Страница:
Я должен был пообещать быть на этой свадьбе вместе с м-м Одибер, которая, зная меня за заядлого игрока и собирая у себя большие партии игры, удивлялась, что не видит меня там; но я находился тогда в Марселе с тем, чтобы создавать, а не разрушать. Все должно совершаться в свое время.
Я заказал Марколине жакет из зеленого бархата до пояса и штаны из того же материала, я дал ей зеленые чулки с башмаками из сафьяна и перчатки того же цвета, зеленую сетку на испанский манер, с длинным пологом сзади, прикрывающим ее длинные черные волосы. Одетая таким образом, она являла собой персонаж, столь достойный восхищения, что, появись она на улицах Марселя, все бы пошли за ней, потому что, помимо этого, ее девичья прелесть не могла ускользнуть ни от чьих глаз. Я отвел ее перед ужином, одетую в женское платье, ко мне, чтобы показать ей, в какое место в моей комнате она должна спрятаться после операции, в день, который я назначу.
Когда культовые процедуры были в субботу окончены, я назначил с помощью оракула преображение Серамис на вторник, в часы Солнца, Венеры и Меркурия, которые в планетарной системе магов следуют, как в системе Птолемея. Это должны были быть девятый, десятый и одиннадцатый часы этого дня, поскольку во вторник первый час должен был принадлежать Марсу. Часы в начале мая имели по шестьдесят минут каждый; читатель, стало быть, видит, если он хоть немного магик, что я должен был проделать операцию над м-м д’Юрфэ в течение двух с половиной часов без шести или пяти минут. В понедельник с наступлением ночи, в час Луны, я отвел м-м д’Юрфэ на берег моря, в сопровождении Клермона, который нес ящик, весящий пятьдесят фунтов. Уверившись, что никто нас не видит, я сказал м-м д’Юрфэ, что момент настал, и в тот же момент приказал Клермону положить ящик у наших ног, сказав, чтобы он шел ожидать нас в коляске. Мы обратили наше специальное моление к Селенис и бросили ящик в море, при большом ликовании м-м д’Юрфэ, но не большем, чем мое, потому что ящик, брошенный в воду, содержал пятьдесят фунтов свинца. У меня был другой у меня в комнате, где его никто не мог увидеть. По возвращении в «Тринадцать кантонов» я оставил маркизу, сказав ей, что я вернусь в гостиницу после того, как возблагодарю Луну, в том же месте, где я творил мои семь заклинаний.
Я отправился ужинать с Марколиной, и когда она переоделась в жакет, я написал каменными квасцами на белой бумаге прописными буквами:
«Я немая, но не глухая. Я вышла из Роны, чтобы вас обмыть. Время пошло».
– Вот записка, – сказал я Марколине, – ты отдашь ее маркизе, когда предстанешь перед ней.
Я повел ее с собой пешком, мы вошли в мою гостиницу так, что нас никто не видел, затем в мою комнату, где я спрятал ее в шкафу. Затем я переоделся в домашнее платье и вошел к мадам, передав ей новость, что Селенис назначила преобразование на завтра начиная с трех часов, и оно должно закончиться в пять с половиной, чтобы не рисковать перевалить на час Луны, который следует за часом Меркурия.
– Распорядитесь, мадам, чтобы до обеда ванна была готова здесь, в ногах вашей кровати, и убедитесь, что Бруньоль не войдет к вам до ночи.
– Я скажу ей, чтобы пошла прогуляться; но Селенис обещала нам Ундину.
– Это правда; но я ее не видел.
– Спросите оракула.
– Как вам будет угодно.
Она сама задала вопрос, возобновив свои моления гению Паралис о том, чтобы операция не была отложена, если даже Ундина не появится, поскольку она готова омыть себя сама. Оракул ответил, что приказы Оромазис неизменны, и она не должна сомневаться. Маркиза на этот ответ произнесла искупительное моление. Эта женщина не могла вызвать у меня уважение, так как очень меня смешила. Она обняла меня, говоря:
– Завтра, мой дорогой Галтинард, вы станете моим мужем и отцом. Пусть ученые объяснят эту загадку.
Я закрыл ее дверь и пошел доставать из шкафа мою Ундину, которая уже разделась и легла в мою кровать, где очень охотно прослушала назидание о том, что должна меня уважить. Мы проспали ночь, не взглянув друг на друга. Утром, прежде, чем позвать Клермона, я дал ей позавтракать и убедил залезть в шкаф с окончанием операции, потому что она не должна была рисковать, что ее кто-то увидит в гостинице, одетую таким образом. Я повторил ей весь урок, порекомендовал ей быть смеющейся и ласковой и помнить, что она должна быть немой, но не глухой, и что точно в два с половиной часа она должна войти и представить бумагу маркизе, преклонив колено.
Обед был назначен на полдень и, войдя в комнату маркизы, я увидел ванну в ногах ее кровати, заполненную водой на две трети. Маркизы там не было, но две или три минуты спустя я увидел ее выходящей из туалетного кабинета, с большим количеством румян на щеках, в чепце из тонких кружев, со светлой накидкой, прикрывающей ее грудь, которой за сорок лет до той эпохи Франция не видывала красивей, и в старинном, но очень богатом, платье, в золоте и серебре. На ней были изумрудные подвески в ушах и колье из семи аквамаринов, обрамляющих изумруд самой чистой воды; оно висело на цепи из бриллиантов, очень чистых, в полтора карата, числом восемнадцать-двадцать. На пальце у нее был карбункул, который, как я знаю, она оценивала в миллион, но который был композицией, но остальные камни, которых я у нее ранее не знал, были цельные и тонкой работы, как я убедился позднее.
Видя Серамис, так украшенную, я понял, что должен воздать ей честь, я вышел вперед, чтобы поцеловать ей руку на коленях, но она, не согласившись, пригласила меня себя поцеловать. Сказав Бруньоль, что она ее отпускает до шести часов, она разговаривала со мной о нашем деле, вплоть до момента, когда нам подали обед.
За столом нам позволено было прислуживать только Клермону, и она хотела в этот день есть только рыбу. Около половины второго я сказал Клермону закрыть наши апартаменты для всех и пойти, если он хочет, также прогуляться до шести. Мадам начала проявлять беспокойство, и я также притворился, что слегка обеспокоен, я поглядывал на часы, снова вычислял планетарные часы и минуты, говоря только:
– Мы еще только в часе Марса, час Солнца еще не начался.
