Страница:
С исчезновением десятилетней Ирмы Френо через семь дней после убийства Эми Сен-Пьер и всего через три после гибели Джонни Иркенхэма терпение общественности начало иссякать. Как уже сообщал ваш корреспондент, во вторник вечером на одной из боковых улочек Грейнджера группа неизвестных жестоко избила Мерлина Граасшаймера, пятидесятидвухлетнего безработного сезонного рабочего без определенного места жительства. Аналогичный случай произошел под самое утро в четверг в парке Лейфа Эрикссонав Ла Ривьере. Элвар Праториус, тридцатишестилетний турист из Швеции, устроившийся там на ночлег, подвергся нападению трех бандитов. К счастью, Граасшаймеру и Праториусу потребовалась лишь первая медицинская помощь, но в дальнейшем никто из нас не гарантирован от более серьезных последствий».
Том Лунд смотрит на абзац, в котором описывается исчезновение Ирмы Френо с Чейз-стрит, и поднимается из-за стола.
Бобби Дюлак какое-то время молча читает, потом не выдерживает:
— Ты должен послушать это дерьмо, Том. Вот как он заканчивает свою говенную статью. «Когда Рыбак ударит вновь? А в том, что он ударит, друзья мои, сомнений нет. И когда начальник полиции Френч-Лэндинга, Дейл Гилбертсон, выполнит наконец свой долг и избавит граждан округа от зверств Рыбака и неизбежных вспышек насилия, вызванных его собственным бездействием?»
Бобби Дюлак тяжелым шагом выходит на середину комнаты. Его лицо налито кровью. Он глубоко вдыхает воздух, затем шумно выдыхает.
— Как тебе это нравится? «Когда Рыбак ударит вновь?» Хорошо бы ему выбрать для удара дряблую задницу Уэнделла Грина.
— Я полностью с тобой согласен, — кивает Том Лунд. — Как можно печатать этого борзописца? «Неизбежные вспышки насилия»! Он намекает людям, что можно самостоятельно разбираться с теми, кто вызывает подозрение!
Бобби целится пальцем в грудь Лунда.
— Я лично намерен поймать этого подонка. Даю слово. Приведу его, живым или мертвым. — И на случай, что Лунд не понял, повторяет:
— Лично.
Благоразумно решив не озвучивать первые слова, которые пришли на ум, Том Лунд просто кивает. Палец Бобби по-прежнему нацелен ему в грудь.
— Если тебе нужна помощь, может, стоит поговорить с Голливудом. У Дейла не вышло, но, возможно, тебе повезет больше.
Бобби отмахивается от этого предложения.
— Нет нужды. Дейл и я.., и ты, разумеется, мы справимся.
Но я лично собираюсь взять этого гада. Гарантирую. — Пауза. — А потом, Голливуд уже ушел на пенсию, когда приехал сюда, или ты забыл?
— Голливуд слишком молод для пенсии, — улыбается Лунд. — В полиции он начал служить практически ребенком. Так что ты в сравнении с ним чуть ли не зародыш.
И под их дружный смех мы выплываем из дежурной части и вновь поднимаемся вверх, чтобы переместиться еще на квартал севернее, на Куин-стрит.
Пока она замирает на мгновение, любуясь своей работой, мы заглядываем через ее плечо, читая надпись на плакате, обрамленную нарисованными воздушными шариками: «СЕГОДНЯ КЛУБНИЧНЫЙ ФЕСТИВАЛЬ!!!»
Когда женщина уходит в дом, мы через стеклянную дверь рассматриваем интерьер. У входа стоят два-три складных кресла-каталки. Женщина со светло-каштановыми забранными вверх волосами, стуча высокими каблучками, проходит по уютному холлу с креслами из светлого дерева и такими же столиками, заваленными журналами, минует то ли пост охранника, то ли регистрационную стойку, за которой никого нет, и исчезает за полированной дверью с табличкой: «УИЛЬЯМ МАКСТОН, ДИРЕКТОР».
Что же это за школа? Почему она открыта в столь ранний час, почему устраивает фестивали в середине июля?
Мы можем назвать ее выпускной школой для тех, кто уже сдал экзамены за все этапы своей жизни, кроме последнего, а к нему они готовятся день за днем под неусыпной заботой Шустрика, мистера Уильяма Макстона, директора. Это «Центр Макстона по уходу за престарелыми», который, в более наивные времена, до косметических изменений, внесенных в середине восьмидесятых, назывался просто «Домом престарелых Макстона».
Заведовал им тогда его основатель, Герберт Макстон, отец Шустрика. Будучи человеком порядочным, Герберт пришел бы в ужас, глядя на некоторые проделки единственного продукта его чресл. Шустрик никогда не испытывал желания руководить «семейным зоопарком», как он называл дом престарелых, с тамошними «вставными челюстями», «зомби», «ссыкунами» и «маразматиками». Получив диплом бухгалтера в Висконсинском университете в Ла Ривьере (где также прошел курсы случайных связей, азартных игр и пивных запоев), наш мальчик согласился на предложенную ему должность в Мэдисоне, административном центре штата Висконсин, в отделении департамента налогов и сборов лишь для того, чтобы научиться обворовывать государство, не попадаясь. Пять лет в ДНС многому его научили, но последующая карьера консультанта не оправдала ожиданий, поэтому он согласился на уговоры стареющего отца и посвятил себя заботам об инвалидах и маразматиках. А потом с неохотой признал, что бизнес отца, пусть и не столь престижный, зато очень прибыльный, поскольку позволял обворовывать как государство, так и клиентов.
Давайте же вплывем в стеклянные двери, пересечем уютный холл (отметив попутно смешанные запахи освежителя воздуха и аммиака, которые господствуют в таких заведениях), минуем дверь в апартаменты директора и выясним, что делает там в такую рань эта интересная молодая женщина.
За полированной дверью находится каморка без единого окна, обстановку которой составляют стол, вешалка и маленькая книжная полка, заваленная компьютерными распечатками, буклетами и флаерами. В дальней стене — открытая дверь. За ней мы видим помещение гораздо больших размеров, стены забраны полированными панелями того же цвета, что и дверь с табличкой, компанию кожаным креслам составляет удобный диван и стеклянный кофейный столик, а также большущий полированный письменный стол, заваленный бумагами.
