нем страсть.
– Этого прощелыгу следует наказать. Если мы смеялись позавчера, то этой ночью будем смеяться еще больше.
Согласившись на этом, мы принялись шалить со всей возможной веселостью, сопровождая это взрывами смеха, способными привести в отчаяние нескромного. В самый разгар наших дурачеств, которые длились уже более часа, открывается дверь и мы видим мать Маргариты, которая входит, думая застать нас врасплох. Она видит меня, причесанного, в чепце Маргариты, и Маргариту, которой я пририсовал чернилами усы. Она вынуждена была также рассмеяться.
– Ну что ж, – говорю я ей, – вы находите это слишком преступным?
– Нет, и я вижу, что вы были правы; но согласитесь, что ваши невинные оргии мешают спать вашему соседу.
– Пусть он идет спать в другом месте. Меня это не заботит. Скажу вам даже, что вам следует выбирать между ним и мною. Я остаюсь у вас только при условии, что вы его выгоните, и я возьму его комнату себе.
– Я могу его прогнать только в конце месяца; но я предвижу, что он наговорит моему мужу вещей, которые нарушат мир в доме.
– Он не будет говорить с вашим мужем, я уверен в этом. Предоставьте мне позаботиться об этом. Я сам поговорю завтра утром с аббатом, и он покинет ваш дом вполне добровольно, без того, чтобы вам нужно было с ним об этом говорить. Пусть, милая дама, это останется вашей самой большой заботой. На будущее, беспокойтесь о вашей дочери, когда будете знать, что она остается одна в комнате с мужчиной, и они там не разговаривают и не смеются. Тогда вы будете уверены, что там творится что-то серьезное.
После этого заявления она ушла, вполне довольная, и пошла спать. Маргарита, заранее восхищаясь прекрасной операцией, которую я пообещал проделать завтра, так развеселилась, что я не мог помешать себе отдать ей полную справедливость, которой она заслуживала; она провела час в моей постели, без смеха, затем ушла, гордая одержанной победой.
На следующее утро я направился в комнату аббата, где, упрекнув его за нескромность, которую он не мог отрицать, я в ясных выражениях дал ему понять, что он должен искать себе другое жилище, либо я объявляю себя его врагом и начну с того, что потребую двадцать экю, что он мне должен, не обращая никакого внимания на то, что он не может мне их отдать. После некоторых экивоков, он сказал мне, что не может выехать из этого дома, не заплатив некоторую сумму, которую он должен хозяину, и не имея что заплатить за месяц вперед за другую комнату, которую он сразу же пойдет искать; и чтобы устранить эти трудности, я дал ему еще двадцать экю. Так все это дело завершилось добром, я оказался лучше размещен и стал полным обладателем Маргариты, которая ввела меня вскоре и в обладание миленькой Буонакорси, чьи достоинства были намного выше, чем ее собственные.
Эти две девушки познакомили меня с юным героем, который проявил талант, соблазнив их обеих. Это был мальчик портной, пятнадцати лет, с красивым личиком, маленького роста, но одаренный природой настолько основательно, что я вынужден был сказать, что девушки были вполне правы, когда я увидел в действии объект, которому они не имели сил противиться. Этот молодой человек был очень мил; я открыл в нем чувства, которые ставили его выше его состояния. Он не любил ни Маргариту, ни Буонакорси. Встречаясь с ними вместе, он заинтересовал их тем, чего они никогда не видели, и удовлетворил их любопытство. Но, удовлетворенные увиденным, они загорелись желанием чего-то более основательного, мужчина это заметил, и, будучи вежливым и обладая отзывчивой душой, сделал сам первый шаг, предложив им все, что от него зависело. На это предложение две девицы посоветовались между собой и доставили себе эту радость, делая вид, что уступают.
Любя обеих и испытывая к молодому человеку дружеские чувства, я часто доставлял себе удовольствие наблюдать их в их любовных утехах, очень довольный тем, что, вместо ревности к их радостям и их способностям, я ощущал прекрасное их воздействие на меня, так, что я даже участвовал в наслаждениях, и мое наслаждение возрастало при виде этого мальчика, более прекрасного, чем Антиной. Я приодел его в хорошее белье и красивые одежды, и через недолгое время он стал вполне мне доверять, посвятив меня во все, что происходит в его сердце, влюбленном в девушку, от которой зависело все его счастье, и любовь к которой делала его несчастным, потому что она была заключена в монастырь; и, не имея возможности получить ее иначе, чем через женитьбу, он был в отчаянии, потому что, при заработке в один паоли в день, ему едва хватало денег на себя одного. Говоря все время со мной о редкой красоте девушки, которую он обожал, он внушил мне желание ее увидеть, и я увидел ее; но прежде, чем рассказать читателю, как это случилось, я должен подробно описать ему ситуацию, в которой я находился в Риме, когда произошло это знакомство.
Отправившись в один из дней в Капитолий, где должны были распределять призы молодым ученикам живописи и рисунка, я увидел художника Менгса, который должен был называть, как и Помпео Баттони и трое или четверо других, тех, кто заслужил награды. Не забыв, как Менгс отнесся ко мне в Испании, я собрался сделать вид, что его не заметил, когда он меня удивил, подойдя ко мне сам.
– Несмотря на то, – сказал он мне, – что произошло между нами в Мадриде, мы можем все забыть в Риме и разговаривать, без ущерба для нашей чести.
– Почему нет, – ответил я ему, – если не будем касаться существа наших разногласий, потому что, на мой взгляд, этого нельзя будет проделать хладнокровно.
– Если бы вы знали Мадрид, как я, и обязанности, которые я должен был блюсти, чтобы избегнуть злословия, вы бы поняли, что я должен был делать то, что я делал. Знайте, что меня считали лютеранином, и, чтобы это подозрение возросло, мне достаточно было оставаться индифферентным к вашему поведению. Приходите завтра ко мне обедать, и мы заключим мир под ауспициями Бахуса. Мы будем обедать по-семейному; я знаю, что вы не видитесь со своим братом, и я могу вас заверить, что вы его у меня и не встретите, потому что если я его приму, все порядочные люди, посещающие мой дом, меня покинут.
