Керуак Джек
Ангелы опустошения. Книга 2

Часть первая. Проездом через Мехико

1
   И теперь, после всего пережитого на вершине горы где я был один два месяца и меня не расспрашивало и не рассматривало ни единое человеческое существо я начал полный поворот в своих чувствах по поводу жизни — Я теперь хотел воспроизвести тот абсолютный мир в мире общества но тайно жаждал еще и некоторых удовольствий этого общества (таких как зрелища, секс, удобства, деликатесы и напитки), ничего подобного на горе — Я знал теперь что жизнь моя как художника есть поиск мира, но не только как художника — Как человека созерцаний а не слишком многих действий, в старом даосском китайском смысле "Делать Ничего" (Ву Вей) что является образом жизни самим по себе более прекрасным нежели какой-либо другой, некое монашеское рвение посреди безумных тирад искателей действия этого или какого угодно другого «современного» мира -
   Именно чтобы доказать что я способен "делать ничего" даже посреди самого буйного общества спустился я с горы Штата Вашингтон в Сан-Франциско, как вы видели, где провел неделю в пьяных «караселях» (как Коди однажды выразился) с ангелами опустошения, поэтами и персонажами Сан-Францисского Ренессанса — Неделю и не более того, после которой (с большого бодуна и с некоторой опаской разумеется) я прыгнул на тот товарняк до Л.А. и направился в Старый Мехико и к возобновлению своего уединения в городской лачуге.
   Достаточно легко понять что как художнику мне нужно уединение и некая «не-деятельная» философия которая в самом деле позволяет мне весь день грезить и вырабатывать главы в забытых мечтаньях которые многие годы спустя появятся в форме рассказа — В этом отношении, невозможно, поскольку невозможно всем быть художниками, рекомендовать мой образ жизни как философию подходящую всем остальным — В этом отношении я чудак, вроде Рембрандта — Рембрандт мог писать деловитых бюргеров когда те позировали ему после обеда, но в полночь когда они спали чтобы отдохнуть перед работой еще одного дня, Старина Рембрандт у себя в мастерской накладывал легкие мазки тьмы на свои холсты — Бюргеры не рассчитывали что Рембрандт будет кем-то иным помимо художника и следовательно не стучались к нему в дверь среди ночи и не спрашивали: "Почему ты живешь вот так, Рембрандт? Почему ты сегодня ночью один? О чем твои сны?" Поэтому они не рассчитывали что Рембрандт обернется и скажет им: "Вы должны жить так как живу я, в философии уединения, другого способа нет."
   Так вот таким же образом я взыскал мирного рода жизни посвященной созерцанию и тонкости оного, ради своего искусства (в моем случае прозы, сказок) (повествовательные конспекты того что я видел и того как я видел) но к тому же я взыскал этого как своего образа жизни, то есть, чтобы видеть мир с точки зрения уединения и медитировать на мир не впутываясь в его деяния, которые теперь уже стали известны своим ужасом и мерзостью — Я хотел быть Человеком Дао, который наблюдает за облаками и пускай история неистовствует себе под ними (то что уже больше не позволяется после Мао и Камю?) (вот денек будет) -
   Но я никогда и не мечтал, и даже несмотря на собственную великую решимость, на свой опыт в искусствах уединенья, и на свободу своей нищеты — Я никогда и не мечтал что тоже буду охвачен деянием мира — Я не считал возможным что — …
   Ну что ж, продолжим с подробностями, кои и есть сама жизнь -
2
   Сначала-то было нормально, после того как я увидал этот тюремный автобус на выезде из Л.А., даже когда фараоны задержали меня той же ночью в аризонской пустыне когда я шел по дороге под полной луной в 2 часа ночи собираясь расстелить свой спальник на песке за Тусоном — Когда они обнаружили что у меня хватит денег на гостиницу то захотели выяснить почему это я сплю в пустыне — Полиции ведь ничего не объяснишь, лекции не прочтешь — Я был выносливый сын солнца в те дни, всего лишь 165 фунтов и мог идти много миль с полным мешком за спиной, и сам сворачивал сигареты, и знал как поудобнее прятаться в сухих руслах рек или даже как жить на одну мелочь — Ныне же, после всего кошмара моей литературной известности, целых ванн кира что промыли мне глотку, лет когда я скрывался дома от сотен просителей моего времени (камешки мне в окошко в полночь, "Выходи надеремся Джек, повсюду большие дикие попойки?") — ой — Когда круг сомкнулся на этом старом независимом ренегате, я стал походить на Буржуа, брюшко и всё прочее, что отражалось у меня на лице недоверием и изобилием (они идут рука об руку?) — Вот поэтому (почти что) если копы останавливают меня на шоссе в 2 часа ночи, то я чуть ли не ожидаю что они мне честь отдадут — Но в те дни, каких-то пять лет назад, я выглядел дико и грубо — Они обложили меня двумя патрульными машинами.