Мы дождались, наконец, боя часов, который отметил половину второго, и, две или три минуты спустя, увидели прекрасную Ундину, которая вошла, смеясь, и размеренным шагом, подошла прямо к Серамис и вручила ей свой листок, преклонив колено. Та увидела, что я не встаю, и тоже осталась сидеть, но подняла Ундину, приняв у нее листок, и удивилась, увидев, что он белый со всех сторон. Я сразу подаю ей перо; она понимает, что должна вопросить оракул. Она спрашивает у него, что означает этот листок. Я беру у нее перо, составляю пирамиду из ее вопроса, она интерпретирует ответ и получает: «То, что написано на коже, может быть прочитано только в воде».
– Я все поняла, – говорит она; она встает, подходит к ванне, погружает в нее развернутый листок и читает буквами, более светлыми, чем бумага:
«Я немой, но я не глухой. Я покинул Рону, чтобы вас омыть, наступил час Оромазис».
– Мой же меня, божественный Гений, – говорит ей Серамис, положив листок на стол и садясь на кровать.
Марколина, в точности, как я ее учил, снимает с нее чулки, затем платье, затем рубашку, затем помещает деликатно ее ноги в ванну и, обнажившись с наибольшей быстротой, заходит в ванну по колени, в то время как я, сам приведя себя в такое же, что и они, состояние, прошу Гения осушить ноги Серамис и быть божественным свидетелем моего единения с нею, во славу бессмертного Орозмадиса, короля Саламандр.
Едва я произнес мое моленье, немая Ундина, которая не была глухой, вняла ему, и я осуществил брак с Серамис, восхищаясь красотами Марколины, которых никогда еще так хорошо не обозревал.
Серамис была прекрасна, но она была, как я сейчас; без Ундины операция бы сорвалась. Серамис, между тем, нежная, влюбленная, пригодная для этого, но, при всем при том, отвратительная, не была мне неприятна. После свершившегося я сказал ей:
– Надо ждать часа Венеры.
Ундина нас очистила там, где виднелись брызги Амура; она обняла супругу, обмыла ее выше ягодиц, лаская ее и везде целуя, затем сделала то же Серамис, в своем счастье, любуясь прелестями этого божественного создания, приглашает меня их оценить, я нахожу, что никакая смертная женщина не может с ней сравниться, Серамис становится еще нежнее, наступает час Венеры, и, взбодренный Ундиной, я предпринимаю второй штурм, который должен быть более мощным, потому что в этом часе шестьдесят пять минут. Я вхожу в ристалище, я работаю полчаса, обливаясь потом и утомляя Серамис, но не достигая при этом пика и опасаясь смошенничать; она осушает мой лоб от пота, который стекает с моих волос, смешанный с помадой и пудрой; Ундина, оказывая мне самые возбуждающие ласки, сохраняет то, что старое тело, которое я должен трогать, разрушает, и природа опровергает эффективность средств, которые я использую, чтобы довести до конца этот этап. К концу часа я решаю, в конце концов, финишировать, изобразив все обычные знаки, что проявляются в этот сладкий момент. Выйдя из битвы победителем, но еще угрожая, я не оставляю маркизе ни малейшего сомнения в моих достоинствах: она сочла бы Анаэль несправедливым: он объявил бы меня Венере фальсификатором.
Сама Марколина была введена в заблуждение. Наступал третий час, надо было удовлетворить Меркурия. Мы провели четверть его часа, погрузившись в ванну по пояс. Ундина очаровала Серамис своими ласками, о которых сам герцог-регент Орлеанский не имел понятия; она сочла их присущими Гениям рек, она восхищалась тем, что Гений-женщина творил с ней своими пальцами. Переполненная благодарности, она просила прекрасное создание наделить и меня своими сокровищами, и, благодаря этому, Марколина выложила все свои познания венецианской школы. Она стала вдруг лесбиянкой и, видя меня ожившим, вдохновила услужить и Меркурию; и вот, я действую снова, не без грома, но в отсутствие молнии. Я вижу невыразимое огорчение, которое вызывает моя работа в Ундине, я вижу, что Серамис желает окончания битвы, я не могу больше ее выдерживать, я решаю имитировать конец во второй раз, агонией, сопровождаемой конвульсиями, заканчивающимися неподвижностью, необходимым следствием возбуждения, которое Серамис сочла, как она мне сказала впоследствии, беспримерным.
Сделав вид, что пришел в себя, я вошел в ванну и вышел оттуда после краткого омовения. Начав меня одевать, Марколина то же стала делать и маркизе, которая смотрела на нее обожающим взглядом. Затем Ундина оделась, и Серамис, побуждаемая своим Гением, сняла с себя колье и надела его на шею прекрасной банщицы, которая, подарив ей флорентийский поцелуй, убежала, направившись в свой шкаф. Серамис спросила у оракула, свершилась ли операция. Обеспокоенный этим вопросом, я сделал так, что последовал ответ оракула, что Глагол Солнца пребывает в ее душе, и что она родит в начале февраля себя саму противоположного пола, но что она должна провести сто семь часов в постели.
Переполненная радости, она сочла, что этот приказ отдыхать сто семь часов божественным образом уместен. Я ее поцеловал, сказав, что сам направлюсь спать за город, чтобы собрать остаток снадобий, которые остались у меня после заклинаний, которые я обращал к Луне, пообещав пообедать с ней завтра.
Я бесконечно наслаждался с Марколиной до половины восьмого, потому что, если я не хотел, чтобы меня увидели выходящим из гостиницы вместе с ней, я должен был дожидаться ночи. Я снял с себя прекрасный свадебный наряд и переоделся во фрак и в фиакре направился с ней в ее апартаменты, прихватив с собой ящик даров планетам, который я так хорошо добыл. Мы оба умирали от голода, но деликатный ужин, который мы себе заказали, нас снова вернул к жизни. Марколина сняла с себя свой зеленый жакет и надела женское платье, отдав мне колье.
– Я его продам, дорогая, и отдам тебе деньги.
– Сколько оно может стоить?
– Не менее тысячи цехинов. Ты станешь в Венеции обладательницей пяти тысяч дукатов; ты найдешь себе мужа, с которым будешь вполне довольна жизнью.
– Я отдам тебе все пять тысяч дукатов, но возьми меня с собой в качестве твоей нежной подруги; я буду любить тебя как свою душу, я не буду никогда ревновать, и буду заботиться о тебе как о моем ребенке.
– Мы поговорим об этом, моя прекрасная Марколина; теперь, когда мы хорошо поужинали, пойдем в койку, потому что я никогда не был так влюблен в тебя, как сейчас.
– Ты должен быть усталым.
– Это правда, но не исчерпан в отношении любви, потому что смог, небо свидетель, спустить только раз.
– Я думала, что два. Добрая старая женщина! Она еще привлекательна. Она должна была быть, лет пятьдесят назад, первой красавицей Франции. Когда становишься старой, не можешь больше нравиться Амуру.
