Страница:
— Что ж, мне кажется, вам можно доверять. Ведь вы знаете, что я уже так давно не был в родных местах и плохо представляю себе, что творится там на самом деле.
Амвросий лучезарно улыбнулся в свою редкую бороденку, предвкушая покой и уединение во главе братьев-монахов в тех самых местах, где когда-то, будучи ребенком, разыгрывал с соседскими мальчишками в метании дротика бутыль сладкой березовой браги, а однажды едва даже не распрощался с жизнью, увязнув по горло в болоте и еле докричавшись на помощь старших товарищей. Казалось, каждое облачко в небе детства приветствовало его, в каждом потайном костре все еще теплились угли и ожидала его, маленького Бена (такое имя он носил в миру), румяная, сухая и до неприличия вкусная печеная орешина.
— Что ж, дорогой Таумент, позвольте вам заявить, что ваш покорный слуга, — на этом слове монах провел дамку уже в три боя, — равно как и все лондонское братство кармелитов, безусловно, одобряет ваше решение о рассмотрении нашего дела в Королевском суде. Королевский суд есть наместник Суда Божьего на земле, и в справедливости принятого им решения не приходится сомневаться. С упованием мы теперь обращаемся к небесам, чтобы они помогли разрешить этот вопрос с молодым человеком из Локсли истинно по-христиански, полюбовно и в согласии. — Руки отца Амвросия; проведшего перед этим третью дамку и лишившего торговца надежд на успех, молитвенно сложились на груди, а взор его устремился к небу.
— Когда славные воины креста двигались в Палестину, никто не думал, что дело сие решится полюбовно, тем не менее святой отец сам говорил мне, что на них нет греха. Исполнение судебного решения такое же богоугодное дело, не так ли? — промолвил в ответ Таумент, раздасадованно глядя на доску.
— Что ж, да свершится воля Господня. Еще партию? — И Таумент, не будучи, в общем-то, азартным человеком, согласился продолжить шашечную дуэль, хотя ему нынче что-то не очень везло.
Заметив некоторую печаль в глазах своего почетного гостя, Амвросий приказал служке принести из хранилища двадцатилетней выдержки коньяк из Армении, сохранившийся в запасах ордена с той поры, когда Амвросий, сам еще достаточно молодой рыцарь, сражался с сарацинами Саладдина, а после принимал весьма дельное участие в создании нового монашеского ордена. Рыцарь Бенджамин, прекрасно игравший в то время на лютне и владевший специальным сигналом рога, по которому его узнавали хозяева всех франкских замков, занимался тем же, чем был занят и теперь, — собирал пожертвования богатых вельмож и внезапно разбогатевших после удачных вылазок рыцарей. И все во благо ордена, во благо истинного духовного братства.
Робин тем временем находился совсем недалеко от гостеприимных монастырских стен. Пройдя через торговую площадь, он устремился в Даунинг-стрит — одну их тех узких улочек, где и в самый жаркий день чувствуешь себя, словно на дне заколдованного подземелья. Стоявшие напротив друг друга на расстоянии едва не вытянутой руки высокие дома своими крышами практически всегда закрывали от наблюдателя полуденное солнце, оставляя ему возможность полюбоваться лишь узкой полоской иссиня-голубого неба. Удивительно, что при этом в нижних этажах Даунинг-стрит находилось несколько торговых лавок, хорошо известных среди лондонской знати: в основном тут хозяйничали торговцы восточными тканями, сладостями и украшениями, а запах баранины, запекавшейся в нескольких выставленных прямо на улицу мангалах, способен был помутить разум самого привередливого обжоры. В одну из таких лавок, отодвинув прикрывавшие вход занавеси, вошел и Робин.
Внутри все пространство лавки было перегорожено висевшими на невидимых нитях роскошными персидскими коврами (опытный глаз заметил бы, что некоторые из этих дорогих товаров — подделки).
— Сулейки, я тебе говорю, поди к Иосифу и объясни ему, что задерживается с оплатой твой хозяин не потому, что наглец и идиот, а потому, что в связи со штормом произошла задержка в возвращении корабля, груженного рисом, изюмом и специями. Я тебе что, непонятно это сказал? Так напиши еще раз, иди, чтоб мне провалиться! — слышалось, как отчитывал кого-то невидимый за скопищем ковров хозяин, узнав голос которого, Робин посветлел и тепло улыбнулся. Послушав еще минуту перебранку хозяина с помощником, Робин вежливо откашлялся, давая понять, что в лавке томится снедаемый жаждой приобретения покупатель.
— Да погоди ты там, не убегай, — вновь обратился хозяин к Сулейки, а затем выступил из-за ковров.
— У тебя уже свой корабль, Саланка? — выступив навстречу высокорослому, коротко остриженному бородачу-сарацину, улыбнулся Робин.
— Ты?! Дружище! Как же это так, сколько же это времени мы с тобой не виделись? Совсем совесть потерял? Робин, Робин из Локсли? О, слава Аллаху, какой гость, какой сегодня удачный день! Сулейки, посмотри, какого человека нам привел Господь. Выйди, посмотри, я ведь тебе о нем столько рассказывал! — заключая Робина в стальные объятия, вопил обрадовавшийся, как мальчишка, хозяин. — Пять лет, пять долгих лет ты не показывал сюда носа. Ах ты, проклятый, а все такой же здоровущий!
— Да и ты, старый черт, мог бы выбраться ко мне в гости. Там, может быть, не так весело, как когда-то бывало, зато охота по-прежнему хороша, да и девушки из наших мест до сих пор оплакивают твою бороду.
Сказав это, Робин почувствовал, как старый друг его внезапно изменился в лице. «Что-то я сболтнул не того», — подумал Робин и озадаченно обернулся, следуя взглядом за приятелем. Позади них стояла вышедшая из лабиринта ковров смуглолицая девушка, полнобедрая, с миндалевидными резко очерченными глазами и черными, как смоль, волосами — настоящая восточная красавица.
— Сулейки — это Робин, Робин — это Сулейки, моя благоверная супруга, о благодарение Аллаху! — вопросительно поглядывая то на Робина, то на Сулейки, сарацин представлял их друг другу.
— Да, слыхала, ты мне зубы не заговаривай, — промолвила красавица низким грудным голосом (из-за чего Робин по голосу принял ее сначала за юношу-помощника).