Я не замедлил туда явиться. Мой брат покинул Рим некоторое время спустя вместе с тем князем Белосельским, посланником России в Дрездене, с которым он туда приехал, не получив того, чего хотел, чтобы восстановить свою честь. Сенатор Реццонико был неумолим. Мы виделись с ним только три или четыре раза.
За пять или шесть дней до того, как он уехал, я был удивлен появлением перед моими глазами моего брата аббата, нищего, в лохмотьях, нагло требующего, чтобы я ему помог.
– Откуда ты?
– Из Венеции, где я не мог больше жить.
– И как ты намерен жить в Риме?
– Служа мессу и обучая французскому языку.
– Ты, учитель языка? Ты не знаешь и своего.
– Я знаю мой и французский, и у меня уже есть два ученика.
– Кто они?
– Сын и дочь трактирщика, где я живу; но для начала вы должны меня поддержать.
– Я не дам тебе ни су, уходи с глаз моих долой.
Я оставил его говорить, кончил одеваться и ушел, сказав Маргарите запереть мою комнату. Этот несчастный отправился представиться герцогине Фиано, которая его приняла, чтобы посмотреть, что он такое. Он просил ее заступиться за него передо мной и убедить меня помочь ему, и она отправила его прочь, заверив, что поговорит со мной. Я был пристыжен и раздражен тем, что вечером она заговорила со мной об этом. Я умолял ее больше не говорить со мной о нем и даже больше не принимать его. Я коротко проинформировал ее обо всех мерзостях, на которые он был способен, и о том, чего я могу опасаться, и она больше не хотела его слушать. Он ходил позорить меня по всем моим друзьям и даже к аббату Гама, который снял третий этаж напротив церкви Троицы Монти; все мне говорили, что я должен ему помогать или заставить его покинуть Рим, и это меня угнетало. Аббат Черути через десять-двенадцать дней после того, как выехал из моей гостиницы, чтобы снять апартаменты в другом месте, явился ко мне, говоря, что если я не хочу видеть моего брата просящим милостыню, я должен о нем позаботиться; он сказал, что я могу содержать его вне Рима, и что тот готов уехать, если я буду давать ему по три паули в день. Я на это согласился; но аббат Черути придал делу такой оборот, который понравился мне чрезвычайно. Он поговорил с кюре, который был тогда в Риме и который обслуживал церковь монахов-францисканцев. Этот кюре принял его вместе с моим братом и предложил один тестон[2] в день за то, чтобы тот служил каждый день мессу в его церкви, получая в качестве милостыни тот же тестон и другие доходы, если он будет читать проповеди, что монахи его монастыря любят чрезвычайно. Так что мой брат удалился, и я не старался, чтобы он знал, что эти три паоли в день идут ему от меня. Я передал аббату Черути все свои старые рубашки, чтобы он их ему передал, и старое черное одеяние, и больше не хотел его видеть. Место, куда он направился, было Палестрино – старое Пренесте, где находился знаменитый храм Фортуны. Пока я оставался в Риме, девять экю в месяц передавались ему регулярно, но после моего отъезда он вернулся туда, откуда направился в другой монастырь, где умер скоропостижно тринадцать или четырнадцать лет тому назад. Возможно, он был отравлен.
Медини был в Риме в то время, когда и я там был, но мы не виделись. Он жил на улице Урсулинок у папского рейтара и, живя за счет игры, старался обмануть приезжих иностранцев. Ему везло, и он вызвал из Мантуи свою любовницу с ее матерью и другой дочерью, двенадцати-тринадцати лет. Полагая, что будет пользоваться гораздо большими преимуществами, поселившись в меблированных комнатах, он снял прекрасные апартаменты на той же площади Испании, где жил и я, за пять или шесть домов от меня. Я всем этим пренебрег.
Когда я пошел обедать в воскресенье к послу Венеции, Е.Св. мне сказал, что я буду обедать с графом де Мануччи, который приезжает из Парижа и который обрадовался, узнав, что я в Риме.
– Думаю, вы его хорошо знаете; не будете ли любезны сказать мне, кто этот граф, которого я должен представлять послезавтра Святому Отцу?
– Я познакомился с ним в Мадриде у посла Мочениго; он прилично выглядит, он скромен, красивый мальчик, вежливый – вот все, что я знаю.
– Был ли он в Мадриде представлен ко двору?
– Полагаю, что да.
– Я так не думаю. Вы не хотите мне сказать все, что знаете, но это неважно. Я ничем не рискую, представляя его папе. Он говорит, что он происходит от того Мануччи, знаменитого путешественника тринадцатого века, и известных печатников Мануччи, которые стяжали себе такую славу в литературе. Он показывал мне в своем гербе, о шестнадцати колен, якорь.
Очень удивленный тем, что этот человек, простерший свою месть до того, что хотел меня убить, говорит обо мне, как близкий друг, я решил затаиться, чтобы увидеть, чем кончится дело. Итак, я увидел, как он появился, и не подал никакого знака своего истинного отношения, и, когда, отдав послу дежурные комплименты, он направился ко мне с выражением, будто готов меня обнять, я встретил его с распростертыми объятиями и спросил у него новости о после. Он много говорил за столом, рассказывая, как бы оказывая мне этим честь, множество выдумок о том, что я делал в Мадриде, радуясь, полагаю, тому, что, выдумывая, он заставляет и меня выдумывать, приглашая, таким образом, поступать так же и относительно него. Я проглотил все эти пилюли, достаточно горькие, не имея возможности поступить иначе, но решившись перейти к более серьезным объяснениям не позднее чем завтра.
Тот, кто меня заинтересовал, был пришедший к послу вместе с Мануччи француз, которого звали шевалье де Нёвиль. Он прибыл в Рим, чтобы получить кассацию брака дамы, которая содержалась в монастыре в Мантуе; он был, в частности, рекомендован кардиналу Галли. Рассказывая нам множество историй, он развлекал всю компанию; и, выйдя из дома посла, я не отказался сесть вместе с Мануччи в его коляску, чтобы прогуляться до вечера. На закате он сказал нам, что собирается представить нас одной симпатичной особе, где мы поужинаем и где имеется банк фараон. Коляска остановилась у дома на площади Испании, совсем недалеко от моего, мы поднялись на второй этаж и я оказался перед графом Медини и его любовницей, которой французский шевалье воздавал хвалы и в которой я не нашел ничего особенного. Медини меня дружески приветствовал и благодарил француза за то, что тот заставил меня забыть прошлое и прийти к нему. Француз ответил, что ничего не знал, но я оставил все это без внимания, занявшись наблюдением компании, которая весело развлекалась.