   Они осветили меня прожекторами стоявшего там на дороге в джинсах и рабочей одежде, с огромным прискорбным рюкзаком за спиной, и спросили: — "Куда вы идете?" а это именно то что у меня спросили год спустя под софитами Телевидения в Нью-Йорке, "Куда вы идете?" — Точно так же как не можешь объяснить полиции, не можешь объяснить и обществу "Мира ищу."
   Это имеет значение?
   Обождите и увидите.
   P.S. Вообразите себе что рассказываете одной тысяче неистовых токийских танцоров со змеями на улице что вы ищете мира хоть в параде участвовать и не будете!
3
   Мехико — великий город для художника, где он может раздобыть себе жилье подешевле, хорошую еду, много веселья вечерами по субботам (включая девушек на съем) — Где он может прогуливаться по улицам и бульварам беспрепятственно а значит в любой час ночи и славные маленькие полицейские отворачиваются занимаясь своим делом то есть обнаружением и предупреждением преступности — Своим мысленным взором я всегда помню Мехико веселым, возбуждающим (особенно в 4 пополудни когда летние грозы подгоняют народ по блестящим тротуарам в которых отражаются голубые и розовые неонки, спешащие индейские ноги, автобусы, плащи, сырые бакалейные лавчонки и сапожные мастерские, милое ликование женских и детских голосов, суровое возбуждение мужчин до сих пор похожих на ацтеков) — Свет свечи в одинокой комнате, и писать о мире.
   Но меня всегда удивляет когда я приезжаю в Мехико и вижу что позабыл некую безотрадную, даже скорбную, тьму, вроде какого-нибудь индейца в порыжевшем коричневом костюме, в белой рубашке с открытым воротом, ждущего автобус курсирующий по Сиркумваласьону с пакетом завернутым в газету (Эль Диарио Универсаль), а автобус переполнен сидящими и висящими на ременных петлях, внутри темно-зеленый сумрак, лампочки не горят, и будет везти его потряхивая на грязных выбоинах закоулков целых полчаса на окраину глинобитных трущоб где навсегда повисла вонь падали и говна — А упиваться пространным описанием тусклости этого человека нечестно, в сумме своей, незрело — Я не стану этого делать — Его жизнь есть кошмар — Но неожиданно видишь толстую старуху-индианку в платке которая держит за руку маленькую девочку, они идут в пастелерию за яркими пирожными! Девчушка рада — Только в Мехико, в сладости и невинности, кажется что рождение и смерть чего-то вообще стоят…
4
   Я приехал в город автобусом из Ногалеса и сразу же снял себе саманную хижину на крыше, обставил ее по-своему, зажег свечу и сел писать о спуске-с-горы и дикой неделе во Фриско.
   Между тем, внизу, в мрачной комнате, мой старый 60-летний друг Билл Гэйнз составлял мне компанию.
   Он тоже жил мирно.