– Ты вздымаешь меня с большой силой, а она опускает с еще большей силой.
– Значит ли это, что тебе надо иметь перед глазами молодую девушку, когда ты хочешь быть нежным по отношению к ней?
– Отнюдь нет, потому что в иных случаях речь не шла о том, чтобы зачать ребенка мужского пола.
– Ты, значит, взялся ее обрюхатить. Позволь мне посмеяться, прошу тебя. Она, должно быть, решила, что забеременела.
– Действительно, она так думает, потому что она уверена, что я дал ей семя.
– Ох, как забавно! Но зачем ты имел глупость взяться за тройное действо?
– Я думал, что, наблюдая тебя, мне это будет легко, и я ошибся. Ее дряблая кожа, которой я касался, не такова, какую видят мои глаза, и пик наслаждения не хотел наступать. Ты убедишься в том, что это правда, этой ночью. Пойдем ложиться, говорю тебе.
– Пойдем.
Сила сравнения заставила меня провести с Марколиной ночь, сравнимую с теми, что я провел в Парме с Генриеттой и в Мурано с М.М. Я оставался в постели четырнадцать часов, из которых четыре были посвящены любви. Я сказал Марколине одеться прилично и ждать меня в час комедии. Я не мог доставить ей большего удовольствия.
Я нашел м-м д’Юрфэ в постели, очень элегантную, причесанную как молодая женщина, с удовлетворенным видом, которого я у нее никогда не видел. Она сказала мне, что знает, что обязана мне своим счастьем; и начала, исходя из своей мании, рассуждать со мной весьма разумно.
– Женитесь на мне, – говорила мне она, – и вы останетесь опекуном моего ребенка, который будет и вашим сыном, и, соответственно, вы сохраните мне все мое добро и вы станете хозяином того, что я должна унаследовать от г-на де Понкарре, моего брата, который стар и не может жить долго. Если вы не позаботитесь обо мне в ближайшем феврале, когда я должна возродиться в мужчине, кто позаботится обо мне? Бог знает, в чьи руки я попаду. Меня объявят бастардом и заставят потерять двадцать четыре тысячи ливров ренты, которые вы можете мне сохранить. Подумайте над этим хорошенько, Гальтинард. Я чувствую в себе уже душу мужчины; уверяю вас, я влюблена в Ундину и хотела бы знать, смогу ли я спать с ней через четырнадцать-пятнадцать лет. Если Оромазис захочет, он это сможет. Ах, очаровательное создание! Видели ли вы когда-нибудь столь прекрасную женщину? Жаль, что она немая. У нее должен быть любовником Унден. Но все Ундены немые, потому что в воде нельзя говорить. Я удивлена, что она не глуха. Я была поражена, что вы ее не трогали. Нежность ее кожи невероятна. Ее слюна сладка. Ундины владеют языком жестов, которому можно научиться. Я была бы рада иметь возможность общаться с этим существом! Прошу вас проконсультироваться с оракулом и вопросить у него, где я должна разрешиться; и если вы не можете на мне жениться, мне кажется, что надо продать все, что у меня есть, чтобы обеспечить мое будущее, когда я возрожусь, потому что в моем раннем детстве я не буду ничего знать, и нужны деньги, чтобы дать мне воспитание. Распродав все, можно вложить в ренту большую сумму, которая, будучи помещенной в надежные руки, послужит тем, чтобы обеспечить все мои потребности с одной целью.
Я ответил ей, что оракул будет нам единственным вожатым, и что я никогда не поверю, что, став мужчиной и будучи моим сыном, она может быть объявлена бастардом; и она успокоилась. Она рассуждала очень здраво, но в основе ее аргументации лежал абсурд, она внушала мне только жалость. Если какой-то читатель сочтет, что, как порядочный человек, я должен был бы ее разубедить, мне его жаль; это было невозможно; и даже если бы я это смог, я не стал бы этого делать, потому что я сделал бы ее несчастной. Такая, как она, могла питаться только химерами.
Я надел одну из своих самых галантных одежд, чтобы отвести Марколину в комедию в первый раз. Так случилось, что две сестры Рангони, дочери консула Рима, пришли и сели в той же ложе, что и мы. Поскольку я их знал с первого моего приезда в Марсель, я представил им Марколину в качестве своей племянницы, которая говорит только по-итальянски. Марколина была счастлива, получив, наконец, возможность говорить с француженкой на своем венецианском наречии, исполненном прелести. Младшая из сестер, гораздо более миловидная, чем старшая, стала в скором времени принцессой Гонзаго Сольферино. Принц, который женился на ней, одаренный литературно и даже отмеченный гением, хотя и бедный, был не только из фамилии Гонзаго, поскольку был сыном Леопольда, также весьма бедного, и некоей Медини сестры того Медини, который умер в тюрьме в Лондоне в 1787 году. Рабет Рангони, хотя и бедная дочь римского консула, марсельского торговца, считала себя достойной украситься титулом принцессы, поскольку имела соответствующий вид и манеры. Она блистала своим именем Рангони в ряду принцев, которые находились во всех альманахах. Ее муж довольствовался тем, что читатель альманаха полагал, что его жена происходит из знатной семьи Модены. Невинное тщеславие. Те же альманахи дали Медини, матери этого принца, фамилию Медичи. Таковы были маленькие хитрости, проистекающие из чванства, которые не несут никакого вреда обществу. Этот принц, которого я видел в Венеции восемнадцать лет назад, жил на значительный пенсион, что ему предоставила императрица Мария-Терезия; надеюсь, что покойный император Иосиф не лишил его ее, потому что он ее достоин, и своим нравом и своим умом, сосредоточенным на литературе.
Марколина на комедии только и знала, что болтать с очаровательной юной Рангони, которая хотела уговорить меня привести ее к ним; но я от этого уклонился. Я раздумывал над способом отправить в Лион Мадам, с которой уже не знал, что делать, и которая меня в Марселе тяготила.
На третий день после своего преображения она попросила меня задать Паралис вопрос, где она должна расположиться, чтобы умереть, то есть устроить свои роды, и по этому случаю я заставил оракул выдать ответ, что надо учредить поклонение Ундинам у двух рек, в тот же час, после которого дело будет разрешено, тот же оракул мне сказал, что я должен произвести тройное искупительное приношение Сатурну в связи со своим слишком суровым обращением с фальшивым Кверилинтом, в котором Серамис нет никакого смысла участвовать, поскольку она должна присутствовать при поклонении Ундинам.