Наша молодая женщина, ее зовут Ребекка Вайлес, сидит на краешке стола, положив ногу на ногу. Одно колено на другом, голени изящно перекрещиваются, острые носы туфель смотрят один на два часа, другой на двенадцать. Ребекка Вайлес, как мы понимаем, уселась так, чтобы ее лучше видели, чтобы ею восхищались, причем определенно не мы. За «кошачьей» оправой в глазах читаются скепсис и веселье, хотя причина этих эмоций не очень понятна. Мы предполагаем, что она — секретарь Шустрика, и это предположение оправданно только наполовину: небрежность и фамильярность ее поведения говорят о том, что секретарскими обязанности мисс Вайлес не ограничивается (мы можем даже задаться вопросом, откуда взялось на ее руке это милое кольцо, и, пожалуй, без труда найти правильный ответ).
Мы вплываем в открытую дверь, прослеживаем направление становящегося все более нетерпеливым взгляда Ребекки и видим широкую, обтянутую рубашкой цвета хаки спину ее стоящего на коленях начальника, который головой и плечами всунулся в достаточно большой сейф. На полках мы замечаем регистрационные книги и конверты из плотной бумаги, должно быть, набитые деньгами. Несколько купюр выпадают из конвертов, когда Шустрик достает из их сейфа.
— Ты повесила плакат о фестивале? — спрашивает он, не поворачиваясь.
— Да, конечно, — отвечает Ребекка Вайлес. — И какой прекрасный день мы выбрали для нашего праздника. — Слова эти она произносит с отменным ирландским акцентом, хотя из всех экзотических мест бывала только в Атлантик-Сити, куда пару лет назад Шустрик возил ее на пять сказочных дней. Говорить так она научилась по старым фильмам.
— Я ненавижу Клубничный фестиваль, — рычит Шустрик, доставая из сейфа последние конверты. — Весь день здесь будут околачиваться родственники зомби, а они сами так перевозбудятся, что вечером придется колоть им транквилизаторы.
И, если хочешь знать правду, я ненавижу воздушные шары. — Он вываливает деньги на ковер и начинает раскладывать в стопки по номиналам.
— А мне вот нравятся простые деревенские праздники, воркует Ребекка, подтрунивая над боссом. — Я даже не дуюсь из-за того, что в столь прекрасный день мне пришлось прийти на работу ни свет ни заря.
— Знаешь, что еще я ненавижу? Эту чертову музыкальную часть. Поющие зомби и этот тупоумный диджей. Эти гребаные симфонии. Господи, какая мерзость.
— Как я понимаю, — ирландский акцент чудесным образом исчезает из голоса Ребекки, — ты хочешь, чтобы я занялась деньгами до начала фестиваля.
— Пора вновь съездить в Миллер. — Счет на вымышленную фамилию открыт в Провинциальном банке в Миллере, городке, расположенном в сорока милях. На него регулярно кладутся деньги, которые Шустрик уворовывает из средств, оставленных родственниками пациентов на оплату дополнительных товаров и услуг. Шустрик оборачивается с деньгами в руках и снизу вверх смотрит на Ребекку. Руки опускаются. — Слушай, у тебя отличные ноги. С такими ногами ты должна сделать карьеру.
— Я думала, ты никогда не заметишь, — улыбается Ребекка.
Шустрику Макстону сорок два года. У него хорошие зубы, густые волосы, широкое, искреннее лицо и карие глаза, которые всегда немного слезятся. У него двое детей, девятилетний Трей и семилетний Эшли, у которого недавно обнаружили хроническую недостаточность надпочечников, и только лекарства, по прикидкам Шустрика, будут обходиться ему в две тысячи долларов в год. Разумеется, есть у него и жена, Марион, тридцати девяти лет от роду, ростом пять футов и пять дюймов и весом за 190 фунтов[12]. Помимо этого Шустрик задолжал своему букмекеру 13 тысяч долларов, неудачно поставив на «Пивоваров» в игре, которую этим утром так живо комментировал Джордж Рэтбан. И он заметил. Конечно же, заметил выставленные напоказ точеные ножки мисс Вайлес.
— Прежде чем ты поедешь туда, я думаю, нам надо немного поразмяться на диване.
— Поразмяться, это как? — вроде бы наивно спрашивает Ребекка.
— Прыг, прыг, прыг, — отвечает Шустрик, похотливо улыбаясь, как сатир.
— Какой ты у нас романтичный. — Сарказма в голосе Ребекки Шустрик не замечает. Он действительно считает себя романтиком.
Мисс Вайлес соскальзывает с краешка стола, Шустрик поднимается, ногой закрывает сейф. Блестя глазами, шагает к Ребекке, одной рукой обнимает ее за плечи, другой бросает конверты из плотной бумаги на стол. Расстегивает ремень, увлекает Ребекку к дивану.
— Так я смогу его увидеть? — говорит умная Ребекка, которая точно знает, как превратить мозги своего любовника в овсянку…
…и прежде чем Шустрик покажет ей то, что она так хочет увидеть, мы проявим благоразумие и уплывем в холл, который по-прежнему пустует. Коридор слева от регистрационной стойки приводит нас к двум большим из светлого дерева со стеклянными панелями дверям с надписями соответственно «МАРГАРИТКА» и «КОЛОКОЛЬЧИК». Так называются крылья здания за этими дверями. В глубине серого коридора «Колокольчика» мужчина в мешковатом рабочем комбинезоне роняет пепел сигареты на плитки пола, по которым елозит грязной шваброй. Мы направляемся в «Маргаритку».
Функциональные помещения «Макстона» не столь уютны и комфортабельны, как присутственные. На дверях по обе стороны коридора номерные таблички, под ними в специальные пазы вставлены полоски бумаги с написанными от руки именами и фамилиями пациентов. В глубине коридора, через четыре двери от нас, стоит стол, за которым дремлет мужчина в белом, хотя и не первой свежести халате. Напротив него — двери в мужскую и женскую ванные комнаты. В «Макстоне» раковины установлены только в самых дорогих палатах, расположенных в «Златоцветике», крыле по другую сторону холла. На плитках пола — высохшие грязные разводы: здесь мужчина в мешковатом комбинезоне успел пошуровать шваброй. Серые не только стены, но, похоже, и воздух. Если мы приглядимся, то увидим и паутину, и пятна грязи, и протечки. Пахнет дезинфицирующим средством, аммиаком, мочой и чем-то похуже. Как любит говорить одна пожилая дама, занимающая палату в «Колокольчике», если живешь среди старых и слабоумных людей, запах какашек всегда будет с тобой.
