Борьба была героическая. Коннистон, вполне понимая свое состояние, держал себя великолепно. И, глядя на него, Кейт чувствовал, как постепенно оживает его собственная душа, как в нем растет и ширится голос, подсказывающий, что он должен жить и в будущем чем-нибудь отметить высокий подвиг Коннистона.
   Конечно, из всех важных вещей, которые он должен был узнать, самой важной была история жизни Коннистона. Англичанин начал рассказ со знакомства с Мак-Довелем и между отдельными пароксизмами кашля, сопровождавшегося кровохарканьем, сообщил множество чрезвычайно характерных инцидентов. Он с бледной улыбкой на устах рассказал о том, как Мак-Довель чуть ли не со слезами на глазах заклинал его не рассказывать в полицейских казармах об одной любовной авантюре, в которой они вместе участвовали.
   — О! — воскликнул он. — В некоторых случаях жизни Мак-Довель страшно забавный и впечатлительный субъект!
   Покончив с этим рассказом, Коннистон вручил Кейту свой старый, потертый Устав службы и приказал ему самым основательным образом познакомиться со всеми параграфами и примечаниями.
   Кейт помог ему добраться до своего ложа и после того в продолжение некоторого времени старался вникнуть в смысл устава, но у него рябило в глазах, и мозг абсолютно отказывался работать. Затрудненное дыхание агонизирующего англичанина причиняло ему лично чисто физическое страдание. Ему стало до того тяжело, что он встал из-за стола и вышел из хижины в серые, призрачные вечерние сумерки.
   Снаружи он стал всей грудью вдыхать студеный воздух, пронзенный ледяными стрелками. Но не было холодно. Явно давала себя чувствовать перемена, kwaske-hoo. Все вокруг было полно трепетных шумов, которые так характерны для последней схватки зимы с упорно надвигающейся весной. Силы зимы раскололись и стали разбредаться в разные стороны. Под ногами Кейта в муках перерождения дрожала земля. Ему казалось, что он яснее и отчетливее прежнего слышит гром, грохот и треск льдин, стремившихся к Гудзонову заливу.
   Над ним, в вышине, повисла странная, причудливая ночь. Она не была черна, но вся светилась какими-то колдовскими, химеричными серыми огнями, и из этого кладбищенского хаоса то и дело вырывались тревожные, кошмарные звуки и заунывные стоны.
   Кейту вдруг почудилось, что если он еще несколько минут останется в таком душевном состоянии, то он тут же на месте сойдет с ума. Звезд не было видно, и почему-то казалось, что за ними и под ними застыли таинственные источники визжащих, скрипящих и режущих голосов, которые были до того страшны, что захватывало дыхание. О, это случилось с ним не впервые, ибо неоднократно до сих пор, а в особенности в последние месяцы, он слышал в этом могильном молчании рыдание маленьких детей, стоны убивающихся женщин и какие-то чудовищные голоса, кричавшие не то о победе, не то о нестерпимых муках… Больше, чем когда бы то ни было, он видел за последние месяцы эскимосов, которые родились в этих краях, привыкли ко всем сверхъестественным особенностям полярных стран и все же доходили до того, что в минуты безумия срывали с себя платье и совершенно голые бросались в безжалостную пучину тумана, стужи и отчаяния.
   Коннистон никогда не узнает о том страшном душевном состоянии, в котором находился он, Кейт, в день его ареста! Кейт никогда ничего не расскажет ему об этой странице своей жизни! «Охотник за людьми» спас его в тот памятный день от верного безумия… Все мысли, все чувства и переживания, связанные с этим днем, Кейт хранил глубоко в себе.
   И теперь еще он моментами содрогался, чувствуя всю давящую силу хаоса, повисшего над ним. Вдруг, во власти минутного безумия, он ринулся к хижине и издал крик, полный мучительной и невыразимой тоски. Но он тотчас же овладел собой, выпрямил плечи, усмехнулся, и хохот белых лисиц уже не казался ему таким страшным…
   За всем тем, что сейчас окружало его, он увидел родной край, свой старый родной очаг! Благословенная страна! Зеленые леса и воды, затканные золотыми блестками солнца. Господи, как давно он лишен всего этого. Так давно, что даже забыл об их существовании! Точно так же он забыл и про существование белолицых женщин…
   И с мыслью об этих женщинах он вдруг услышал язык своего народа и пение птиц и почувствовал под ногами бархатистое прикосновение земли, купающейся в ароматах душистых цветов.