Поскольку понтёров Медини показалось достаточно, он уселся за большим столом, выложил перед собой пять или шесть сотен экю золотом и билетами и начал талью. Мануччи потерял все золото, что имел, Невиль выиграл половину банка, а я не играл. После ужина Медини попросил у француза реванша, и Мануччи спросил у меня сотню цехинов или столько, сколько у меня есть. Я дал ему сотню цехинов, которые он потерял менее чем за час, и Невиль потерял в банке около двадцати-тридцати цехинов. Мы все вернулись к себе. Мануччи жил у дочери Ролана, моей свояченицы. Я увидел его на следующее утро у себя в комнате, в момент, когда я одевался, чтобы идти нанести ему визит, с намерением, опасным для нас обоих. Вернув мне мои сто цехинов, он обнял меня и, показывая крупный кредитный вексель на Беллони, предложил мне денег, сколько мне нужно, и, не давая мне говорить, продемонстрировал, что, забыв все, мы должны быть добрыми друзьями на весь остаток жизни. Мое сердце предало мой разум, как это оно делало во многих других случаях, и я заключил мир, который он мне предлагал и которого просил у меня. На следующий день я отправился обедать с ним тет-а-тет. Французский шевалье явился к концу нашего обеда, а после него – несчастный Медини, который предложил нам троим сыграть, каждому по талье, по очереди. Мы играли до вечера, и победителем был Мануччи. Он выиграл вдвое против того, что проиграл накануне; мой проигрыш был незначительный. Проиграл же 400 цехинов Невиль и Медини, который, проиграв только пятьдесят цехинов, хотел выброситься в окно.
Мануччи несколько дней спустя выехал в Неаполь, выдав две сотни цехинов любовнице Медини, которая в одиночку явилась с ним поужинать; но эти две сотни цехинов не помешали Медини подвергнуться аресту за более чем две тысячи экю долгов, что он наделал. Он писал мне из тюрьмы весьма настойчивые письма, побуждая выручить его; однако единственным эффектом этих писем было то, что они убедили меня позаботиться о том, что он называл своей семьей, благодаря любезностям по отношению ко мне юной сестры его любовницы. В это время прибыл в Рим император вместе с великим герцогом Тосканским, своим братом, и благодаря тому, что кто-то из свиты того или другого из этих принцев свел знакомство с этой девушкой, Медини вышел из тюрьмы и уехал из Рима несколько дней спустя. Мы вернемся к нему через четыре или пять месяцев.
Я придерживался тех же привычек. Вечер у герцогини Фиано, послеобеденные часы у принцессы де Санта Кроче и у меня, где бывали Маргарита, Буонакорси и юный портной, которого звали Меникуччио и который рассказами о своих любовных страданиях внушил мне желание познакомиться с объектом его страсти.
Девушка, которую он любил, состояла в чем-то вроде монастыря, куда была помещена из милости в возрасте десяти лет и откуда могла выйти только с тем, чтобы выйти замуж с разрешения кардинала, который руководил хозяйством и порядком в этом богоугодном заведении. Девушки, которые в нем содержались, получали, по выходе из него, две сотни римских экю, которые они приносили с собой в качестве приданого тем, за кого выходили замуж. У Меникуччио была сестра в этом монастыре, и он ее иногда навещал. Она выходила к решетке с гувернанткой, от которой она зависела и которая заботилась о ее воспитании; несмотря на то, что Менникуччио был ее братом, правила поведения монастыря не позволяли, чтобы она выходила к решетке в одиночку. Эта сестра однажды, пять или шесть месяцев назад, явилась к решетке с молодой подругой, которую Меникуччио до того никогда не видел. В тот день он влюбился в нее. Будучи вынужден оставаться в своей лавке в рабочие дни, он являлся повидать сестру во все праздничные дни, но она появлялась у решетки вместе с объектом его страсти лишь случайным образом. За пять или шесть месяцев он имел счастье видеть ее лишь восемь-десять раз. Его сестра знала, что он обожает эту девушку, и делала для него все, что только можно пожелать, но она не вольна была распорядиться, чтобы та спускалась к решетке, и не смела просить об этой милости у своей руководительницы, которая могла бы ей это предоставить, потому что если бы та могла заподозрить, что тут замешана любовь, она не позволила бы ей вообще спускаться. Итак, я решил пойти с Меникуччио нанести визит его сестре.
– Дорогой он рассказал мне, что этот дом очень бедный, что женщины, которые им управляют, не могут, собственно, называться монахинями, так как не приносили никакого обета и не носят даже форменную одежду, но, несмотря на это, не пытаются выйти из своей тюрьмы, потому что будут вынуждены, для поддержания своего существования, просить на хлеб, либо искать место служанки в каком-нибудь доме… Молодые девушки, достигнув зрелого возраста, спасались бы оттуда бегством, если бы могли, но дом так хорошо охраняется, что оттуда бежать невозможно.
Мы пришли к большому дурно выстроенному дому, стоящему одиноко на пустынной площади близ римских ворот; поскольку не было никакого прохода, пришлось идти напрямик. Я был удивлен, войдя в приемную, увидеть форму строгих решеток. Квадратные отверстия были так малы, что нельзя было просунуть туда руку без риска поранить кожу пясти и запястья, и это было не все: эта варварская решетка, тираническая и скандальная, имела еще одну позади себя на расстоянии шага, которая была буквально той же формы; однако ее едва можно было разглядеть, так как хотя эта приемная была достаточно светлая для нас, пришедших туда навестить этих бедных затворниц, внутренняя сторона, где они принимали визиты, была почти темной. Это заставило меня содрогнуться.
– Как и где, – спросил я у Меникуччио, – вы увидели повелительницу вашего сердца, в то время, как я вижу там внутри только тени?
– С помощью свечи, которую монахиня может зажечь лишь при встрече родственников, под страхом изгнания.
– Значит, она придет сейчас со свечой?
– Сомневаюсь, потому что портье должна была предупредить, что я в компании с кем-то еще.