Условия жизни в палатах разнятся в соответствии с материальными возможностями пациентов. Поскольку практически все спят, заглянем в некоторые. Вот M10, палата на одного, через две двери от ночного медбрата, в ней живет Элис Уитерс (сейчас она тихонько похрапывает, ей снится, как Фред Астер[13] кружит ее в вальсе по белому мраморному полу). Палата так заставлена мебелью, которую она привезла с собой: кровать, стулья, столики, сундуки, что ей приходится добираться до двери зигзагом. Элис сохранила не только мебель, но и ум, поэтому прибирается сама и в палате царит идеальная чистота. Рядом, в M12, два старых фермера, Торвальдсон и Джесперсон, которые не разговаривают друг с другом уже много лет, спят, разделенные тонкой занавеской, в окружении семейных фотографий и рисунков внуков.
Палата, находящаяся дальше по коридору, M18, являет собой полную противоположность чистенькой, тесной от мебели! О, точно так же, как и проживающий в ней Чарльз Бернсайд совершенно не похож на Элис Уитерс. В М18 нет столиков, сундуков, стульев, золоченых зеркал, ламп, вязаных ковриков и бархатных штор: пустоту скрашивают лишь металлическая кровать, пластиковый стул да комод. На комоде отсутствуют фотографии детей и внуков, стены не украшают детские рисунки. Мистер Бернсайд чистоту особо не жалует, поэтому слой пыли покрывает пол, подоконник, комод. В убранстве М18 личность постояльца никак не сказывается. Более всего палата напоминает тюремную камеру. В воздухе стоит ядреный запах экскрементов.
И все-таки мы посетили «Центр» не ради забавности Шустрика Макстона, который мог бы развлечь, и не ради очарования Элис Уитерс. Нас интересует другой человек — Чарльз Бернсайд, Берни.
Том Лунд смотрит на абзац, в котором описывается исчезновение Ирмы Френо с Чейз-стрит, и поднимается из-за стола.
Бобби Дюлак какое-то время молча читает, потом не выдерживает:
— Ты должен послушать это дерьмо, Том. Вот как он заканчивает свою говенную статью. «Когда Рыбак ударит вновь? А в том, что он ударит, друзья мои, сомнений нет. И когда начальник полиции Френч-Лэндинга, Дейл Гилбертсон, выполнит наконец свой долг и избавит граждан округа от зверств Рыбака и неизбежных вспышек насилия, вызванных его собственным бездействием?»
Бобби Дюлак тяжелым шагом выходит на середину комнаты. Его лицо налито кровью. Он глубоко вдыхает воздух, затем шумно выдыхает.
— Как тебе это нравится? «Когда Рыбак ударит вновь?» Хорошо бы ему выбрать для удара дряблую задницу Уэнделла Грина.
— Я полностью с тобой согласен, — кивает Том Лунд. — Как можно печатать этого борзописца? «Неизбежные вспышки насилия»! Он намекает людям, что можно самостоятельно разбираться с теми, кто вызывает подозрение!
Бобби целится пальцем в грудь Лунда.
— Я лично намерен поймать этого подонка. Даю слово. Приведу его, живым или мертвым. — И на случай, что Лунд не понял, повторяет:
— Лично.
Благоразумно решив не озвучивать первые слова, которые пришли на ум, Том Лунд просто кивает. Палец Бобби по-прежнему нацелен ему в грудь.
— Если тебе нужна помощь, может, стоит поговорить с Голливудом. У Дейла не вышло, но, возможно, тебе повезет больше.
Бобби отмахивается от этого предложения.
— Нет нужды. Дейл и я.., и ты, разумеется, мы справимся.
Но я лично собираюсь взять этого гада. Гарантирую. — Пауза. — А потом, Голливуд уже ушел на пенсию, когда приехал сюда, или ты забыл?
— Голливуд слишком молод для пенсии, — улыбается Лунд. — В полиции он начал служить практически ребенком. Так что ты в сравнении с ним чуть ли не зародыш.
И под их дружный смех мы выплываем из дежурной части и вновь поднимаемся вверх, чтобы переместиться еще на квартал севернее, на Куин-стрит.
* * *
В нескольких кварталах к востоку мы видим под собой приземистое здание, от середины ступицы которого отходят корпуса-радиусы, разделенные лужайками. Тут и там растут высокие дубы и клены. Участок, где расположено здание, занимает целый квартал и окружен живой изгородью, которую, по правде сказать, давно следовало постричь. Разумеется, это какое-то общественное здание. Первая мысль — прогрессивная начальная школа, в которой радиусы — классы без стен, ступица — столовая и административные помещения. Но, спустившись ниже, мы слышим громкий голос Джорджа Рэтбана, доносящийся сразу из нескольких окон. Распахиваются стеклянные двери, и в яркое утро выходит стройная женщина в очках с оправой «кошачий глаз». В одной руке она держит свернутый лист бумаги, в другой — скотч. Поворачивается к двери, разворачивает плакат и ловкими движениями прикрепляет его скотчем на стеклянной двери. Солнечный свет отражается от кольца с дымчатым топазом размером с лесной орех, надетым на средний палец ее правой руки.Пока она замирает на мгновение, любуясь своей работой, мы заглядываем через ее плечо, читая надпись на плакате, обрамленную нарисованными воздушными шариками: «СЕГОДНЯ КЛУБНИЧНЫЙ ФЕСТИВАЛЬ!!!»
Когда женщина уходит в дом, мы через стеклянную дверь рассматриваем интерьер. У входа стоят два-три складных кресла-каталки. Женщина со светло-каштановыми забранными вверх волосами, стуча высокими каблучками, проходит по уютному холлу с креслами из светлого дерева и такими же столиками, заваленными журналами, минует то ли пост охранника, то ли регистрационную стойку, за которой никого нет, и исчезает за полированной дверью с табличкой: «УИЛЬЯМ МАКСТОН, ДИРЕКТОР».
Что же это за школа? Почему она открыта в столь ранний час, почему устраивает фестивали в середине июля?
Мы можем назвать ее выпускной школой для тех, кто уже сдал экзамены за все этапы своей жизни, кроме последнего, а к нему они готовятся день за днем под неусыпной заботой Шустрика, мистера Уильяма Макстона, директора. Это «Центр Макстона по уходу за престарелыми», который, в более наивные времена, до косметических изменений, внесенных в середине восьмидесятых, назывался просто «Домом престарелых Макстона».
