Знаешь, такой тупой, ограниченный маньяк, долдонит своё, а я стою, ноги болят, глаза закрываются, спать хочется, стою и думаю: кажется, всю жизнь только и делал, что строил для них самолеты, нет, не для них, для своей страны. Конечно, были просчеты, не все удавалось, но ведь не со зла. Знаешь, я очень палки люблю строгать ножом. Строгаешь, строгаешь, иной раз такую мерзопакость выстругаешь – оторопь возьмет, плюнешь и выбросишь. Так ведь это палка, а самолет-то посложнее. А потом ты-то не знаешь, дадут задание, а потом давай уточнять. Баранов[36]– одно, Рухимович[37]– другое, Алкснис – своё, Ворошилов – своё, Орджоникидзе – опять что-то новое и, наконец, доложат, – тут он поднял глаза и палец к потолку, – а оттуда ещё что-либо совершенно неожиданное. И вот, когда посмотришь на вывезенную на поле готовую машину, видишь, что достругали её до ручки, остается только выкинуть. Конечно, просчёты были, – он вдруг оживился, – а ты думаешь, у Митчела, Фоккера и Мессершмита их не было? – Тут взгляд его потух. – Ну да ладно, стоишь и думаешь: «Прости им, бо не ведают, что творят». Нет, нельзя этого простить, нельзя, – убежденно сказал он. – И все-таки я верю, что все это станет гласным и даже на моей жизни. А ты веришь?
   – Хотел бы, Андрей Николаевич, но не верится.
   – А ты верь, без этого нельзя, не вытянешь, наложишь на себя руки, – закончил он, встал, грустно улыбнулся, хлопнул зэка по лбу, и пошел мелкими шагами, загребая правым плечом вперед.
   Было до слез жалко глядеть на удалявшуюся фигуру старика-конструктора, самолеты которого были основой военно-воздушных сил страны все предвоенные годы, старика, превращенного негодяями из НКВД в преступника, потерявшего все – семью, веру, друзей, – все.
   Боль, разочарование, злобу и гнев будили произвол, бесправие, надругательства над всем святым, прикрываемые ханжескими «человек – это звучит гордо», «человек проходит как хозяин», «самое ценное для нас это люди», «все для человека, все во имя человека» и прочими фарисейскими воплями маньяка и шизофреника, добровольно обрекшего себя на заточение в Кремле.
   Но жизнь есть жизнь, и работы в ЦКБ-29 идут своим чередом. Мы вкалываем по 103-5, как и обычно. Постепенно все утряслось, и чертежи уходят в производство. График их сдачи постепенно краснеет (красным К. П. Боровский, наш плановик, закрашивает выполненные работы). Утрясся даже наиболее сложный вопрос с прицелом штурмана. На его новом рабочем месте в передней кабине, где он посажен как бы на втором этаже, длины оптической колонки не хватало. Несмотря на все старания «руководства», НКАП, куда входил завод, делавший прицелы, категорически отказался его удлинить. Помог С. И. Буяновер, главный конструктор завода.
   Вызванный к нам и повстречавшийся с арестованными Туполевым и Надашкевичем, которых он глубоко уважал, С. И. неимоверно расстроился и поклялся: «А. Н., А. В., если бы я знал! Для вас я сделаю это мгновенно!» И сделал.
   Закончилось формирование четвертого бюро Д. Л. Томашевича, и он приступил к проектированию фронтового истребителя, проект 101.
   Далеко продвинулся В. М. Мясищев. Проект их машины был утверждён, состоялась макетная комиссия, и постройка 102-ой шла полным ходом. Все шло удачно, никаких туч на горизонте зэков не было, треволнения, вызванные освобождением петляковцев, улеглись и ничто не омрачало нашу размеренную, как в монастыре, жизнь. В сборочном цеху вытащили из стапелей новую морду 103-5 и мотогондолы, состыковали машину, и началась её начинка. Эстетически она по сравнению с 103-й была менее приятной. Агрессивное начало в первой, уступило место менее выразительным формам. Мы даже иронизировали: «Заимствование у немцев, агрессоров, признанных всем миром, деагрессировало 103-5».
