Он подумал: «Отлично. Теперь я – человек, у которого нет еды, у которого на руках на два пальца, а на ногах – на один палец меньше, чем было, когда он родился; я – стрелок с патронами, которые, возможно, дадут осечку; от укуса чудовища я заболеваю, а лекарства у меня нет; воды мне хватит в лучшем случае на один день; если я выложусь до последнего, я смогу пройти, быть может, с десяток миль. Короче говоря, я – человек, во всем дошедший до края».
   В какую сторону ему идти? Он пришел с востока; чтобы идти на запад, ему нужно могущество святого или спасителя. Оставались север и юг.
   На север.
   Стрелок двинулся в путь.
 
   Он шел три часа. Два раза он упал и во второй раз думал, что уже не сможет встать. Но тут к нему прихлынула волна, достаточно близко, чтобы заставить его вспомнить о револьверах, и он сам не понял, как вскочил, и ноги у него дрожали, как ходули.
   По его расчетам, за эти три часа он прошел около четырех миль. Теперь солнце грело все сильнее, но было не таким жарким, чтобы этим можно было объяснить стучавшую в висках боль или струившийся по лицу пот; и ветер с моря был не настолько силен, чтобы этим можно было объяснить внезапные приступы озноба, охватывавшего его время от времени, так, что все его тело покрывалось гусиной кожей, и зубы стучали.
   «У тебя жар, стрелок, – хихикал человек в черном. – Что осталось у тебя внутри – все подожжено».
   Багровые полосы заражения теперь были видны более отчетливо; они тянулись от правого запястья вверх, на половину расстояния до локтя.
   Роланд прошел еще милю и осушил бурдюк до последней капли. Он обвязал его вокруг пояса вместе с первым. Ландшафт был однообразный и неприятный. Справа – море, слева – горы, под подошвами опорков его сапог – серый, усеянный ракушками песок. Волны набегали и уходили. Он поискал взглядом омароподобных чудовищ и не увидел ни одного. Он шел из ниоткуда в никуда, человек из иного времени, достигший, казалось, бессмысленного конечного пункта.
   Перед самым полуднем он опять упал и понял, что не может встать. Значит, вот оно, это место. Здесь. Выходит, это все-таки конец.
   Стоя на четвереньках, он поднял голову, как боксер в состоянии «грогги»… и впереди, может, в миле, а может, и в трех (трудно было оценить расстояние вдоль этой однообразной прибрежной полосы, когда внутри у него бушевал жар, так что его глаза словно пульсировали, то вылезая из глазниц, то уходя обратно), он увидел что-то новое. Что-то, вертикально стоявшее на берегу.
   Что это такое?
   (три)
   Неважно.
   (три – число твоей судьбы)
   Стрелку удалось встать. Он прохрипел что-то, какую-то мольбу, которую услышали только кружившие в небе морские птицы ("и с каким удовольствием они бы выклевали у меня глаза, – подумал он, – как бы они обрадовались такому лакомому кусочку!") – и пошел дальше; теперь его шатало гораздо сильнее, и за ним оставались следы в виде странных петель и зигзагов.
   Он не сводил глаз с того, что стояло там, впереди, на берегу. Когда волосы падали ему на глаза, он с досадой отбрасывал их тылом руки. Казалось, оно не приближается. Солнце достигло верхней точки небосвода и, казалось, слишком задержалось там. Роланду мерещилось, что он опять в пустыне, где-то между хижиной последнего поселенца
   (музыкальная еда, чем больше ешь, тем громче бзда)
   и постоялым двором, где мальчик
   (твой Исаак)
   ожидал его прихода.
   Колени у стрелка подогнулись, выпрямились, опять подогнулись, опять выпрямились. Когда волосы снова упали ему на глаза, он не стал их отбрасывать; у него не было на это сил. Он смотрел на предмет, который теперь отбрасывал назад, в противоположную морю сторону, узкую тень, и шел, не останавливаясь.