Заведовал им тогда его основатель, Герберт Макстон, отец Шустрика. Будучи человеком порядочным, Герберт пришел бы в ужас, глядя на некоторые проделки единственного продукта его чресл. Шустрик никогда не испытывал желания руководить «семейным зоопарком», как он называл дом престарелых, с тамошними «вставными челюстями», «зомби», «ссыкунами» и «маразматиками». Получив диплом бухгалтера в Висконсинском университете в Ла Ривьере (где также прошел курсы случайных связей, азартных игр и пивных запоев), наш мальчик согласился на предложенную ему должность в Мэдисоне, административном центре штата Висконсин, в отделении департамента налогов и сборов лишь для того, чтобы научиться обворовывать государство, не попадаясь. Пять лет в ДНС многому его научили, но последующая карьера консультанта не оправдала ожиданий, поэтому он согласился на уговоры стареющего отца и посвятил себя заботам об инвалидах и маразматиках. А потом с неохотой признал, что бизнес отца, пусть и не столь престижный, зато очень прибыльный, поскольку позволял обворовывать как государство, так и клиентов.
Давайте же вплывем в стеклянные двери, пересечем уютный холл (отметив попутно смешанные запахи освежителя воздуха и аммиака, которые господствуют в таких заведениях), минуем дверь в апартаменты директора и выясним, что делает там в такую рань эта интересная молодая женщина.
За полированной дверью находится каморка без единого окна, обстановку которой составляют стол, вешалка и маленькая книжная полка, заваленная компьютерными распечатками, буклетами и флаерами. В дальней стене — открытая дверь. За ней мы видим помещение гораздо больших размеров, стены забраны полированными панелями того же цвета, что и дверь с табличкой, компанию кожаным креслам составляет удобный диван и стеклянный кофейный столик, а также большущий полированный письменный стол, заваленный бумагами.
Наша молодая женщина, ее зовут Ребекка Вайлес, сидит на краешке стола, положив ногу на ногу. Одно колено на другом, голени изящно перекрещиваются, острые носы туфель смотрят один на два часа, другой на двенадцать. Ребекка Вайлес, как мы понимаем, уселась так, чтобы ее лучше видели, чтобы ею восхищались, причем определенно не мы. За «кошачьей» оправой в глазах читаются скепсис и веселье, хотя причина этих эмоций не очень понятна. Мы предполагаем, что она — секретарь Шустрика, и это предположение оправданно только наполовину: небрежность и фамильярность ее поведения говорят о том, что секретарскими обязанности мисс Вайлес не ограничивается (мы можем даже задаться вопросом, откуда взялось на ее руке это милое кольцо, и, пожалуй, без труда найти правильный ответ).
Мы вплываем в открытую дверь, прослеживаем направление становящегося все более нетерпеливым взгляда Ребекки и видим широкую, обтянутую рубашкой цвета хаки спину ее стоящего на коленях начальника, который головой и плечами всунулся в достаточно большой сейф. На полках мы замечаем регистрационные книги и конверты из плотной бумаги, должно быть, набитые деньгами. Несколько купюр выпадают из конвертов, когда Шустрик достает из их сейфа.
— Ты повесила плакат о фестивале? — спрашивает он, не поворачиваясь.
— Да, конечно, — отвечает Ребекка Вайлес. — И какой прекрасный день мы выбрали для нашего праздника. — Слова эти она произносит с отменным ирландским акцентом, хотя из всех экзотических мест бывала только в Атлантик-Сити, куда пару лет назад Шустрик возил ее на пять сказочных дней. Говорить так она научилась по старым фильмам.
— Я ненавижу Клубничный фестиваль, — рычит Шустрик, доставая из сейфа последние конверты. — Весь день здесь будут околачиваться родственники зомби, а они сами так перевозбудятся, что вечером придется колоть им транквилизаторы.
И, если хочешь знать правду, я ненавижу воздушные шары. — Он вываливает деньги на ковер и начинает раскладывать в стопки по номиналам.
— А мне вот нравятся простые деревенские праздники, воркует Ребекка, подтрунивая над боссом. — Я даже не дуюсь из-за того, что в столь прекрасный день мне пришлось прийти на работу ни свет ни заря.
— Знаешь, что еще я ненавижу? Эту чертову музыкальную часть. Поющие зомби и этот тупоумный диджей. Эти гребаные симфонии. Господи, какая мерзость.
— Как я понимаю, — ирландский акцент чудесным образом исчезает из голоса Ребекки, — ты хочешь, чтобы я занялась деньгами до начала фестиваля.
— Пора вновь съездить в Миллер. — Счет на вымышленную фамилию открыт в Провинциальном банке в Миллере, городке, расположенном в сорока милях. На него регулярно кладутся деньги, которые Шустрик уворовывает из средств, оставленных родственниками пациентов на оплату дополнительных товаров и услуг. Шустрик оборачивается с деньгами в руках и снизу вверх смотрит на Ребекку. Руки опускаются. — Слушай, у тебя отличные ноги. С такими ногами ты должна сделать карьеру.
— Я думала, ты никогда не заметишь, — улыбается Ребекка.
Шустрику Макстону сорок два года. У него хорошие зубы, густые волосы, широкое, искреннее лицо и карие глаза, которые всегда немного слезятся. У него двое детей, девятилетний Трей и семилетний Эшли, у которого недавно обнаружили хроническую недостаточность надпочечников, и только лекарства, по прикидкам Шустрика, будут обходиться ему в две тысячи долларов в год. Разумеется, есть у него и жена, Марион, тридцати девяти лет от роду, ростом пять футов и пять дюймов и весом за 190 фунтов[12]. Помимо этого Шустрик задолжал своему букмекеру 13 тысяч долларов, неудачно поставив на «Пивоваров» в игре, которую этим утром так живо комментировал Джордж Рэтбан. И он заметил. Конечно же, заметил выставленные напоказ точеные ножки мисс Вайлес.
— Прежде чем ты поедешь туда, я думаю, нам надо немного поразмяться на диване.
— Поразмяться, это как? — вроде бы наивно спрашивает Ребекка.
— Прыг, прыг, прыг, — отвечает Шустрик, похотливо улыбаясь, как сатир.
— Какой ты у нас романтичный. — Сарказма в голосе Ребекки Шустрик не замечает. Он действительно считает себя романтиком.
