Страница:
Генри смотрел на нее в замешательстве, на его лице отразилось отвращение, когда она вновь плюхнулась на кресло-качалку, вскинула юбки и зажала их между колен. Арлетт заметила его взгляд и рассмеялась:
– Нечего быть таким ханжой. Я видела тебя с Шеннон Коттери. Маленькая шлюшка, но у нее красивые волосы и аппетитная попка. – Она допила вино и рыгнула. – Если ты ее еще не пощупал, то дурак. Только тебе лучше быть осторожным. В четырнадцать уже можно жениться. У нас в четырнадцать можно жениться даже на кузине. – Она рассмеялась и протянула мне стакан. Я наполнил его из второй бутылки.
– Папка, ей хватит. – Генри говорил осуждающе, как священник. Над нами появились первые звезды и принялись подмигивать, зависнув над бескрайней равниной, которую я любил всю жизнь.
– Ну, не знаю, – ответил я. – «In vino veritas»[3], – так сказал Плиний Старший… в одной из книг, которые презирает твоя мать.
– Рука на плуге весь день, нос в книге всю ночь, – фыркнула Арлетт. – За исключением того времени, когда он кое-что другое совал в меня.
– Мама!
– «Мама»! – передразнила она Генри, потом указала стаканом в сторону фермы Харлана Коттери, которая располагалась слишком далеко, чтобы мы могли видеть огни в окнах. Теперь, когда кукуруза поднялась достаточно высоко, мы не смогли бы их увидеть, даже если бы ферма соседа находилась на милю ближе. Когда в Небраску приходит лето, каждый дом словно превращается в корабль, плывущий в зеленом океане. – За Шеннон Коттери и ее пробивающиеся грудки! И если мой сын не знает цвета ее сосков, тогда он дубина стоеросовая.
Мой сын на это ничего не ответил, но его потемневшее лицо порадовало Коварного Человека.
Арлетт повернулась к Генри, схватила его за руку и плеснула вином ему на запястье. Не обращая внимания на неудовольствие сына, вглядываясь в его лицо с внезапно вспыхнувшей в глазах жестокостью, она продолжила:
– Только уж постарайся ничего в нее не совать, когда ляжешь рядом с ней в кукурузе или за амбаром. – Она сжала пальцы второй руки в кулак, оттопырила средний палец и обвела им промежность Генри: левое бедро, правое бедро, правую сторону живота, пупок, левую сторону живота, вновь левое бедро. – Щупай что хочешь, трись своим Джонни Маком, пока ему не станет хорошо и из него не брызнет, но не лезь в уютное местечко, иначе потеряешь свободу на всю жизнь, как твои мамуля и папуля.
Сын встал и ушел, храня молчание, и я его не виню. Представление получилось очень уж вульгарным, даже для Арлетт. На его глазах произошла разительная перемена: из матери, женщины своенравной, но любимой, она превратилась в содержательницу борделя, дающую советы зеленому клиенту-сосунку. В этом не было ничего хорошего, а поскольку он питал к Шеннон Коттери нежные чувства, сцена только усугубила ситуацию. Юноши возносят свою первую любовь на пьедестал, а если кто-то походя плюет на идеал… пусть даже собственная мать…
Я услышал, как хлопнула дверь, и вроде бы до моих ушей донеслись рыдания.
– Ты оскорбила его в лучших чувствах, – заметил я.
Она высказалась в том смысле, что чувства, как и справедливость, – последнее прибежище слабаков. Потом протянула стакан. Я наполнил его, зная, что утром она не вспомнит ничего из сказанного сегодня (при условии, что сможет встретить следующее утро) и будет все отрицать, причем яростно, если я попытаюсь ее просветить на этот счет. Я уже видел ее в таком состоянии, но это было давно.
Мы добили вторую бутылку (точнее, она) и половину третьей, прежде чем ее подбородок упал на залитую вином грудь, и она захрапела. Храп звучал, как рычание злобного пса.
Я обнял ее за плечи, руку сунул под мышку и поднял на ноги. Она сонно запротестовала, шлепнув меня липкой от вина рукой:
– Оставь меня в покое. Хочу спать.
– Ты и будешь спать, – ответил я. – Только в кровати, а не на крыльце.
Я провел ее – спотыкающуюся и всхрапывающую, причем один глаз был закрыт, а второй замутнен – через гостиную. Генри стоял на пороге своей комнаты – его лицо казалось бесстрастным и более взрослым, чем когда бы то ни было. Он кивнул мне. Одно движение головы – но оно сказало мне все, что я хотел знать.
Я уложил Арлетт на кровать, снял туфли и оставил храпеть. Ноги ее были раскинуты, рука свесилась вниз. Вернувшись в гостиную, я увидел, что Генри стоит у радиоприемника, который Арлетт уговорила меня купить годом раньше.
– Не должна она говорить такое про Шеннон, – прошептал он.
– Но она скажет это еще не раз, – ответил я. – Такая уж она, такой ее сотворил Господь.
– И она не может разлучить меня с Шеннон.
– Она и это сделает, если мы ей позволим.
– Не мог бы ты… папка, не мог бы ты найти себе адвоката?
– Ты думаешь, адвокат, услуги которого я смогу оплатить теми жалкими деньгами, которые лежат на моем банковском счете, устоит против адвокатов, выставленных «Фаррингтон компани»? Эта фирма пользуется в округе Хемингфорд немалым влиянием. А мне по силам только махать косой на поле. Им нужны эти сто акров, а Арлетт хочет их продать. Есть только один способ, но ты должен мне помочь. Поможешь?
Генри долго молчал. Он наклонил голову, и я увидел слезы, полившиеся из его глаз на вязанный крючком ковер. Потом он прошептал:
– Да. Но если мне придется смотреть… я не уверен, что…
– Я сделаю так, чтобы ты помогал, но не смотрел. Пойди в сарай и принеси джутовый мешок.
Он пошел и принес. Я же взял на кухне самый острый нож для разделки мяса. Когда сын вернулся и увидел нож, его лицо побледнело.
– Это обязательно? Не можешь ты… подушкой?..
– Слишком медленно и болезненно, – ответил я. – Она будет сопротивляться. – Он принял мои слова на веру, словно я обладал опытом, убив до жены с десяток женщин. Но я никого не убивал. Мог сказать только одно: во всех моих не очень-то определенных планах – точнее, грезах – по избавлению от Арлетт я всегда видел себя с ножом, который сейчас держал в руке. Так что именно этому ножу предстояло стать орудием убийства. Нож – или ничего.