– Но как вы получили возможность увидеть вашу возлюбленную, не будучи ее родственником?
– В первый раз она спустилась с моей сестрой украдкой, и охранительница моей сестры, женщина добрая, ничего не сказала, и в другие разы она приходила благодаря просьбам моей сестры этой охранительнице.
Факт тот, что они спустились без света и их было трое. Я никак не мог убедить охранительницу пойти взять свет, не столько из-за страха увольнения, сколько из опасения, что ее выследит и накажет начальница. Я оказался причиной того, что мой бедный Меникуччио не увидел своего идола. Я хотел уйти, но он воспротивился. Я провел час в в раздражении, но, несмотря на это, не без интереса. Голос сестры моего юного друга запал мне в душу; я нашел, что должно быть таким образом слепые могут влюбляться, и что эта любовь должна становиться столь же сильной, как и та, что возникает от увиденного. Та, что сопровождала сестру Меникуччио, была девушка, не достигшая и тридцати лет. Она сказала мне, что девушки в возрасте от двадцати пяти лет, делаются гувернантками молодых, и что в тридцать пять они могут выйти из этой тюрьмы и более в нее не возвращаться, но что такие случаи очень редки, потому что они опасаются нищеты.
– Значит, у вас много старых?
– Нас сто человек, и это число не сокращается, так как при каждой смерти набирают новых.
А те, что покидают заведение, чтобы выйти замуж, как они достигают того, чтобы женихи их полюбили?
– В течение двадцати лет, что я здесь, я видела только четверых, которые вышли отсюда замуж, и они познакомились с мужьями, только после того, как покинули этот дом. Тот, кто попросит у кардинала-попечителя одну из нас, – это отчаявшийся дурак, который нуждается в сотне цехинов; но кардинал оказывает ему эту милость, лишь будучи уверен, что у него есть профессия, с которой он сможет хорошо жить со своей женой.
– А что касается выбора?
– Жених называет возраст, которого должна быть девушка, и ее способности, и кардинал связывается с управительницей.
– Я полагаю, что вас хорошо кормят и вы хорошо устроены.
– Ни то, ни другое. Три тысячи экю в год не может быть достаточно для жизни сотни персон, для их одежды и всех надобностей. Те, кто зарабатывает трудом своих рук – самые счастливые.
– И кто это те, что решаются поместить бедную девочку в эту тюрьму?
– Какой-нибудь родственник или отец или мать – богомольцы, что опасаются, что дочь станет добычей греха. По этой причине сюда помещают только девочек, которых находят слишком красивыми.
– Кто судит об их красоте?
– Родственники, священник, монах или кюре и, в конце концов, кардинал, который, если не находит девочку слишком красивой, прогоняет ее от себя, так как полагают, что некрасивая не подвергается никакой опасности, оставаясь в миру. Так что вы можете отсюда понять, что мы, несчастные, проклинаем тех, кто счел нас красивыми.
– Я вам сочувствую. Мне удивительно, что нельзя получить разрешение на то, чтобы приличным образом вас увидеть, чтобы иметь основание просить вас замуж.
– Сам кардинал сказал, что он не волен дать такое разрешение, потому что есть прямой запрет нарушать правила этого общества.
– Тот, кто создал этот дом, должен гореть в аду.
– Мы все так полагаем; и наш владыка папа должен был бы это исправить.
Я дал десять экю этой девушке, сказав, что, при невозможности ее увидеть, я не могу обещать ей снова сюда вернуться, и ушел вместе с Меникуччио, который сожалел, что доставил мне эту неприятность.
– Дорогой друг, – сказал я ему, – я предвижу, что никогда не увижу ни вашу юную возлюбленную, ни вашу сестру, чей голос меня столь сильно заинтересовал.
– Мне кажется невозможным, чтобы десять экю не сотворили чуда.
– Мне кажется невозможным, чтобы не существовало другой приемной.
– Она есть, но существует запрет для всех, кто, не являясь священником, осмеливается туда входить без разрешения Святого Отца.
Я не мог понять, как этот дом может существовать так как понимал большие трудности, которые должны испытывать содержащиеся в нем в том, чтобы найти себе мужей, и мне казалось невозможным, чтобы допускалось его существование, если было известно, что сами правила этого дома, казалось, были созданы специально, чтобы воспрепятствовать этим женитьбам. Я видел, что приданое в 200 экю, предназначенное каждой, для чего собственно был основан этот дом, должно было выделяться по меньшей мере на два брака в год, и что, соответственно, кто-то должен был красть все то, что накапливалось, когда девушки не выходили замуж. Я сообщил свои соображения кардиналу де Бернис в присутствии принцессы, которая, заинтересовавшись судьбой этих несчастных, сказала, что следует представить папе ходатайство, подписанное всеми, в котором они бы просили у святого отца позволения разрешить визиты в приемную по чести и со всей благопристойностью, как это осуществляется во всех сообществах для девушек, существующих в Риме. Кардинал сказал мне написать прошение, дать его подписать девицам и отнести принцессе, и между тем он найдет момент предупредить святого отца, и что он подумает над тем, чтобы кто-то официально представил тому это прошение.
– Вы будете неправы. Маргарита мне ничего не говорила, наоборот, она утверждает, что с ней вы только смеетесь.
– Прекрасно. Не считаете ли вы, что смеяться дурно?
– Нет, но вы можете делать и другие вещи.
– И на этой возможности вы, между тем, основываете ваше несправедливое подозрение, которое должно ранить вашу совесть, если вы добрая христианка.
– Боже меня сохрани подозревать моих близких, но мне заявили, что ваш смех, ваши шалости настолько громки, что не позволяют сомневаться в том, что ваши действия не совместимы с добрыми нравами.
– Значит, это аббат, мой сосед, имеет нескромность вас обеспокоить?
– Я не могу вам сказать, от кого я это знаю, но я знаю.
– Тем лучше для вас. Завтра я перееду; этим я оставлю вашу совесть в покое.
– Но не могу ли я послужить вам как моя дочь?
– Отнюдь нет. Ваша дочь меня веселит, и мне это нравится. Вы не созданы для того, чтобы меня смешить. Завтра я уеду, говорю я вам. Вы меня оскорбили, и это не должно повториться.