   Да, да, он забыл про все это! Еще только вчера эти образы казались ему бесплотными, разваливающимися скелетами, фантасмагорическими видениями, вызванными больным воображением, которое находилось на последней грани безумия, а теперь они реальны, живы, наделены плотью и кровью, и он, Кейт, идет к ним на юг…
   Он протянул вперед руки, и из горла его вырвался непроизвольный крик, в котором прогремел триумф, прозвенела экзальтация. Прошло целых три года такой жизни, но он осилил ее. Три года он жил как крот, перебегая из одной норы в другую, преследуемый, по выражению Коннистона, как лисица… Три года он издыхал с голоду, мерз, как собака, и был так мучительно одинок, что сердце его не выдержало и разбилось, а теперь он идет домой!
   Он вернулся в хижину и прежде всего остального ему бросилось в глаза бледное лицо умирающего англичанина, который старался приветливо улыбнуться ему в желтых тенях масляной лампочки. Коннистон прижал руку к груди, и улыбка его была до того мучительна и страшна, что Кейт чуть не закричал от ужаса. Открытые карманные часы на столе показывали как раз тот полночный час, когда должен был начаться повторительный урок.
   Через некоторое время Кейт вставил дуло своего револьвера в пламя лампы.
   — Я понимаю, — с трудом произнес Коннистон, — что вам будет очень больно, когда вы приставите раскаленное дуло к глазу, но это необходимо. Ничего не поделаешь! Ну и сыграем же мы шутку со старичиной Мак-Довелем!
   Ясно улыбаясь, он несколько раз подряд повторил:
   — Ну и сыграем же мы с ним шутку!
   И не отрывал взора от лица Кейта.

ГЛАВА III

   Когда стал заниматься день, Кейт поднял свое удрученное лицо, все время склоненное над ложем Коннистона, и чисто женское всхлипывание сорвалось с его губ.
   Англичанин умер именно в тот час, который он сам назначил. В страшных мучениях, задыхаясь, он кончил дни свои на земле. А с последним дыханием он произнес и последние слова, которые до того повторил раз десять подряд.
   — Не забудьте, дорогой мой, что все дальнейшее зависит от той минуты, как Мак-Довель увидит вас!
   И затем со странным хрипом в груди он скончался, и глаза Кейта были на миг ослеплены чудесной, горячей волной слез и горделивым сознанием, что он носит теперь имя Дервента Коннистона.
   Теперь это было его собственное имя. Джон Кейт только что умер. Остался в живых Дервент Коннистон! Когда он смотрел на застывшее, спокойное лицо героя-англичанина, это не казалось ему уж столь странным и невозможным, как раньше. В конце концов, вовсе не так трудно будет носить имя Дервента Коннистона. Всего труднее жить так, как жил Коннистон!
   В эту ночь грохот льдин слышался яснее, потому что ветер не подавлял шума их дыхания. Небо было совершенно безоблачно, и звезды походили на дивно мерцающие, желтые глаза, пронизывающие падающую на землю черную завесу.
   Кейт, вышедший наружу для того, чтобы подышать вольным воздухом, глядел на чарующие красоты полярной ночи, и время от времени дрожь пробегала по его телу. Звезды были как живые существа и не отрывали от него разумных взоров. Под их таинственным мерцанием лисицы начали свой мрачный карнавал. Кейту вдруг показалось, что они ближе и теснее обычного подошли к его хижине и что в их голосах слышались более тревожные, настойчивые и страшные ноты.
   Коннистон предвидел наступление маленьких белых зверьков и заранее дал свои распоряжения. Кейт, вернувшись теперь в хижину, немедленно приступил к выполнению обещания, данного покойному. С наступлением утра он закончил свое дело.
   А спустя полчаса он стоял уже на краю редкого леска, окружавшего полянку, и в последний раз глядел на маленькую хижину, под полом которой был похоронен англичанин. Кругом царило давящее, мучительное одиночество, но хижина бесстрашно застыла на своем месте, похожая на горделивый памятник, воздвигнутый в честь человеческой доблести и величия человеческой души. Меж четырьмя стенами ее хранилось нечто, что дало ему, Кейту, дальнейший импульс к жизни, что снабдило его новыми силами, чтобы бороться с этой жизнью до тех пор, пока он сможет держаться на ногах.