   Как-то к вечеру обнаружилось, что ряды наши поредели, в неизвестном направлении увезли Круткова, Румера и Сцилларда. Пошла молва, что в лагерь, за нарушение нравственности. Серьезные зэки были возмущены: «Побойтесь Бога, Юрию Алексеевичу скоро 70 лет, Осип Борисович убежденный женоненавистник, а Карлуша только и говорит о жене и детях».
   Потом произошел скандал между зэком И. Е. Свет и начальником тюрьмы из-за какой-то вздорной чепухи и «батюшку Света», как мы его звали, отправили в карцер Бутырской тюрьмы на 10 дней.
   Вероятно, было много и других событий, но они забылись. Арестантская память всего болезненнее реагировала на всякого рода перемещения заключенных.
   Наконец, закончили и 103-5, опять гонка двигателей во дворе, опять ночью закутали её брезентами и увезли на Чкаловскую. Весной, когда клейкие листочки повылезали из почек, щебетали птицы, а летное поле покрылось изумрудной зеленью, ушла в первый полет и она. Вернувшись в ЦКБ, мы говорили, что вылет второго «вредительского самолёта» менее волнителен, чем первого. Надашкевич сардонически изрек: «Подождите сэры, когда вам будет по шестьдесят и вы выпустите в полет свой двадцатый вредительский самолет, будете вовсе спокойными». Нюхтиков и Акопян похвалили машину, хотя скорость её была на 30-40 км меньше. Начались будни летных испытаний. Был уже 10-й или 12-й полет, когда вечером по ЦКБ разносится слух: катастрофа со 103-5. Опять смятение и пессимизм, наряду с желанием разобраться в чем дело; лезут мрачные мысли – опять следствие, опять начнут таскать. Наутро в Чкаловской выясняются подробности. Нюхтиков выпрыгнул с парашютом, Акопян погиб. По словам Михаила Александровича, загорелся мотор, несмотря на принятые меры, пожар разрастался, и он принял решение покинуть самолет. Акопян, видимо, зацепился парашютными лямками и погиб. Машина упала в Ногинских лесах и сгорела…
   Теперь уныние в рядах КБ-103, призрачная свобода опять растаяла, тучи сгущаются, по нашему мнению, уже даже дети понимают, что война не за горами, но даже отъявленные пессимисты не подозревали, что за кунштюк выкинет с нами судьба.
   В Чкаловскую отвезли дублер 100. Для её испытания назначен экипаж: летчик Хрипков, штурман Перевалов. В одном из полетов в кабине возник пожар, было это на взлете, и Хрипков вынужденно садился сразу же за забором аэродрома, на поле, где на несчастье гулял детский сад. Погибло несколько детей. Экипаж и машина побиты. Раненых Хрипкова и Перевалова арестовали и увезли в больницу. Началось следствие. Вл. Мих. и его коллеги ходят мрачные до предела, вольняги рассказывают, – подозревают злую волю. Зэки отстранены. В ЦКБ возят разного рода экспертов, профессоров из МВТУ и Энергетического института. Возникает совсем глупая версия о статических зарядах, возникших будто бы от неграмотной металлизации оборудования. Дело запутывается, истинная причина начинает тонуть в заумных предположениях, гипотезах и т. д. Всерьез дискутируются величины возможных потенциалов, петляковцы волнуются, с них снимают показания, начинают приставать с требованиями рассказать, как они организовали эти заряды, начинает пахнуть типично НКВДистскими штучками, вроде: «какая иностранная разведка поручила вам…» и т д.