Мисс Вайлес соскальзывает с краешка стола, Шустрик поднимается, ногой закрывает сейф. Блестя глазами, шагает к Ребекке, одной рукой обнимает ее за плечи, другой бросает конверты из плотной бумаги на стол. Расстегивает ремень, увлекает Ребекку к дивану.
— Так я смогу его увидеть? — говорит умная Ребекка, которая точно знает, как превратить мозги своего любовника в овсянку…
…и прежде чем Шустрик покажет ей то, что она так хочет увидеть, мы проявим благоразумие и уплывем в холл, который по-прежнему пустует. Коридор слева от регистрационной стойки приводит нас к двум большим из светлого дерева со стеклянными панелями дверям с надписями соответственно «МАРГАРИТКА» и «КОЛОКОЛЬЧИК». Так называются крылья здания за этими дверями. В глубине серого коридора «Колокольчика» мужчина в мешковатом рабочем комбинезоне роняет пепел сигареты на плитки пола, по которым елозит грязной шваброй. Мы направляемся в «Маргаритку».
Функциональные помещения «Макстона» не столь уютны и комфортабельны, как присутственные. На дверях по обе стороны коридора номерные таблички, под ними в специальные пазы вставлены полоски бумаги с написанными от руки именами и фамилиями пациентов. В глубине коридора, через четыре двери от нас, стоит стол, за которым дремлет мужчина в белом, хотя и не первой свежести халате. Напротив него — двери в мужскую и женскую ванные комнаты. В «Макстоне» раковины установлены только в самых дорогих палатах, расположенных в «Златоцветике», крыле по другую сторону холла. На плитках пола — высохшие грязные разводы: здесь мужчина в мешковатом комбинезоне успел пошуровать шваброй. Серые не только стены, но, похоже, и воздух. Если мы приглядимся, то увидим и паутину, и пятна грязи, и протечки. Пахнет дезинфицирующим средством, аммиаком, мочой и чем-то похуже. Как любит говорить одна пожилая дама, занимающая палату в «Колокольчике», если живешь среди старых и слабоумных людей, запах какашек всегда будет с тобой.
Условия жизни в палатах разнятся в соответствии с материальными возможностями пациентов. Поскольку практически все спят, заглянем в некоторые. Вот M10, палата на одного, через две двери от ночного медбрата, в ней живет Элис Уитерс (сейчас она тихонько похрапывает, ей снится, как Фред Астер[13] кружит ее в вальсе по белому мраморному полу). Палата так заставлена мебелью, которую она привезла с собой: кровать, стулья, столики, сундуки, что ей приходится добираться до двери зигзагом. Элис сохранила не только мебель, но и ум, поэтому прибирается сама и в палате царит идеальная чистота. Рядом, в M12, два старых фермера, Торвальдсон и Джесперсон, которые не разговаривают друг с другом уже много лет, спят, разделенные тонкой занавеской, в окружении семейных фотографий и рисунков внуков.
Палата, находящаяся дальше по коридору, M18, являет собой полную противоположность чистенькой, тесной от мебели! О, точно так же, как и проживающий в ней Чарльз Бернсайд совершенно не похож на Элис Уитерс. В М18 нет столиков, сундуков, стульев, золоченых зеркал, ламп, вязаных ковриков и бархатных штор: пустоту скрашивают лишь металлическая кровать, пластиковый стул да комод. На комоде отсутствуют фотографии детей и внуков, стены не украшают детские рисунки. Мистер Бернсайд чистоту особо не жалует, поэтому слой пыли покрывает пол, подоконник, комод. В убранстве М18 личность постояльца никак не сказывается. Более всего палата напоминает тюремную камеру. В воздухе стоит ядреный запах экскрементов.
И все-таки мы посетили «Центр» не ради забавности Шустрика Макстона, который мог бы развлечь, и не ради очарования Элис Уитерс. Нас интересует другой человек — Чарльз Бернсайд, Берни.
Глава 2
Прошлое Шустрика мы уже знаем. Элис переехала в «Макстон» из большого дома на Гейл-стрит, старой части Гейл-стрит, где она пережила двух мужей, вырастила пятерых сыновей, научила играть на пианино четыре поколения детей Френч-Лэндинг. Никто из них не стал профессиональным музыкантом, но все помнят ее и любят. В приют Элис прибыла, как и большинство постояльцев, на автомобиле, который вел один из ее сыновей. Она испытывала при этом смешанные чувства. С одной стороны, ей не хотелось жить среди чужих, с другой — она смирилась с неизбежным. В силу своего преклонного возраста она больше не могла жить одна в большом доме. Два ее взрослых сына предлагали ей перебраться к ним, но она и слышать не хотела о том, чтобы добавить им хлопот. Жизнь Элис Уитерс прошла во Френч-Лэндинге, и она не испытывала ни малейшего желания переезжать в другой город. Собственно, она всегда чувствовала, что закончит свой жизненный путь в «Макстоне», приюте не самом роскошном, но и не из худших. И когда Мартин, ее сын, привез мать познакомиться с местом, где ей предстояло провести остаток жизни, она обнаружила, что знакома как минимум с половиной постояльцев.
В отличие от Элис, у Чарльза Бернсайда, высокого, костлявого старика с мясистым носом, который лежит на металлической кровати под простыней, далеко не все в порядке с головой.
Не снится ему и Фред Астер. Вены, выступающие на лысом черепе, спускаются к бровям, напоминающим серые мотки спутанной проволоки. Узкие глаза смотрят в выходящее на север окно и леса за участком «Макстона». Из всех обитателей крыла «Маргаритка» не спит только Берни. Его глаза поблескивают, губы изогнуты в улыбке, но эти внешние признаки ничего не означают, потому что мозг Чарльза Бернсайда скорее всего пуст, как и его комната. Берни много лет страдает болезнью Алъцгеймера, и улыбка, вроде бы связанная с приятными воспоминаниями, на самом деле вызвана удовлетворением одной из основных физиологических потребностей. Если мы не сумели догадаться, что является источником вони в этой комнате, расширяющееся пятно на простыне, которой укрыт Берни, даст на это ясный ответ. Он только что справил большую нужду, от души опорожнил кишечник прямо в кровать, и мы можем лишь констатировать, что он не видит в этом ничего зазорного. Нет, сэр, чувство стыда давно уже ему неведомо.