— Но, Сулейки…
— Что Сулейки! Как посылать жену к низким ростовщикам и клянчить отсрочку — на это у тебя совести хватает. Девицы, видишь ли, сохнут!
— Позволь. Я ведь тебя сколько уже учу: ты живешь в Англии, здесь английский язык, это образное выражение, да разразится на меня гнев тысячи пророков! — с укором, в котором чувствовалось сдержанное возмущение, сарацин обратился к жене.
Саланка, тот самый сарацин, с которым Робин вместе с ирландцем Гэкхемом добирался когда-то после стычки со средиземноморскими пиратами и побега из невольничьей тюрьмы до берегов славной Англии. Тот самый, который собственноручно зарубил с десяток охранников, когда пытался прорваться к захваченному шерифом и приговоренному к казни брату Робина, Джекобу. Плечо к плечу тогда сражались они рядом, и тот, кому не пришлось в настоящем бою прикрывать спину друга, положившись на то, что он прикроет твою спину, — тот навряд ли сможет понять всю силу и теплоту этой встречи двух сильных, щедрых на проявления чувств и свободных людей.
— Удались, о женщина, если неспособна разделить со мной высшую радость в сей жизни! Сулейки, удались и принеси немедленно старого доброго вина, да бери самого лучшего! Друг пришел!
Молодая супруга Саланки, грозно сверкнув очами, вновь удалилась в хитросплетения темно-золотистых, матово поблескивавших в свете многочисленных светильников ковров.
— Саланка, позволь, я не узнаю тебя. Ты не только женился, но еще и позволяешь этой гарпии верховодить тобою. Хотя, так как ее лицо не скрывает чадра, позволь тебе заметить, что она необычайно мила.
— Эк ты заговорил, Робин Гуд ты мой. Надеюсь, ты еще не позабыл галантнейшее из галантных искусств игры на флейте: ты бы усладил ею чудесные уши моей Сулейки. Впрочем, ей все одно — что в одно ухо влетает, через другое вылетает. Как все дочери высокопоставленных вельмож, она чересчур занята собой. Да ладно, ты лучше расскажи, какими судьбами тут, да присаживайся, располагайся. Махмуд, меня не беспокоить: пусть хоть сам португальский король сюда заявится — встречай его сам. Все, меня нет, — обратился он напоследок к неизвестно откуда появившемуся большеголовому, постриженному точь-в-точь, как Саланка, мальчугану, одетому в атласные с золотой тесьмой шаровары.
— Постой, это ведь тот самый черный волчонок, которого ты когда-то подобрал полумертвым от голода во время лихорадки?
Стоит заметить, что каждый раз, когда королевские войска возвращались в Англию из дальних восточных походов, по Лондону прокатывалась волна страшных болезней, хотя мусульмане, как известно, необычайно чистоплотны, и европейцам в то время далеко было до них. Тут уж сказывались, видимо, трудности и лишения походной жизни.
— Да, и ему я про тебя много рассказывал. Он до сих пор помнит, как ты сцепился с Мальвуазеном, когда тот огрел мальчугана своей железной перчаткой. Помнишь, тогда, в Колтсберри, ты едва не выпустил ему кишки.
— Жаркий был денечек. Джон-охотник прикончил-таки тогда этого мерзавца, да ты, Саланка, впрочем, не помнишь, ты ведь был ранен, и тяжеленную твою арабскую тушу мне пришлось тащить на собственных плечах. Несколько раз я подумывал уже скинуть тебя в ров, — и ударившись в воспоминания о славной боевой разбойничьей молодости, друзья, обнявшись, как братья после долгой разлуки, проследовали в дальнюю комнату, где Саланка на восточный манер соорудил кабинет для приема посетителей.
Впрочем, Робин довольно быстро приостановил поток словоизлияний своего друга, который говорил на неродном языке, а потому все никак не мог вдоволь наговориться.
— Погоди, приятель. Я приехал сюда не на час, и, возможно, не на один день, и надеюсь, что у нас еще будет время вспомнить все наши замечательные былые подвиги. А теперь скажу тебе — я пришел просить помощи. Тот, кого ты называешь Робин Гудом, вольный стрелок, просит помощи у своего друга.
— Я внимательно слушаю и уверен в том, что дело стоит того, раз ты говоришь так серьезно. Выкладывай, друг.
Робин поведал сарацину обо всем, что произошло с Гэкхемом и его товарищами, о посланцах Таумента, о войне за землю и о тяжелых условиях договора с шерифом Реджинальдом. Пока он рассказывал о Гэкхеме и о разговоре с шерифом, лицо Саланки было чернее ночи, но когда сарацин услыхал имя Таумента, его глаза грозно сверкнули, а на устах появилась недобрая улыбка.
— Значит, этот подлец захотел всего и сразу. Он, наверное, хочет построить в замке моего друга какую-нибудь сыроварню. Однако какого черта ты прошляпил это дело в суде?
— Да ты ведь знаешь, дружище, моей вины тут нет, и все те годы, что я живу в замке после возвращения в Англию, я удерживаюсь там лишь силой оружия. Сам знаешь, до справедливости тут далеко, а почитается лишь ловкий выстрел да точный удар мечом. Слава богу, этому-то я покамест не разучился.
Саланка пребывал какое-то время в молчании. Затем, по некотором размышлении, он отвечал:
— Задача и вправду нелегкая. Времени у нас немного, а если я даже и продам лавку со всем товаром — хватит не больше чем на половину выкупа. Твой шериф сможет подождать, пока прибудет корабль, — хотя он принадлежит не мне, а отцу моей красавицы, посланнику оманского халифата, все-таки моего груза там предостаточно. Твой шериф не занимается торговлей?
— Нет. Он много спит и много ест, в этом он разбирается лучше всего. Но выслушай меня, Саланка. Я уверен в том, что ты, не колеблясь ни минуты, отдал бы для спасения друга все, что у тебя есть, однако я пришел не с тем, чтобы разорить тебя. По-моему, я придумал кое-что получше. — И Робин, налегши после двухдневной скачки на доброе угощение своего закадычного друга, поделился с ним кое-какими соображениями, которые возникли в его изобретательной голове.
До хозяина замка в Локсли дошли слухи о том, что весь сыр-бор по поводу его поместья был затеян Таументом в угоду кармелитам. Купец хотел заполучить земли Робина, а потом уже заключить выгодную сделку с монахами. Что ж могли предложить наши добры молодцы взамен?
— Одолжим часть недостающей суммы у кармелитов, — рассудительно и уверенно произнес Робин слова, казавшиеся полной чепухой.