Мы стояли в свете керосиновой лампы – электричество, если не считать генераторов, появилось в Хемингфорд-Хоуме только в 1928 году – и смотрели друг на друга. Нас окружала тишина ночи, особенно глубокая в кукурузных полях, нарушаемая лишь малоприятным храпом Арлетт. Но при этом в комнате присутствовало нечто еще – неотвратимая воля, которая словно существовала отдельно от этой женщины (уже тогда я подумал, что почти физически ощущаю рядом ее; восемью годами позже я в этом уверен). Если хотите, это некий призрак, но призрак, который находился в доме еще до того, как умерла женщина, которая им стала.
– Хорошо, папка. Мы… мы отправим ее в рай. – При этой мысли лицо Генри прояснилось.
И каким же отвратительным теперь мне все это представляется, особенно когда я думаю, как он закончил свой путь на этой земле.
– Все произойдет быстро, – пообещал я. И подростком, и взрослым мне приходилось перерезать горло десяткам свиней, и я рассчитывал, что все так и будет. Ошибся.
Давайте я все расскажу по-быстрому. Ночами, когда я не могу спать, – а их много, – в голове у меня все проигрывается снова и снова: каждый удар, стон, каждая капля крови, все как в замедленной съемке. Поэтому давайте я все расскажу по-быстрому.
Мы направились в спальню, я – первым, с мясницким ножом в руке, мой сын – следом, с джутовым мешком. Вошли на цыпочках, но могли бы бить в барабаны – все равно не разбудили бы ее. Я взмахом руки велел Генри встать справа от меня, у ее головы. Теперь мы слышали не только храп, но и тиканье будильника «Биг-Бен» на прикроватной тумбочке, и мне в голову пришла странная мысль: мы – врачи у смертного одра важной пациентки. Но я все-таки думаю, что врачи у смертного одра не дрожат от чувства вины и страха.
Пожалуйста, не надо много крови, подумал я. Пусть она вся останется в мешке. И будет лучше, если он сейчас скажет, что не хочет этого, в последнюю минуту.
Но он не сказал. Возможно, решил, что я возненавижу его за это; может, мысленно уже отправил ее на Небеса; может, помнил бесстыдный средний палец, берущий в круг его промежность. Не знаю. Знаю только, что он прошептал: «Прощай, мама», – и надел мешок ей на голову.
Она всхрапнула и попыталась стянуть мешок с головы. Я собирался сунуть нож в мешок и там уже сделать все, но Генри приходилось плотно прижимать мешок к голове, чтобы она из него не выскользнула, так что реализовать задуманное не получалось. Я увидел ее нос, натягивающий мешковину, он был как акулий плавник. Я увидел панику на лице сына и понял, что он вот-вот убежит со всех ног.
Тогда я оперся коленом о кровать, а рукой ухватил ее за плечо. Полоснул через мешковину по шее под ней. Арлетт закричала и стала вырываться еще яростнее. Кровь полилась через разрез в мешке. Руки жены поднялись и принялись лупить воздух. Генри с пронзительным воплем отскочил от кровати. Я пытался удержать Арлетт, а она уже стягивала мешок с головы обеими руками. И тут я полоснул по одной, разрезав три пальца до кости. Она закричала вновь, тонко и пронзительно, крик вонзился в уши, как острая сосулька. Рука упала на покрывало. Я пробил еще одну дыру в мешковине, и еще, и еще. Нанес пять ударов, прежде чем она оттолкнула меня неповрежденной рукой и стянула джутовый мешок с лица. Совсем снять его она не смогла – он зацепился за волосы и теперь напоминал сеточку, которую надевают, ложась в кровать, чтобы не испортить прическу.
Следующими двумя ударами я разрезал ей шею, первый из них оказался достаточно глубоким, чтобы показалась трахея. Последние два пришлись в щеку и рот, и теперь она улыбалась, как клоун, до самых ушей, и в разрезе виднелись зубы. Из горла вырвался сдавленный рев, такой звук мог издать лев перед тем, как наброситься на жертву. Кровь выплеснулась из шеи и долетела до изножья кровати. Я тогда еще подумал, что она как вино в стакане, подсвеченное закатным солнцем.
Арлетт попыталась подняться с кровати. Сначала я застыл, как оглушенный, потом меня охватила дикая ярость. С первого дня нашей семейной жизни она доставляла мне одни проблемы и не изменила себе даже теперь, при нашем кровавом разводе. А чего еще я мог от нее ожидать?
– Ох, папка, останови ее! – взвизгнул Генри. – Останови ее, папка, ради Бога, останови!
Я прыгнул на нее, как страстный любовник, и завалил назад, на пропитанную кровью подушку. Новые хрипы вырывались из ее порезанной шеи. Вытаращенные глаза вращались, из них бежали слезы. Я запустил руку в ее волосы, дернул голову назад и вновь полоснул ножом по шее. Затем сдернул покрывало с моей половины кровати и набросил ей на голову, поймав все, кроме первого выброса из яремной вены. Кровь брызнула мне в лицо, горячая кровь, которая заструилась с моего подбородка, носа и бровей.
Крики Генри за моей спиной прекратились. Обернувшись, я увидел, что Господь пожалел его (при условии, что Он не отвернул лицо, когда увидел, чем мы занимаемся): мальчик лишился чувств. Арлетт вырывалась уже не так активно. Наконец затихла… но я по-прежнему лежал на ней, прижимая покрывало, которое уже пропиталось ее кровью. Я напомнил себе, что она ни в чем и никогда не облегчала мне жизнь. И снова оказался прав. Через тридцать секунд (их отсчитали часы в жестяном корпусе, заказанные по каталогу и полученные по почте) она так резко и высоко изогнула спину, что едва не сбросила меня с кровати. Давай, ковбой, объезжай, подумал я. А может, произнес вслух. Этого я не помню, да поможет мне Бог. Все остальное помню, но не это.
Она вновь затихла. Я отсчитал тридцать жестяных тиков – и тридцать еще, для гарантии. На полу зашевелился и застонал Генри. Попытался сесть, потом передумал. Отполз в дальний угол комнаты и там свернулся в клубок.
– Генри! – позвал я.
Клубок в углу не отреагировал.
– Генри, она мертва. Она мертва, и мне нужна помощь.
Никакого ответа.
– Генри, поворачивать назад слишком поздно. Дело сделано. Если не хочешь сесть в тюрьму сам и отправить на электрический стул отца, поднимайся и помогай мне.
Он приплелся к кровати. Волосы падали на глаза, блестевшие сквозь слипшиеся от пота пряди, будто глаза зверька, прячущегося в кустах. Он то и дело облизывал губы.
– Не наступай туда, где кровь. Нам и так придется здесь все отчищать, работы будет больше, чем я ожидал, но мы справимся. Если только не разнесем кровь по всему дому.
– Я должен смотреть на нее? Папка, я должен смотреть?