– Мне это будет неприятно из-за моего мужа, который захочет узнать этому причину, и я не знаю, что ему сказать.
– Меня не заботит, что может сказать ваш муж. Я уезжаю завтра. Прошу вас уйти, потому что я хочу ложиться спать.
– Позвольте мне вам услужить, позаботиться о ваших ботинках.
– Вы ни о чем не будете заботиться. Если вы хотите, чтобы обо мне позаботились, пришлите Маргариту.
– Она спит.
– Разбудите ее.
Она уходит, и через три минуты появляется Маргарита, почти в рубашке, которая, не успев вставить на место глаз, вызывает у меня взрыв смеха.
– Я спала, а моя мать сказала, чтобы я пришла убедить вас не съезжать от нас, потому что это вызовет недовольство моего отца.
– Я здесь останусь, но вы продолжите приходить одна в мою комнату.
– Я сама этого хочу, но мы не должны смеяться, так как аббат на это жалуется.
– Значит, это аббат нажаловался вашей матери?
– А вы сомневаетесь? Наша радость его раздражает. Наше веселье возбуждает в нем страсть.
– Этого прощелыгу следует наказать. Если мы смеялись позавчера, то этой ночью будем смеяться еще больше.
Согласившись на этом, мы принялись шалить со всей возможной веселостью, сопровождая это взрывами смеха, способными привести в отчаяние нескромного. В самый разгар наших дурачеств, которые длились уже более часа, открывается дверь и мы видим мать Маргариты, которая входит, думая застать нас врасплох. Она видит меня, причесанного, в чепце Маргариты, и Маргариту, которой я пририсовал чернилами усы. Она вынуждена была также рассмеяться.
– Ну что ж, – говорю я ей, – вы находите это слишком преступным?
– Нет, и я вижу, что вы были правы; но согласитесь, что ваши невинные оргии мешают спать вашему соседу.
– Пусть он идет спать в другом месте. Меня это не заботит. Скажу вам даже, что вам следует выбирать между ним и мною. Я остаюсь у вас только при условии, что вы его выгоните, и я возьму его комнату себе.
– Я могу его прогнать только в конце месяца; но я предвижу, что он наговорит моему мужу вещей, которые нарушат мир в доме.
– Он не будет говорить с вашим мужем, я уверен в этом. Предоставьте мне позаботиться об этом. Я сам поговорю завтра утром с аббатом, и он покинет ваш дом вполне добровольно, без того, чтобы вам нужно было с ним об этом говорить. Пусть, милая дама, это останется вашей самой большой заботой. На будущее, беспокойтесь о вашей дочери, когда будете знать, что она остается одна в комнате с мужчиной, и они там не разговаривают и не смеются. Тогда вы будете уверены, что там творится что-то серьезное.
После этого заявления она ушла, вполне довольная, и пошла спать. Маргарита, заранее восхищаясь прекрасной операцией, которую я пообещал проделать завтра, так развеселилась, что я не мог помешать себе отдать ей полную справедливость, которой она заслуживала; она провела час в моей постели, без смеха, затем ушла, гордая одержанной победой.
На следующее утро я направился в комнату аббата, где, упрекнув его за нескромность, которую он не мог отрицать, я в ясных выражениях дал ему понять, что он должен искать себе другое жилище, либо я объявляю себя его врагом и начну с того, что потребую двадцать экю, что он мне должен, не обращая никакого внимания на то, что он не может мне их отдать. После некоторых экивоков, он сказал мне, что не может выехать из этого дома, не заплатив некоторую сумму, которую он должен хозяину, и не имея что заплатить за месяц вперед за другую комнату, которую он сразу же пойдет искать; и чтобы устранить эти трудности, я дал ему еще двадцать экю. Так все это дело завершилось добром, я оказался лучше размещен и стал полным обладателем Маргариты, которая ввела меня вскоре и в обладание миленькой Буонакорси, чьи достоинства были намного выше, чем ее собственные.
Эти две девушки познакомили меня с юным героем, который проявил талант, соблазнив их обеих. Это был мальчик портной, пятнадцати лет, с красивым личиком, маленького роста, но одаренный природой настолько основательно, что я вынужден был сказать, что девушки были вполне правы, когда я увидел в действии объект, которому они не имели сил противиться. Этот молодой человек был очень мил; я открыл в нем чувства, которые ставили его выше его состояния. Он не любил ни Маргариту, ни Буонакорси. Встречаясь с ними вместе, он заинтересовал их тем, чего они никогда не видели, и удовлетворил их любопытство. Но, удовлетворенные увиденным, они загорелись желанием чего-то более основательного, мужчина это заметил, и, будучи вежливым и обладая отзывчивой душой, сделал сам первый шаг, предложив им все, что от него зависело. На это предложение две девицы посоветовались между собой и доставили себе эту радость, делая вид, что уступают.
Любя обеих и испытывая к молодому человеку дружеские чувства, я часто доставлял себе удовольствие наблюдать их в их любовных утехах, очень довольный тем, что, вместо ревности к их радостям и их способностям, я ощущал прекрасное их воздействие на меня, так, что я даже участвовал в наслаждениях, и мое наслаждение возрастало при виде этого мальчика, более прекрасного, чем Антиной. Я приодел его в хорошее белье и красивые одежды, и через недолгое время он стал вполне мне доверять, посвятив меня во все, что происходит в его сердце, влюбленном в девушку, от которой зависело все его счастье, и любовь к которой делала его несчастным, потому что она была заключена в монастырь; и, не имея возможности получить ее иначе, чем через женитьбу, он был в отчаянии, потому что, при заработке в один паоли в день, ему едва хватало денег на себя одного. Говоря все время со мной о редкой красоте девушки, которую он обожал, он внушил мне желание ее увидеть, и я увидел ее; но прежде, чем рассказать читателю, как это случилось, я должен подробно описать ему ситуацию, в которой я находился в Риме, когда произошло это знакомство.
Отправившись в один из дней в Капитолий, где должны были распределять призы молодым ученикам живописи и рисунка, я увидел художника Менгса, который должен был называть, как и Помпео Баттони и трое или четверо других, тех, кто заслужил награды. Не забыв, как Менгс отнесся ко мне в Испании, я собрался сделать вид, что его не заметил, когда он меня удивил, подойдя ко мне сам.