Но пусть Берни, в отличие от Элис, давно уже не в себе, ему не свойственны типичные симптомы болезни Альцгеймера. Он может день-другой бубнить что-то нечленораздельное над овсянкой, как и прочие зомби Шустрика, но потом вдруг оживает и присоединяется к миру живых. В этом состоянии ему обычно удается добираться до ванной, и он проводит долгие часы то ли куда-то исчезая, то ли бродя по территории, всем и всеми недовольный, злой. Возвращаясь из мира зомби, он всегда хитер, скрытен, груб, упрям, злобен, да еще и ругается, — в общем, в «Макстоне» из всех стариков его, пожалуй, считают самым мерзким. Некоторые из медицинских сестер, санитаров, уборщиков сомневаются, что у Берни болезнь Альцгеймера. Они думают, что он симулирует эту болезнь, чтобы ему сходили с рук все его гадости. Едва ли мы можем винить их за эти подозрения.
Если только врачи не ошиблись с диагнозом, Берни, возможно, единственный в мире человек, у которого на такой стадии болезни Альцгеймера бывают длительные периоды ремиссии.
В 1996 году, на семьдесят восьмом году жизни, человек, известный как Чарльз Бернсайд, прибыл в «Макстон» на машине «скорой помощи» из городской больницы Ла Ривьера, а не в автомобиле, за рулем которого сидел кто-то из ближайших родственников. А в приемный покой больницы он заявился однажды ранним утром в гордом одиночестве, с двумя тяжелыми чемоданами, набитыми грязной одеждой, и громким голосом потребовал, чтобы ему оказали медицинскую помощь. Говорил он не совсем связно, но его поняли. Утверждал, что долго шел пешком, добираясь до больницы, и теперь хочет, чтобы больница позаботилась о нем. Пройденное им расстояние каждый раз менялось: десять, пятнадцать, а то и двадцать пять миль. То он спал несколько ночей в поле или в придорожном кювете, то не спал. Его общее состояние и идущий от него отвратительный запах говорили о том, что дорога и ночевки под открытым небом заняли у него не меньше недели. Если у него и был бумажник, то во время своего путешествия Бернсайд его потерял. В больнице Ла Ривьера его помыли, накормили, предоставили койку и попытались понять, с кем имеют дело. Связности в его речи не прибавилось, документов у него не было, но кое-какие факты установить все-таки удалось: в здешних местах Бернсайд долгие годы работал плотником, кровельщиком, штукатуром, как сам по себе, так и в крупных строительных фирмах. Тетя, которая жила в Блэр, предоставила ему комнату.
Значит, он прошагал восемнадцать миль, отделявшие Блэр от Ла Ривьера? Нет, он отправился в путь откуда-то еще, он не помнил, откуда именно, но место это находилось в десяти милях, нет, в двадцати пяти милях, какой-то город, а жители этого города — отвратительные мерзавцы. Как звали его тетю? Алтея Бернсайд. Ее адрес, номер телефона? Без понятия, он не мог вспомнить. Его тетя работала? Да, была отвратительной мерзавкой. Но она разрешила ему жить в ее доме? Кто? Разрешала что? Чарльз Бернсайд не нуждался в чьих-либо разрешениях, он всегда делал все, что хотел. Тетя выгнала его из своего дома?
Что ты такое говоришь, отвратительный мерзавец.
Лечащий врач, дожидаясь результатов необходимых анализов, поставил предварительный диагноз: болезнь Альцгеймера, а сотрудница службы социального обеспечения села на телефон и попыталась найти адрес и телефон Алтеи Бернсайд, проживающей в Блэр. В телефонной компании ей сказали, что такого абонента нет ни в Блэр, ни в Эттрике, ни в Кохране, ни в Спарте, ни в Оналаске, ни в Ардене, ни в Ла Ривьере, ни в одном из городков, расположенных в радиусе сорока пяти миль от больницы. Расширяя зону поисков, сотрудницы службы социального обеспечения связалась с департаментами записи актов гражданского состояния, социальной защиты, транспортных средств и налогов и сборов, чтобы получить имеющуюся у них информацию об Алтее и Чарльзе Бернсайдах. Из двух Алтей, которые нашлись в компьютерных базах данных, одной принадлежал ресторан в Баттернате, городке, расположенном далеко на севере штата, а вторая была негритянкой, работавшей в детском центре в Милуоки. Ни одна не имела никакого отношения к мужчине, который лежал в городской больнице Ла Ривьера. Среди Чарльзов Бернсайдов, найденных в результате поиска, не оказалось ни плотников, ни кровельщиков, ни штукатуров. Алтеи, похоже, вообще не существовало. Чарльз, судя по всему, относился к тем редким людям, которые проходят по жизни, не платя налоги, не регистрируясь на избирательных участках для голосования, не обращаясь за карточкой социального страхования, не открывая банковского счета, не поступая на военную службу, без водительского удостоверения, не проведя пару лет на полном государственном обеспечении.
Еще один раунд телефонных звонков привел к тому, что таинственного Чарльза Бернсайда определили подопечным государства и направили в «Центр Макстона по уходу за престарелыми» до того, как для него освободится место в центральной больнице штата в Уайтхолле. «Скорая помощь» привезла Бернсайда в «Макстон», где, под недовольное бурчание Шустрика, его поместили в отдельную палату. Все расходы, само собой, оплатил местный бюджет. Место в центральной больнице освободилось через шесть недель. Шустрику позвонили, чтобы сообщить об этом, через несколько минут после того, как с утренней почтой он получил чек из банка Депера, выписанный Алтеей Бернсайд, на содержание Чарльза Бернсайда в его центре. Адресом Алтеи Бернсайд значился абонентский ящик в почтовом отделении Депера. Вот Шустрик и ответил сотруднику центральной больницы, что, выполняя свой гражданский долг, готов и дальше на прежних условиях держать мистера Бернсайда в «Центре Макстона». Старик, мол, стал его любимым пациентом. Еще бы, без всяких на то усилий со своей стороны за содержание Бернсайда Шустрик стал получать в два раза больше.
Следующие шесть лет болезнь Альцгеймера неуклонно прогрессировала. Если Чарльз Бернсайд ее и симулировал, то делал это виртуозно. С головой у него становилось все хуже и хуже.
Речь все больше теряла связность, без всякого на то повода он вдруг становился злобным и агрессивным, терял память, не мог сам есть, не мог обслужить себя, лишался личностных черт.
Умом он постепенно превращался в младенца, оставаясь человеком только внешне. Пуская слюни, он проводил дни напролет в инвалидной коляске. Шустрик печалился, видя, что со дня на день потеряет столь выгодного пациента. А потом, прошлым летом, за год до описываемых событий, вдруг начался обратный процесс. Ожило лицо Берни, он начал произносить какие-то пусть и бессвязные, но звуки. «Аббала! Торг! Маншан! Торг!»