– Нет. Никто из нас не должен.
Мы закатали ее в покрывало, превратив его в саван. Как только покончили с этим, я понял, что в таком виде нам ее из дома не вынести. В моих неопределенных планах и грезах я видел только небольшое кровяное пятно, проступающее на покрывале над ее перерезанной шеей (ее аккуратно перерезанной шеей). Я не предполагал, не представлял себе жуткую реальность: белое покрывало казалось черно-лиловым в темной комнате, и кровь стекала с него, как с вынутой из ванны губки течет вода.
В стенном шкафу лежало стеганое одеяло. В голове мелькнула мысль – я не смог подавить ее, – а что бы сказала моя мать, если бы увидела, как я использую с любовью сшитый подарок на свадьбу? Я расстелил одеяло на полу. Мы сбросили на него Арлетт. Потом закатали ее в одеяло.
– Быстро, – велел я, – пока оно не намокло. Нет… подожди… сходи за лампой.
Генри отсутствовал так долго, что я испугался, а не сбежал ли он. Потом увидел свет в маленьком коридорчике между его спальней и этой, которую я делил с Арлетт. Раньше делил. Я видел слезы, бежавшие по его восково-бледному лицу.
– Поставь на комод.
Он поставил лампу рядом с книгой, которую я читал, романом «Главная улица» Синклера Льюиса. Я его так и не дочитал. Не смог заставить себя дочитать. При свете лампы я увидел брызги крови на полу и лужицу у самой кровати.
Еще больше натечет из одеяла. Я вздохнул. Если бы знал, что в ней столько крови…
Я снял наволочку со своей подушки и натянул на конец свернутого одеяла, словно носок на кровоточащую голень.
– Бери ее ноги, – распорядился я. – Это мы должны сделать прямо сейчас. И не падай в обморок, Генри, потому что одному мне не справиться.
– Лучше бы это был сон. – Он наклонился и взялся за противоположный конец одеяла. – Это может быть сон, папка?
– Через год, когда все останется позади, мы так и будем об этом думать. – В глубине души я действительно в это верил. – А теперь – быстро. Надо успеть, пока с наволочки не начнет капать кровь. Или с одеяла.
Мы пронесли ее по коридору, через гостиную, на крыльцо, миновав парадную дверь, совсем как грузчики, выносящие мебель в чехлах. Как только спустились с крыльца на землю, дышать мне стало чуть легче: во дворе затереть кровь куда проще.
Генри держался, пока мы не обогнули угол амбара и не показался старый колодец. Его огораживали деревянные стойки, чтобы никто случайно не наступил на крышку, которая его закрывала. Стойки эти в звездном свете выглядели мрачными и ужасными, и, увидев их, Генри издал сдавленный крик.
– Это не могила для мамы… ма… – Ничего больше он произнести не успел – потеряв сознание, повалился на куст, росший за амбаром. Так что убитую жену мне пришлось держать одному. Я хотел было положить этот громадный куль на землю – все равно он уже начал разворачиваться и из него появилась порезанная ножом рука – и попытаться привести сына в чувство. Потом решил проявить милосердие и оставить его лежать. Подтащил Арлетт к колодцу, опустил на землю, снял деревянную крышку. Привалился к двум стойкам, переводя дыхание, и тут колодец дыхнул мне в лицо – вонью стоячей воды и гниющей травы. Я вступил в борьбу с рвотным рефлексом – и проиграл. Держась руками за стойки, согнулся пополам, чтобы выблевать ужин и выпитое вино. Всплеск эхом отразился от стенок, когда блевотина плюхнулась в мутную воду на дне. Всплеск этот, как и фраза «Давай, ковбой, объезжай», не уходил из моей памяти все восемь последних лет. Я просыпался глубокой ночью, слышал эхо этого всплеска и чувствовал, как занозы впиваются в мои руки, сжимающие стойки с такой силой, будто от этого зависела моя жизнь.
Я попятился от колодца, споткнулся о куль, в котором лежала Арлетт. Упал. Ее порезанная рука оказалась в считанных дюймах от моих глаз. Генри все лежал под кустом, под головой – рука. Он выглядел, как ребенок, уснувший после утомительного дня во время жатвы. Над нами светили тысячи, десятки тысяч звезд. Я видел созвездия – Орион, Кассиопею, Большую Медведицу, – их когда-то показывал мне отец. Вдалеке один раз гавкнул пес Коттери, Рекс, и затих. Помнится, я еще подумал: Эта ночь никогда не закончится. И ведь правильно подумал. По большому счету, она так и не закончилась.
Я подхватил куль, и он дернулся.
Я замер, не в силах даже вдохнуть, только сердце колотилось как бешеное. Конечно же, я не мог такого почувствовать, подумал я. Подождал – а вдруг куль дернется снова? А может, ждал, как ее рука змеей выползет из стеганого одеяла и попытается схватить меня за запястье порезанными пальцами.
Никто не дернулся, ничто не выползло. Мне это все почудилось. Понятное дело. И я сбросил ее в колодец. Увидел, как стеганое одеяло развернулось с конца, на который я не надевал наволочку, а потом раздался всплеск. Гораздо более громкий, чем при моей блевотине, а за ним последовал хлюпающий удар. Я знал, что воды в колодце немного, но надеялся, что Арлетт погрузится с головой. Звук удара подсказал мне: в этом я ошибся.
Пронзительный смех раздался у меня за спиной – звук, так близко граничащий с безумием, что у меня по спине побежали мурашки, от поясницы до загривка. Генри пришел в себя и поднялся. Нет, более того – он прыгал перед амбаром, вскидывая руки к звездному небу, и хохотал.
– Мама в колодце, а мне все равно! – нараспев прокричал он. – Мама в колодце, а мне все равно, потому что хозяина нет[4].
Я в три больших шага подскочил к нему и влепил оплеуху, оставив кровавые отметины на покрытой пушком щеке, еще не знавшей бритвы.
– Заткнись! Голос разносится далеко! Тебя могут услышать… Видишь, дурак, ты опять потревожил этого чертова пса.
Рекс гавкнул один раз, второй, третий. Замолчал. Мы стояли, я держал Генри за плечи, склонив голову, прислушиваясь. Струйки пота бежали по шее. Рекс пролаял еще раз, потом затих. Если бы кто-то из Коттери проснулся, они бы подумали, что Рекс нашел енота. Я, во всяком случае, на это надеялся.
– Иди в дом, – велел я. – Худшее позади.
– Правда, папка? – Он очень серьезно смотрел на меня. – Правда?
– Да. Как ты? Не собираешься снова грохнуться в обморок?
– А я грохался?
– Да.