   Медлительный, все время, вот стоит он ссутулившийся и костлявый пустившись в непрерывные поиски в пиджаке, в тумбочке, в чемодане, под ковриками и газетами своих нескончаемо закуркованных запасов дури — Он говорит мне "Да сэр, мне тоже нравится жить мирно — У тебя наверное есть твое искусство, как ты говоришь, хоть я в этом и сомневаюсь" (поглядывая на меня из уголка очков чтобы проверить как я воспринял шутку) "а у меня есть моя дурь — Пока у меня есть моя дурь я доволен тем что сижу дома и читаю Очерк Истории Г.Дж. Уэллса который перечитывал уже раз сто наверное — Доволен что у меня чашечка Нескафе под боком, иногда бутерброд с ветчиной, моя газета и хороший ночной сон с несколькими колесиками, хм-м-м-м-м" -
   "Хм-м-м-м" это то где, заканчивая фразу, Гэйнз вечно издает свой низкий торчковый стон, вибрирующий и будто какой-то тайный смех или удовольствие от того что он так хорошо закончил фразу, ударом на базу, в данном случае "с несколькими колесиками" — Но даже когда он говорит "Я наверное пойду спать" то прибавляет это «Хм-м-м-м» поэтому понимаешь что это его манера петь то что он говорит — Ну, вообразите себе например индийского певца-индуса который именно так и делает под бой тыкв и дравидских тамбуринов. Старый Гуру Гэйнз, на самом деле первый из многих персонажей которых мне суждено было узнать с того невинного времени по сию пору — Вот он идет шаря по карманам домашнего халата разыскивая затерявшуюся кодеинетту, забыв что он уже съел ее вчера вечером — У него есть типичный мрачный торчковый гардероб, с зеркалами на каждой скрипучей дверце, в котором висят видавшие виды пиджаки из Нью-Йорка с такой крепкой подкладкой карманов что ее можно выпаривать в ложке после 30 лет наркомании — "Во многом," говорит он, "есть очень большое сходство между так называемым наркотом и так называемым художником, им нравится оставаться в одиночестве и удобстве при условии что у них есть то чего они хотят — Они не носятся как угорелые ища чем бы заняться потому что у них все внутри, они часами могут сидеть не двигаясь. Они чувствительны, так сказать, и не отворачиваются от изучения хороших книжек. И посмотри вон на тех Орозко которых я вырезал из мексиканского журнала и повесил на стену. Я изучаю эти картинки постоянно, я их люблю — М-м-м-м-м."
   Он отворачивается, высокий и колдовской, готовясь начать делать бутерброд. Длинными тонкими белыми пальцами он отщипывает ломоть хлеба с таким проворством какое может быть только у пинцета. Затем укладывает на хлеб ветчину погрузившись в медитацию занимающую чуть ли не две минуты, тщательно разглаживая и перекладывая. Потом сверху он кладет другой хлеб и несет сэндвич к своей постели, где усаживается на краешек, закрыв глаза, не зная сможет ли съесть это и улететь по хм-м-м-м. "Да сэр," говорит он, снова начиная рыться у себя в ночной тумбочке ища старую ватку, "у наркота и художника много чего общего."
5
   Окна его комнаты выходили прямо на самый тротуар Мехико где проходили тысячи хепаков и детей и треплющихся людей — С улицы видны были его розовые шторы, похожие на шторы персидской хаты, или комнаты цыганки — Внутри вы видели разбитую кровать продавленную посередине, тоже накрытую розовой шторой, его мягкое кресло (старое но его длинные паучьи ноги удобно торчали из него и покоились почти что на самом полу) — А дальше «горелка» на которой он кипятил воду для бритья, просто старая электронагревательная лампа перевернутая вверх ногами или типа этого (я действительно не могу вспомнить диковинного, совершенного, но простого устройства до которого мог додуматься только мозг торчка) — Затем печальное ведро, куда старый инвалид писал, и вынужден был ходить каждый день наверх и опорожнять его в единственный сортир, работа которую я за него выполнял всякий раз когда живал поблизости, как теперь было уже дважды — Каждый раз когда я поднимался с этим ведром пока тетки со всего дома таращились на меня то всегда вспоминал изумительную буддистскую поговорку: "Я припоминаю что в течение моих пяти сотен предыдущих перерождений, одну жизнь за другой я тратил на практику покорности и учился смотреть на свою жизнь так смиренно будто она была каким-то святым существом призванным чтобы страдать терпеливо" — Еще более непосредственно, я знал что в моем возрасте, 34, лучше помогать старику чем злорадствовать в праздности — Я думал о своем отце, как помогал ему дойти до туалета когда он умирал в 1946. Нельзя сказать чтобы я был образцовым страдальцем, я идиотски нагрешил и глупо нахвастался больше чем мне было отпущено.
   В комнате Быка витало персидское ощущение, старого такого Гуру Восточного Министра Двора временно принимающего наркотики в отдаленном городе и ни на минуту не забывающего что он обречен его неизбежно отравит жена Короля, из-за чего-то старого непонятного и злого о чем он не скажет ничего кроме "Хм-м-м-м."
   Когда старый Визирь ездил со мною в такси выезжая в центр к связникам доставлявшим ему морфий, то всегда садился рядом и его костлявые колени стукались о мои — Он ни разу даже руку мне на плечо не положил когда мы с ним бывали в комнате, даже чтоб подчеркнуть что-либо или заставить меня слушать, но на задних сиденьях такси он становился стебово сенильным (думаю чтоб наколоть таксистов) и позволял своим вместе-коленям опрокидываться на мои, и даже обмякал на сиденье как старый ипподромный лишенец-игрок наваливаясь мне на локоть — Однако стоило нам выйти из такси и пойти по тротуару, как он шагал в шести или семи футах от меня, слегка отстав, как будто мы были не вместе, что было еще одним его трюком чтоб обмануть наблюдателей в его стране изгнанья ("Человек из Цинциннаты," говаривал он) — Таксист видит инвалида, уличная тусня видит старого хипстера идущего в одиночку.