   Дух Коннистона превратился в нечто живое, подвижное, осязаемое, и белые лисицы могли теперь лаять и беситься, и ветер мог выть и злиться, и зима сменяться зимой, и долгие, бесконечные ночи следовать без конца за такими же долгими, бесконечными ночами, а хижина будет стоять на том же самом месте, всегда готовая к бою, всегда устойчивая, будет стоять как вечный памятник Дервенту Коннистону, англичанину.
   В последний раз поглядев на хижину, Кейт обнажил голову, и в ранних утренних сумерках прозвучали его тихие слова:
   — Мир вашему праху, Коннистон!
   После этого он медленно повернулся и взял направление на юг.
   Впереди него лежало восемьсот миль самой дикой на свете пустыни. Восемьсот миль отделяло его от крохотного городка на Саскачеване, где Мак-Довель командовал «Ф»— дивизионом горной полиции, но мысль о столь большом расстоянии нисколько не печалила его. Четыре года жизни на краю света приучили его к мысли о безграничности, и за этот период он привык к лишениям.
   В последнюю зиму англичанин с упорством хорька, гонялся за ним на протяжении нескольких тысяч миль, и надо было считать чудом то обстоятельство, что Кейт не убил своего преследователя. Сколько раз у него имелась возможность прекратить эту возмутительную травлю так, что он даже не замарал бы собственных рук! Сколько раз его друзья-эскимосы могли бы покончить с Коннистоном по единому мановению его руки! Но что-то удерживало его от такого шага, и теперь, как бы в благодарность, мертвый Коннистон помогал ему пробраться домой.
   В конце концов, восемьсот миль было такой мелочью, с которой не стоило серьезно считаться.
   Правда, у него не было ни собак, ни саней. Его собственная запряжка давным-давно покончила все счеты с жизнью, и вероломный Когмоллок украл собак англичанина во время последнего переезда из Фуллертона. За исключением ружья, палки и шапки, все, что унес с собой Кейт, принадлежало Коннистону. Он унес с собой даже часы покойного.
   Его ноша была очень легка и, главным образом, заключала немного муки, палатку весом в три фунта, спальные принадлежности и некоторые вещественные доказательства смерти «аутло» Джона Кейта.
   Час сменялся часом, и монотонное «зип-зип-зип» его лыж мертвяще действовало на его мозг. Временами случалось, что он ровно ни о чем не думал. Большей частью он пробирался между жалкими, чахлыми сосенками, которые непонятный каприз природы рассыпал вдоль всей равнины.
   В полдень он заметил тёмную полоску на южном горизонте и тотчас же понял, что там залег лес, настоящий лес, первый лес, который он должен был увидеть с того дня, как восемнадцать месяцев назад он оставил чудесные леса на берегу Макензи.
   Наконец-то он увидел впереди себя что-то осязаемое, за что мог бы ухватиться! Это была знакомая ему вещь, близкая, понятная, какая-то живая стена, за которой начинался другой мир! Восемьсот миль значили теперь меньше, чем небольшое пространство, отделявшее его сейчас от темной полосы на горизонте.
   Он достиг леса, когда слабый свет полярного дня потонул в глубоких сумерках вечера, и разбил свой лагерь на старом буреломе. Отдохнув немного, он собрал дрова и зажег костер. Он теперь не считал уже поленьев, как делал это в продолжение последних лет. Нет, теперь он стал расточительным и жег дрова без всякого сожаления.
   С утра он сделал около сорока миль, но не чувствовал ни малейшей усталости. Он продолжал собирать сучья до тех пор, пока не устал, и огонь поднялся так высоко, что он услышал, как затрещали сосновые шишки над его головой. Он вскипятил воду, заварил слабый чай и приготовил себе суп из мяса карибу. После этого он прислонился спиной к дереву и загляделся на огонь.
   Трещавший и уносившийся ввысь огонь действовал на него как самое сильное снадобье и пробуждал в его памяти вещи, которые, казалось, давным-давно уснули или даже умерли. Он без остатка сжигал весь тот тяжелый, затхлый груз, который скопился за четыре года отчаянных мытарств и страданий, и оживлял все события вчерашнего дня, который моментами как будто бы отодвигался в вечность.