– Я в порядке. Просто… не знаю, почему так смеялся. Что-то смешалось в голове. Наверное, я просто обрадовался. Все закончилось! – Смешок вновь сорвался с его губ, и он хлопнул по губам руками, как маленький мальчик, случайно произнесший плохое слово в присутствии бабушки.
– Да, – кивнул я. – Все закончилось. Мы останемся здесь. Твоя мать убежала в Сент-Луис… а может, в Чикаго… но мы останемся здесь.
– Она?.. – Его взгляд устремился к колодцу, крышка которого прислонялась к трем стойкам, казавшимся такими мрачными в звездном свете.
– Да, Хэнк, сбежала. – Его мать терпеть не могла, когда я называл его Хэнком, говорила, что это вульгарно, но теперь она ничего не могла с этим поделать. – Убежала и оставила нас здесь. И разумеется, мы очень сожалеем, но при этом полевые работы не могут ждать. И занятия в школе тоже.
– И я могу… по-прежнему дружить с Шеннон?
– Разумеется, – ответил я и снова вспомнил, как средний палец Арлетт похотливо обводит его промежность. – Разумеется, можешь. Но если у тебя вдруг возникнет желание признаться Шеннон…
На лице Генри отразился ужас.
– Никогда!
– Что ж, я рад. Но если такое желание все-таки возникнет, запомни: она убежит от тебя.
– Разумеется, убежит, – пробормотал он.
– А теперь иди в дом и достань из кладовой все ведра для мытья полов. Наполни из колонки на кухне и добавь порошка, который она держит под раковиной.
– Воду мне подогреть?
Я услышал голос матери: Кровь замывают холодной водой, Уилф. Запомни это.
– Незачем, – ответил я. – Я приду, как только поставлю крышку на место.
Он начал поворачиваться, потом вдруг схватил меня за руку. Холодными, просто ледяными пальцами.
– Никто не должен узнать! – хрипло прошептал он мне в лицо. – Никто не должен узнать о том, что мы сделали!
– Никто и не узнает. – В моем голосе уверенности было куда больше, чем в душе. Многое сразу пошло наперекосяк, и я начал понимать, что наяву все далеко не так, как в грезах.
– Она не вернется, правда?
– Что?
– Ее призрак не будет донимать нас, а? – Только слово это он произнес на деревенский манер и прозвучало оно как «добивать». Арлетт в таких случаях качала головой и закатывала глаза, и только теперь, восемь лет спустя, я начал осознавать, что, возможно, сын сказал так не случайно[5].
– Нет, – ответил я.
И ошибся.
Я посмотрел в колодец и, хотя глубина составляла всего двадцать футов, увидел лишь светлое пятно лоскутного одеяла, поскольку луны не было. А может, это была наволочка. Я опустил крышку на место и направился к дому, стараясь следовать тем маршрутом, по которому мы тащили куль, намеренно почти не отрывая ноги от земли, чтобы затереть следы крови. Утром я довел это дело до конца.
В ту ночь я узнал нечто такое, что для большинства людей остается неведомым: убийство – это грех, убийство – это осуждение души на вечные муки (и уж точно рассудка и духа, даже если атеисты правы и никакой жизни после жизни нет), но убийство еще и работа. Мы оттирали спальню до боли в спине, потом перебрались в коридор, в гостиную и, наконец, на крыльцо. Всякий раз, когда мы думали, что работа закончена, один из нас находил очередное пятнышко. Когда заря осветила небо на востоке, Генри на коленях оттирал щели между половицами в спальне, а я, тоже на коленях, осматривал каждый дюйм вязанного крючком ковра Арлетт в гостиной в поисках одной-единственной капли крови, которая могла стать для нас роковой. Не нашел ни одной – в этом нам повезло, зато обнаружил пятно размером с десятицентовик рядом с ковром. Выглядело оно будто кровь, капнувшая из бритвенного пореза. Я отчистил это пятно, потом вернулся в спальню, чтобы посмотреть, как идут дела у Генри. Он вроде бы чуть взбодрился, да и я тоже. Думаю, сказался приход дня, который, похоже, развеял самые жуткие наши кошмары. Но когда Джордж, наш петух, громко сообщил, что проснулся, Генри подпрыгнул. Потом рассмеялся, очень коротко и как-то не совсем нормально, но он не напугал меня до такой степени, как ночью, когда пришел в себя неподалеку от старого колодца.
– Сегодня я в школу идти не могу, папка. Слишком устал. И… наверное, люди могут все увидеть на моем лице. Особенно Шеннон.
Я даже не подумал о школе – еще одно доказательство того, что подготовка моих планов оставляла желать лучшего. Дерьмо, а не планы. Мне следовало дождаться, пока школьников распустят на летние каникулы. Оставалась-то одна неделя.
– Ты можешь побыть дома до понедельника. А потом скажешь учительнице, что заболел гриппом и не хотел заразить весь класс.
– Это не грипп, но я болен.
То же самое я мог сказать и про себя.
Мы расстелили чистую простыню из ее стенного шкафа (так много вещей в доме принадлежали ей… но теперь уже нет) и сложили на ней окровавленное постельное белье. Матрас тоже запачкала кровь, его следовало сменить. Другой у нас был, не такой, правда, хороший. Он лежал в дальнем сарае. Я связал грязное постельное белье в узел, а Генри нес матрас. Мы вернулись к колодцу аккурат перед тем, как солнце поднялось над горизонтом. Над нами раскинулось чистое, без единого облачка небо. Начинался хороший для кукурузы день.
– Я не смогу туда заглянуть, папка.
– Тебе и не надо, – сказал я и вновь поднял деревянную крышку. Подумал, что лучше бы оставил ее поднятой. Работай головой, чтобы не делать лишней работы руками, обычно говорил мой отец. Но я знал, что не смог бы так поступить. Особенно после того, как куль дернулся у меня в руках.
Теперь я увидел дно колодца и ужаснулся. Она приземлилась, оказавшись в положении сидя, ноги были вытянуты вперед. Наволочка разорвалась и лежала у нее на коленях. Стеганое одеяло и покрывало размотались и охватывали ее плечи, как изысканный дамский палантин. Джутовый мешок, превратившийся в сеточку для волос, дополнял картину: она словно приоделась, чтобы провести вечер в городе.
Да! Вечер в городе! Вот почему я так счастлива! Вот почему улыбаюсь во весь рот, от уха до уха! А ты обратил внимание, какая красная у меня помада, Уилф? Я никогда не пошла бы с такой помадой в церковь. Нет, и это не та помада, которой женщина красит губы, когда хочет сделать кое-что непристойное со своим мужчиной. Спускайся, Уилф, чего ты ждешь? И лестница тебе не нужна, просто прыгни! Покажи мне, как сильно ты меня хочешь! Ты поступил по отношению ко мне непристойно, а теперь позволь мне последовать твоему примеру.