   Гэйнз был теперь сравнительно знаменитым персонажем который каждый день своей жизни в течение двадцати лет в Нью-Йорке крал по дорогому пальто и закладывал его за дурь, великий вор.
   Рассказывал, "Когда я приехал в Мехико первый раз какая-то сволочь стибрила у меня часы — Я зашел в часовой магазин и начал жестикулировать одной рукой пока шарил (подцеплял) (выуживал) другой и вышел оттуда при часах, квиты! — Я был так зол что пошел на риск но парень так меня и не заметил — Я просто обязан был вернуть себе часы — Нет ничего гаже для старого вора — "
   "Да уж подвиг украсть часы в мексиканском Магазине!" сказал я.
   "Хм-м-м-мм."
   Потом он посылал меня на задания: в лавку на угол купить вареной ветчины, нарезанной на машинке похожим на грека хозяином который был типичнейшим мексиканским торгашом-скупердяем среднего класса но ему как бы нравился Старый Бык Гэйнз, он звал его "Сеньор Гар-ва" (почти как на санскрите) — Затем я должен был тащиться в Сиэрз-Рёбак на Улицу Инсургентов покупать ему еженедельную Ньюс-Рипорт и журнал Тайм, которые он прочитывал от корки до корки в своем мягком кресле, улетев по морфию, иногда засыпая на середине предложения в Стиле Последнего Люса [1]но просыпаясь закончить его точно с того места где бросил, только чтобы заснуть снова на следующем же предложении, сидя там и клюя носом пока я уносился мечтами в пространство в обществе этого отличного и тихого человека — В его комнате, изгнания, хоть и мрачной, как в монастыре.
6
   Еще мне приходилось ходить в супер меркадо и покупать его любимые конфеты, шоколадные треугольники наполненные кремом, остуженные — Но когда надо было сходить в прачечную он шел со мною лишь ради того чтобы подколоть старого работягу-китайца.
   Обычно он говорил: "Опиум сегодня?" и изображал рукой трубку. "Не говори мне где."
   И маленький усохший китаец-опиекурильщик обычно отвечал "Не знаю. Нет нет нет."
   "Эти китайцы самые скрытные торчки в мире," говорит Бык.
   Мы садимся в такси и снова едем в центр, он слабо навалился на меня со слабой ухмылкой — Говорит "Скажи водителю пусть тормозит возле каждой аптеки а сам выскакивай и покупай в каждой по трубочке кодеинетты, вот тебе пятьдесят песо." Что мы и делаем. "Нет смысла палиться перед всеми этими аптекарями. Чтоб они потом настучали на тебя." А по пути домой он обычно говорит таксисту чтоб тот остановился у Сине Такого-то и Такого-то, ближайшего кинотеатра, и идет лишний квартал пешком чтобы ни один таксист не узнал где он живет. "Когда я перехожу границу никто меня и не унюхает, потому что я пальцем жопу затыкаю."
   Что за странное видение, старик переходящий пешком границу заткнув себе пальцем задницу?
   "У меня есть резиновый палец которым врачи пользуются. Набиваю его дурью, засовываю — Никто не сможет меня унюхать потому что у меня жопа пальцем заткнута. Я всегда возвращаюсь через границу в другом городе," добавляет он.
   Когда мы приезжаем с прогулки в такси домовладелицы приветствуют его с уважением, "Сеньор Гарв-а! Си?" Он отпирает свой висячий замок, открывает ключом дверь и впихивается к себе в комнату, которая сыра. Никакое количество чадного керосинового тепла не спасет. "Джек, если б ты в самом деле хотел помочь старику ты бы поехал со мной на Западное Побережье Мексики и мы жили бы в шалаше и курили бы местный опиум на солнышке и выращивали бы цыплят. Вот как я хочу окончить свои дни."