   По счастью, на привезенной машине борттехник обнаруживает течь бензина у манометра топлива, стоявшего над переключателем шасси. Всё становится на места, экипаж освобождают, арестовывают двух слесарей, машину ставят на ремонт, показания экспертов и зэков прячут в папку на Лубянке (могут ещё пригодиться). Все приходит в норму, буря улеглась. Слесарям за вредительство дают по 10 лет.
   Вначале поползли слухи – авария с 100-й, катастрофа со 103-й, руководство НКВД сомневается в работе ЦКБ-29. Что это – случайность или злой умысел? Оправданно ли наше существование? Вольняги проговариваются – многих из них вызывают с требованием попристальнее вникнуть в нашу работу, настроения, разговоры. Мы замечаем, что нет-нет куда-то вызывают отдельных зэков, возвращаются они помрачневшими, молчаливыми и замкнутыми. В воздухе чувствуются назревающие события. Мрачны все, даже старик ходит сам не свой. Так проходит неделя, две.
   Когда состояние умов коллектива дошло до точки, после которой можно было ожидать чего угодно, в ЦКБ привезли А. Д. Швецова. Он, Кутепов и Туполев уединились, изредка в кабинет вызывали С. М. Егера. Вечером в спальне А. Н. объявил нам: «Мотор АМ-42 признан бесперспективным, строиться в серии не будет. Принято решение ставить на 103-ю моторы воздушного охлаждения АШ-82. Самолет с ними получил обозначение 103-В и в таком виде запускается в серию. Срок на переделку – два месяца». На вопрос, а когда же освободят, он мрачно и зло ответил: «Вы что, не видите, что за бардак?»
   Итак, как в популярной песенке времен гражданской войны: «Что за прелесть, что за сласть – за пять дней шестая власть!»
   Расчетники считают день и ночь, – и всё-таки плохо! Лоб у АШ-82 гораздо больше, чем у АМ, скорость машины деградирует: 643 км у 103, 610 км у 103-5, на 103-В мы сползаем к 560—580. Новые мотогондолы, новая система управления, снимаются водяные радиаторы, спрятанные на 103-й в туннелях центроплана, опять ползет центровка, опять куча неизвестностей.
   Моральное состояние заключенных, работающих над 103-й, таково, что на этот раз общее собрание созывает сам Кутепов; его бессвязный лепет и заклинания, что так нужно, мало кого трогают, и он, и старик это прекрасно понимают. Нужен какой-либо «форс-мажор».
   На следующий день Г. Я. Кутепов собирает начальников бригад и заверяет, что: «после первого вылета он лично гарантирует…», увидев недоверие и скептицизм: «примет меры, поставит вопрос, надеется, уверен…» – и откровенно зарапортовался.
   Старик перебил его:

   «Григорий Яковлевич, не надо, они прекрасно понимают, что от вас это не зависит. Скажите своим руководителям, что мы 103-В сделаем, – тут он обвел своими руками всех нас и голос его дрогнул, – но скажите им, нельзя бесконечно обманывать людей, даже заключенные должны во что-то верить».

   Он встал, оглядел «руководство» и бросил: «Пойдемте, друзья».
   Уже в дверях, обернувшись, он сказал: «Веру (так сразу обозвали арестанты 103-В) мы сделаем, но дальше…» – что дальше мы и не узнали, ибо сказано это было уже без нас.
   Аврал. Все бригады помогают мотористам. Теперь мы не уходим в спальни раньше часа ночи. Поправ все каноны, старик добился, чтобы производство работало по белкам 39. Еще только-только вырисовываются общие решения, как плазовики наносят обводы на плаз, и приспособленцы проектируют стапели. Две недели без перерыва идет эта сумасшедшая работа, когда 15 июня появляется пресловутое сообщение ТАСС о советско-германском альянсе.