– Нечего быть таким ханжой. Я видела тебя с Шеннон Коттери. Маленькая шлюшка, но у нее красивые волосы и аппетитная попка. – Она допила вино и рыгнула. – Если ты ее еще не пощупал, то дурак. Только тебе лучше быть осторожным. В четырнадцать уже можно жениться. У нас в четырнадцать можно жениться даже на кузине. – Она рассмеялась и протянула мне стакан. Я наполнил его из второй бутылки.
– Папка, ей хватит. – Генри говорил осуждающе, как священник. Над нами появились первые звезды и принялись подмигивать, зависнув над бескрайней равниной, которую я любил всю жизнь.
– Ну, не знаю, – ответил я. – «In vino veritas»[3], – так сказал Плиний Старший… в одной из книг, которые презирает твоя мать.
– Рука на плуге весь день, нос в книге всю ночь, – фыркнула Арлетт. – За исключением того времени, когда он кое-что другое совал в меня.
– Мама!
– «Мама»! – передразнила она Генри, потом указала стаканом в сторону фермы Харлана Коттери, которая располагалась слишком далеко, чтобы мы могли видеть огни в окнах. Теперь, когда кукуруза поднялась достаточно высоко, мы не смогли бы их увидеть, даже если бы ферма соседа находилась на милю ближе. Когда в Небраску приходит лето, каждый дом словно превращается в корабль, плывущий в зеленом океане. – За Шеннон Коттери и ее пробивающиеся грудки! И если мой сын не знает цвета ее сосков, тогда он дубина стоеросовая.
Мой сын на это ничего не ответил, но его потемневшее лицо порадовало Коварного Человека.
Арлетт повернулась к Генри, схватила его за руку и плеснула вином ему на запястье. Не обращая внимания на неудовольствие сына, вглядываясь в его лицо с внезапно вспыхнувшей в глазах жестокостью, она продолжила:
– Только уж постарайся ничего в нее не совать, когда ляжешь рядом с ней в кукурузе или за амбаром. – Она сжала пальцы второй руки в кулак, оттопырила средний палец и обвела им промежность Генри: левое бедро, правое бедро, правую сторону живота, пупок, левую сторону живота, вновь левое бедро. – Щупай что хочешь, трись своим Джонни Маком, пока ему не станет хорошо и из него не брызнет, но не лезь в уютное местечко, иначе потеряешь свободу на всю жизнь, как твои мамуля и папуля.
Сын встал и ушел, храня молчание, и я его не виню. Представление получилось очень уж вульгарным, даже для Арлетт. На его глазах произошла разительная перемена: из матери, женщины своенравной, но любимой, она превратилась в содержательницу борделя, дающую советы зеленому клиенту-сосунку. В этом не было ничего хорошего, а поскольку он питал к Шеннон Коттери нежные чувства, сцена только усугубила ситуацию. Юноши возносят свою первую любовь на пьедестал, а если кто-то походя плюет на идеал… пусть даже собственная мать…
Я услышал, как хлопнула дверь, и вроде бы до моих ушей донеслись рыдания.
– Ты оскорбила его в лучших чувствах, – заметил я.
Она высказалась в том смысле, что чувства, как и справедливость, – последнее прибежище слабаков. Потом протянула стакан. Я наполнил его, зная, что утром она не вспомнит ничего из сказанного сегодня (при условии, что сможет встретить следующее утро) и будет все отрицать, причем яростно, если я попытаюсь ее просветить на этот счет. Я уже видел ее в таком состоянии, но это было давно.
Мы добили вторую бутылку (точнее, она) и половину третьей, прежде чем ее подбородок упал на залитую вином грудь, и она захрапела. Храп звучал, как рычание злобного пса.
Я обнял ее за плечи, руку сунул под мышку и поднял на ноги. Она сонно запротестовала, шлепнув меня липкой от вина рукой:
– Оставь меня в покое. Хочу спать.
– Ты и будешь спать, – ответил я. – Только в кровати, а не на крыльце.
Я провел ее – спотыкающуюся и всхрапывающую, причем один глаз был закрыт, а второй замутнен – через гостиную. Генри стоял на пороге своей комнаты – его лицо казалось бесстрастным и более взрослым, чем когда бы то ни было. Он кивнул мне. Одно движение головы – но оно сказало мне все, что я хотел знать.
Я уложил Арлетт на кровать, снял туфли и оставил храпеть. Ноги ее были раскинуты, рука свесилась вниз. Вернувшись в гостиную, я увидел, что Генри стоит у радиоприемника, который Арлетт уговорила меня купить годом раньше.
– Не должна она говорить такое про Шеннон, – прошептал он.
– Но она скажет это еще не раз, – ответил я. – Такая уж она, такой ее сотворил Господь.
– И она не может разлучить меня с Шеннон.
– Она и это сделает, если мы ей позволим.
– Не мог бы ты… папка, не мог бы ты найти себе адвоката?
– Ты думаешь, адвокат, услуги которого я смогу оплатить теми жалкими деньгами, которые лежат на моем банковском счете, устоит против адвокатов, выставленных «Фаррингтон компани»? Эта фирма пользуется в округе Хемингфорд немалым влиянием. А мне по силам только махать косой на поле. Им нужны эти сто акров, а Арлетт хочет их продать. Есть только один способ, но ты должен мне помочь. Поможешь?
Генри долго молчал. Он наклонил голову, и я увидел слезы, полившиеся из его глаз на вязанный крючком ковер. Потом он прошептал:
– Да. Но если мне придется смотреть… я не уверен, что…
– Я сделаю так, чтобы ты помогал, но не смотрел. Пойди в сарай и принеси джутовый мешок.
Он пошел и принес. Я же взял на кухне самый острый нож для разделки мяса. Когда сын вернулся и увидел нож, его лицо побледнело.
– Это обязательно? Не можешь ты… подушкой?..
– Слишком медленно и болезненно, – ответил я. – Она будет сопротивляться. – Он принял мои слова на веру, словно я обладал опытом, убив до жены с десяток женщин. Но я никого не убивал. Мог сказать только одно: во всех моих не очень-то определенных планах – точнее, грезах – по избавлению от Арлетт я всегда видел себя с ножом, который сейчас держал в руке. Так что именно этому ножу предстояло стать орудием убийства. Нож – или ничего.