   Теперь он – жар или не жар – мог его разглядеть.
   Это была дверь.
   Когда до нее осталось меньше четверти мили, у Роланда снова подогнулись колени, и на этот раз он не смог их распрямить. Он упал, его правая рука проволоклась по колючему песку и ракушкам, содрав с ран свежие корки, и культи пальцев завизжали от боли и вновь начали кровоточить.
   Тогда он пополз. Он полз, а в ушах его стоял ритмичный шум: Западное Море набегало, с ревом разбивалось о берег, отступало. Он работал локтями и коленями, оставлял за собой борозды в песке, выше полосы грязно-зеленых водорослей, отмечавшей линию прилива.
   Он думал, что ветер, наверно, все еще дует – должно быть, так, потому что его тело продолжал сотрясать озноб – но единственное, что он слышал, был хриплый свист урагана, вырывавшегося из его собственных легких и входившего в них.
   Дверь становилась все ближе.
   Ближе.
   Наконец, около трех часов этого долгого бредового дня, когда тень Роланда оказалась слева от него и стала удлиняться, он добрался до нее. Он сел на корточки и начал устало рассматривать ее.
   Дверь была шести с половиной футов высотой и, казалось, сделана из цельного куска железного дерева, хотя ближайшее железное дерево, должно быть, росло отсюда милях в семистах, не меньше. Ручка двери, судя по ее виду, была золотая; ее украшал филигранный рисунок, который стрелок в конце концов разобрал: это была ухмыляющаяся морда павиана.
   Замочной скважины не было ни в самой ручке, ни над ней, ни под ней.
   Дверь держалась на петлях, но они не были ни к чему прикреплены – «или это так кажется, – подумал стрелок. – Это тайна, весьма дивная тайна, не имеющая себе равных, но так ли уж это важно? Ты умираешь. Приближается твоя собственная тайна – единственная тайна, в конечном счете имеющая значение для каждого человека».
   Но несмотря ни на что, это казалось важным.
   Эта дверь. Дверь там, где не должно быть никаких дверей. Она просто стояла на сером берегу, на двадцать футов выше линии прилива, с виду такая же вечная, как само море, и сейчас, когда солнце склонялось к западу, ее ребро отбрасывало косую тень к востоку.
   На ней, в двух третях ее высоты от нижнего края, черными буквами, Высоким Слогом, было написано одно лишь слово:
   НЕВОЛЬНИК
   Им владеет демон. Имя демону – ГЕРОИН.
   Стрелок услышал негромкий, ровный гул. Сначала он подумал, что это, наверное, ветер или гудение жара у него в голове, но постепенно все больше и больше убеждался, что этот гул – шум мотора… и что он доносится из-за двери.
   «Так открой же ее. Она не заперта. Ты ведь знаешь, что она не заперта».
   Вместо этого он с усилием, неуклюже поднялся на ноги, обошел дверь кругом и зашел с другой стороны.
   Другой стороны не было.
   Только темно-серый песок, уходивший назад, насколько хватало глаз. Только волны, ракушки, линия прилива, следы его собственного приближения – отпечатки сапог и ямки, выдавленные его локтями. Роланд взглянул еще раз, и его глаза раскрылись чуть шире. Двери не было, но тень была.
   Он протянул было правую руку – ох, как же медленно она привыкала к своему месту в том, что осталось от его жизни, – уронил ее и поднял левую. И стал шарить, ожидая встретить твердую поверхность.
   «Если я ее нащупаю, я постучу по пустоте, – подумал стрелок. – Интересно было бы перед смертью сделать такую штуку!»
   В том месте, где должна была бы находиться дверь, хотя бы и невидимая, и далеко за ним стрелок нащупал только воздух.
   Стучать было не по чему.
   И звук моторов – если это в самом деле был звук моторов – прекратился. Теперь остался лишь ветер, волны и больное жужжание у него в голове.