   Снова и снова ему чудилось, что силой волшебства он сбросил с себя тяжелые цепи, которые пригибали его к земле и доводили до безумия. Каждый фибр его тела бился и дрожал и трепетал в унисон славному и победному треску огня. Словно что-то разорвалось в мозгу, в голове Кейта, освободилось от давящих пут, и в сердце костра он увидел дом, и надежду, и жизнь — вещи, все знакомые и очень дорогие еще так недавно, но выжженные северным морозом из его памяти.
   Он увидел широкий Саскачеван, прокладывающий путь свой среди желтых равнин, отороченных причудливыми холмами, залитыми сиянием утренней зари.
   Вот родной дом его, одним краем припавший к берегу, а другим повернувшийся к пурпурным далям. Он слышит ритмический, бархатный «шуг-шуг-шуг» старой золотой драги, слышит звон ее цепей и любуется тем, как она поглощает тонны песка для того, чтобы выплюнуть несколько зерен драгоценного металла. Высоко в небе застыли кружевные облака, и он смотрит на них и слышит голоса, топот шагов, смех — жизнь… Жизнь!
   Перерождается вся душа его. Он стремительно вскакивает на ноги и вытягивает вперед руки так далеко, что трещат мускулы.
   О нет! Теперь он ни за что на свете не вернется назад! Они все там никоим образом не узнают его. Он мягко усмехнулся при воспоминании о том Джоне Кейте, каким он был когда-то и над которым смеялись все товарищи и Ридди Мак-Табб в первую голову.
   Он мысленно оглянулся назад и к собственному изумлению отметил про себя, что у него нет ненависти к прошлому, что эта ненависть как будто бы перегорела. Он вдруг заинтересовался вопросом: стоит ли старый киркстоновский дом на прежнем месте, на краешке холма, и вернулась ли на родину Мириам Киркстон после той страшной ночи, как он отомстил ее отцу?
   Четыре года…
   В сущности, это не так уж много, несмотря на то, что ему они кажутся целой вечностью. Вряд ли за это время у него на родине произошло много перемен! Пожалуй, все осталось совсем без перемен и на старом месте, все, за исключением его собственного, родного дома. Он вспомнил, как они с отцом разрабатывали проект и все детали этого дома, хотели построить его в виде деревянного коттеджа, на значительном расстоянии от города, чуть ли не по соседству со Саскачеваном и так, чтобы лес заглядывал во все окна и двери. Этот новый дом они не успели построить, а старый за отсутствием хозяев и присмотра, наверно, развалился.
   Пошарив в кармане, он нащупал часы Коннистона. Он вынул их и при свете кострового огня посмотрел на циферблат. Было десять часов вечера…
   На внутренней стороне задней крышки Коннистон когда-то вклеил портрет. Очевидно, он сделал это очень давно, потому что лицо выцвело так, что трудно было распознать его черты. Только глаза сохранили свое выражение, и, вглядевшись в них при отблесках костра, Кейт как будто уловил в них живой трепетный луч, который мигом пропал. Это было личико девочки, школьницы, которой можно было дать десять-двенадцать лет. Глаза выглядели старше, и в них застыла какая-то невысказанная жалоба, какая-то просьба, мигом зародившаяся в душе девочки и тотчас же замершая во взгляде.
   Кейт закрыл часы. Их «тик-так, тик-так» продолжало громко звучать в его ушах. Он сунул их в карман, но бой их с прежней ясностью звучал и оттуда.
   Вдруг с отчаянной силой, словно бомба, разорвалась смолистая шишка, и Кейту показалось, что от этого взрыва затрясся весь его мозг.
   Кейт почувствовал себя во власти того страшного состояния, которое уже неоднократно овладевало им. Уже прошло несколько дней с тех пор, как он спал настоящим, здоровым сном. И все же он не был сейчас сонным и даже не чувствовал усталости. Только повинуясь инстинкту самосохранения, он развернул свою постель на ложе из сосновых сучьев, которые внес в палатку, и лег спать.
   Но и теперь он не мог совладать с бессонницей, которая продолжала мучить его. Он закрыл глаза, но не был в силах долго держать их закрытыми. С дьявольской ясностью доносились до него все шумы и звуки ночи: треск огня, змеиное шипенье лопающихся шишек, шепот деревьев и упорное тиканье часов Коннистона. И вместе с тем сквозь гущу леса к нему рвались стоны и визг ветра, который жаловался на свое одиночество.