Мы стояли в свете керосиновой лампы – электричество, если не считать генераторов, появилось в Хемингфорд-Хоуме только в 1928 году – и смотрели друг на друга. Нас окружала тишина ночи, особенно глубокая в кукурузных полях, нарушаемая лишь малоприятным храпом Арлетт. Но при этом в комнате присутствовало нечто еще – неотвратимая воля, которая словно существовала отдельно от этой женщины (уже тогда я подумал, что почти физически ощущаю рядом ее; восемью годами позже я в этом уверен). Если хотите, это некий призрак, но призрак, который находился в доме еще до того, как умерла женщина, которая им стала.
– Хорошо, папка. Мы… мы отправим ее в рай. – При этой мысли лицо Генри прояснилось.
И каким же отвратительным теперь мне все это представляется, особенно когда я думаю, как он закончил свой путь на этой земле.
– Все произойдет быстро, – пообещал я. И подростком, и взрослым мне приходилось перерезать горло десяткам свиней, и я рассчитывал, что все так и будет. Ошибся.
Давайте я все расскажу по-быстрому. Ночами, когда я не могу спать, – а их много, – в голове у меня все проигрывается снова и снова: каждый удар, стон, каждая капля крови, все как в замедленной съемке. Поэтому давайте я все расскажу по-быстрому.
Мы направились в спальню, я – первым, с мясницким ножом в руке, мой сын – следом, с джутовым мешком. Вошли на цыпочках, но могли бы бить в барабаны – все равно не разбудили бы ее. Я взмахом руки велел Генри встать справа от меня, у ее головы. Теперь мы слышали не только храп, но и тиканье будильника «Биг-Бен» на прикроватной тумбочке, и мне в голову пришла странная мысль: мы – врачи у смертного одра важной пациентки. Но я все-таки думаю, что врачи у смертного одра не дрожат от чувства вины и страха.
Пожалуйста, не надо много крови, подумал я. Пусть она вся останется в мешке. И будет лучше, если он сейчас скажет, что не хочет этого, в последнюю минуту.
Но он не сказал. Возможно, решил, что я возненавижу его за это; может, мысленно уже отправил ее на Небеса; может, помнил бесстыдный средний палец, берущий в круг его промежность. Не знаю. Знаю только, что он прошептал: «Прощай, мама», – и надел мешок ей на голову.
Она всхрапнула и попыталась стянуть мешок с головы. Я собирался сунуть нож в мешок и там уже сделать все, но Генри приходилось плотно прижимать мешок к голове, чтобы она из него не выскользнула, так что реализовать задуманное не получалось. Я увидел ее нос, натягивающий мешковину, он был как акулий плавник. Я увидел панику на лице сына и понял, что он вот-вот убежит со всех ног.
Тогда я оперся коленом о кровать, а рукой ухватил ее за плечо. Полоснул через мешковину по шее под ней. Арлетт закричала и стала вырываться еще яростнее. Кровь полилась через разрез в мешке. Руки жены поднялись и принялись лупить воздух. Генри с пронзительным воплем отскочил от кровати. Я пытался удержать Арлетт, а она уже стягивала мешок с головы обеими руками. И тут я полоснул по одной, разрезав три пальца до кости. Она закричала вновь, тонко и пронзительно, крик вонзился в уши, как острая сосулька. Рука упала на покрывало. Я пробил еще одну дыру в мешковине, и еще, и еще. Нанес пять ударов, прежде чем она оттолкнула меня неповрежденной рукой и стянула джутовый мешок с лица. Совсем снять его она не смогла – он зацепился за волосы и теперь напоминал сеточку, которую надевают, ложась в кровать, чтобы не испортить прическу.
Следующими двумя ударами я разрезал ей шею, первый из них оказался достаточно глубоким, чтобы показалась трахея. Последние два пришлись в щеку и рот, и теперь она улыбалась, как клоун, до самых ушей, и в разрезе виднелись зубы. Из горла вырвался сдавленный рев, такой звук мог издать лев перед тем, как наброситься на жертву. Кровь выплеснулась из шеи и долетела до изножья кровати. Я тогда еще подумал, что она как вино в стакане, подсвеченное закатным солнцем.
Арлетт попыталась подняться с кровати. Сначала я застыл, как оглушенный, потом меня охватила дикая ярость. С первого дня нашей семейной жизни она доставляла мне одни проблемы и не изменила себе даже теперь, при нашем кровавом разводе. А чего еще я мог от нее ожидать?
– Ох, папка, останови ее! – взвизгнул Генри. – Останови ее, папка, ради Бога, останови!
Я прыгнул на нее, как страстный любовник, и завалил назад, на пропитанную кровью подушку. Новые хрипы вырывались из ее порезанной шеи. Вытаращенные глаза вращались, из них бежали слезы. Я запустил руку в ее волосы, дернул голову назад и вновь полоснул ножом по шее. Затем сдернул покрывало с моей половины кровати и набросил ей на голову, поймав все, кроме первого выброса из яремной вены. Кровь брызнула мне в лицо, горячая кровь, которая заструилась с моего подбородка, носа и бровей.
Крики Генри за моей спиной прекратились. Обернувшись, я увидел, что Господь пожалел его (при условии, что Он не отвернул лицо, когда увидел, чем мы занимаемся): мальчик лишился чувств. Арлетт вырывалась уже не так активно. Наконец затихла… но я по-прежнему лежал на ней, прижимая покрывало, которое уже пропиталось ее кровью. Я напомнил себе, что она ни в чем и никогда не облегчала мне жизнь. И снова оказался прав. Через тридцать секунд (их отсчитали часы в жестяном корпусе, заказанные по каталогу и полученные по почте) она так резко и высоко изогнула спину, что едва не сбросила меня с кровати. Давай, ковбой, объезжай, подумал я. А может, произнес вслух. Этого я не помню, да поможет мне Бог. Все остальное помню, но не это.
Она вновь затихла. Я отсчитал тридцать жестяных тиков – и тридцать еще, для гарантии. На полу зашевелился и застонал Генри. Попытался сесть, потом передумал. Отполз в дальний угол комнаты и там свернулся в клубок.
– Генри! – позвал я.
Клубок в углу не отреагировал.
– Генри, она мертва. Она мертва, и мне нужна помощь.
Никакого ответа.
– Генри, поворачивать назад слишком поздно. Дело сделано. Если не хочешь сесть в тюрьму сам и отправить на электрический стул отца, поднимайся и помогай мне.
Он приплелся к кровати. Волосы падали на глаза, блестевшие сквозь слипшиеся от пота пряди, будто глаза зверька, прячущегося в кустах. Он то и дело облизывал губы.
– Не наступай туда, где кровь. Нам и так придется здесь все отчищать, работы будет больше, чем я ожидал, но мы справимся. Если только не разнесем кровь по всему дому.
– Я должен смотреть на нее? Папка, я должен смотреть?
– Нет. Никто из нас не должен.