   Стрелок медленно зашел на другую сторону того, чего здесь не было, уже думая, что это с самого начала был бред, галлю…
   Он остановился.
   Только что он видел на западе сплошную линию катящихся серых волн, и вдруг этот пейзаж нарушило ребро двери. Ему была видна пластинка, тоже похожая на золотую, из которой, как кургузый металлический язык, торчала щеколда. Роланд повернул голову на дюйм к северу, и дверь исчезла. Повернул голову обратно – и дверь опять оказалась на месте. Она не появилась; она просто была там.
   Он обошел дверь кругом и, шатаясь, стал к ней лицом.
   Он мог бы опять зайти со стороны моря, но был уверен, что снова произойдет то же самое, только на этот раз он упадет.
   «Интересно, мог бы я пройти сквозь нее с той стороны, с которой ее нет?»
   О, думать и гадать можно было о множестве разных вещей, но истина была проста: вот на бесконечном морском берегу стоит дверь, и она годится только для одного из двух – ее можно либо открыть, либо оставить закрытой.
   Стрелок со смутным юмором подумал, что умирает не так быстро, как он полагал. А если бы так, как полагал – было бы ему так страшно?
   Он протянул левую руку и ухватился за ручку двери. Его не удивили ни смертный холод металла, ни слабый жгучий жар выгравированных на нем рун.
   Роланд повернул ручку. Когда он потянул дверь на себя, она открылась.
   То, что он увидел, не совпадало ни с чем из всего того, что он ожидал увидеть.
   Стрелок посмотрел, замер, испустил первый за свою взрослую жизнь вопль ужаса и захлопнул дверь. Хлопать ей было не обо что, но она, тем не менее, закрылась, хлопнув так громко, что морские птицы с пронзительными криками взлетели с камней, на которых расселись, чтобы наблюдать за ним.
 
   Вот что он увидел: землю с какой-то немыслимой высоты, с неба – ему показалось, что с высоты во много миль. Он видел тени облаков, лежащие на земле, проплывающие по ней, как сновидения. Он увидел то, что мог бы увидеть орел, сумей он взлететь втрое выше доступного орлам расстояния.
   Шагнуть за такую дверь означало бы с воплем падать, быть может, целые минуты, и, наконец, вонзиться глубоко в землю.
   «Нет, ты видел не только это».
   Роланд тупо сидел на песке перед закрытой дверью, держа раненую руку на коленях, и обдумывал. Выше локтя уже появились первые еле заметные полоски. Сомнения не было: скоро, скоро зараза дойдет до сердца.
   В голове у стрелка звучал голос Корта:
   «Слушайте меня, личинки. Слушайте, если вам дорога жизнь, потому что однажды она, возможно, будет зависеть от того, о чем я сейчас скажу. Человек никогда не замечает всего, что видит. Одна из вещей, ради которых вас посылают ко мне – показать вам, чего вы не замечаете в том, что вы видите – чего вы не замечаете, когда вы испуганы, или деретесь, или бежите, или трахаетесь. Никто не замечает всего, что видит, но прежде, чем вы станете стрелками – то есть, те из вас, кто не отправится на запад [отправиться на запад – умереть, погибнуть] – вы одним-единственным быстрым взглядом будете замечать больше, чем некоторые успевают заметить за всю свою жизнь. И часть того, что вы не увидели этим взглядом, вы увидите позже, оком своей памяти – то есть, если вы проживете достаточно долго, чтобы вспомнить. Потому что разница между тем, что вы заметили, и тем, чего не заметили, может оказаться разницей между жизнью и смертью».