   Кейт плотно сжал кулаки и напружил веки, пытаясь заставить себя ни о чем не думать, ни из-за чего не волноваться, но все его усилия были тщетны.
   Он не хотел сдаваться и продолжал мучительные усилия над собой, пытаясь забыться.
   Наконец он впал в забытье, которое было скорее похоже на летаргию.
   Едва только занялось утро, он вышел из палатки и усилил огонь костра, в котором еще тлели поленья, прибавив к ним новых. Он еще не забыл перенесенных ночью мук, но внутреннее содержание их как-то улетучилось. Он рассмеялся, вспомнив про свое ночное безумие, и задался вопросом: что сказал бы Коннистон об его нервозности? Впервые за несколько лет он подумал о тех старых, давно минувших днях пребывания в колледже, где он всегда очень тщательно следил за своими психическими переживаниями. Он даже дошел тогда до того, что считал себя большим знатоком и экспертом в подобных делах и принимал самое горячее участие во всех дискуссиях, затрагивающих мозговые явления. За отсутствием практики его способность следить за собой значительно ослабела, но и теперь он не мог отделаться от иронической улыбки при воспоминании о том, что творилось минувшей ночью в его мозгу.
   Собственно говоря, во всем этом не было ничего странного. Его мозг, утомленный четырьмя годами совершенно ненормальной жизни, теперь трепетно и напряженно искал равновесия. Не найдя еще этого равновесия, Кейт чувствовал себя, однако, гораздо лучше. Его мысли как будто прояснились. Он прислушивался к тиканью часов и ничего неестественного не находил в нем. Он сделал над собой еще одно усилие и, приступив к приготовлению завтрака, начал насвистывать.
   Позавтракав, он укрепил свою поклажу на спине и двинулся к югу. По пути он заинтересовался вопросом: знал ли сам Коннистон устав так хорошо, как он теперь? В конце шестого дня он выучил всю книжку наизусть и помнил, где какая строка находится. Тем не менее он продолжал работать над собой и часто останавливался перед деревьями и отдавал им честь. Теперь он уже не боялся Мак-Довеля, зная, что он не спасует перед будущим начальником.
   «Я — Дервент Коннистон! — без конца твердил он себе. — Джон Кейт умер, умер навсегда и никогда не воскреснет! Я лично похоронил его в хижине, той самой хижине, которую в тысяча девятьсот восьмом году построил сержант Тросси и его патруль. Меня зовут Дервент Коннистон!»
   За годы абсолютного одиночества он мало-помалу привык к тому, чтобы беседовать с собой, как с посторонним человеком. Нередко подобные беседы придавали ему мужество и как-то оздоровляюще действовали на его психику.
   «Ничего, братишка! — говаривал он себе. — Надо это дело обмозговать, и все сойдет как нельзя лучше! Только побольше твердости, и все образуется!»
   Теперь он уже иначе беседовал с собой: «Послушай, Коннистон, надо иметь в виду следующее: борьба идет серьезная, не на живот, а на смерть! От тебя самого зависит, выиграешь ты или же проиграешь!»
   Уже по истечении трех дней он думал и говорил о Джоне Кейте только как о мертвом, счеты которого с жизнью покончены раз и навсегда. Покойного Кейта он похоронил и уже не принимал его в расчет.
   «Да, сэр! — обращался он к Мак-Довелю, которого олицетворял чуть ли не в каждом дереве. — Джон Кейт скончался, и не будем больше говорить о нем. Должен только добавить, что это был самый порядочный и честный человек, какого я когда-либо встречал на белом свете! Мир его праху».
   На шестой день его пути случилось чудо.
   Впервые за несколько последних месяцев Джон Кейт узрел солнце. Еще за пару дней до того он видел, как слабые, трепетные лучи делали неимоверные усилия для того, чтобы пробиться сквозь густую завесу тумана и испарений, но теперь солнце преодолело все преграды и на короткое время осветило своей лучезарной улыбкой северные равнины. А после того оно с каждым днем становилось ближе и теплее, пока наконец совсем не укрепилось в небе.
   Кейт не торопился. У него было такое впечатление, что он только-только вышел из тюрьмы, и он хотел теперь полностью насладиться драгоценной свободой, испить ее до дна. Но больше и сильнее всего в нем говорило сознание того, что он идет навстречу большой опасности, к которой надо было приготовиться.