Мы закатали ее в покрывало, превратив его в саван. Как только покончили с этим, я понял, что в таком виде нам ее из дома не вынести. В моих неопределенных планах и грезах я видел только небольшое кровяное пятно, проступающее на покрывале над ее перерезанной шеей (ее аккуратно перерезанной шеей). Я не предполагал, не представлял себе жуткую реальность: белое покрывало казалось черно-лиловым в темной комнате, и кровь стекала с него, как с вынутой из ванны губки течет вода.
В стенном шкафу лежало стеганое одеяло. В голове мелькнула мысль – я не смог подавить ее, – а что бы сказала моя мать, если бы увидела, как я использую с любовью сшитый подарок на свадьбу? Я расстелил одеяло на полу. Мы сбросили на него Арлетт. Потом закатали ее в одеяло.
– Быстро, – велел я, – пока оно не намокло. Нет… подожди… сходи за лампой.
Генри отсутствовал так долго, что я испугался, а не сбежал ли он. Потом увидел свет в маленьком коридорчике между его спальней и этой, которую я делил с Арлетт. Раньше делил. Я видел слезы, бежавшие по его восково-бледному лицу.
– Поставь на комод.
Он поставил лампу рядом с книгой, которую я читал, романом «Главная улица» Синклера Льюиса. Я его так и не дочитал. Не смог заставить себя дочитать. При свете лампы я увидел брызги крови на полу и лужицу у самой кровати.
Еще больше натечет из одеяла. Я вздохнул. Если бы знал, что в ней столько крови…
Я снял наволочку со своей подушки и натянул на конец свернутого одеяла, словно носок на кровоточащую голень.
– Бери ее ноги, – распорядился я. – Это мы должны сделать прямо сейчас. И не падай в обморок, Генри, потому что одному мне не справиться.
– Лучше бы это был сон. – Он наклонился и взялся за противоположный конец одеяла. – Это может быть сон, папка?
– Через год, когда все останется позади, мы так и будем об этом думать. – В глубине души я действительно в это верил. – А теперь – быстро. Надо успеть, пока с наволочки не начнет капать кровь. Или с одеяла.
Мы пронесли ее по коридору, через гостиную, на крыльцо, миновав парадную дверь, совсем как грузчики, выносящие мебель в чехлах. Как только спустились с крыльца на землю, дышать мне стало чуть легче: во дворе затереть кровь куда проще.
Генри держался, пока мы не обогнули угол амбара и не показался старый колодец. Его огораживали деревянные стойки, чтобы никто случайно не наступил на крышку, которая его закрывала. Стойки эти в звездном свете выглядели мрачными и ужасными, и, увидев их, Генри издал сдавленный крик.
– Это не могила для мамы… ма… – Ничего больше он произнести не успел – потеряв сознание, повалился на куст, росший за амбаром. Так что убитую жену мне пришлось держать одному. Я хотел было положить этот громадный куль на землю – все равно он уже начал разворачиваться и из него появилась порезанная ножом рука – и попытаться привести сына в чувство. Потом решил проявить милосердие и оставить его лежать. Подтащил Арлетт к колодцу, опустил на землю, снял деревянную крышку. Привалился к двум стойкам, переводя дыхание, и тут колодец дыхнул мне в лицо – вонью стоячей воды и гниющей травы. Я вступил в борьбу с рвотным рефлексом – и проиграл. Держась руками за стойки, согнулся пополам, чтобы выблевать ужин и выпитое вино. Всплеск эхом отразился от стенок, когда блевотина плюхнулась в мутную воду на дне. Всплеск этот, как и фраза «Давай, ковбой, объезжай», не уходил из моей памяти все восемь последних лет. Я просыпался глубокой ночью, слышал эхо этого всплеска и чувствовал, как занозы впиваются в мои руки, сжимающие стойки с такой силой, будто от этого зависела моя жизнь.
Я попятился от колодца, споткнулся о куль, в котором лежала Арлетт. Упал. Ее порезанная рука оказалась в считанных дюймах от моих глаз. Генри все лежал под кустом, под головой – рука. Он выглядел, как ребенок, уснувший после утомительного дня во время жатвы. Над нами светили тысячи, десятки тысяч звезд. Я видел созвездия – Орион, Кассиопею, Большую Медведицу, – их когда-то показывал мне отец. Вдалеке один раз гавкнул пес Коттери, Рекс, и затих. Помнится, я еще подумал: Эта ночь никогда не закончится. И ведь правильно подумал. По большому счету, она так и не закончилась.
Я подхватил куль, и он дернулся.
Я замер, не в силах даже вдохнуть, только сердце колотилось как бешеное. Конечно же, я не мог такого почувствовать, подумал я. Подождал – а вдруг куль дернется снова? А может, ждал, как ее рука змеей выползет из стеганого одеяла и попытается схватить меня за запястье порезанными пальцами.
Никто не дернулся, ничто не выползло. Мне это все почудилось. Понятное дело. И я сбросил ее в колодец. Увидел, как стеганое одеяло развернулось с конца, на который я не надевал наволочку, а потом раздался всплеск. Гораздо более громкий, чем при моей блевотине, а за ним последовал хлюпающий удар. Я знал, что воды в колодце немного, но надеялся, что Арлетт погрузится с головой. Звук удара подсказал мне: в этом я ошибся.
Пронзительный смех раздался у меня за спиной – звук, так близко граничащий с безумием, что у меня по спине побежали мурашки, от поясницы до загривка. Генри пришел в себя и поднялся. Нет, более того – он прыгал перед амбаром, вскидывая руки к звездному небу, и хохотал.
– Мама в колодце, а мне все равно! – нараспев прокричал он. – Мама в колодце, а мне все равно, потому что хозяина нет[4].
Я в три больших шага подскочил к нему и влепил оплеуху, оставив кровавые отметины на покрытой пушком щеке, еще не знавшей бритвы.
– Заткнись! Голос разносится далеко! Тебя могут услышать… Видишь, дурак, ты опять потревожил этого чертова пса.
Рекс гавкнул один раз, второй, третий. Замолчал. Мы стояли, я держал Генри за плечи, склонив голову, прислушиваясь. Струйки пота бежали по шее. Рекс пролаял еще раз, потом затих. Если бы кто-то из Коттери проснулся, они бы подумали, что Рекс нашел енота. Я, во всяком случае, на это надеялся.
– Иди в дом, – велел я. – Худшее позади.
– Правда, папка? – Он очень серьезно смотрел на меня. – Правда?
– Да. Как ты? Не собираешься снова грохнуться в обморок?
– А я грохался?
– Да.
– Я в порядке. Просто… не знаю, почему так смеялся. Что-то смешалось в голове. Наверное, я просто обрадовался. Все закончилось! – Смешок вновь сорвался с его губ, и он хлопнул по губам руками, как маленький мальчик, случайно произнесший плохое слово в присутствии бабушки.