– Несмотря на то, – сказал он мне, – что произошло между нами в Мадриде, мы можем все забыть в Риме и разговаривать, без ущерба для нашей чести.
– Почему нет, – ответил я ему, – если не будем касаться существа наших разногласий, потому что, на мой взгляд, этого нельзя будет проделать хладнокровно.
– Если бы вы знали Мадрид, как я, и обязанности, которые я должен был блюсти, чтобы избегнуть злословия, вы бы поняли, что я должен был делать то, что я делал. Знайте, что меня считали лютеранином, и, чтобы это подозрение возросло, мне достаточно было оставаться индифферентным к вашему поведению. Приходите завтра ко мне обедать, и мы заключим мир под ауспициями Бахуса. Мы будем обедать по-семейному; я знаю, что вы не видитесь со своим братом, и я могу вас заверить, что вы его у меня и не встретите, потому что если я его приму, все порядочные люди, посещающие мой дом, меня покинут.
Я не замедлил туда явиться. Мой брат покинул Рим некоторое время спустя вместе с тем князем Белосельским, посланником России в Дрездене, с которым он туда приехал, не получив того, чего хотел, чтобы восстановить свою честь. Сенатор Реццонико был неумолим. Мы виделись с ним только три или четыре раза.
За пять или шесть дней до того, как он уехал, я был удивлен появлением перед моими глазами моего брата аббата, нищего, в лохмотьях, нагло требующего, чтобы я ему помог.
– Откуда ты?
– Из Венеции, где я не мог больше жить.
– И как ты намерен жить в Риме?
– Служа мессу и обучая французскому языку.
– Ты, учитель языка? Ты не знаешь и своего.
– Я знаю мой и французский, и у меня уже есть два ученика.
– Кто они?
– Сын и дочь трактирщика, где я живу; но для начала вы должны меня поддержать.
– Я не дам тебе ни су, уходи с глаз моих долой.
Я оставил его говорить, кончил одеваться и ушел, сказав Маргарите запереть мою комнату. Этот несчастный отправился представиться герцогине Фиано, которая его приняла, чтобы посмотреть, что он такое. Он просил ее заступиться за него передо мной и убедить меня помочь ему, и она отправила его прочь, заверив, что поговорит со мной. Я был пристыжен и раздражен тем, что вечером она заговорила со мной об этом. Я умолял ее больше не говорить со мной о нем и даже больше не принимать его. Я коротко проинформировал ее обо всех мерзостях, на которые он был способен, и о том, чего я могу опасаться, и она больше не хотела его слушать. Он ходил позорить меня по всем моим друзьям и даже к аббату Гама, который снял третий этаж напротив церкви Троицы Монти; все мне говорили, что я должен ему помогать или заставить его покинуть Рим, и это меня угнетало. Аббат Черути через десять-двенадцать дней после того, как выехал из моей гостиницы, чтобы снять апартаменты в другом месте, явился ко мне, говоря, что если я не хочу видеть моего брата просящим милостыню, я должен о нем позаботиться; он сказал, что я могу содержать его вне Рима, и что тот готов уехать, если я буду давать ему по три паули в день. Я на это согласился; но аббат Черути придал делу такой оборот, который понравился мне чрезвычайно. Он поговорил с кюре, который был тогда в Риме и который обслуживал церковь монахов-францисканцев. Этот кюре принял его вместе с моим братом и предложил один тестон[2] в день за то, чтобы тот служил каждый день мессу в его церкви, получая в качестве милостыни тот же тестон и другие доходы, если он будет читать проповеди, что монахи его монастыря любят чрезвычайно. Так что мой брат удалился, и я не старался, чтобы он знал, что эти три паоли в день идут ему от меня. Я передал аббату Черути все свои старые рубашки, чтобы он их ему передал, и старое черное одеяние, и больше не хотел его видеть. Место, куда он направился, было Палестрино – старое Пренесте, где находился знаменитый храм Фортуны. Пока я оставался в Риме, девять экю в месяц передавались ему регулярно, но после моего отъезда он вернулся туда, откуда направился в другой монастырь, где умер скоропостижно тринадцать или четырнадцать лет тому назад. Возможно, он был отравлен.
Медини был в Риме в то время, когда и я там был, но мы не виделись. Он жил на улице Урсулинок у папского рейтара и, живя за счет игры, старался обмануть приезжих иностранцев. Ему везло, и он вызвал из Мантуи свою любовницу с ее матерью и другой дочерью, двенадцати-тринадцати лет. Полагая, что будет пользоваться гораздо большими преимуществами, поселившись в меблированных комнатах, он снял прекрасные апартаменты на той же площади Испании, где жил и я, за пять или шесть домов от меня. Я всем этим пренебрег.
Когда я пошел обедать в воскресенье к послу Венеции, Е.Св. мне сказал, что я буду обедать с графом де Мануччи, который приезжает из Парижа и который обрадовался, узнав, что я в Риме.
– Думаю, вы его хорошо знаете; не будете ли любезны сказать мне, кто этот граф, которого я должен представлять послезавтра Святому Отцу?
– Я познакомился с ним в Мадриде у посла Мочениго; он прилично выглядит, он скромен, красивый мальчик, вежливый – вот все, что я знаю.
– Был ли он в Мадриде представлен ко двору?
– Полагаю, что да.
– Я так не думаю. Вы не хотите мне сказать все, что знаете, но это неважно. Я ничем не рискую, представляя его папе. Он говорит, что он происходит от того Мануччи, знаменитого путешественника тринадцатого века, и известных печатников Мануччи, которые стяжали себе такую славу в литературе. Он показывал мне в своем гербе, о шестнадцати колен, якорь.
Очень удивленный тем, что этот человек, простерший свою месть до того, что хотел меня убить, говорит обо мне, как близкий друг, я решил затаиться, чтобы увидеть, чем кончится дело. Итак, я увидел, как он появился, и не подал никакого знака своего истинного отношения, и, когда, отдав послу дежурные комплименты, он направился ко мне с выражением, будто готов меня обнять, я встретил его с распростертыми объятиями и спросил у него новости о после. Он много говорил за столом, рассказывая, как бы оказывая мне этим честь, множество выдумок о том, что я делал в Мадриде, радуясь, полагаю, тому, что, выдумывая, он заставляет и меня выдумывать, приглашая, таким образом, поступать так же и относительно него. Я проглотил все эти пилюли, достаточно горькие, не имея возможности поступить иначе, но решившись перейти к более серьезным объяснениям не позднее чем завтра.