   За дверью Роланд видел землю с огромной высоты (и почему-то голова кружилась и все искажалось от этого сильнее, чем от видения сотворения, посетившего его перед окончанием того периода, что он провел с человеком в черном, ибо то, что он видел за дверью, не было видением), и тот жалкий остаток внимания, на который он еще был способен, отметил тот факт, что земля, которую он видел, не была ни пустыней, ни морем, а была покрыта зеленью невероятной пышности, сквозь которую местами виднелась вода, и поэтому он подумал, что это – болото, но…
   «Жалкий остаток твоего внимания, – свирепо передразнил Корт. – Ты видел не только это!»
   Да.
   Он видел белое.
   Белые края.
   «Браво, Роланд!» – воскликнул Корт у него в голове, и Роланду почудилось, будто он ощутил сильный шлепок этой жесткой, мозолистой руки.
   Там, за дверью, он смотрел в окно.
   Стрелок с усилием встал, протянул руку вперед, почувствовал на ладони холод и жгучие линии слабого жара. Он опять открыл дверь.
 
   Картина, которую он ожидал увидеть – земля с какой-то ужасающей, невообразимой высоты – исчезла. Теперь он смотрел на слова, которых не понимал. Он почти понимал их; Великие Буквы были словно перекручены…
   Над словами находилось изображение какого-то не запряженного лошадьми экипажа, автомобиля вроде тех, что, как предполагалось, заполняли мир до того, как он сдвинулся с места. Внезапно стрелку припомнился рассказ Джейка там, на постоялом дворе, когда он его загипнотизировал.
   Этот экипаж без лошадей, рядом с которым, смеясь, стояла женщина в меховой пелерине, мог быть такой штукой, какая переехала Джейка в том странном другом мире.
   «Это и есть тот самый другой мир», – подумал стрелок.
   Вдруг картина у него перед глазами…
   Она не изменилась; она сдвинулась. Стрелка зашатало, он ощутил головокружение и легкую тошноту. Слова и изображение опустились, и теперь он увидел проход, на дальней стороне которого был двойной ряд сидений. Некоторые были пусты, но большая часть была занята мужчинами, мужчинами в странной одежде. Стрелок предположил, что это, наверное, костюмы, но до сих пор он ничего подобного не видывал. Эти штуки у них на шеях тоже, возможно, были галстуками или шейными платками, но таких он тоже никогда не видал. И, насколько он мог судить, ни один из них не был вооружен – не было видно ни кинжалов, ни мечей, не говоря уже о револьверах. Что ж это за овцы доверчивые? Некоторые читали листы бумаги, покрытые крошечными словами – там и сям между словами виднелись картинки; другие писали на листах бумаги перьями, каких стрелок тоже никогда не видел. Но перья его не волновали. Вот бумага… Он жил в мире, где бумага и золото ценились примерно одинаково. Никогда в жизни он не видел столько бумаги. Вот один из мужчин оторвал от желтого блокнота, лежавшего у него на коленях, листок и скомкал его, хотя исписал только верхнюю половину одной стороны, а вторая была вообще чистая. Как ни худо было стрелку, но при виде такого расточительства он на миг ощутил вспышку ужаса и возмущения.
   Позади мужчин была изогнутая белая стена и в ней – ряд окон. Несколько окон были закрыты чем-то вроде ставней, но за другими виднелось синее небо.
   В этот момент к двери направилась женщина, одетая во что-то вроде военной формы, впрочем, совершенно не похожей на то, что Роланду доводилось видеть. Форма была ярко-красная, и частью ее были штаны. Ему было видно место, где ноги женщины переходили в промежность. Он никогда не видел ничего подобного у женщин, если они не были раздеты.
   Она подошла к двери так близко, что Роланд подумал, что она сейчас войдет в нее, и попятился, но, к счастью, не упал. Она взглянула на него с привычной заботливостью женщины, которая одновременно – и служанка, и сама себе (и только себе) хозяйка. Это стрелка не интересовало. А заинтересовало его то, что выражение лица у нее не изменилось. Не так полагалось бы женщине – да и вообще кому бы то ни было – смотреть на грязного, шатающегося, измученного человека с перекрещенными на бедрах револьверами, на человека, у которого правая рука замотана окровавленной тряпкой, а джинсы выглядят так, словно их затянуло в циркулярную пилу.