Он хотел есть сам, хотел разминать ноги, хотел ходить по «Центру» и знакомиться со своим новым жилищем. Через неделю с его губ уже слетали нормальные слова. По его настоянию ему выдали одежду, он начал пользоваться ванной и туалетом. Набрал вес, у него прибавилось сил, а потом с ним стало твориться что-то уж совсем непонятное. И теперь, часто в один и тот же день, Берни мог предстать сразу в двух ипостасях: страдальцем болезнью Альцгеймера на последней стадии и бодрым, естественно, для своего возраста, старичком восьмидесяти пяти лет.
Берни похож на человека, который съездил в Лурд и вылечился, но уехал, не пройдя полного курса лечения. Для Шустрика чудо есть чудо. А пока этот старый козел жив, какая разница, ходит он на своих двоих или пускает слюни в инвалидной каталке.
Мы приближаемся к кровати. Стараемся не замечать запах.
Хотим проследить, что можно узнать по лицу этого незаурядного человека. Лицо это никогда не было красивым, а теперь кожа серая, а щеки впалые. Вздувшиеся синие вены вьются по серому черепу, испещренному почечными бляшками, словно яйцо ржанки. Мясистый нос чуть свернут вправо, усиливая впечатление хитрости и скрытности. Толстые губы изгибаются в неприятной улыбке, улыбке поджигателя, задумавшего превратить в пепел красивый дом. Но, возможно, это просто гримаса.
Перед нами типичный американский волк-одиночка, неуемный скиталец, завсегдатай третьесортных отелей и дешевых закусочных, бесцельно кружащий по стране, собиратель ран и травм, которые потом с нежностью вспоминаются вновь и вновь. Если кто его и интересует, так это собственная персона. Настоящее имя Берни — Карл Бирстоун, и под этим именем он прожил в Чикаго с двадцати пяти до сорока шести лет, ведя тайную войну, в ходе которой творил нехорошие дела ради собственного удовольствия. Карл Бирстоун — самый большой секрет Берни, ибо он не может позволить, чтобы кто-то узнал о его прошлой жизни; ведь его прежнее я по-прежнему живет в его теле. Ужасные удовольствия Карла Бирстоуна, его грязные делишки одновременно удовольствия и делишки Берни, поэтому он должен прятать их в темноте, там, где только он один может их найти.
В отличие от Элис, у Чарльза Бернсайда, высокого, костлявого старика с мясистым носом, который лежит на металлической кровати под простыней, далеко не все в порядке с головой.
Не снится ему и Фред Астер. Вены, выступающие на лысом черепе, спускаются к бровям, напоминающим серые мотки спутанной проволоки. Узкие глаза смотрят в выходящее на север окно и леса за участком «Макстона». Из всех обитателей крыла «Маргаритка» не спит только Берни. Его глаза поблескивают, губы изогнуты в улыбке, но эти внешние признаки ничего не означают, потому что мозг Чарльза Бернсайда скорее всего пуст, как и его комната. Берни много лет страдает болезнью Алъцгеймера, и улыбка, вроде бы связанная с приятными воспоминаниями, на самом деле вызвана удовлетворением одной из основных физиологических потребностей. Если мы не сумели догадаться, что является источником вони в этой комнате, расширяющееся пятно на простыне, которой укрыт Берни, даст на это ясный ответ. Он только что справил большую нужду, от души опорожнил кишечник прямо в кровать, и мы можем лишь констатировать, что он не видит в этом ничего зазорного. Нет, сэр, чувство стыда давно уже ему неведомо.
Но пусть Берни, в отличие от Элис, давно уже не в себе, ему не свойственны типичные симптомы болезни Альцгеймера. Он может день-другой бубнить что-то нечленораздельное над овсянкой, как и прочие зомби Шустрика, но потом вдруг оживает и присоединяется к миру живых. В этом состоянии ему обычно удается добираться до ванной, и он проводит долгие часы то ли куда-то исчезая, то ли бродя по территории, всем и всеми недовольный, злой. Возвращаясь из мира зомби, он всегда хитер, скрытен, груб, упрям, злобен, да еще и ругается, — в общем, в «Макстоне» из всех стариков его, пожалуй, считают самым мерзким. Некоторые из медицинских сестер, санитаров, уборщиков сомневаются, что у Берни болезнь Альцгеймера. Они думают, что он симулирует эту болезнь, чтобы ему сходили с рук все его гадости. Едва ли мы можем винить их за эти подозрения.
Если только врачи не ошиблись с диагнозом, Берни, возможно, единственный в мире человек, у которого на такой стадии болезни Альцгеймера бывают длительные периоды ремиссии.
В 1996 году, на семьдесят восьмом году жизни, человек, известный как Чарльз Бернсайд, прибыл в «Макстон» на машине «скорой помощи» из городской больницы Ла Ривьера, а не в автомобиле, за рулем которого сидел кто-то из ближайших родственников. А в приемный покой больницы он заявился однажды ранним утром в гордом одиночестве, с двумя тяжелыми чемоданами, набитыми грязной одеждой, и громким голосом потребовал, чтобы ему оказали медицинскую помощь. Говорил он не совсем связно, но его поняли. Утверждал, что долго шел пешком, добираясь до больницы, и теперь хочет, чтобы больница позаботилась о нем. Пройденное им расстояние каждый раз менялось: десять, пятнадцать, а то и двадцать пять миль. То он спал несколько ночей в поле или в придорожном кювете, то не спал. Его общее состояние и идущий от него отвратительный запах говорили о том, что дорога и ночевки под открытым небом заняли у него не меньше недели. Если у него и был бумажник, то во время своего путешествия Бернсайд его потерял. В больнице Ла Ривьера его помыли, накормили, предоставили койку и попытались понять, с кем имеют дело. Связности в его речи не прибавилось, документов у него не было, но кое-какие факты установить все-таки удалось: в здешних местах Бернсайд долгие годы работал плотником, кровельщиком, штукатуром, как сам по себе, так и в крупных строительных фирмах. Тетя, которая жила в Блэр, предоставила ему комнату.