   Его лицо худо, а белые волосы намочены и зализаны назад как у подростка. На нем лиловые шлепанцы когда он сидит в своем мягком кресле, торча по дури, и начинает перечитывать Очерк Истории. Он целый день читает мне лекции на всевозможные темы. Когда мне подходит время удаляться в свою мазанку на крыше и писать он говорит "Хм-мммм, еще рано, почему б тебе не посидеть еще немножко — "
   Снаружи за розовыми шторами город гудит и мурлычет ночью ча-ча-ча. А он тут бормочет себе: "Орфизм вот тот предмет который должен тебя заинтересовать, Джек — "
   И я сижу так с ним вместе когда он задремывает на минутку мне ничего не остается только думать, и часто я думал так: "Ну кто на целом свете, считая себя в здравом уме, мог бы назвать этого нежного старикана злыднем — вор он там или не вор, а где вообще воры… которые могли бы сравниться… с вашими респектабельными повседневными делами… воры?"
7
   Если не считать тех разов когда он был свирепо болен от недостатка своего лекарства, и мне приходилось бегать с его поручениями по трущобам где такие его связники как Тристесса или Черная Сволочь сидели за своими собственными розовыми шторами, я спокойно проводил время у себя на крыше, особенно радовался звездам, луне, прохладному воздуху там в трех этажах над музыкалькой улицей. Я мог сидеть на краешке крыши и смотреть вниз и слушать ча-ча-ча из музыкальных автоматов в закусочных. У меня были мои маленькие вина, собственные меньшие наркотики (для возбуждения, для сна, или для созерцания, и в чужом монастыре к тому же) — и когда день заканчивался и все прачки засыпали целая крыша оставалась мне одному. Я расхаживал по ней взад и вперед в своих мягких пустынных сапогах. Или заходил в хижину и заваривал еще один котелок кофе или какао. И засыпал хорошо, и просыпался под яркое солнце. Я написал целый роман, закончил еще один, и написал целую книжку стихов.
   Время от времени бедный старый Бык с трудом взбирался по витой железной лестнице и я готовил ему спагетти и он моментально засыпал у меня на постели и прожигал в ней дырку своей сигаретой. Просыпался и начинал лекцию о Рембо или о чем-нибудь другом. Самые длинные его лекции были об Александре Великом, об Эпосе Гильгамеш, о Древнем Крите, о Петронии, о Маллармэ, о Текущем Моменте вроде Суэцкого Кризиса того времени (ах, облака не замечали никакого Суэцкого Кризиса!), о прежних днях в Бостоне Таллахасси Лексингтоне и Нью-Йорке, о его любимых песнях, и истории о его старинном кореше Эдди Капрале. "Эдди Капрал заходил в один и тот же магазин одежды каждый день, разговаривал и шутил с продавцами и выходил с костюмом сложенным вдвое и засунутым под ремень уж не знаю как он это делал, у него какой-то прикольный трюк был. Мужик был торчком типа масляной горелки. Притащи ему пять гран и он раскумарится, полностью."
   "Как насчет Александра Великого?"
   "Единственный известный мне генерал который скакал впереди своей кавалерии размахивая мечом" и он снова засыпает.
   И той ночью я вижу Луну, Цитлаполь по-ацтекски, и даже рисую ее на залитой лунным светом крыше общественной краской, голубой и белой.
8
   Как пример, значит, моего мира в то время.
   Но дела заваривались.
   Взгляните на меня еще разок чтобы лучше во всем разобраться (сейчас я уже косею): — Я сын вдовы, в настоящее время она проживает с родственниками, без гроша в кармане. Все что у меня есть это летняя получка горного наблюдателя в жалких аккредитивах по 5 долларов — здоровый засаленный рюкзачище полный старых свитеров и пакетиков с орешками и изюмом на тот случай если я вдруг попаду в голодную полосу и прочие бродяжьи догоны — Мне 34, выгляжу нормально, но в джинсах и жутковатых прикидах народ боится даже взглянуть на меня поскольку я в самом деле похож на сбежавшего из психушки пациента у которого достанет физической силы и природного собачьего чутья чтобы выжить за воротами заведения кормиться и перемещаться с места на место в мире который с каждым днем постепенно становится все уже и уже в своих воззрениях на чудачество — Когда я шагал сквозь городки посреди Америки на меня подозрительно косились — Мне надо было жить по-своему — Выражение «нон-конформизм» было тем о чем я где-то смутно слыхал (у Адлера? Эриха Фромма?) — Но я был полон решимости радоваться! — Достоевский сказал "Дайте человеку его Утопию и он намеренно уничтожит ее с ухмылкой" и я был полон решимости с той же самой ухмылкой