   «Не хотите ли…» – спросила женщина в красном. Она сказала еще что-то, но стрелок не совсем понял, что это значит. Еда или питье, подумал он. Эта красная материя – она не из хлопка. Шелк? Немного похоже на шелк, но…
   «Джин», – ответил ей чей-то голос, и стрелок понял это слово. Вдруг он понял гораздо больше.
   Это – не дверь.
   Это – глаза.
   Каким бы безумием это ни казалось, он видит перед собой часть вагона, летящего по небу. Он видит ее чьими-то глазами.
   Чьими?
   Но он знал, чьими. Он смотрел глазами невольника.

2. ЭДДИ ДИЙН

   Словно чтобы подтвердить эту мысль, при всем ее безумии, то, на что стрелок смотрел через проем двери, вдруг поднялось и скользнуло в сторону. Картина повернулась (опять это ощущение головокружения, чувство, будто ты стоишь на блюде на колесиках, на блюде, которое невидимые руки катают то туда, то сюда), а потом проход вдруг словно потек мимо двери. Стрелок миновал место, где стояли несколько женщин, все – в красной форме. В этом месте было много каких-то стальных штук, и он, несмотря на боль или изнеможение, пожалел, что не умеет остановить движущуюся картину, чтобы разглядеть, что это за стальные штуки – какие-то машины. Одна немножко походила на печь. Военная женщина, которую он видел раньше, наливала джин, заказанный тем голосом. Бутылочка, из которой она наливала, была очень маленькая, стеклянная. Сосуд, в который женщина наливала джин, с виду казался стеклянным, но, по мнению стрелка, на самом деле это было не стекло.
   Прежде, чем стрелок успел разглядеть побольше, то, что было видно в дверь, продвинулось мимо. Еще один головокружительный поворот, и он увидел металлическую дверь. В маленьком прямоугольничке светилась надпись. Это слово стрелок сумел прочесть: СВОБОДНО.
   Картина скользнула немного вниз. Справа от двери, через которую смотрел стрелок, показалась рука и взялась за ручку двери, на которую он смотрел. Роланд увидел манжет голубой рубашки, слегка поддернутый и открывавший крутые завитки черных волос. Длинные пальцы. На одном – кольцо с драгоценным камнем, возможно, рубином или огневиком, а может и подделкой, хламом. Стрелок склонялся к последнему – для настоящего камень был слишком крупен и вульгарен.
   Металлическая дверь распахнулась, и оказалось, что стрелок заглядывает в самый странный из виденных им нужников. Он был весь металлический.
   Края металлической двери проплыли мимо краев двери, стоявшей на берегу моря. Стрелок услышал, как ее закрыли и заперли на задвижку. Очередного головокружительного поворота не произошло, поэтому Роланд предположил, что человек, чьими глазами он смотрит, заперся, протянув руку назад.
   Потом вид все-таки повернулся – не кругом, а наполовину, – и оказалось, что стрелок смотрит в зеркало и видит лицо, которое однажды уже видел… на карте Таро. Те же темные глаза и спадающая на лоб прядь темных волос. Лицо было спокойно, но бледно, а в глазах – в глазах, которыми он смотрел и отражение которых сейчас смотрело на него – Роланд увидел часть ужаса и отвращения, переполнявших подвластное павиану существо на карте Таро.
   Этого человека трясло.
   «Он тоже болен».
   Потом Роланд вспомнил Норта, травоеда из Талла.
   Вспомнил Прорицательницу.
   Им владеет демон.
   Стрелок вдруг подумал, что, быть может, он все-таки знает, что такое ГЕРОИН: что-то вроде бес-травы.
   Отчасти выводит из равновесия, правда?