   Много бед наделало это воистину вредительское сообщение. В потоке лжи, заполнившем нашу мемуарную литературу, светлым пятном звучат слова Л. М. Сандалова: «Выступление притупило бдительность войск… Командиры перестали ночевать в казармах. Бойцы стали раздеваться на ночь» – а ведь это говорится о гарнизоне Брестской крепости. У нас же в ЦКБ, в глухом тылу, заключенные вздохнули с облегчением: значит, война не так близка, значит, успеем сделать 103-В. Все понимали, что никакой это не ТАСС, что написано оно самим Сталиным, и такова была вера в его непогрешимость, что, придя 16-го на работу, вольняги говорили: «Слава Богу, не надо закупать продукты, теперь все силы на 103-В».
   Прошла неделя. 22 июня был солнечный воскресный день. Вероятно под впечатлением сообщения ТАСС, большинство вольнонаемных разъехалось за город. В огромных залах ЦКБ, почти пустых, только там и тут работают заключенные. За окнами праздничный спокойный город, в открытые окна из парка ЦДКА доносится музыка. Радио у нас в тюрьме не работает, попки с нами на общественно-политические темы не разговаривают, мы трудимся спокойно.
   Часов в двенадцать мы заметили, как музыка оборвалась, и к репродукторам на улицах и в парке устремились люди. Вот уже толпы их стоят, подняв лица к громкоговорителям. Улицы вымерли, из трамваев выскакивают люди, что-то непоправимое опрокинулось на столицу. Схватившись за решетки, мы силимся понять, услышать, что там? Забыв, что нас следует отгонять от окон, с нами и охранники.
   Война!
   Трудно передать состояние, которое нас охватило, – это крах, все развалилось и погибло. Растерянные зэки совершенно не знают, что делать, что их ждет. Ложимся мы запоздно, уверенные, что ЦКБ раскассируют и всех разошлют по лагерям. Думается, это не было стадной паникой, нет, скорее, железной логикой. Нельзя же в самом деле предположить, что новейшее оружие для борьбы с врагом проектируют и строят те самые государственные преступники, которые совсем недавно продавали чертежи этого оружия – и не кому-нибудь, а немцам!
   С трепетом ждали мы утра 23-го июня, что оно нам принесет? Это было поразительно, но оно не принесло ровным счетом ничего. Впрочем, неверно! Наутро попки пришли в форме, с оружием и противогазами. Позднее противогазы раздали и нам! Пришедшие на работу «вольные» ничего нового не принесли. В газетах, которые стали проносить без утайки, тоже, кроме речи Молотова, – ничего!
   Через неделю мы поняли, что сохранен «статус-кво». Плохо одно, появились сразу же Минское, Даугавпилское и прочие направления. Очень быстро стало ясно, что из пресловутых лозунгов «ни пяди своей земли не отдадим никому» и «малой кровью и на чужой территории» – не получилось ничего, а это могло повернуться, как и обычно в таких случаях, репрессиями. Ухудшилось питание. Потом стали заклеивать стекла. Когда появились Смоленское и Киевское направления, нас заставили рыть во дворе щели и перестраивать склад старой дряни в бомбоубежище. Для нас, немного разбирающихся в самолетах и бомбах, занятие это было очевидно бессмысленным и кто-то предложил запеть – «вы сами копали могилу себе, готова глубокая яма». Затем ввели светомаскировку, в ЦКБ привезли гомерическое количество черной байки, и вместе с вольнонаемными мы занялись изготовлением штор.
   По настоянию зэков Кутепов распорядился повесить громкоговорители и вывешивать «Правду» и «Известия».