Я сделал вид, что размышляю о том, где находятся две реки на малом расстоянии друг от друга, и она сама мне сказала, что это Лион, который омывается Роной и Сонной, и нет ничего проще, чем устроить это поклонение в этом городе, и я вынужден был согласиться. Спрошенный ею, есть ли у нас необходимые для этого культовые предметы, я организовал ответ, что нужно только бросить бутылку с морской водой в каждую из двух рек за пятнадцать дней до производства моления, церемониал, который Серамис может выполнить сама в первый час дня, в любой из дней Луны.
– Нужно, однако, – сказала мне Серамис, – наполнить бутылки здесь, так как все другие морские порты Франции находятся дальше, и необходимо, чтобы я двинулась сразу, как мне будет дозволено сойти с моей постели, и чтобы я ждала вас в Лионе. Видите, что, будучи обязанным произвести здесь искупительные церемонии Сатурну, вы не можете ехать со мной.
Я согласился с этим, сделав вид, что сожалею о том, что вынужден отпустить ее ехать одну; я принес ей назавтра две закупоренные бутылки, заполненные соленой водой Средиземного моря, договорился, что она бросит их в реки пятнадцатого мая, пообещав, что буду в Лионе до истечения двух недель, и мы наметили ее отъезд на послезавтра, которое было одиннадцатое число. Я передал ей записанные часы Луны и наметил ее маршрут, с ночевкой в Авиньоне.
После ее отъезда я поселился с Марколиной. Я передал ей в тот же день четыреста шестьдесят луи золотом, которые присоединил к тем ста шестидесяти, что она выиграла в бириби, что сделало ее богаче на шестьсот луи. На следующий день после отъезда маркизы в Марсель прибыл г-н Н.Н. с письмом от Розали Паретти, которое отдал мне в тот же день. Она мне писала, что ее честь, а также моя, требуют, чтобы я сам представил подателя этого письма отцу моей племянницы. Розали была права; но поскольку девушка не была моей племянницей, дело становилось затруднительным. Однако это не помешало мне сказать ему, крепко его обняв, что я тотчас поведу его к м-м Одибер, близкой подруге невесты, которая представит его вместе со мной его будущему свату, который затем отведет его к своей дочери, которая находится в двух лье от Марселя.
Г-н Н.Н собрался поселиться в «Тринадцати кантонах», где, как ему сказали сначала, я живу, был счастлив, что исполнились его желания, и радость его возросла, когда он увидел, какой прием ему оказала м-м Одибер. Она приняла сразу его накидку, поднялась вместе с ним в мою коляску и проводила нас к г-ну Н.Н., который, прочитав письмо своего корреспондента, представил его своей жене, которую предупредил, сказав:
– Моя дорогая жена, вот наш зять.
Я был весьма удивлен, потому что этот человек, сообразительный и умный, заранее предупрежденный м-м Одибер, представил меня своей жене, назвав своим кузеном, тем самым, что путешествовал с их дочерью. Она наговорила мне комплиментов, и вот – затруднение преодолено. Он направил срочно экспрессом записку своей сестре, чтобы известить ее, что приедет завтра обедать к ней вместе со своей женой, своим будущим зятем, м-м Одибер и одним из их кузенов, которого она не знает. Отправив экспресс, он пригласил нас, и м-м Одибер взялась нас проводить. Она сказала, что со мной есть еще другая племянница, которую его дочь очень любит и будет обрадована, увидев ее снова. Он этому был рад. Восхищаясь умом этой женщины, я был очарован возможностью разделить это удовольствие с Марколиной и принес самые искренние благодарности м-м Одибер, которая ушла, сказав, что ждет нас у себя дома завтра в десять. Я отвел к себе домой г-на Н.Н., который пошел в комедию с Марколиной, которая любила поговорить, и вследствие этого, не терпела общества французов, которые говорили только на своем языке. После спектакля г-н Н.Н. поужинал с нами, и за столом я сообщил Марколине новость, что она обедает завтра со своей любимой подругой; Я думал, что она сойдет с ума от радости. После отъезда г-на Н.Н. мы сразу легли, чтобы быть готовыми завтра рано утром. Будущее не заставило себя ждать. Мы прибыли в назначенный час к м-м Одибер, которая говорила по-итальянски, и, сочтя Марколину настоящей прелестью, осыпала ее ласками, сожалея, что я раньше ее ей не представил. Мы прибыли в одиннадцать в Сен-Луис, где я имел удовольствие наблюдать прекрасный спектакль. М-ль П.П. с достойным видом, смешанным с уважением и нежностью, встретилась самым грациозным образом со своим будущим мужем и затем поблагодарила меня за то внимание, с которым я представил его ее отцу, затем, перейдя от серьезного тона к веселому, осыпала поцелуями Марколину, которая была слегка удивлена тем, что дорогая подруга прежде не сказала ей чего-нибудь.
Все на этом обеде были довольны и очень веселы. Я сам смеялся, когда у меня спрашивали, почему я грустен. Так полагали, потому что я не разговаривал; но было ли отчего быть мне грустным! Это был один из самых прекрасных моментов моей жизни. В такие моменты мой ум погружается в удивительное спокойствие полного удовлетворения, я ощущал себя автором прекрасной комедии, весьма удовлетворенным (на мой счет) тем, что сотворил в этом мире больше доброго, чем дурного, и что, не родившись королем, мне удается сделать кого-то счастливым. За этим столом не было никого, кто бы не был мне обязан своим довольством; такая мысль доставляла мне радость, которую я мог переживать только в молчании.
М-ль П.П. вернулась в Марсель вместе со своим отцом, своей матерью и своим будущим мужем, которого г-н П.П. хотел теперь поселить только у себя, и я вернулся вместе с м-м Одибер, которая предложила мне привести к ней на ужин Марколину. Свадьбу назначили по получении ответа на письмо, которое г-н П.П. написал отцу жениха. Мы все были приглашены на свадьбу, и Марколина была очень этому рада. Какое удовольствие было мне видеть эту юную венецианку при нашем возвращении из Сен-Луи, сумасшедшую от любви. Такой делается, или должна бы сделаться, любая девушка, которая видит, что ее истинный любовник осыпает ее вниманием; вся ее благодарность переходит в любовь, и любовник чувствует себя вознагражденным удвоенной нежностью.
За ужином у м-м Одибер молодой человек, очень богатый, крупный виноторговец, хозяин фирмы, который провел год в Венеции, усевшись рядом с Марколиной, наговорил ей тысячу любезностей, показывая, что оказался чувствителен к ее прелестям. Я по характеру всегда был ревнив по отношению ко всем моим любовницам, но когда я мог углядеть счастливую судьбу для них в том сопернике, что возникал у меня перед глазами, ревность уходила. В этот первый раз я лишь спросил у м-м Одибер, кто этот молодой человек, и был рад узнать, что он умен, владеет сотней тысяч экю и большими магазинами вин в Марселе и Сете.