   Теперь, когда ясное солнце и голубое небо прочистили его мысли, он видел сотни скрытых ям на своем пути, тысячи извилин, в которых мог заблудиться, миллионы ловушек, которые ждали его на каждом шагу.
   В сущности, он добровольно шел в лапы палача, с которым ему предстояло сталкиваться чуть ли не ежедневно, ежечасно; он сознавал теперь, что все время будет находиться под угрозой дамоклова меча и близость смерти будет отмечать все его шаги и поступки. Ему придется денно и нощно следить за собой, управлять своими инстинктами, контролировать свои мысли, свой язык, свои поступки, желания, стремления и, несмотря на все это, никогда не чувствовать уверенности ни в себе, ни в других. В любой день с него могут сорвать маску и открыть преступника.
   Иногда полное осознание создающегося положения определенно страшило его, и тогда его мысль трепетно искала других путей спасения. Но неизменно вслед затем он слышал холодный, спокойный голос Коннистона, и тогда снова буйным потоком устремлялась кровь по его жилам, и снова он поворачивался лицом к родным местам.
   Он был Дервент Коннистон!
   Он понимал это, и не было такого часа, когда бы он не задавался мучительным вопросом: а кто такой был этот Дервент Коннистон? Как он жил? Откуда явился и что делал в своей жизни? Мало-помалу, по осколочкам, по отдельным воспоминаниям он старался сложить целостный образ покойного, но все его старания неизменно заканчивались одним и тем же. Несомненно, англичанин был самым честным, отважным и благородным человеком из всех тех, кого он когда-либо знал, но, в сущности говоря, что он представлял собой? Может быть, отщепенца? Может быть, позорное пятно в роду своем?
   В поисках ответа Кейт переживал такие моменты, которых никогда до тех пор не знавал. Коннистон со свойственным ему упорством унес в могилу свою тайну. А ему, Джону Кейту, который теперь был уже Дервентом Коннистоном, он оставил в наследство глубокую тайну и тяжелую миссию, которая заключалась в том, чтобы раскрыть: кто он был, откуда пришел и зачем жил на свете.
   Очень часто Кейт заглядывался на портрет, который красовался на задней крышке часов, и при виде детских глаз он неизменно вспоминал англичанина на смертном одре.
   «Несомненно, — думал он, — эта девочка уже успела превратиться во взрослую женщину!»
   Дни сменялись днями и превращались в недели, а под ногами Джона Кейта влажная, сладко пахнущая земля все яснее и шире проступала из-под покровов тающего снега. В начале мая он находился уже в районе Райндирского озера, которое залегало на расстоянии трехсот миль от Баррена. В продолжение недели он оставался в хижине траппера в Бертвуде, а после этого тронулся на Кумберленд-Хауз. На десятый день он подошел к ближайшему посту, а в вечерних сумерках одиннадцатого дня разложил свой костер на берегу желтого Саскачевана.
   Могучая река, дорогая с далеких дней юности, снова пропела ему про все то, что время и горе заглушили в его сердце.
   Далеко в небо уходила луна. С юга плыл теплый, мягкий ветер, и Кейт, куря трубку, долго сидел так и томительно и со сладкой печалью прислушивался к тихому рокоту, который доносился со всех сторон, воскрешая былое и милое.
   Саскачеван всегда был для него чем-то большим, чем рекой. Он вырос с ним и сроднился, сделался как, бы частью его. Волны Саскачевана издавна баюкали все его юношеские мечтания и грезы, и на них разыгрались его первые приключения. Река эта была его товарищем, другом, единомышленником, и ему чудилось теперь, что река так же рада видеть его, как он рад ей. Он улавливал в шепоте вод ее ликование, приветствие, восторг…
   Он глядел на серебристые берега, сверкающие в лунном свете, и на него нахлынули бурные волны воспоминаний. В конце концов, тридцать лет — не такой долгий срок, чтобы забыть те чудесные, волшебные сказки, которые возлюбленная мать рассказывала ему, как только садилось солнце и приближался час сна. И он вдруг так явственно вспомнил сказку про реку Кисташивун, где подробно излагалось о том, где и как эта река родилась, как впервые показалась около одного склона западных гор, незнакомых ни с глазом, ни со стопой человека, как спустилась с гор в холмы, а с холмов в равнины, расширяясь и углубляясь с каждой новой милей, как добежала до дверей их домика и в виде подарка принесла на волнах своих золотые песчинки, обогащающие людей.