   Облегчения это не принесло, и без того было ясно, что армия отступает. Описания отдельных героических подвигов солдат и офицеров радости не приносили, слишком мрачен был общий фон. Мы понимали, что печатать их нужно, но понимали, почему нас так легко бьют и почему область за областью мы отдаем. Поползли слухи об эвакуации, к середине июля она стала очевидной. Теперь, наряду с работой над чертежами, зэки после шести вечера переоблачались в прозодежду, упаковывали все в ящики и сносили их в сборочный цех. Охрана и конвоирование превратились в чистую оперетку. Вот четверо зэков несут тяжелый ящик, за ними шествует здоровый попка. Навстречу другая, освободившаяся от своего ящика, четверка со своим попкой. Один из несущих явно слабеет, тогда из встречной партии кто-то становится на подмогу. В одну сторону идут трое, в другую – пятеро, и ничего. Как тут не вспомнить, что производство 100, 102, и 103 несколько месяцев тормозилось только потому, что тягач «расписывался за арестованного» и «не мог уследить за двумя».
   В ночь с 21 на 22 июля на Москву был совершен первый налет. Мы мирно спали в своих опочивальнях, когда завыли сирены и встревоженные попки, ворвавшись к нам, завопили: «Тревога, одевайтесь, в бомбоубежище!» Поднялось неописуемое столпотворение: полуодетые, с бессмысленно схваченными ненужными вещами, зэки ринулись по лестнице во двор. Топот ног, крики попок, потерявших своих подопечных, египетская тьма, растерянность. Кое-как собрались в своей могиле-убежище, потолок которого не то что бомба, ведро с водой пробьет.
   Минут через пятнадцать после того, как все собрались, пришел АНТ полуодетый и босой на одну ногу: «Не нашел одного башмака, какая-то сволочь в панике схватила». Он был крайне раздражен бессмысленностью запихивания нас в погреб и унизительностью своего внешнего вида. Попка, который привел его, являл собой квинтэссенцию страха, видимо, на лестнице и во дворе ему здорово досталось от арестанта. Надо сказать, что охранники, а впрочем и «руководство» ЦКБ, побаивались его здорово. Наверное, это объяснялось разницей в интеллектах: с одной стороны незаурядный талант, с другой – ничтожество. Играло роль и третирование. Когда, облазив в сборочном цеху весь самолет и не найдя своего тягача, он к удовольствию всех рабочих и вольных конструкторов зычным голосом кричал: «Эй, который тут мой, давай сюда побыстрее, я пошел в ОКБ, иди за мной и не теряйся, мне тебя искать несподручно», – это производило впечатление.
   В конце июля Андрей Николаевич исчез. В последний раз его видели после обеда в кабинете Кутепова. К ужину он не пришел, ночью его койка оставалась свободной. Опять волнение и разговоры. К чести своих коллег нужно сказать, что причин для волнений было за последние месяцы больше, чем достаточно. В 10 часов следующего дня единственный «вольный зэк», как мы окрестили Н. И. Базенкова, освобожденного с группой Петлякова, сказал, что А. Н. Туполева освободили, что он дома с семьей и что, видимо, пару дней он на заводе не будет. Сложные чувства обуревали зэков. Все они были безумно рады, что старика освободили, и у всех у них возник вопрос: это хорошо, а что будет с нами?
   Обстановка в нашем подразделении ЦКБ-29 характеризовалась к моменту освобождения А. Н. Туполева так: испытания 103-й были закончены, всем было ясно, что это выдающийся самолет, однако все понимали, что моторов для него нет. 103-5 разбился, но опять-таки моторов для него нет. 103-В: чертежи мы закончили, детали готовы, самолет собирают, готов он будет через месяц-два. Исходя из этого, все основания рассматривать нас, как мавра, который, сделав своё дело, может уйти… Весь вопрос – куда идти мавру?
   Чертежи самолета готовы, через некоторое время его соберут, затем военные летчики его испытают, а энский серийный завод будет строить. Наблюдение над серией будут осуществлять «свободные» Туполев и Базенков вкупе с вольными конструкторами.
   Следовательно: «Финита ля комедиа, нох айн маль», как говорил один из зэков. Подобная схема была слишком глупа, если учесть, что нам о том, что происходит вокруг, никто не говорил ни слова. Все ждали старика – казалось, только он единственный может все расставить по местам, но его нет. За все время нашей жизни в шараге это были самые трудные дни.