   Бездумно, с простодушной решимостью, благодаря которой он стал последним из них всех, последним, кто все шел и шел, еще долго после того, как Катберт и остальные умерли или сдались, покончили с собой или предали, или просто отреклись от всей идеи Башни; с целеустремленной и безразличной ко всему остальному решимостью, заставившей его пройти пустыню и все годы перед пустыней, гнавшей его по следу человека в черном, стрелок шагнул в дверь.
 
   Эдди заказал джин с тоником – может, идея ввалиться на нью-йоркскую таможню пьяным была не так уж хороша, а он знал, что, начав, он уже не остановится, – но ему было необходимо хоть что-то.
   Генри однажды сказал ему: «Когда тебе обязательно нужно спуститься вниз, а лифта ты найти не можешь, приходится управляться, как можешь, любым способом. Хоть и лопатой».
   Потом, когда он уже сделал заказ, и стюардесса ушла, у него появилось ощущение, что его, пожалуй, может вырвать. Не точно вырвет, а только возможно, но лучше было перестраховаться. Проходить таможенный досмотр с фунтом чистого кокаина подмышкой с каждой стороны, когда от тебя несет джином, было довольно рискованно; проходить досмотр, когда у тебя, кроме всего этого, на штанах полузасохшие следы рвоты, было бы гибелью. Так что лучше уж перестраховаться.
   Беда в том, что у него начинается подходняк. Подходняк, а не полная ломка. Это – опять же мудрые речи Генри Дийна, великого мудреца и выдающегося торчка.
   Они тогда сидели на балконе пентхауса Ридженси-Тауэр, еще не совсем в отключке, но уже потихоньку двигаясь к ней, солнышко грело им лица, они были под таким славным кайфом… тогда, в доброе старое время, когда Эдди только начинал нюхать, и даже самому Генри еще только предстояло ширнуться в первый раз.
   «Вот все базарят про ломку, – сказал тогда Генри, – а ведь до этого еще приходится пройти через подходняк».
   И Эдди, заторчавший до полного обалдения, зашелся кудахчущим хохотом, потому что совершенно точно понимал, о чем говорит Генри. А Генри даже не улыбнулся.
   «В некоторых отношениях подходняк даже хуже ломки, – сказал Генри. – По крайней мере, когда дойдешь до ломки, то хоть ЗНАЕШЬ, что будешь блевать, ЗНАЕШЬ, что тебя будет трясти, ЗНАЕШЬ, что будешь потеть, пока не почудится, будто тонешь в поту. А подходняк – это вроде как проклятие ожидания».
   Эдди помнил, что спросил у Генри, как называется, когда ширяла (в те далекие, ушедшие в туман, умершие дни, должно быть, целых шестнадцать месяцев назад, они оба торжественно заверяли самих себя, что никогда не станут ширялами) схватит передозняк?
   "А это называется "спекся", – не задумываясь, ответил Генри, и у него сделался удивленный вид, как бывает, когда человек что-то скажет, а оно окажется гораздо смешнее, чем он думал, и они переглянулись – и начали завывать от смеха, цепляясь друг за друга. "Спекся", вот смешно-то было, а теперь уже далеко не так смешно.
   Эдди прошел по проходу мимо кухни в носовой отсек самолета, проверил надпись – СВОБОДНО – и открыл дверь.