— Ну ты даешь. Предположим, они действительно не такие бедные, какими хотели бы казаться, но все-таки, приятель, с какой стати они будут это делать?
— Нам нужно лишь убедить Таумента в том, что кое-кому он может уступить свои угодья на более выгодных условиях. Тогда он непременно взвинтит цену едва ли не вдвое, и монахи станут более покладистыми.
— С такими хитрыми рассуждениями не пора ли и тебе, мой друг, заняться коммерцией? Занятие нервное, но — сам видишь — иной раз приносит удовольствие. Впрочем, кто же сможет заверить Таумента в серьезности твоих намерений? Он знает тут практически всех, да и его, пожалуй, все знают. Человеку новому это будет сделать крайне непросто, да и времени у нас всего ничего.
— Торстведт.
— Торстведт? Ты с ума спятил… Он тут, в Лондоне?
— Мало того. У него дела с Таументом, дела серьезные.
— Черт побери. Я не видал этого норвежца-зазнайку гораздо дольше, чем тебя, уж и подзабыл, как он выглядит. Помню только, что зря его тогда не отдубасил на пирушке у шерифа (Робин горько усмехнулся — да, бывали и такие времена замирения, когда они с Реджинальдом после удачной охоты могли посидеть за одним столом).
— Он теперь не просто норвежский зазнайка. Сегодня он за месяц останавливает в Северном море столько кораблей, сколько мы когда-то — одиноких путников в Деруэнтском лесу.
— Да ты ведь вроде не плаваешь нынче по морям?
— Да, но у меня теперь его сын. Правда, он датчанин. Но ты ведь сам знаешь, как у северных людей все это может намешаться. Он чересчур гордый, чтобы быть младшим помощником и терпеливо ждать смерти отца от удачного выстрела какого-нибудь корабельного лучника. Торстведт никогда не появляется на своей палубе во время абордажа. Не понимаю, как его собственные вояки не сбросили за борт. По-видимому, он их очень хорошо кормит, а кроме этого, обладает лицензией на промысел у своих берегов. А сын его, Растма, датчане зовут его Раски, заработал хороший опыт в наемном отряде. И как ты думаешь, у кого? Да у нашего приятеля Таумента! Чудно еще, как это он остался жив — я ведь сам стрелял в него, а рука мне до сей поры не изменяет.
— Что ж, это дает нам козыри, да только ты ведь не убедишь Торстведта в том, что можешь убить пленника. Робин, о твоей неуместной порядочности наслышаны все, я думаю, от Ноттингема до Бристоля, а кое-кто об этом слышал и в Копенгагене, и в Осло.
— Видишь ли, дело в том, что норвежец не знает, что Таумент послал его сына ко мне в гости. Иначе он голову скрутил бы своему компаньону. Но Таумент-то был прав — никто из местных не взялся бы за то, что творили эти молодчики: прознай кто, и после этого им и их семьям не было бы там жизни.
— И ты, значит, предлагаешь мне вспомнить о том, что я страшный сарацин, воин Аллаха, и шутить со мною не стоит? А у Торстведта есть деньги?
— Их даст Таумент.
— О, Аллах, как же ты его не любишь-то. Впрочем, его здесь никто не любит, я могу найти тебе не один десяток светлых голов, которые будут только счастливы, если удастся прижучить этого таракана. Для него не писаны никакие законы — ни людские, ни королевские. Да что мне тебе об этом говорить! Так, значит, говоришь, ощетинить усы и показать клыки? Неплохо, совсем неплохо для такой начинающей подгнивать рыбы, как твой друг Саланка. Даст бог, моя злая женушка не узнает ничего об этом. Дал же бог у вас, в Европе, такую свободу женщине.
Робин не смог сдержать улыбки при виде искреннего возмущения друга. А Саланка из запрятанной в углу кабинета шкатулочки вынул отменную щепоть нюхательной соли и, поднесши ее к ноздрям, что было силы затрубил своим огромным сарацинским носом, облагораживая таким образом свое дыхание и укрепляя ослабленный за долгие годы разлуки с родиной организм. Дедушка Торстведта, который завез в свое время в Европу эту пагубную штукенцию, пожалуй, в гробу перевернулся. Затем Саланка, округлив глаза, громогласно воскликнул: «Айя!», придав своему лицу настолько свирепый и устрашающий вид, что Робин едва не подавился добрым куском молодой баранины.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Амвросий лучезарно улыбнулся в свою редкую бороденку, предвкушая покой и уединение во главе братьев-монахов в тех самых местах, где когда-то, будучи ребенком, разыгрывал с соседскими мальчишками в метании дротика бутыль сладкой березовой браги, а однажды едва даже не распрощался с жизнью, увязнув по горло в болоте и еле докричавшись на помощь старших товарищей. Казалось, каждое облачко в небе детства приветствовало его, в каждом потайном костре все еще теплились угли и ожидала его, маленького Бена (такое имя он носил в миру), румяная, сухая и до неприличия вкусная печеная орешина.
— Что ж, дорогой Таумент, позвольте вам заявить, что ваш покорный слуга, — на этом слове монах провел дамку уже в три боя, — равно как и все лондонское братство кармелитов, безусловно, одобряет ваше решение о рассмотрении нашего дела в Королевском суде. Королевский суд есть наместник Суда Божьего на земле, и в справедливости принятого им решения не приходится сомневаться. С упованием мы теперь обращаемся к небесам, чтобы они помогли разрешить этот вопрос с молодым человеком из Локсли истинно по-христиански, полюбовно и в согласии. — Руки отца Амвросия; проведшего перед этим третью дамку и лишившего торговца надежд на успех, молитвенно сложились на груди, а взор его устремился к небу.
— Когда славные воины креста двигались в Палестину, никто не думал, что дело сие решится полюбовно, тем не менее святой отец сам говорил мне, что на них нет греха. Исполнение судебного решения такое же богоугодное дело, не так ли? — промолвил в ответ Таумент, раздасадованно глядя на доску.
— Что ж, да свершится воля Господня. Еще партию? — И Таумент, не будучи, в общем-то, азартным человеком, согласился продолжить шашечную дуэль, хотя ему нынче что-то не очень везло.