   В обед команда – всем зэкам собраться по спальням. Молча сидят 50 человек на койках, головы опущены, глаза потухли. Безразличные, готовые ко всему. Входят Балашов, Крючков, три офицера НКВД – никто не обращает на них внимания. Балашов информирует: «Граждане, сегодня ночью ЦКБ эвакуируется. На наше КБ выделено три вагона. Разбейтесь на группы человек по 18-20. Соберите личные вещи и к 23 часам будьте готовы. Постели и питание будут обеспечены».
   Робкий вопрос – куда? – остался без ответа. На другой, мучивший всех, – а семьи? – последовало: необходимые указания будут даны. С тупым безразличием все разошлись укладываться. Молчаливые, согбенные фигуры зэков пихают внезапно ставший абсолютно ненужным скарб в мешки. Наверное, так же собирается человек, которому объявили вышку[38].
   В 22.30 за нами заходят попки, мы бросаем прощальный взгляд на свою спальню, где все-таки прошло два года жизни, и с мешочками и чемоданами трогаемся по парадной мраморной лестнице в новый этап своей жизни. Чем-то он кончится?
   Не весело, но все-таки любопытно присутствовать при эвакуации на восток эшелонов с основной ценностью страны, мозгом её технической мысли! Темно, нигде ни огонька, у ворот автобусы, суетится охрана. Нас выстраивают, считают по головам, при свете фонарика проверяют по спискам, опять проверяют головы, и мы трогаемся. Открываются ворота, и здание ЦКБ растворяется во мраке. Вернемся ли мы к тебе, в качестве кого, свободными или зэками, будет ли это наш город, или в нем будут оккупанты?
   Товарная станция Казанской дороги, эшелон, теплушки с зарешеченными окнами, солдаты войск НКВД с винтовками – куда: в Магадан, на Колыму, в Востсиблаг или другой ЛАГ, в качестве кого – строителей грозных машин или падла?
   По ночному небу шарят лучи прожекторов, охрана говорит вполголоса, мрачная торжественность словно перед началом службы в гигантском храме вроде Исаакия или Христа Спасителя. Стоим гуськом у вагона. Подходит конвой, дверь с лязгом распахивают, и трое попок, пересчитывая по головам, сверяя со списком, впускают нас в вагон. Вновь лязгает дверь, слышен грохот замочной скобы и «сезам» закрылся. Тишина, никто ни слова.
   Покатав нас туда-сюда – эшелон часа в три ночи трогается. Колеса постукивают на стыках, дорога «в никуда» началась.
   Светает, мы сидим на тех местах, куда опустились при погрузке – бледные тени «крупнейших специалистов». В сумрачном свете раннего утра сквозь решетку один из зэков прочел название станции «Куровская».
   – Куда же мы едем? – спрашивает он.
   – На восток, джентльмены, на восток, – отвечает наш штурман Г. С. Френкель.
   Часов в 10 поезд останавливается, открывают дверь и подают ведро воды для умывания, чайник с чаем и ящик, в котором 18 паек черного хлеба и 36 кусков сахара. Двое под конвоем несут и выливают парашу. Все! Дверь закрыта, информации не получено.
   В лючке, с верхних нар, видно – рядом эшелон с детьми. Потом мы узнали: из Мурманска, прямо из-под бомб, несчастных собрали в вагоны и – на восток. Маленькие испуганные мордочки с недоверием смотрят вокруг.
   Пекло, на небе ни облачка, мы стоим, вагон накаляется, спутники раздеваются и ропщут. Пришлось рассказывать, как ехал в лагерь: в таком же вагоне – 48 человек, в основном, уголовники, ведро воды утром, ведро вечером, а температура +30°, рассказывать, как умер тогда один и как двое суток у нас его не брали – «сдать некуда», сказал охранник. Приумолкли, вероятно, подумалось: а быть может, и нам так придется.