   «Эй, Генри, о великий мудрец и выдающийся торчок, старший брат, уж раз мы заговорили о кулинарии, хочешь узнать МОЕ определение, что такое «спекся»? Это – когда таможенник в аэропорту Кеннеди решит, что у тебя вид малость странноватый, или просто день такой выдастся, что они своих собак с докторскими степенями по чутью вместо административного корпуса пригнали сюда, и они все начинают лаять и ссать по всему полу, и аж задыхаются в своих строгих ошейниках – так рвутся к тебе, именно к тебе, и после того, как таможенники перероют весь твой багаж, они тебя приглашают в такую маленькую комнатку и спрашивают, мол, не против ли вы снять рубашку, а ты говоришь, дескать, очень даже против, я на Багамах малость простудился, а у вас здесь кондиционер уж очень сильно работает, и я боюсь, как бы воспаление легких не сделалось, а они говорят, ах, вот оно что, а вы всегда так потеете, мистер Дийн, когда кондиционер уж очень сильно работает, ах, всегда, ну, что ж, мы, конечно, дико извиняемся, но рубашечку все же придется снять, и ты ее снимаешь, а они говорят, и футболку, пожалуй, тоже надо бы снять, а то похоже, что ты чем-то болен, у тебя, кореш, подмышками вон какие желваки вздулись, может, это какая-нибудь опухоль лимфоузлов или еще что, а тебе больше даже и говорить ничего неохота, это как если по мячу ударили определенным способом, так центровой за ним уж и не бежит, не переутомляется, а просто поворачивается и провожает его глазами, потому как если уж мяч ушел – так ушел, так что снимаешь ты футболку, а они говорят, глянь-ка, это ж надо, ну и везучий же ты мальчишечка, это ж и не опухоль вовсе, разве что, можно сказать, опухоль на теле общества, гы-гы-гы, эти штучки больше смахивают на парочку пакетов, приклеенных скотчем, а кстати, сынок, ты насчет этого запаха не беспокойся, это просто ты спекся».
   Он протянул руку себе за спину и заперся на задвижку. Огни в носовом отсеке вспыхнули ярче. Моторы тихо гудели. Эдди повернулся к зеркалу – хотел посмотреть, насколько скверный у него вид – и вдруг на него нахлынуло жуткое, пронизавшее все его существо ощущение: чувство, что за ним кто-то наблюдает.
   «Эй, ты, брось, понял, – тревожно подумал он. – Тебя считают самым не-параноидным малым на свете. Потому тебя и послали. Потому…»
   Но внезапно ему показалось, что в зеркале отражаются не его глаза, не светло-карие, почти зеленые глаза Эдди Дийна, от взгляда которых за последние семь лет из его двадцати одного года растаяло столько сердец, которые помогли ему раздвинуть столько пар хорошеньких ножек, не его глаза, а чужие, незнакомые. Не карие, а голубые, цвета выгоревших «ливайсов». Холодные, с прицельным взглядом – неожиданное чудо калибровки. Глаза бомбардира.
   Эдди увидел – ясно увидел – что в них отражается чайка, спикировавшая на разбивающуюся волну и что-то выхватившая из нее.
   Он успел беспомощно подумать: Господи, да что же это за хреновина? – и понял, что это не пройдет; что его все-таки вырвет.
   За полсекунды до начала рвоты, за те полсекунды, что он продолжал смотреть в зеркало, он увидел, как голубые глаза исчезли… но перед этим у него вдруг появилось ощущение, что в нем – два разных человека, что он одержим, как та девочка в «Изгоняющем дьявола».
   Он отчетливо почувствовал в своем сознании какое-то новое сознание и услышал мысль – не свою, а больше похожую на голос по радио: «Я прошел. Я в небесном вагоне».
   Было и что-то еще, но этого Эдди уже не слышал. Он был слишком занят: старался блевать в раковину как можно тише.
   Как только рвота кончилась – не успел он еще и рот вытереть – случилось такое, чего с ним до сих пор никогда не бывало. Не стало ничего – только пустота, провал в сознании, длившийся один страшный миг. Как будто в газетной колонке аккуратно и полностью замазали одну-единственную строчку.
   «Что это? – беспомощно подумал Эдди. – Что это за фигня чертова?»
   Потом его опять начало рвать, и, возможно, это было к лучшему: как ни ругай рвоту, а одно хорошее свойство у нее есть – пока тебя выворачивает, ты больше ни о чем не думаешь.
 
   "Я прошел. Я в небесном вагоне, – подумал стрелок. И через секунду: "Он видит меня в зеркале!"