Заметив некоторую печаль в глазах своего почетного гостя, Амвросий приказал служке принести из хранилища двадцатилетней выдержки коньяк из Армении, сохранившийся в запасах ордена с той поры, когда Амвросий, сам еще достаточно молодой рыцарь, сражался с сарацинами Саладдина, а после принимал весьма дельное участие в создании нового монашеского ордена. Рыцарь Бенджамин, прекрасно игравший в то время на лютне и владевший специальным сигналом рога, по которому его узнавали хозяева всех франкских замков, занимался тем же, чем был занят и теперь, — собирал пожертвования богатых вельмож и внезапно разбогатевших после удачных вылазок рыцарей. И все во благо ордена, во благо истинного духовного братства.
Робин тем временем находился совсем недалеко от гостеприимных монастырских стен. Пройдя через торговую площадь, он устремился в Даунинг-стрит — одну их тех узких улочек, где и в самый жаркий день чувствуешь себя, словно на дне заколдованного подземелья. Стоявшие напротив друг друга на расстоянии едва не вытянутой руки высокие дома своими крышами практически всегда закрывали от наблюдателя полуденное солнце, оставляя ему возможность полюбоваться лишь узкой полоской иссиня-голубого неба. Удивительно, что при этом в нижних этажах Даунинг-стрит находилось несколько торговых лавок, хорошо известных среди лондонской знати: в основном тут хозяйничали торговцы восточными тканями, сладостями и украшениями, а запах баранины, запекавшейся в нескольких выставленных прямо на улицу мангалах, способен был помутить разум самого привередливого обжоры. В одну из таких лавок, отодвинув прикрывавшие вход занавеси, вошел и Робин.
Внутри все пространство лавки было перегорожено висевшими на невидимых нитях роскошными персидскими коврами (опытный глаз заметил бы, что некоторые из этих дорогих товаров — подделки).
— Сулейки, я тебе говорю, поди к Иосифу и объясни ему, что задерживается с оплатой твой хозяин не потому, что наглец и идиот, а потому, что в связи со штормом произошла задержка в возвращении корабля, груженного рисом, изюмом и специями. Я тебе что, непонятно это сказал? Так напиши еще раз, иди, чтоб мне провалиться! — слышалось, как отчитывал кого-то невидимый за скопищем ковров хозяин, узнав голос которого, Робин посветлел и тепло улыбнулся. Послушав еще минуту перебранку хозяина с помощником, Робин вежливо откашлялся, давая понять, что в лавке томится снедаемый жаждой приобретения покупатель.
— Да погоди ты там, не убегай, — вновь обратился хозяин к Сулейки, а затем выступил из-за ковров.
— У тебя уже свой корабль, Саланка? — выступив навстречу высокорослому, коротко остриженному бородачу-сарацину, улыбнулся Робин.
— Ты?! Дружище! Как же это так, сколько же это времени мы с тобой не виделись? Совсем совесть потерял? Робин, Робин из Локсли? О, слава Аллаху, какой гость, какой сегодня удачный день! Сулейки, посмотри, какого человека нам привел Господь. Выйди, посмотри, я ведь тебе о нем столько рассказывал! — заключая Робина в стальные объятия, вопил обрадовавшийся, как мальчишка, хозяин. — Пять лет, пять долгих лет ты не показывал сюда носа. Ах ты, проклятый, а все такой же здоровущий!
— Да и ты, старый черт, мог бы выбраться ко мне в гости. Там, может быть, не так весело, как когда-то бывало, зато охота по-прежнему хороша, да и девушки из наших мест до сих пор оплакивают твою бороду.
Сказав это, Робин почувствовал, как старый друг его внезапно изменился в лице. «Что-то я сболтнул не того», — подумал Робин и озадаченно обернулся, следуя взглядом за приятелем. Позади них стояла вышедшая из лабиринта ковров смуглолицая девушка, полнобедрая, с миндалевидными резко очерченными глазами и черными, как смоль, волосами — настоящая восточная красавица.
— Сулейки — это Робин, Робин — это Сулейки, моя благоверная супруга, о благодарение Аллаху! — вопросительно поглядывая то на Робина, то на Сулейки, сарацин представлял их друг другу.
— Да, слыхала, ты мне зубы не заговаривай, — промолвила красавица низким грудным голосом (из-за чего Робин по голосу принял ее сначала за юношу-помощника).
— Но, Сулейки…
— Что Сулейки! Как посылать жену к низким ростовщикам и клянчить отсрочку — на это у тебя совести хватает. Девицы, видишь ли, сохнут!
— Позволь. Я ведь тебя сколько уже учу: ты живешь в Англии, здесь английский язык, это образное выражение, да разразится на меня гнев тысячи пророков! — с укором, в котором чувствовалось сдержанное возмущение, сарацин обратился к жене.
Саланка, тот самый сарацин, с которым Робин вместе с ирландцем Гэкхемом добирался когда-то после стычки со средиземноморскими пиратами и побега из невольничьей тюрьмы до берегов славной Англии. Тот самый, который собственноручно зарубил с десяток охранников, когда пытался прорваться к захваченному шерифом и приговоренному к казни брату Робина, Джекобу. Плечо к плечу тогда сражались они рядом, и тот, кому не пришлось в настоящем бою прикрывать спину друга, положившись на то, что он прикроет твою спину, — тот навряд ли сможет понять всю силу и теплоту этой встречи двух сильных, щедрых на проявления чувств и свободных людей.
— Удались, о женщина, если неспособна разделить со мной высшую радость в сей жизни! Сулейки, удались и принеси немедленно старого доброго вина, да бери самого лучшего! Друг пришел!
Молодая супруга Саланки, грозно сверкнув очами, вновь удалилась в хитросплетения темно-золотистых, матово поблескивавших в свете многочисленных светильников ковров.
— Саланка, позволь, я не узнаю тебя. Ты не только женился, но еще и позволяешь этой гарпии верховодить тобою. Хотя, так как ее лицо не скрывает чадра, позволь тебе заметить, что она необычайно мила.
— Эк ты заговорил, Робин Гуд ты мой. Надеюсь, ты еще не позабыл галантнейшее из галантных искусств игры на флейте: ты бы усладил ею чудесные уши моей Сулейки. Впрочем, ей все одно — что в одно ухо влетает, через другое вылетает. Как все дочери высокопоставленных вельмож, она чересчур занята собой. Да ладно, ты лучше расскажи, какими судьбами тут, да присаживайся, располагайся. Махмуд, меня не беспокоить: пусть хоть сам португальский король сюда заявится — встречай его сам. Все, меня нет, — обратился он напоследок к неизвестно откуда появившемуся большеголовому, постриженному точь-в-точь, как Саланка, мальчугану, одетому в атласные с золотой тесьмой шаровары.