Тот, кто меня заинтересовал, был пришедший к послу вместе с Мануччи француз, которого звали шевалье де Нёвиль. Он прибыл в Рим, чтобы получить кассацию брака дамы, которая содержалась в монастыре в Мантуе; он был, в частности, рекомендован кардиналу Галли. Рассказывая нам множество историй, он развлекал всю компанию; и, выйдя из дома посла, я не отказался сесть вместе с Мануччи в его коляску, чтобы прогуляться до вечера. На закате он сказал нам, что собирается представить нас одной симпатичной особе, где мы поужинаем и где имеется банк фараон. Коляска остановилась у дома на площади Испании, совсем недалеко от моего, мы поднялись на второй этаж и я оказался перед графом Медини и его любовницей, которой французский шевалье воздавал хвалы и в которой я не нашел ничего особенного. Медини меня дружески приветствовал и благодарил француза за то, что тот заставил меня забыть прошлое и прийти к нему. Француз ответил, что ничего не знал, но я оставил все это без внимания, занявшись наблюдением компании, которая весело развлекалась.
Поскольку понтёров Медини показалось достаточно, он уселся за большим столом, выложил перед собой пять или шесть сотен экю золотом и билетами и начал талью. Мануччи потерял все золото, что имел, Невиль выиграл половину банка, а я не играл. После ужина Медини попросил у француза реванша, и Мануччи спросил у меня сотню цехинов или столько, сколько у меня есть. Я дал ему сотню цехинов, которые он потерял менее чем за час, и Невиль потерял в банке около двадцати-тридцати цехинов. Мы все вернулись к себе. Мануччи жил у дочери Ролана, моей свояченицы. Я увидел его на следующее утро у себя в комнате, в момент, когда я одевался, чтобы идти нанести ему визит, с намерением, опасным для нас обоих. Вернув мне мои сто цехинов, он обнял меня и, показывая крупный кредитный вексель на Беллони, предложил мне денег, сколько мне нужно, и, не давая мне говорить, продемонстрировал, что, забыв все, мы должны быть добрыми друзьями на весь остаток жизни. Мое сердце предало мой разум, как это оно делало во многих других случаях, и я заключил мир, который он мне предлагал и которого просил у меня. На следующий день я отправился обедать с ним тет-а-тет. Французский шевалье явился к концу нашего обеда, а после него – несчастный Медини, который предложил нам троим сыграть, каждому по талье, по очереди. Мы играли до вечера, и победителем был Мануччи. Он выиграл вдвое против того, что проиграл накануне; мой проигрыш был незначительный. Проиграл же 400 цехинов Невиль и Медини, который, проиграв только пятьдесят цехинов, хотел выброситься в окно.
Мануччи несколько дней спустя выехал в Неаполь, выдав две сотни цехинов любовнице Медини, которая в одиночку явилась с ним поужинать; но эти две сотни цехинов не помешали Медини подвергнуться аресту за более чем две тысячи экю долгов, что он наделал. Он писал мне из тюрьмы весьма настойчивые письма, побуждая выручить его; однако единственным эффектом этих писем было то, что они убедили меня позаботиться о том, что он называл своей семьей, благодаря любезностям по отношению ко мне юной сестры его любовницы. В это время прибыл в Рим император вместе с великим герцогом Тосканским, своим братом, и благодаря тому, что кто-то из свиты того или другого из этих принцев свел знакомство с этой девушкой, Медини вышел из тюрьмы и уехал из Рима несколько дней спустя. Мы вернемся к нему через четыре или пять месяцев.
Я придерживался тех же привычек. Вечер у герцогини Фиано, послеобеденные часы у принцессы де Санта Кроче и у меня, где бывали Маргарита, Буонакорси и юный портной, которого звали Меникуччио и который рассказами о своих любовных страданиях внушил мне желание познакомиться с объектом его страсти.
Девушка, которую он любил, состояла в чем-то вроде монастыря, куда была помещена из милости в возрасте десяти лет и откуда могла выйти только с тем, чтобы выйти замуж с разрешения кардинала, который руководил хозяйством и порядком в этом богоугодном заведении. Девушки, которые в нем содержались, получали, по выходе из него, две сотни римских экю, которые они приносили с собой в качестве приданого тем, за кого выходили замуж. У Меникуччио была сестра в этом монастыре, и он ее иногда навещал. Она выходила к решетке с гувернанткой, от которой она зависела и которая заботилась о ее воспитании; несмотря на то, что Менникуччио был ее братом, правила поведения монастыря не позволяли, чтобы она выходила к решетке в одиночку. Эта сестра однажды, пять или шесть месяцев назад, явилась к решетке с молодой подругой, которую Меникуччио до того никогда не видел. В тот день он влюбился в нее. Будучи вынужден оставаться в своей лавке в рабочие дни, он являлся повидать сестру во все праздничные дни, но она появлялась у решетки вместе с объектом его страсти лишь случайным образом. За пять или шесть месяцев он имел счастье видеть ее лишь восемь-десять раз. Его сестра знала, что он обожает эту девушку, и делала для него все, что только можно пожелать, но она не вольна была распорядиться, чтобы та спускалась к решетке, и не смела просить об этой милости у своей руководительницы, которая могла бы ей это предоставить, потому что если бы та могла заподозрить, что тут замешана любовь, она не позволила бы ей вообще спускаться. Итак, я решил пойти с Меникуччио нанести визит его сестре.
– Дорогой он рассказал мне, что этот дом очень бедный, что женщины, которые им управляют, не могут, собственно, называться монахинями, так как не приносили никакого обета и не носят даже форменную одежду, но, несмотря на это, не пытаются выйти из своей тюрьмы, потому что будут вынуждены, для поддержания своего существования, просить на хлеб, либо искать место служанки в каком-нибудь доме… Молодые девушки, достигнув зрелого возраста, спасались бы оттуда бегством, если бы могли, но дом так хорошо охраняется, что оттуда бежать невозможно.