Значит, он прошагал восемнадцать миль, отделявшие Блэр от Ла Ривьера? Нет, он отправился в путь откуда-то еще, он не помнил, откуда именно, но место это находилось в десяти милях, нет, в двадцати пяти милях, какой-то город, а жители этого города — отвратительные мерзавцы. Как звали его тетю? Алтея Бернсайд. Ее адрес, номер телефона? Без понятия, он не мог вспомнить. Его тетя работала? Да, была отвратительной мерзавкой. Но она разрешила ему жить в ее доме? Кто? Разрешала что? Чарльз Бернсайд не нуждался в чьих-либо разрешениях, он всегда делал все, что хотел. Тетя выгнала его из своего дома?
Что ты такое говоришь, отвратительный мерзавец.
Лечащий врач, дожидаясь результатов необходимых анализов, поставил предварительный диагноз: болезнь Альцгеймера, а сотрудница службы социального обеспечения села на телефон и попыталась найти адрес и телефон Алтеи Бернсайд, проживающей в Блэр. В телефонной компании ей сказали, что такого абонента нет ни в Блэр, ни в Эттрике, ни в Кохране, ни в Спарте, ни в Оналаске, ни в Ардене, ни в Ла Ривьере, ни в одном из городков, расположенных в радиусе сорока пяти миль от больницы. Расширяя зону поисков, сотрудницы службы социального обеспечения связалась с департаментами записи актов гражданского состояния, социальной защиты, транспортных средств и налогов и сборов, чтобы получить имеющуюся у них информацию об Алтее и Чарльзе Бернсайдах. Из двух Алтей, которые нашлись в компьютерных базах данных, одной принадлежал ресторан в Баттернате, городке, расположенном далеко на севере штата, а вторая была негритянкой, работавшей в детском центре в Милуоки. Ни одна не имела никакого отношения к мужчине, который лежал в городской больнице Ла Ривьера. Среди Чарльзов Бернсайдов, найденных в результате поиска, не оказалось ни плотников, ни кровельщиков, ни штукатуров. Алтеи, похоже, вообще не существовало. Чарльз, судя по всему, относился к тем редким людям, которые проходят по жизни, не платя налоги, не регистрируясь на избирательных участках для голосования, не обращаясь за карточкой социального страхования, не открывая банковского счета, не поступая на военную службу, без водительского удостоверения, не проведя пару лет на полном государственном обеспечении.
Еще один раунд телефонных звонков привел к тому, что таинственного Чарльза Бернсайда определили подопечным государства и направили в «Центр Макстона по уходу за престарелыми» до того, как для него освободится место в центральной больнице штата в Уайтхолле. «Скорая помощь» привезла Бернсайда в «Макстон», где, под недовольное бурчание Шустрика, его поместили в отдельную палату. Все расходы, само собой, оплатил местный бюджет. Место в центральной больнице освободилось через шесть недель. Шустрику позвонили, чтобы сообщить об этом, через несколько минут после того, как с утренней почтой он получил чек из банка Депера, выписанный Алтеей Бернсайд, на содержание Чарльза Бернсайда в его центре. Адресом Алтеи Бернсайд значился абонентский ящик в почтовом отделении Депера. Вот Шустрик и ответил сотруднику центральной больницы, что, выполняя свой гражданский долг, готов и дальше на прежних условиях держать мистера Бернсайда в «Центре Макстона». Старик, мол, стал его любимым пациентом. Еще бы, без всяких на то усилий со своей стороны за содержание Бернсайда Шустрик стал получать в два раза больше.
Следующие шесть лет болезнь Альцгеймера неуклонно прогрессировала. Если Чарльз Бернсайд ее и симулировал, то делал это виртуозно. С головой у него становилось все хуже и хуже.
Речь все больше теряла связность, без всякого на то повода он вдруг становился злобным и агрессивным, терял память, не мог сам есть, не мог обслужить себя, лишался личностных черт.
Умом он постепенно превращался в младенца, оставаясь человеком только внешне. Пуская слюни, он проводил дни напролет в инвалидной коляске. Шустрик печалился, видя, что со дня на день потеряет столь выгодного пациента. А потом, прошлым летом, за год до описываемых событий, вдруг начался обратный процесс. Ожило лицо Берни, он начал произносить какие-то пусть и бессвязные, но звуки. «Аббала! Торг! Маншан! Торг!»
Он хотел есть сам, хотел разминать ноги, хотел ходить по «Центру» и знакомиться со своим новым жилищем. Через неделю с его губ уже слетали нормальные слова. По его настоянию ему выдали одежду, он начал пользоваться ванной и туалетом. Набрал вес, у него прибавилось сил, а потом с ним стало твориться что-то уж совсем непонятное. И теперь, часто в один и тот же день, Берни мог предстать сразу в двух ипостасях: страдальцем болезнью Альцгеймера на последней стадии и бодрым, естественно, для своего возраста, старичком восьмидесяти пяти лет.
Берни похож на человека, который съездил в Лурд и вылечился, но уехал, не пройдя полного курса лечения. Для Шустрика чудо есть чудо. А пока этот старый козел жив, какая разница, ходит он на своих двоих или пускает слюни в инвалидной каталке.
Мы приближаемся к кровати. Стараемся не замечать запах.
Хотим проследить, что можно узнать по лицу этого незаурядного человека. Лицо это никогда не было красивым, а теперь кожа серая, а щеки впалые. Вздувшиеся синие вены вьются по серому черепу, испещренному почечными бляшками, словно яйцо ржанки. Мясистый нос чуть свернут вправо, усиливая впечатление хитрости и скрытности. Толстые губы изгибаются в неприятной улыбке, улыбке поджигателя, задумавшего превратить в пепел красивый дом. Но, возможно, это просто гримаса.
Перед нами типичный американский волк-одиночка, неуемный скиталец, завсегдатай третьесортных отелей и дешевых закусочных, бесцельно кружащий по стране, собиратель ран и травм, которые потом с нежностью вспоминаются вновь и вновь. Если кто его и интересует, так это собственная персона. Настоящее имя Берни — Карл Бирстоун, и под этим именем он прожил в Чикаго с двадцати пяти до сорока шести лет, ведя тайную войну, в ходе которой творил нехорошие дела ради собственного удовольствия. Карл Бирстоун — самый большой секрет Берни, ибо он не может позволить, чтобы кто-то узнал о его прошлой жизни; ведь его прежнее я по-прежнему живет в его теле. Ужасные удовольствия Карла Бирстоуна, его грязные делишки одновременно удовольствия и делишки Берни, поэтому он должен прятать их в темноте, там, где только он один может их найти.