— Постой, это ведь тот самый черный волчонок, которого ты когда-то подобрал полумертвым от голода во время лихорадки?
Стоит заметить, что каждый раз, когда королевские войска возвращались в Англию из дальних восточных походов, по Лондону прокатывалась волна страшных болезней, хотя мусульмане, как известно, необычайно чистоплотны, и европейцам в то время далеко было до них. Тут уж сказывались, видимо, трудности и лишения походной жизни.
— Да, и ему я про тебя много рассказывал. Он до сих пор помнит, как ты сцепился с Мальвуазеном, когда тот огрел мальчугана своей железной перчаткой. Помнишь, тогда, в Колтсберри, ты едва не выпустил ему кишки.
— Жаркий был денечек. Джон-охотник прикончил-таки тогда этого мерзавца, да ты, Саланка, впрочем, не помнишь, ты ведь был ранен, и тяжеленную твою арабскую тушу мне пришлось тащить на собственных плечах. Несколько раз я подумывал уже скинуть тебя в ров, — и ударившись в воспоминания о славной боевой разбойничьей молодости, друзья, обнявшись, как братья после долгой разлуки, проследовали в дальнюю комнату, где Саланка на восточный манер соорудил кабинет для приема посетителей.
Впрочем, Робин довольно быстро приостановил поток словоизлияний своего друга, который говорил на неродном языке, а потому все никак не мог вдоволь наговориться.
— Погоди, приятель. Я приехал сюда не на час, и, возможно, не на один день, и надеюсь, что у нас еще будет время вспомнить все наши замечательные былые подвиги. А теперь скажу тебе — я пришел просить помощи. Тот, кого ты называешь Робин Гудом, вольный стрелок, просит помощи у своего друга.
— Я внимательно слушаю и уверен в том, что дело стоит того, раз ты говоришь так серьезно. Выкладывай, друг.
Робин поведал сарацину обо всем, что произошло с Гэкхемом и его товарищами, о посланцах Таумента, о войне за землю и о тяжелых условиях договора с шерифом Реджинальдом. Пока он рассказывал о Гэкхеме и о разговоре с шерифом, лицо Саланки было чернее ночи, но когда сарацин услыхал имя Таумента, его глаза грозно сверкнули, а на устах появилась недобрая улыбка.
— Значит, этот подлец захотел всего и сразу. Он, наверное, хочет построить в замке моего друга какую-нибудь сыроварню. Однако какого черта ты прошляпил это дело в суде?
— Да ты ведь знаешь, дружище, моей вины тут нет, и все те годы, что я живу в замке после возвращения в Англию, я удерживаюсь там лишь силой оружия. Сам знаешь, до справедливости тут далеко, а почитается лишь ловкий выстрел да точный удар мечом. Слава богу, этому-то я покамест не разучился.
Саланка пребывал какое-то время в молчании. Затем, по некотором размышлении, он отвечал:
— Задача и вправду нелегкая. Времени у нас немного, а если я даже и продам лавку со всем товаром — хватит не больше чем на половину выкупа. Твой шериф сможет подождать, пока прибудет корабль, — хотя он принадлежит не мне, а отцу моей красавицы, посланнику оманского халифата, все-таки моего груза там предостаточно. Твой шериф не занимается торговлей?
— Нет. Он много спит и много ест, в этом он разбирается лучше всего. Но выслушай меня, Саланка. Я уверен в том, что ты, не колеблясь ни минуты, отдал бы для спасения друга все, что у тебя есть, однако я пришел не с тем, чтобы разорить тебя. По-моему, я придумал кое-что получше. — И Робин, налегши после двухдневной скачки на доброе угощение своего закадычного друга, поделился с ним кое-какими соображениями, которые возникли в его изобретательной голове.
До хозяина замка в Локсли дошли слухи о том, что весь сыр-бор по поводу его поместья был затеян Таументом в угоду кармелитам. Купец хотел заполучить земли Робина, а потом уже заключить выгодную сделку с монахами. Что ж могли предложить наши добры молодцы взамен?
— Одолжим часть недостающей суммы у кармелитов, — рассудительно и уверенно произнес Робин слова, казавшиеся полной чепухой.
— Ну ты даешь. Предположим, они действительно не такие бедные, какими хотели бы казаться, но все-таки, приятель, с какой стати они будут это делать?
— Нам нужно лишь убедить Таумента в том, что кое-кому он может уступить свои угодья на более выгодных условиях. Тогда он непременно взвинтит цену едва ли не вдвое, и монахи станут более покладистыми.
— С такими хитрыми рассуждениями не пора ли и тебе, мой друг, заняться коммерцией? Занятие нервное, но — сам видишь — иной раз приносит удовольствие. Впрочем, кто же сможет заверить Таумента в серьезности твоих намерений? Он знает тут практически всех, да и его, пожалуй, все знают. Человеку новому это будет сделать крайне непросто, да и времени у нас всего ничего.
— Торстведт.
— Торстведт? Ты с ума спятил… Он тут, в Лондоне?
— Мало того. У него дела с Таументом, дела серьезные.
— Черт побери. Я не видал этого норвежца-зазнайку гораздо дольше, чем тебя, уж и подзабыл, как он выглядит. Помню только, что зря его тогда не отдубасил на пирушке у шерифа (Робин горько усмехнулся — да, бывали и такие времена замирения, когда они с Реджинальдом после удачной охоты могли посидеть за одним столом).
— Он теперь не просто норвежский зазнайка. Сегодня он за месяц останавливает в Северном море столько кораблей, сколько мы когда-то — одиноких путников в Деруэнтском лесу.
— Да ты ведь вроде не плаваешь нынче по морям?
— Да, но у меня теперь его сын. Правда, он датчанин. Но ты ведь сам знаешь, как у северных людей все это может намешаться. Он чересчур гордый, чтобы быть младшим помощником и терпеливо ждать смерти отца от удачного выстрела какого-нибудь корабельного лучника. Торстведт никогда не появляется на своей палубе во время абордажа. Не понимаю, как его собственные вояки не сбросили за борт. По-видимому, он их очень хорошо кормит, а кроме этого, обладает лицензией на промысел у своих берегов. А сын его, Растма, датчане зовут его Раски, заработал хороший опыт в наемном отряде. И как ты думаешь, у кого? Да у нашего приятеля Таумента! Чудно еще, как это он остался жив — я ведь сам стрелял в него, а рука мне до сей поры не изменяет.