Я заказал Марколине жакет из зеленого бархата до пояса и штаны из того же материала, я дал ей зеленые чулки с башмаками из сафьяна и перчатки того же цвета, зеленую сетку на испанский манер, с длинным пологом сзади, прикрывающим ее длинные черные волосы. Одетая таким образом, она являла собой персонаж, столь достойный восхищения, что, появись она на улицах Марселя, все бы пошли за ней, потому что, помимо этого, ее девичья прелесть не могла ускользнуть ни от чьих глаз. Я отвел ее перед ужином, одетую в женское платье, ко мне, чтобы показать ей, в какое место в моей комнате она должна спрятаться после операции, в день, который я назначу.
Когда культовые процедуры были в субботу окончены, я назначил с помощью оракула преображение Серамис на вторник, в часы Солнца, Венеры и Меркурия, которые в планетарной системе магов следуют, как в системе Птолемея. Это должны были быть девятый, десятый и одиннадцатый часы этого дня, поскольку во вторник первый час должен был принадлежать Марсу. Часы в начале мая имели по шестьдесят минут каждый; читатель, стало быть, видит, если он хоть немного магик, что я должен был проделать операцию над м-м д’Юрфэ в течение двух с половиной часов без шести или пяти минут. В понедельник с наступлением ночи, в час Луны, я отвел м-м д’Юрфэ на берег моря, в сопровождении Клермона, который нес ящик, весящий пятьдесят фунтов. Уверившись, что никто нас не видит, я сказал м-м д’Юрфэ, что момент настал, и в тот же момент приказал Клермону положить ящик у наших ног, сказав, чтобы он шел ожидать нас в коляске. Мы обратили наше специальное моление к Селенис и бросили ящик в море, при большом ликовании м-м д’Юрфэ, но не большем, чем мое, потому что ящик, брошенный в воду, содержал пятьдесят фунтов свинца. У меня был другой у меня в комнате, где его никто не мог увидеть. По возвращении в «Тринадцать кантонов» я оставил маркизу, сказав ей, что я вернусь в гостиницу после того, как возблагодарю Луну, в том же месте, где я творил мои семь заклинаний.
Я отправился ужинать с Марколиной, и когда она переоделась в жакет, я написал каменными квасцами на белой бумаге прописными буквами:
«Я немая, но не глухая. Я вышла из Роны, чтобы вас обмыть. Время пошло».
– Вот записка, – сказал я Марколине, – ты отдашь ее маркизе, когда предстанешь перед ней.
Я повел ее с собой пешком, мы вошли в мою гостиницу так, что нас никто не видел, затем в мою комнату, где я спрятал ее в шкафу. Затем я переоделся в домашнее платье и вошел к мадам, передав ей новость, что Селенис назначила преобразование на завтра начиная с трех часов, и оно должно закончиться в пять с половиной, чтобы не рисковать перевалить на час Луны, который следует за часом Меркурия.
– Распорядитесь, мадам, чтобы до обеда ванна была готова здесь, в ногах вашей кровати, и убедитесь, что Бруньоль не войдет к вам до ночи.
– Я скажу ей, чтобы пошла прогуляться; но Селенис обещала нам Ундину.
– Это правда; но я ее не видел.
– Спросите оракула.
– Как вам будет угодно.
Она сама задала вопрос, возобновив свои моления гению Паралис о том, чтобы операция не была отложена, если даже Ундина не появится, поскольку она готова омыть себя сама. Оракул ответил, что приказы Оромазис неизменны, и она не должна сомневаться. Маркиза на этот ответ произнесла искупительное моление. Эта женщина не могла вызвать у меня уважение, так как очень меня смешила. Она обняла меня, говоря:
– Завтра, мой дорогой Галтинард, вы станете моим мужем и отцом. Пусть ученые объяснят эту загадку.
Я закрыл ее дверь и пошел доставать из шкафа мою Ундину, которая уже разделась и легла в мою кровать, где очень охотно прослушала назидание о том, что должна меня уважить. Мы проспали ночь, не взглянув друг на друга. Утром, прежде, чем позвать Клермона, я дал ей позавтракать и убедил залезть в шкаф с окончанием операции, потому что она не должна была рисковать, что ее кто-то увидит в гостинице, одетую таким образом. Я повторил ей весь урок, порекомендовал ей быть смеющейся и ласковой и помнить, что она должна быть немой, но не глухой, и что точно в два с половиной часа она должна войти и представить бумагу маркизе, преклонив колено.
Обед был назначен на полдень и, войдя в комнату маркизы, я увидел ванну в ногах ее кровати, заполненную водой на две трети. Маркизы там не было, но две или три минуты спустя я увидел ее выходящей из туалетного кабинета, с большим количеством румян на щеках, в чепце из тонких кружев, со светлой накидкой, прикрывающей ее грудь, которой за сорок лет до той эпохи Франция не видывала красивей, и в старинном, но очень богатом, платье, в золоте и серебре. На ней были изумрудные подвески в ушах и колье из семи аквамаринов, обрамляющих изумруд самой чистой воды; оно висело на цепи из бриллиантов, очень чистых, в полтора карата, числом восемнадцать-двадцать. На пальце у нее был карбункул, который, как я знаю, она оценивала в миллион, но который был композицией, но остальные камни, которых я у нее ранее не знал, были цельные и тонкой работы, как я убедился позднее.
Видя Серамис, так украшенную, я понял, что должен воздать ей честь, я вышел вперед, чтобы поцеловать ей руку на коленях, но она, не согласившись, пригласила меня себя поцеловать. Сказав Бруньоль, что она ее отпускает до шести часов, она разговаривала со мной о нашем деле, вплоть до момента, когда нам подали обед.
За столом нам позволено было прислуживать только Клермону, и она хотела в этот день есть только рыбу. Около половины второго я сказал Клермону закрыть наши апартаменты для всех и пойти, если он хочет, также прогуляться до шести. Мадам начала проявлять беспокойство, и я также притворился, что слегка обеспокоен, я поглядывал на часы, снова вычислял планетарные часы и минуты, говоря только:
– Мы еще только в часе Марса, час Солнца еще не начался.
Мы дождались, наконец, боя часов, который отметил половину второго, и, две или три минуты спустя, увидели прекрасную Ундину, которая вошла, смеясь, и размеренным шагом, подошла прямо к Серамис и вручила ей свой листок, преклонив колено. Та увидела, что я не встаю, и тоже осталась сидеть, но подняла Ундину, приняв у нее листок, и удивилась, увидев, что он белый со всех сторон. Я сразу подаю ей перо; она понимает, что должна вопросить оракул. Она спрашивает у него, что означает этот листок. Я беру у нее перо, составляю пирамиду из ее вопроса, она интерпретирует ответ и получает: «То, что написано на коже, может быть прочитано только в воде».