   Движемся медленно, на вторые сутки к вечеру проехали Волгу. Незнание, куда нас везут и что с нашими семьями, угнетает, никто не разговаривает, молча лежат с закрытыми глазами, так легче.
   На одной из остановок, когда нам из воинского пункта питания принесли в ведрах щи и кашу, к вагону подошел Балашов. Его забросали вопросами, но на основные ответов опять не последовало. Его глупая физиономия оставалась непроницаемо глупой. Важно одно, если они едут с нами, следовательно, это не эшелон с заключенными, а эшелон ЦКБ, а это уже значит очень много.
   Днем следующих суток рядом встал эшелон платформ с грузами, закрытыми брезентом, и часовыми. Мы быстро распознали контуры 103-В, 102-й. Значит, и завод с нами. Настроение начало медленно улучшаться. Это были объективные свидетельства.
   Ночью где-то около Свердловска мы оказались соседями с эшелоном наших вольняг. Они тоже в теплушках, вся разница в стерегущем нас конвое. Стоя рядом, мы переговаривались, пока один из эшелонов не тронулся. Они с семьями, но куда едут – не знают, о положении на фронте они тоже не ведают ничего. Не правда ли – «странная война»? Правительство, забыв недавние «шапкозакидательские» декларации, забыло и о том, что 150 000 000 его подданных все же желают знать, что происходит. Вот так, изредка встречаясь на полустанках, мчатся два потока граждан, один, одетый в зеленое обмундирование, – на запад, другой, полураздетый, – на восток, и оба, как бедные дети из Мурманска, не знают и не понимают ничего!
   За Уралом пошли степи, жара становится труднопереносимой, заболел Г. С. Френкель, на остановке колотим в дверь и требуем врача. На следующей остановке распахивается дверь и в вагоне появляется наш бутырский лекарь. По инструкции в вагон с заключенными он один входить не может, и часовой подсаживает за ним попку, тоже из наших. Но паровоз свистит, охранник захлопывает дверь, и оба остаются в вагоне. Жорж лежит на верхних нарах, поднимая туда лекаря, я успеваю шепнуть ему: «Георгий Семенович, выведайте, куда?» Фельдшер выслушивает, достает из сумки лекарства, встревоженный попка сидит внизу среди нас.
   Когда они вылезли, мы набросились на Г. С. Френкеля – ну что? Похожий на Мефистофеля, бледный, с черной прядью волос, прилипшей ко лбу, завернутый в простыню, он выпростал руку, поднял палец к крыше и молвил: «Не надо оваций! В Омск! А больше этот кретин ничего, вы понимаете, ничего не знает!»
   В Омск, так в Омск – тоже неплохо, но тут мы вспомнили: ведь в Омске ни одного авиазавода нет, и тут же решили – врал, подлец!
   Через 10 дней, прогрохотав по мосту через Иртыш, мы остановились на станции Омск. К вечеру прибыли машины, они оказались грузовиками. Здесь провинциальные нравы, нас сажают на пол, по углам попки – ив путь. Озираемся с любопытством: провинциальный одноэтажный город, окна освещены, затемнения нет. Дороги ужасные, машины подскакивают нещадно. Зады наши отбиты как следует. Покрутив по улицам, подъезжаем к двухэтажному деревянному дому, похожему на школу, въезжаем во двор. Прибыли. Оглядываемся – вокруг обычный забор, в углу – общая уборная человек на пять, около дома – рукомойник на 10 сосков. Решеток на окнах нет. Попки отсчитывают по десять голов, разводят по комнатам. Их несколько, в каждой почти вплотную друг к дружке стоят десять солдатских коек, в углу – тумбочка, под потолком – тусклая лампочка. Двери в коридор, который пронизывает здание насквозь: в его средней части лестница. Дверь, выходящая на улицу, забита, единственный выход – во двор. Так вот она, наша новая шарага, – это вам не Москва.