– Да, – кивнул я. – Все закончилось. Мы останемся здесь. Твоя мать убежала в Сент-Луис… а может, в Чикаго… но мы останемся здесь.
– Она?.. – Его взгляд устремился к колодцу, крышка которого прислонялась к трем стойкам, казавшимся такими мрачными в звездном свете.
– Да, Хэнк, сбежала. – Его мать терпеть не могла, когда я называл его Хэнком, говорила, что это вульгарно, но теперь она ничего не могла с этим поделать. – Убежала и оставила нас здесь. И разумеется, мы очень сожалеем, но при этом полевые работы не могут ждать. И занятия в школе тоже.
– И я могу… по-прежнему дружить с Шеннон?
– Разумеется, – ответил я и снова вспомнил, как средний палец Арлетт похотливо обводит его промежность. – Разумеется, можешь. Но если у тебя вдруг возникнет желание признаться Шеннон…
На лице Генри отразился ужас.
– Никогда!
– Что ж, я рад. Но если такое желание все-таки возникнет, запомни: она убежит от тебя.
– Разумеется, убежит, – пробормотал он.
– А теперь иди в дом и достань из кладовой все ведра для мытья полов. Наполни из колонки на кухне и добавь порошка, который она держит под раковиной.
– Воду мне подогреть?
Я услышал голос матери: Кровь замывают холодной водой, Уилф. Запомни это.
– Незачем, – ответил я. – Я приду, как только поставлю крышку на место.
Он начал поворачиваться, потом вдруг схватил меня за руку. Холодными, просто ледяными пальцами.
– Никто не должен узнать! – хрипло прошептал он мне в лицо. – Никто не должен узнать о том, что мы сделали!
– Никто и не узнает. – В моем голосе уверенности было куда больше, чем в душе. Многое сразу пошло наперекосяк, и я начал понимать, что наяву все далеко не так, как в грезах.
– Она не вернется, правда?
– Что?
– Ее призрак не будет донимать нас, а? – Только слово это он произнес на деревенский манер и прозвучало оно как «добивать». Арлетт в таких случаях качала головой и закатывала глаза, и только теперь, восемь лет спустя, я начал осознавать, что, возможно, сын сказал так не случайно[5].
– Нет, – ответил я.
И ошибся.
Я посмотрел в колодец и, хотя глубина составляла всего двадцать футов, увидел лишь светлое пятно лоскутного одеяла, поскольку луны не было. А может, это была наволочка. Я опустил крышку на место и направился к дому, стараясь следовать тем маршрутом, по которому мы тащили куль, намеренно почти не отрывая ноги от земли, чтобы затереть следы крови. Утром я довел это дело до конца.
В ту ночь я узнал нечто такое, что для большинства людей остается неведомым: убийство – это грех, убийство – это осуждение души на вечные муки (и уж точно рассудка и духа, даже если атеисты правы и никакой жизни после жизни нет), но убийство еще и работа. Мы оттирали спальню до боли в спине, потом перебрались в коридор, в гостиную и, наконец, на крыльцо. Всякий раз, когда мы думали, что работа закончена, один из нас находил очередное пятнышко. Когда заря осветила небо на востоке, Генри на коленях оттирал щели между половицами в спальне, а я, тоже на коленях, осматривал каждый дюйм вязанного крючком ковра Арлетт в гостиной в поисках одной-единственной капли крови, которая могла стать для нас роковой. Не нашел ни одной – в этом нам повезло, зато обнаружил пятно размером с десятицентовик рядом с ковром. Выглядело оно будто кровь, капнувшая из бритвенного пореза. Я отчистил это пятно, потом вернулся в спальню, чтобы посмотреть, как идут дела у Генри. Он вроде бы чуть взбодрился, да и я тоже. Думаю, сказался приход дня, который, похоже, развеял самые жуткие наши кошмары. Но когда Джордж, наш петух, громко сообщил, что проснулся, Генри подпрыгнул. Потом рассмеялся, очень коротко и как-то не совсем нормально, но он не напугал меня до такой степени, как ночью, когда пришел в себя неподалеку от старого колодца.
– Сегодня я в школу идти не могу, папка. Слишком устал. И… наверное, люди могут все увидеть на моем лице. Особенно Шеннон.
Я даже не подумал о школе – еще одно доказательство того, что подготовка моих планов оставляла желать лучшего. Дерьмо, а не планы. Мне следовало дождаться, пока школьников распустят на летние каникулы. Оставалась-то одна неделя.
– Ты можешь побыть дома до понедельника. А потом скажешь учительнице, что заболел гриппом и не хотел заразить весь класс.
– Это не грипп, но я болен.
То же самое я мог сказать и про себя.
Мы расстелили чистую простыню из ее стенного шкафа (так много вещей в доме принадлежали ей… но теперь уже нет) и сложили на ней окровавленное постельное белье. Матрас тоже запачкала кровь, его следовало сменить. Другой у нас был, не такой, правда, хороший. Он лежал в дальнем сарае. Я связал грязное постельное белье в узел, а Генри нес матрас. Мы вернулись к колодцу аккурат перед тем, как солнце поднялось над горизонтом. Над нами раскинулось чистое, без единого облачка небо. Начинался хороший для кукурузы день.
– Я не смогу туда заглянуть, папка.
– Тебе и не надо, – сказал я и вновь поднял деревянную крышку. Подумал, что лучше бы оставил ее поднятой. Работай головой, чтобы не делать лишней работы руками, обычно говорил мой отец. Но я знал, что не смог бы так поступить. Особенно после того, как куль дернулся у меня в руках.
Теперь я увидел дно колодца и ужаснулся. Она приземлилась, оказавшись в положении сидя, ноги были вытянуты вперед. Наволочка разорвалась и лежала у нее на коленях. Стеганое одеяло и покрывало размотались и охватывали ее плечи, как изысканный дамский палантин. Джутовый мешок, превратившийся в сеточку для волос, дополнял картину: она словно приоделась, чтобы провести вечер в городе.
Да! Вечер в городе! Вот почему я так счастлива! Вот почему улыбаюсь во весь рот, от уха до уха! А ты обратил внимание, какая красная у меня помада, Уилф? Я никогда не пошла бы с такой помадой в церковь. Нет, и это не та помада, которой женщина красит губы, когда хочет сделать кое-что непристойное со своим мужчиной. Спускайся, Уилф, чего ты ждешь? И лестница тебе не нужна, просто прыгни! Покажи мне, как сильно ты меня хочешь! Ты поступил по отношению ко мне непристойно, а теперь позволь мне последовать твоему примеру.