– Я все поняла, – говорит она; она встает, подходит к ванне, погружает в нее развернутый листок и читает буквами, более светлыми, чем бумага:
«Я немой, но я не глухой. Я покинул Рону, чтобы вас омыть, наступил час Оромазис».
– Мой же меня, божественный Гений, – говорит ей Серамис, положив листок на стол и садясь на кровать.
Марколина, в точности, как я ее учил, снимает с нее чулки, затем платье, затем рубашку, затем помещает деликатно ее ноги в ванну и, обнажившись с наибольшей быстротой, заходит в ванну по колени, в то время как я, сам приведя себя в такое же, что и они, состояние, прошу Гения осушить ноги Серамис и быть божественным свидетелем моего единения с нею, во славу бессмертного Орозмадиса, короля Саламандр.
Едва я произнес мое моленье, немая Ундина, которая не была глухой, вняла ему, и я осуществил брак с Серамис, восхищаясь красотами Марколины, которых никогда еще так хорошо не обозревал.
Серамис была прекрасна, но она была, как я сейчас; без Ундины операция бы сорвалась. Серамис, между тем, нежная, влюбленная, пригодная для этого, но, при всем при том, отвратительная, не была мне неприятна. После свершившегося я сказал ей:
– Надо ждать часа Венеры.
Ундина нас очистила там, где виднелись брызги Амура; она обняла супругу, обмыла ее выше ягодиц, лаская ее и везде целуя, затем сделала то же Серамис, в своем счастье, любуясь прелестями этого божественного создания, приглашает меня их оценить, я нахожу, что никакая смертная женщина не может с ней сравниться, Серамис становится еще нежнее, наступает час Венеры, и, взбодренный Ундиной, я предпринимаю второй штурм, который должен быть более мощным, потому что в этом часе шестьдесят пять минут. Я вхожу в ристалище, я работаю полчаса, обливаясь потом и утомляя Серамис, но не достигая при этом пика и опасаясь смошенничать; она осушает мой лоб от пота, который стекает с моих волос, смешанный с помадой и пудрой; Ундина, оказывая мне самые возбуждающие ласки, сохраняет то, что старое тело, которое я должен трогать, разрушает, и природа опровергает эффективность средств, которые я использую, чтобы довести до конца этот этап. К концу часа я решаю, в конце концов, финишировать, изобразив все обычные знаки, что проявляются в этот сладкий момент. Выйдя из битвы победителем, но еще угрожая, я не оставляю маркизе ни малейшего сомнения в моих достоинствах: она сочла бы Анаэль несправедливым: он объявил бы меня Венере фальсификатором.
Сама Марколина была введена в заблуждение. Наступал третий час, надо было удовлетворить Меркурия. Мы провели четверть его часа, погрузившись в ванну по пояс. Ундина очаровала Серамис своими ласками, о которых сам герцог-регент Орлеанский не имел понятия; она сочла их присущими Гениям рек, она восхищалась тем, что Гений-женщина творил с ней своими пальцами. Переполненная благодарности, она просила прекрасное создание наделить и меня своими сокровищами, и, благодаря этому, Марколина выложила все свои познания венецианской школы. Она стала вдруг лесбиянкой и, видя меня ожившим, вдохновила услужить и Меркурию; и вот, я действую снова, не без грома, но в отсутствие молнии. Я вижу невыразимое огорчение, которое вызывает моя работа в Ундине, я вижу, что Серамис желает окончания битвы, я не могу больше ее выдерживать, я решаю имитировать конец во второй раз, агонией, сопровождаемой конвульсиями, заканчивающимися неподвижностью, необходимым следствием возбуждения, которое Серамис сочла, как она мне сказала впоследствии, беспримерным.
Сделав вид, что пришел в себя, я вошел в ванну и вышел оттуда после краткого омовения. Начав меня одевать, Марколина то же стала делать и маркизе, которая смотрела на нее обожающим взглядом. Затем Ундина оделась, и Серамис, побуждаемая своим Гением, сняла с себя колье и надела его на шею прекрасной банщицы, которая, подарив ей флорентийский поцелуй, убежала, направившись в свой шкаф. Серамис спросила у оракула, свершилась ли операция. Обеспокоенный этим вопросом, я сделал так, что последовал ответ оракула, что Глагол Солнца пребывает в ее душе, и что она родит в начале февраля себя саму противоположного пола, но что она должна провести сто семь часов в постели.
Переполненная радости, она сочла, что этот приказ отдыхать сто семь часов божественным образом уместен. Я ее поцеловал, сказав, что сам направлюсь спать за город, чтобы собрать остаток снадобий, которые остались у меня после заклинаний, которые я обращал к Луне, пообещав пообедать с ней завтра.
Я бесконечно наслаждался с Марколиной до половины восьмого, потому что, если я не хотел, чтобы меня увидели выходящим из гостиницы вместе с ней, я должен был дожидаться ночи. Я снял с себя прекрасный свадебный наряд и переоделся во фрак и в фиакре направился с ней в ее апартаменты, прихватив с собой ящик даров планетам, который я так хорошо добыл. Мы оба умирали от голода, но деликатный ужин, который мы себе заказали, нас снова вернул к жизни. Марколина сняла с себя свой зеленый жакет и надела женское платье, отдав мне колье.
– Я его продам, дорогая, и отдам тебе деньги.
– Сколько оно может стоить?
– Не менее тысячи цехинов. Ты станешь в Венеции обладательницей пяти тысяч дукатов; ты найдешь себе мужа, с которым будешь вполне довольна жизнью.
– Я отдам тебе все пять тысяч дукатов, но возьми меня с собой в качестве твоей нежной подруги; я буду любить тебя как свою душу, я не буду никогда ревновать, и буду заботиться о тебе как о моем ребенке.
– Мы поговорим об этом, моя прекрасная Марколина; теперь, когда мы хорошо поужинали, пойдем в койку, потому что я никогда не был так влюблен в тебя, как сейчас.
– Ты должен быть усталым.
– Это правда, но не исчерпан в отношении любви, потому что смог, небо свидетель, спустить только раз.
– Я думала, что два. Добрая старая женщина! Она еще привлекательна. Она должна была быть, лет пятьдесят назад, первой красавицей Франции. Когда становишься старой, не можешь больше нравиться Амуру.
– Ты вздымаешь меня с большой силой, а она опускает с еще большей силой.