опровергнуть Достоевского! — К тому же я был видным алкашом который взрывался где бы и когда бы ни напивался — Мои друзья в Сан-Франциско говорили что я Безумец Дзэна, по крайней мере Пьяный Безумец, однако сидели со мною в полях под луной распевая и распивая — В 21 год меня списали с военного флота как "шизоидную личность" после того как я заявил флотским врачам что не выношу дисциплины — Даже сам я не могу понять как объяснить себя — Когда книжки мои стали знаменитыми (Бит Поколение) и интервьюеры пытались задавать мне вопросы, я просто отвечал им первое что приходило в голову — У меня не хватало духу сказать чтоб они оставили меня в покое, что, как позже посоветовал Дэйв Уэйн (замечательный тип с Большого Сюра) "Скажи им что ты занят интервью с самим собой" — Клинически, во время начала этой истории, на крыше над Гэйнзом, я был Амбициозным Параноиком — Ничто не могло остановить меня от писания большущих книг прозы и поэзии за просто так, то есть, без надежды когда-либо их опубликовать — Я просто писал их поскольку был «Идеалистом» и верил в «Жизнь» и расхаживал там оправдывая ее своими искренними каракулями — Довольно странно, эти каракули были первыми в своем роде на свете, я зачинал (сам того не ведая, скажете вы?) новый способ письма о жизни, никакой художественности, никакого ремесленничества, никакого пересматривания запоздалых соображений, сердцедробительная дисциплина испытания истинным огнем где не можешь вернуться но поклялся "говорить сейчас или навеки придержать язык" и все здесь невинная валяющая дальше исповедь, дисциплина того как сделать разум рабом языка без единого шанса солгать или дополнить мысль (в соответствии с изречениями не только Dichtung Warheit [2]Гёте но и Католической Церкви моего детства) — Я писал те манускрипты как пищу и этот в дешевых тетрадках по никелю штука при свече в нищете и известности — Известности себя — Ибо я был Ти Джин, и трудность объяснения всего этого и "Ти Джина" тоже заключается в том что те читатели кто не дочитал до этого места в предыдущих работах не знают предыстории — А предыстория такова что мой брат Жерар который говорил мне разные вещи перед своей смертью, хоть я ни слова и не помню, или может быть помню, или может быть помню несколько (мне было всего лишь четыре года) — Но говорил мне вещи о почтении к жизни, нет, по крайней мере о почтении к идее жизни, которое я перевел в том смысле что сама жизнь и есть Дух Святой -
   Что мы все скитаемся сквозь плоть, пока голубка взывает к нам, назад к Голубке Небесной -
   Поэтому я писал в честь вот этого, и у меня были друзья вроде Ирвина Гардена и Коди Помрэя которые говорили что у меня все получается ништяк и ободряли меня хотя я на самом деле был чересчур сладостно безумен для того чтобы прислушиваться даже к ним, я б все равно это делал — Что это за Свет что сносит нас вниз — Свет Падения — Ангелы по-прежнему Падают — Какое-то объяснение типа этого, едва ли предмет для Семинара в Нью-Йоркском Универе, поддерживало меня так чтобы я мог пасть вместе с ним, вместе с Люцифером, к буддовскому идеалу эксцентричного смирения — (В конце концов, почему Кафка написал что он такой здоровый Таракан) -
   И к тому же не думайте что я такой уж простачок — Развратник, судовой дезертир, лодырь, накалывал старушек, даже педиков, идиот, нет пьяный младенец-индеец когда напьюсь — Получал дюлей отовсюду и никогда не давал сдачи (разве что когда был молодым крутым футболистом) — Фактически я даже не знаю чем я был — Каким-то лихорадочным существом разным как снежинка. (Вот заговорил как Саймон, грядущий впереди.) Как бы то ни было, дивная каша противоречий (ничего так себе, сказал Уитман) но более подходящая для Святой Руси XIX Столетия чем для вот этой современной Америки стриженных затылков и угрюмых харь в Понтиаках -
   "Все ли я высказал?" спросил Лорд Ричард Бакли перед смертью.
   Посему заварка была вот такой: — парни ехали в Мехико встретиться со мной. Снова Ангелы Опустошения.
9
   Ирвин Гарден был художником как и я, автором великой оригинальной поэмы «Вытьё», но ему никогда не требовалось уединение как в нем нуждался я, его постоянно окружали друзья и иногда десятки знакомых которые приходили к его двери бородатые тихонько постучавшись среди ночи — Ирвин никогда не бывал без собственного близкого окружения, как вы уже видели, начиная со своего спутника и возлюбленного Саймона Дарловского.