Мы пришли к большому дурно выстроенному дому, стоящему одиноко на пустынной площади близ римских ворот; поскольку не было никакого прохода, пришлось идти напрямик. Я был удивлен, войдя в приемную, увидеть форму строгих решеток. Квадратные отверстия были так малы, что нельзя было просунуть туда руку без риска поранить кожу пясти и запястья, и это было не все: эта варварская решетка, тираническая и скандальная, имела еще одну позади себя на расстоянии шага, которая была буквально той же формы; однако ее едва можно было разглядеть, так как хотя эта приемная была достаточно светлая для нас, пришедших туда навестить этих бедных затворниц, внутренняя сторона, где они принимали визиты, была почти темной. Это заставило меня содрогнуться.
– Как и где, – спросил я у Меникуччио, – вы увидели повелительницу вашего сердца, в то время, как я вижу там внутри только тени?
– С помощью свечи, которую монахиня может зажечь лишь при встрече родственников, под страхом изгнания.
– Значит, она придет сейчас со свечой?
– Сомневаюсь, потому что портье должна была предупредить, что я в компании с кем-то еще.
– Но как вы получили возможность увидеть вашу возлюбленную, не будучи ее родственником?
– В первый раз она спустилась с моей сестрой украдкой, и охранительница моей сестры, женщина добрая, ничего не сказала, и в другие разы она приходила благодаря просьбам моей сестры этой охранительнице.
Факт тот, что они спустились без света и их было трое. Я никак не мог убедить охранительницу пойти взять свет, не столько из-за страха увольнения, сколько из опасения, что ее выследит и накажет начальница. Я оказался причиной того, что мой бедный Меникуччио не увидел своего идола. Я хотел уйти, но он воспротивился. Я провел час в в раздражении, но, несмотря на это, не без интереса. Голос сестры моего юного друга запал мне в душу; я нашел, что должно быть таким образом слепые могут влюбляться, и что эта любовь должна становиться столь же сильной, как и та, что возникает от увиденного. Та, что сопровождала сестру Меникуччио, была девушка, не достигшая и тридцати лет. Она сказала мне, что девушки в возрасте от двадцати пяти лет, делаются гувернантками молодых, и что в тридцать пять они могут выйти из этой тюрьмы и более в нее не возвращаться, но что такие случаи очень редки, потому что они опасаются нищеты.
– Значит, у вас много старых?
– Нас сто человек, и это число не сокращается, так как при каждой смерти набирают новых.
А те, что покидают заведение, чтобы выйти замуж, как они достигают того, чтобы женихи их полюбили?
– В течение двадцати лет, что я здесь, я видела только четверых, которые вышли отсюда замуж, и они познакомились с мужьями, только после того, как покинули этот дом. Тот, кто попросит у кардинала-попечителя одну из нас, – это отчаявшийся дурак, который нуждается в сотне цехинов; но кардинал оказывает ему эту милость, лишь будучи уверен, что у него есть профессия, с которой он сможет хорошо жить со своей женой.
– А что касается выбора?
– Жених называет возраст, которого должна быть девушка, и ее способности, и кардинал связывается с управительницей.
– Я полагаю, что вас хорошо кормят и вы хорошо устроены.
– Ни то, ни другое. Три тысячи экю в год не может быть достаточно для жизни сотни персон, для их одежды и всех надобностей. Те, кто зарабатывает трудом своих рук – самые счастливые.
– И кто это те, что решаются поместить бедную девочку в эту тюрьму?
– Какой-нибудь родственник или отец или мать – богомольцы, что опасаются, что дочь станет добычей греха. По этой причине сюда помещают только девочек, которых находят слишком красивыми.
– Кто судит об их красоте?
– Родственники, священник, монах или кюре и, в конце концов, кардинал, который, если не находит девочку слишком красивой, прогоняет ее от себя, так как полагают, что некрасивая не подвергается никакой опасности, оставаясь в миру. Так что вы можете отсюда понять, что мы, несчастные, проклинаем тех, кто счел нас красивыми.
– Я вам сочувствую. Мне удивительно, что нельзя получить разрешение на то, чтобы приличным образом вас увидеть, чтобы иметь основание просить вас замуж.
– Сам кардинал сказал, что он не волен дать такое разрешение, потому что есть прямой запрет нарушать правила этого общества.
– Тот, кто создал этот дом, должен гореть в аду.
– Мы все так полагаем; и наш владыка папа должен был бы это исправить.
Я дал десять экю этой девушке, сказав, что, при невозможности ее увидеть, я не могу обещать ей снова сюда вернуться, и ушел вместе с Меникуччио, который сожалел, что доставил мне эту неприятность.
– Дорогой друг, – сказал я ему, – я предвижу, что никогда не увижу ни вашу юную возлюбленную, ни вашу сестру, чей голос меня столь сильно заинтересовал.
– Мне кажется невозможным, чтобы десять экю не сотворили чуда.
– Мне кажется невозможным, чтобы не существовало другой приемной.
– Она есть, но существует запрет для всех, кто, не являясь священником, осмеливается туда входить без разрешения Святого Отца.
Я не мог понять, как этот дом может существовать так как понимал большие трудности, которые должны испытывать содержащиеся в нем в том, чтобы найти себе мужей, и мне казалось невозможным, чтобы допускалось его существование, если было известно, что сами правила этого дома, казалось, были созданы специально, чтобы воспрепятствовать этим женитьбам. Я видел, что приданое в 200 экю, предназначенное каждой, для чего собственно был основан этот дом, должно было выделяться по меньшей мере на два брака в год, и что, соответственно, кто-то должен был красть все то, что накапливалось, когда девушки не выходили замуж. Я сообщил свои соображения кардиналу де Бернис в присутствии принцессы, которая, заинтересовавшись судьбой этих несчастных, сказала, что следует представить папе ходатайство, подписанное всеми, в котором они бы просили у святого отца позволения разрешить визиты в приемную по чести и со всей благопристойностью, как это осуществляется во всех сообществах для девушек, существующих в Риме. Кардинал сказал мне написать прошение, дать его подписать девицам и отнести принцессе, и между тем он найдет момент предупредить святого отца, и что он подумает над тем, чтобы кто-то официально представил тому это прошение.