— Что ж, это дает нам козыри, да только ты ведь не убедишь Торстведта в том, что можешь убить пленника. Робин, о твоей неуместной порядочности наслышаны все, я думаю, от Ноттингема до Бристоля, а кое-кто об этом слышал и в Копенгагене, и в Осло.
— Видишь ли, дело в том, что норвежец не знает, что Таумент послал его сына ко мне в гости. Иначе он голову скрутил бы своему компаньону. Но Таумент-то был прав — никто из местных не взялся бы за то, что творили эти молодчики: прознай кто, и после этого им и их семьям не было бы там жизни.
— И ты, значит, предлагаешь мне вспомнить о том, что я страшный сарацин, воин Аллаха, и шутить со мною не стоит? А у Торстведта есть деньги?
— Их даст Таумент.
— О, Аллах, как же ты его не любишь-то. Впрочем, его здесь никто не любит, я могу найти тебе не один десяток светлых голов, которые будут только счастливы, если удастся прижучить этого таракана. Для него не писаны никакие законы — ни людские, ни королевские. Да что мне тебе об этом говорить! Так, значит, говоришь, ощетинить усы и показать клыки? Неплохо, совсем неплохо для такой начинающей подгнивать рыбы, как твой друг Саланка. Даст бог, моя злая женушка не узнает ничего об этом. Дал же бог у вас, в Европе, такую свободу женщине.
Робин не смог сдержать улыбки при виде искреннего возмущения друга. А Саланка из запрятанной в углу кабинета шкатулочки вынул отменную щепоть нюхательной соли и, поднесши ее к ноздрям, что было силы затрубил своим огромным сарацинским носом, облагораживая таким образом свое дыхание и укрепляя ослабленный за долгие годы разлуки с родиной организм. Дедушка Торстведта, который завез в свое время в Европу эту пагубную штукенцию, пожалуй, в гробу перевернулся. Затем Саланка, округлив глаза, громогласно воскликнул: «Айя!», придав своему лицу настолько свирепый и устрашающий вид, что Робин едва не подавился добрым куском молодой баранины.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
А на те края, из которых отправился в путь Робин Гуд, медленно, но верно, грозовой тучей наползала призрачная безумная тень голода. «Болото», как иногда еще в старых хрониках называли йоркширскую землю, начинало закипать. Один за одним в небезопасных поездках пропадали сборщики податей. Однажды утром выезжали — и больше не возвращались. Такая судьба настигала и гарнизонных распорядителей, подчинявшихся Лондону и кормившихся «от охраняемого крестьянства».
Из-за того, что в этих, не считавшихся особо ценными северных землях, не было единого хозяина, Йоркшир пребывал в состоянии непрекращавшейся свары между десятком владетельных феодалов, постоянно интриговавших друг против друга, объединявшихся в кратковременные партии и союзы. Эхо этих междоусобиц волной прокатывалось по всей Англии. Йоркшир всегда считался небезопасным местом, гнездом смуты. В то же время, словно охотник, опасающийся ткнуть палкой в клубящийся пчелиный рой, королевская власть старалась по возможности меньше участвовать в жизни этой провинции в надежде на то, что «авось все само и так образуется».
Именно поэтому стали возможными такие события, как возвращение Робина в незаконно отнятое у него поместье Локсли. Он пользовался необычайным авторитетом у жителей окрестных деревень и вот уже неполных семь лет удерживал свой замок и свою землю исключительно силой оружия, словно какой-нибудь христианин-воитель в далекой сирийской Эдессе.
Опасаясь подстрекательств к бунтам, равно как и самих бунтов, верховная власть в лице шерифа «перестала замечать» самоуправство Робина, резонно полагая, что достаточно получать с его урожая и земли причитающийся налог. А Робин славно вел хозяйство и выплачивал все необходимое без неминуемых при любом другом хозяине отсрочек.
Если учесть еще и предельно обострившуюся борьбу между исконными жителями страны, саксами (север Англии оставался их последним оплотом), и не так давно покорившей Англию новой норманнской знатью, то можно представить, какой карнавал и калейдоскоп событий происходил на этой земле. Датчанин Раски, оказавшийся в самом сердце этого водоворота событий, и не гадал, как много в судьбах целого края могли значить его неблаговидные поступки. А если бы он узнал, кто вначале предстал перед ним в образе кобольда, а затем допрашивал его в хижине старых друидов Лопина и Карги, то и вовсе бы диву дался. А ведь когда-то они видались так часто!
Норманн, правда, тоже не сразу узнал в раненом наемнике сына своего влиятельного компаньона, норвежского барона Торстведта, короля пиратов на всем побережье от Бергена до Гибралтара. Лишь по отцовскому медальону, в котором находилась горсть земли со священного родового капища Торстведтов, норманн признал его отпрыска. В то время среди скандинавских юношей, служивших в наемных войсках практически всех государей Европы, был распространен обычай носить при себе родовую землю, но случай с Раски был особый.
Раски был рожден знатной датской особой, едва не королевских кровей. Это была неудачная попытка женитьбы Торстведта, повздорившего с датчанами в одной из совместных экспедиций. Он захватил корабли своих союзников, но сам попал в плен обольстительных чар своей благородной пленницы. После рождения сына вне брака его матери пришлось постричься в монахини, а отец его, нанесший непоправимую обиду датскому королевству, вынужден был покинуть двор норвежского короля, захватив, правда, с собой несколько кораблей с отборной дружиной.
Чтобы куда-то пристроиться, Торстведт с дружиной служил то одному, то другому северогерманскому княжеству, обеспечивая незыблемую защиту их торговым кораблям. Это занятие было очень рискованным, но приносило гораздо больший доход. Словно безжалостное чудище, морской змей, Торстведт со своей дружиной внезапно возникал на пути почти беззащитных торговых судов и суденышек.
От прочих пиратов Торстведта отличало не то, что он был чересчур жесток во время расправы над захваченными корабельными командами. Бывали расправы и похлеще, встречались и гораздо более кровожадные коллеги по этому ремеслу. Но в чем ему не было равных — это во внезапности появления его эскадры на пути торговых караванов и в таком же внезапном исчезновении. Создавалось впечатление, что некий невидимый дьявол, находящийся над небесным сводом, внимательно наблюдал за перемещениями кораблей, делал самые точные прогнозы касательно того, какую добычу сулит нападение на тот либо другой караван, а затем оповещал об этом Торстведта. А тот уже был на подхвате: прилагая не так уж много усилий, Торстведт становился счастливым обладателем несметных сокровищ, оставляя с носом богатейших купцов всего северного побережья.