– Значит ли это, что тебе надо иметь перед глазами молодую девушку, когда ты хочешь быть нежным по отношению к ней?
– Отнюдь нет, потому что в иных случаях речь не шла о том, чтобы зачать ребенка мужского пола.
– Ты, значит, взялся ее обрюхатить. Позволь мне посмеяться, прошу тебя. Она, должно быть, решила, что забеременела.
– Действительно, она так думает, потому что она уверена, что я дал ей семя.
– Ох, как забавно! Но зачем ты имел глупость взяться за тройное действо?
– Я думал, что, наблюдая тебя, мне это будет легко, и я ошибся. Ее дряблая кожа, которой я касался, не такова, какую видят мои глаза, и пик наслаждения не хотел наступать. Ты убедишься в том, что это правда, этой ночью. Пойдем ложиться, говорю тебе.
– Пойдем.
Сила сравнения заставила меня провести с Марколиной ночь, сравнимую с теми, что я провел в Парме с Генриеттой и в Мурано с М.М. Я оставался в постели четырнадцать часов, из которых четыре были посвящены любви. Я сказал Марколине одеться прилично и ждать меня в час комедии. Я не мог доставить ей большего удовольствия.
Я нашел м-м д’Юрфэ в постели, очень элегантную, причесанную как молодая женщина, с удовлетворенным видом, которого я у нее никогда не видел. Она сказала мне, что знает, что обязана мне своим счастьем; и начала, исходя из своей мании, рассуждать со мной весьма разумно.
– Женитесь на мне, – говорила мне она, – и вы останетесь опекуном моего ребенка, который будет и вашим сыном, и, соответственно, вы сохраните мне все мое добро и вы станете хозяином того, что я должна унаследовать от г-на де Понкарре, моего брата, который стар и не может жить долго. Если вы не позаботитесь обо мне в ближайшем феврале, когда я должна возродиться в мужчине, кто позаботится обо мне? Бог знает, в чьи руки я попаду. Меня объявят бастардом и заставят потерять двадцать четыре тысячи ливров ренты, которые вы можете мне сохранить. Подумайте над этим хорошенько, Гальтинард. Я чувствую в себе уже душу мужчины; уверяю вас, я влюблена в Ундину и хотела бы знать, смогу ли я спать с ней через четырнадцать-пятнадцать лет. Если Оромазис захочет, он это сможет. Ах, очаровательное создание! Видели ли вы когда-нибудь столь прекрасную женщину? Жаль, что она немая. У нее должен быть любовником Унден. Но все Ундены немые, потому что в воде нельзя говорить. Я удивлена, что она не глуха. Я была поражена, что вы ее не трогали. Нежность ее кожи невероятна. Ее слюна сладка. Ундины владеют языком жестов, которому можно научиться. Я была бы рада иметь возможность общаться с этим существом! Прошу вас проконсультироваться с оракулом и вопросить у него, где я должна разрешиться; и если вы не можете на мне жениться, мне кажется, что надо продать все, что у меня есть, чтобы обеспечить мое будущее, когда я возрожусь, потому что в моем раннем детстве я не буду ничего знать, и нужны деньги, чтобы дать мне воспитание. Распродав все, можно вложить в ренту большую сумму, которая, будучи помещенной в надежные руки, послужит тем, чтобы обеспечить все мои потребности с одной целью.
Я ответил ей, что оракул будет нам единственным вожатым, и что я никогда не поверю, что, став мужчиной и будучи моим сыном, она может быть объявлена бастардом; и она успокоилась. Она рассуждала очень здраво, но в основе ее аргументации лежал абсурд, она внушала мне только жалость. Если какой-то читатель сочтет, что, как порядочный человек, я должен был бы ее разубедить, мне его жаль; это было невозможно; и даже если бы я это смог, я не стал бы этого делать, потому что я сделал бы ее несчастной. Такая, как она, могла питаться только химерами.
Я надел одну из своих самых галантных одежд, чтобы отвести Марколину в комедию в первый раз. Так случилось, что две сестры Рангони, дочери консула Рима, пришли и сели в той же ложе, что и мы. Поскольку я их знал с первого моего приезда в Марсель, я представил им Марколину в качестве своей племянницы, которая говорит только по-итальянски. Марколина была счастлива, получив, наконец, возможность говорить с француженкой на своем венецианском наречии, исполненном прелести. Младшая из сестер, гораздо более миловидная, чем старшая, стала в скором времени принцессой Гонзаго Сольферино. Принц, который женился на ней, одаренный литературно и даже отмеченный гением, хотя и бедный, был не только из фамилии Гонзаго, поскольку был сыном Леопольда, также весьма бедного, и некоей Медини сестры того Медини, который умер в тюрьме в Лондоне в 1787 году. Рабет Рангони, хотя и бедная дочь римского консула, марсельского торговца, считала себя достойной украситься титулом принцессы, поскольку имела соответствующий вид и манеры. Она блистала своим именем Рангони в ряду принцев, которые находились во всех альманахах. Ее муж довольствовался тем, что читатель альманаха полагал, что его жена происходит из знатной семьи Модены. Невинное тщеславие. Те же альманахи дали Медини, матери этого принца, фамилию Медичи. Таковы были маленькие хитрости, проистекающие из чванства, которые не несут никакого вреда обществу. Этот принц, которого я видел в Венеции восемнадцать лет назад, жил на значительный пенсион, что ему предоставила императрица Мария-Терезия; надеюсь, что покойный император Иосиф не лишил его ее, потому что он ее достоин, и своим нравом и своим умом, сосредоточенным на литературе.
Марколина на комедии только и знала, что болтать с очаровательной юной Рангони, которая хотела уговорить меня привести ее к ним; но я от этого уклонился. Я раздумывал над способом отправить в Лион Мадам, с которой уже не знал, что делать, и которая меня в Марселе тяготила.
На третий день после своего преображения она попросила меня задать Паралис вопрос, где она должна расположиться, чтобы умереть, то есть устроить свои роды, и по этому случаю я заставил оракул выдать ответ, что надо учредить поклонение Ундинам у двух рек, в тот же час, после которого дело будет разрешено, тот же оракул мне сказал, что я должен произвести тройное искупительное приношение Сатурну в связи со своим слишком суровым обращением с фальшивым Кверилинтом, в котором Серамис нет никакого смысла участвовать, поскольку она должна присутствовать при поклонении Ундинам.
Я сделал вид, что размышляю о том, где находятся две реки на малом расстоянии друг от друга, и она сама мне сказала, что это Лион, который омывается Роной и Сонной, и нет ничего проще, чем устроить это поклонение в этом городе, и я вынужден был согласиться. Спрошенный ею, есть ли у нас необходимые для этого культовые предметы, я организовал ответ, что нужно только бросить бутылку с морской водой в каждую из двух рек за пятнадцать дней до производства моления, церемониал, который Серамис может выполнить сама в первый час дня, в любой из дней Луны.