Горстка норвежской земли, которая находилась на груди его сына-датчанина, была завернута в тряпицу с гербовым оттиском купеческой гильдии Бломмрих из славного торгового города Гамбурга. Это было первое удачное нападение, в котором Раски участвовал наравне с отцом, использовав для этого британский корабль, принадлежавший знатному норманнскому вельможе Шеклбергу. Шеклберг сам находился на корабле в момент нападения: у него были свои виды на то, чтобы посчитаться с гамбургским богатеем. Он своими глазами видел, как сын Торстведта, молодой Раски, одним из первых ворвался на немецкий корабль, оттеснил двоих охранявших борт алебардщиков, ожесточенно сражаясь, пробился к срединной мачте и, вместе с исполином Готфридом, личным охранником своего отца, несколькими ударами тяжелых топоров свалил на воду мачту побежденного корабля.
Теперь Шеклберг, осматривая раненого, обнаружил при нем медальон с материей, на которой сразу узнал изображение ненавистного льва, окаймленного розами. В том бою молодому датчанину еще отсекли кончик левого уха. Шеклберг пристально взглянул на молодого пленника. Да, сомнений быть не могло: они снова встретились, через столько-то лет разлуки. Шеклберг был в гостях у Робина из Локсли и сам вызвался поучаствовать в засаде. В своем родовом шлеме с непомерно огромными бычьими рогами он показался раненому Раски сказочным демоном, лесным кобольдом и здорово напугал его.
Теперь же, когда Шеклберг признал того, кто находился в его руках, он и сам здорово напугался. Отец датчанина, Торстведт, навряд ли был бы рад узнать о том, что его норманнский компаньон накануне запланированного величайшего из мероприятий занимается тем, что по ночам, словно какой-нибудь стрелок-бродяга, устраивает небезопасную облаву, в которую (вот тебе здрасьте!) попадается его собственный сын! Еще до того, как Робин отправился на встречу с шерифом Реджинальдом, Шеклберг позвал его в хижину заросшего Лопина и, отведя в глубь комнаты, подальше от очнувшегося уже после бесконечных отваров и натираний старой Карги датчанина, объяснил ему, что это за человек. Шеклбергу не было резона скрывать это от Робина. Торстведту, своему компаньону, он уже давно не доверял.
Из-за того, что в этих, не считавшихся особо ценными северных землях, не было единого хозяина, Йоркшир пребывал в состоянии непрекращавшейся свары между десятком владетельных феодалов, постоянно интриговавших друг против друга, объединявшихся в кратковременные партии и союзы. Эхо этих междоусобиц волной прокатывалось по всей Англии. Йоркшир всегда считался небезопасным местом, гнездом смуты. В то же время, словно охотник, опасающийся ткнуть палкой в клубящийся пчелиный рой, королевская власть старалась по возможности меньше участвовать в жизни этой провинции в надежде на то, что «авось все само и так образуется».
Именно поэтому стали возможными такие события, как возвращение Робина в незаконно отнятое у него поместье Локсли. Он пользовался необычайным авторитетом у жителей окрестных деревень и вот уже неполных семь лет удерживал свой замок и свою землю исключительно силой оружия, словно какой-нибудь христианин-воитель в далекой сирийской Эдессе.
Опасаясь подстрекательств к бунтам, равно как и самих бунтов, верховная власть в лице шерифа «перестала замечать» самоуправство Робина, резонно полагая, что достаточно получать с его урожая и земли причитающийся налог. А Робин славно вел хозяйство и выплачивал все необходимое без неминуемых при любом другом хозяине отсрочек.
Если учесть еще и предельно обострившуюся борьбу между исконными жителями страны, саксами (север Англии оставался их последним оплотом), и не так давно покорившей Англию новой норманнской знатью, то можно представить, какой карнавал и калейдоскоп событий происходил на этой земле. Датчанин Раски, оказавшийся в самом сердце этого водоворота событий, и не гадал, как много в судьбах целого края могли значить его неблаговидные поступки. А если бы он узнал, кто вначале предстал перед ним в образе кобольда, а затем допрашивал его в хижине старых друидов Лопина и Карги, то и вовсе бы диву дался. А ведь когда-то они видались так часто!
Норманн, правда, тоже не сразу узнал в раненом наемнике сына своего влиятельного компаньона, норвежского барона Торстведта, короля пиратов на всем побережье от Бергена до Гибралтара. Лишь по отцовскому медальону, в котором находилась горсть земли со священного родового капища Торстведтов, норманн признал его отпрыска. В то время среди скандинавских юношей, служивших в наемных войсках практически всех государей Европы, был распространен обычай носить при себе родовую землю, но случай с Раски был особый.
Раски был рожден знатной датской особой, едва не королевских кровей. Это была неудачная попытка женитьбы Торстведта, повздорившего с датчанами в одной из совместных экспедиций. Он захватил корабли своих союзников, но сам попал в плен обольстительных чар своей благородной пленницы. После рождения сына вне брака его матери пришлось постричься в монахини, а отец его, нанесший непоправимую обиду датскому королевству, вынужден был покинуть двор норвежского короля, захватив, правда, с собой несколько кораблей с отборной дружиной.
Чтобы куда-то пристроиться, Торстведт с дружиной служил то одному, то другому северогерманскому княжеству, обеспечивая незыблемую защиту их торговым кораблям. Это занятие было очень рискованным, но приносило гораздо больший доход. Словно безжалостное чудище, морской змей, Торстведт со своей дружиной внезапно возникал на пути почти беззащитных торговых судов и суденышек.
От прочих пиратов Торстведта отличало не то, что он был чересчур жесток во время расправы над захваченными корабельными командами. Бывали расправы и похлеще, встречались и гораздо более кровожадные коллеги по этому ремеслу. Но в чем ему не было равных — это во внезапности появления его эскадры на пути торговых караванов и в таком же внезапном исчезновении. Создавалось впечатление, что некий невидимый дьявол, находящийся над небесным сводом, внимательно наблюдал за перемещениями кораблей, делал самые точные прогнозы касательно того, какую добычу сулит нападение на тот либо другой караван, а затем оповещал об этом Торстведта. А тот уже был на подхвате: прилагая не так уж много усилий, Торстведт становился счастливым обладателем несметных сокровищ, оставляя с носом богатейших купцов всего северного побережья.