– Нужно, однако, – сказала мне Серамис, – наполнить бутылки здесь, так как все другие морские порты Франции находятся дальше, и необходимо, чтобы я двинулась сразу, как мне будет дозволено сойти с моей постели, и чтобы я ждала вас в Лионе. Видите, что, будучи обязанным произвести здесь искупительные церемонии Сатурну, вы не можете ехать со мной.
Я согласился с этим, сделав вид, что сожалею о том, что вынужден отпустить ее ехать одну; я принес ей назавтра две закупоренные бутылки, заполненные соленой водой Средиземного моря, договорился, что она бросит их в реки пятнадцатого мая, пообещав, что буду в Лионе до истечения двух недель, и мы наметили ее отъезд на послезавтра, которое было одиннадцатое число. Я передал ей записанные часы Луны и наметил ее маршрут, с ночевкой в Авиньоне.
После ее отъезда я поселился с Марколиной. Я передал ей в тот же день четыреста шестьдесят луи золотом, которые присоединил к тем ста шестидесяти, что она выиграла в бириби, что сделало ее богаче на шестьсот луи. На следующий день после отъезда маркизы в Марсель прибыл г-н Н.Н. с письмом от Розали Паретти, которое отдал мне в тот же день. Она мне писала, что ее честь, а также моя, требуют, чтобы я сам представил подателя этого письма отцу моей племянницы. Розали была права; но поскольку девушка не была моей племянницей, дело становилось затруднительным. Однако это не помешало мне сказать ему, крепко его обняв, что я тотчас поведу его к м-м Одибер, близкой подруге невесты, которая представит его вместе со мной его будущему свату, который затем отведет его к своей дочери, которая находится в двух лье от Марселя.
Г-н Н.Н собрался поселиться в «Тринадцати кантонах», где, как ему сказали сначала, я живу, был счастлив, что исполнились его желания, и радость его возросла, когда он увидел, какой прием ему оказала м-м Одибер. Она приняла сразу его накидку, поднялась вместе с ним в мою коляску и проводила нас к г-ну Н.Н., который, прочитав письмо своего корреспондента, представил его своей жене, которую предупредил, сказав:
– Моя дорогая жена, вот наш зять.
Я был весьма удивлен, потому что этот человек, сообразительный и умный, заранее предупрежденный м-м Одибер, представил меня своей жене, назвав своим кузеном, тем самым, что путешествовал с их дочерью. Она наговорила мне комплиментов, и вот – затруднение преодолено. Он направил срочно экспрессом записку своей сестре, чтобы известить ее, что приедет завтра обедать к ней вместе со своей женой, своим будущим зятем, м-м Одибер и одним из их кузенов, которого она не знает. Отправив экспресс, он пригласил нас, и м-м Одибер взялась нас проводить. Она сказала, что со мной есть еще другая племянница, которую его дочь очень любит и будет обрадована, увидев ее снова. Он этому был рад. Восхищаясь умом этой женщины, я был очарован возможностью разделить это удовольствие с Марколиной и принес самые искренние благодарности м-м Одибер, которая ушла, сказав, что ждет нас у себя дома завтра в десять. Я отвел к себе домой г-на Н.Н., который пошел в комедию с Марколиной, которая любила поговорить, и вследствие этого, не терпела общества французов, которые говорили только на своем языке. После спектакля г-н Н.Н. поужинал с нами, и за столом я сообщил Марколине новость, что она обедает завтра со своей любимой подругой; Я думал, что она сойдет с ума от радости. После отъезда г-на Н.Н. мы сразу легли, чтобы быть готовыми завтра рано утром. Будущее не заставило себя ждать. Мы прибыли в назначенный час к м-м Одибер, которая говорила по-итальянски, и, сочтя Марколину настоящей прелестью, осыпала ее ласками, сожалея, что я раньше ее ей не представил. Мы прибыли в одиннадцать в Сен-Луис, где я имел удовольствие наблюдать прекрасный спектакль. М-ль П.П. с достойным видом, смешанным с уважением и нежностью, встретилась самым грациозным образом со своим будущим мужем и затем поблагодарила меня за то внимание, с которым я представил его ее отцу, затем, перейдя от серьезного тона к веселому, осыпала поцелуями Марколину, которая была слегка удивлена тем, что дорогая подруга прежде не сказала ей чего-нибудь.
Все на этом обеде были довольны и очень веселы. Я сам смеялся, когда у меня спрашивали, почему я грустен. Так полагали, потому что я не разговаривал; но было ли отчего быть мне грустным! Это был один из самых прекрасных моментов моей жизни. В такие моменты мой ум погружается в удивительное спокойствие полного удовлетворения, я ощущал себя автором прекрасной комедии, весьма удовлетворенным (на мой счет) тем, что сотворил в этом мире больше доброго, чем дурного, и что, не родившись королем, мне удается сделать кого-то счастливым. За этим столом не было никого, кто бы не был мне обязан своим довольством; такая мысль доставляла мне радость, которую я мог переживать только в молчании.
М-ль П.П. вернулась в Марсель вместе со своим отцом, своей матерью и своим будущим мужем, которого г-н П.П. хотел теперь поселить только у себя, и я вернулся вместе с м-м Одибер, которая предложила мне привести к ней на ужин Марколину. Свадьбу назначили по получении ответа на письмо, которое г-н П.П. написал отцу жениха. Мы все были приглашены на свадьбу, и Марколина была очень этому рада. Какое удовольствие было мне видеть эту юную венецианку при нашем возвращении из Сен-Луи, сумасшедшую от любви. Такой делается, или должна бы сделаться, любая девушка, которая видит, что ее истинный любовник осыпает ее вниманием; вся ее благодарность переходит в любовь, и любовник чувствует себя вознагражденным удвоенной нежностью.
За ужином у м-м Одибер молодой человек, очень богатый, крупный виноторговец, хозяин фирмы, который провел год в Венеции, усевшись рядом с Марколиной, наговорил ей тысячу любезностей, показывая, что оказался чувствителен к ее прелестям. Я по характеру всегда был ревнив по отношению ко всем моим любовницам, но когда я мог углядеть счастливую судьбу для них в том сопернике, что возникал у меня перед глазами, ревность уходила. В этот первый раз я лишь спросил у м-м Одибер, кто этот молодой человек, и был рад узнать, что он умен, владеет сотней тысяч экю и большими магазинами вин в Марселе и Сете.