Горстка норвежской земли, которая находилась на груди его сына-датчанина, была завернута в тряпицу с гербовым оттиском купеческой гильдии Бломмрих из славного торгового города Гамбурга. Это было первое удачное нападение, в котором Раски участвовал наравне с отцом, использовав для этого британский корабль, принадлежавший знатному норманнскому вельможе Шеклбергу. Шеклберг сам находился на корабле в момент нападения: у него были свои виды на то, чтобы посчитаться с гамбургским богатеем. Он своими глазами видел, как сын Торстведта, молодой Раски, одним из первых ворвался на немецкий корабль, оттеснил двоих охранявших борт алебардщиков, ожесточенно сражаясь, пробился к срединной мачте и, вместе с исполином Готфридом, личным охранником своего отца, несколькими ударами тяжелых топоров свалил на воду мачту побежденного корабля.
Теперь Шеклберг, осматривая раненого, обнаружил при нем медальон с материей, на которой сразу узнал изображение ненавистного льва, окаймленного розами. В том бою молодому датчанину еще отсекли кончик левого уха. Шеклберг пристально взглянул на молодого пленника. Да, сомнений быть не могло: они снова встретились, через столько-то лет разлуки. Шеклберг был в гостях у Робина из Локсли и сам вызвался поучаствовать в засаде. В своем родовом шлеме с непомерно огромными бычьими рогами он показался раненому Раски сказочным демоном, лесным кобольдом и здорово напугал его.
Теперь же, когда Шеклберг признал того, кто находился в его руках, он и сам здорово напугался. Отец датчанина, Торстведт, навряд ли был бы рад узнать о том, что его норманнский компаньон накануне запланированного величайшего из мероприятий занимается тем, что по ночам, словно какой-нибудь стрелок-бродяга, устраивает небезопасную облаву, в которую (вот тебе здрасьте!) попадается его собственный сын! Еще до того, как Робин отправился на встречу с шерифом Реджинальдом, Шеклберг позвал его в хижину заросшего Лопина и, отведя в глубь комнаты, подальше от очнувшегося уже после бесконечных отваров и натираний старой Карги датчанина, объяснил ему, что это за человек. Шеклбергу не было резона скрывать это от Робина. Торстведту, своему компаньону, он уже давно не доверял.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
«Слава милостивому Аллаху, отец любимый мой, Сулейман-Абу-Акыр. Пишет тебе нежно любящая дочь твоя, Сулейки Эль-Аффарет. Да ниспошлет Господь и ангелы небесные сияние на дом ваш, и на тридцать ваших любимых жен, и на тридцать нелюбимых. Да сбудутся перед вашей гордой головой все желания ваши сущие и грядущие, да обретут просящие у вас помощи земной, равно как и небесной они испрашивают у великого вседержителя. Скорее лопнут волны океанов моего терпения, нежели я поколеблюсь в том, что свет снизошел на землю оманского султаната, явив ему столь достойного мужа, занявшего подобающее человеку щедрому и проницательному место, на котором он поспособствовал уже немало и поспособствует впредь прославлению имени своего, как и имени достойного султана своего, как и имени величайшего из великих, пророка над пророками.
Сулейки, преданная дочь твоя, сообщает тебе, что жизнь ее, полная света и радости, помрачнела с твоим отъездом, отец, из этой холодной и туманной столицы варваров. Нежный муж мой, преданный твой друг, здравствует хорошо и велит тебе передать свои почтительные поклоны. Только вот завелось у него одно дело, и это меня, твою преданную дочь, немало огорчает. Явился из северных лесов старый его товарищ, заросший, в грязных штанах и сапогах, увел достопочтенного мужа в сторону — и вот два дня уже, словно малое дитя, сходит с ума он. Работу забросил, а отдыхать не уехал: примеряет фальшивые бороды и усы, фехтует со своим гостем на заднем дворике нашего дома, таится от меня, стараясь не проговориться ни на слово о том, чем собирается заняться, а этого обычно между нами не было. Ты, отец, знаешь, как ценил Саланка подсказку твоей дочери, получившей, благодаря твоей милости, достойное образование. Этот же новый человек меня настораживает — прости, что пишу тебе с вестями скорее нерадостными. Тем более, что открытое его и честное лицо так располагает к доверию: в Лондоне уже не встретишь таких открытых лиц. Когда-то раньше, говорил Саланка, когда он только прибыл в эту новую страну, этот человек очень сильно помог ему и, как говорит мой негодный муж, научил его жить здесь среди норманнов и саксов. Зовут его Робин, он владеет замком в йоркширских лесах, там, где в свое время жил и мой муж, промышляя тем, о чем нам не пристало лишний раз упоминать в письмах.
Сулейки, преданная дочь твоя, сообщает тебе, что жизнь ее, полная света и радости, помрачнела с твоим отъездом, отец, из этой холодной и туманной столицы варваров. Нежный муж мой, преданный твой друг, здравствует хорошо и велит тебе передать свои почтительные поклоны. Только вот завелось у него одно дело, и это меня, твою преданную дочь, немало огорчает. Явился из северных лесов старый его товарищ, заросший, в грязных штанах и сапогах, увел достопочтенного мужа в сторону — и вот два дня уже, словно малое дитя, сходит с ума он. Работу забросил, а отдыхать не уехал: примеряет фальшивые бороды и усы, фехтует со своим гостем на заднем дворике нашего дома, таится от меня, стараясь не проговориться ни на слово о том, чем собирается заняться, а этого обычно между нами не было. Ты, отец, знаешь, как ценил Саланка подсказку твоей дочери, получившей, благодаря твоей милости, достойное образование. Этот же новый человек меня настораживает — прости, что пишу тебе с вестями скорее нерадостными. Тем более, что открытое его и честное лицо так располагает к доверию: в Лондоне уже не встретишь таких открытых лиц. Когда-то раньше, говорил Саланка, когда он только прибыл в эту новую страну, этот человек очень сильно помог ему и, как говорит мой негодный муж, научил его жить здесь среди норманнов и саксов. Зовут его Робин, он владеет замком в йоркширских лесах, там, где в свое время жил и мой муж, промышляя тем, о чем нам не пристало лишний раз упоминать в письмах.