Страница:
– Это обезьяна сделала? – спросил Пит.
– Пошли, – сказал Хэл, задергивая молнию сумки. – Я все тебе расскажу по дороге в старый родной дом.
– А как мы поедем? Мама с Деннисом взяли машину.
– Не беспокойся, – сказал Хэл и взъерошил Питу волосы.
Он рассказал Питу, как нашел обезьяну, но этим ограничился: он не хотел наводить новый ужас на уже перепуганного мальчугана. А потому его рассказ утратил связность и ясность, но Пит не задавал вопросов: возможно, он мысленно сам заполнял пробелы, подумал Хэл, вот как он сам снова и снова видел во сне смерть матери, хотя не присутствовал при ней.
Дядя Уилл и тетя Ида были на похоронах вместе. А потом дядя Уилл вернулся в Мэн (было время жатвы), а тетя Ида осталась с мальчиками еще на две недели, чтобы привести дела покойной сестры в порядок, прежде чем увезти Билла и Хэла в Мэн. Но не только – она потратила это время и на то, чтобы дать им узнать ее получше: смерть матери так их оглушила, что они впали в прострацию. Если им не удавалось уснуть, она была рядом со стаканом теплого молока; когда Хэл просыпался в три ночи от кошмара (кошмара, в котором его мать подходила к бачку и не видела, что в его прохладной сапфировой глубине плавает и подпрыгивает обезьяна, ухмыляется и брякает тарелками, и всякий раз, сходясь, они оставляют за собой шлейфы пузырьков), она была рядом; когда через три дня после похорон Билл слег в жару и рот у него изнутри усыпали язвочки, а потом началась крапивница, она была рядом. Вот так мальчики узнали ее получше, и до того, как они отправились с ней на автобусе из Хартфорда в Портленд, и Билл, и Хэл, каждый в свой черед, пришли к ней и выплакались у нее на груди, а она обнимала их и нежно покачивала, и вот так их связала любовь.
Накануне того дня, когда они навсегда покинули Коннектикут и уехали в Мэн («на Север», как говорили тогда), прикатил на своем дребезжащем грузовичке старьевщик и забрал кучу всяких ненужных вещей, которые Билл и Хэл перенесли из чулана на тротуар. Когда весь хлам был там сложен, тетя Ида попросила их еще раз осмотреть чулан и взять на память то, что им особенно хотелось бы сохранить. Для всего у нас просто места нет, мальчики, сказала она им, и Билл, решил Хэл, наверное, поймал ее на слове и в последний раз порылся во всех завлекательных ящиках и картонках, оставшихся после их отца. Хэл не присоединился к старшему брату. Чулан Хэла больше не манил. В эти первые две недели горя ему в голову пришла жуткая мысль: вдруг их отец не просто исчез, не сбежал, потому что ему не сиделось на одном месте и он понял, что семейная жизнь не для него.
Вдруг его забрала обезьяна!
Когда Хэл услышал, как по улице, дребезжа, хлопая глушителем, пердя синим дымом, катит грузовичок старьевщика, он собрался с духом, сдернул обезьяну с полки, где она стояла со дня смерти их матери (до этой минуты он не осмеливался прикоснуться к ней, даже чтобы швырнуть назад в чулан), и сбежал с ней по лестнице. Ни Билл, ни тетя Ида его не видели. На бочке, забитой сломанными безделушками и проплесневевшими книгами, стояла картонка «Ролстон-Пурина», полная того же. Хэл с силой засунул обезьяну назад в картонку, откуда она появилась, истерически подначивая ее забряцать тарелками (давай же, давай, слабо тебе, слабо тебе, СЛАБО ТЕБЕ, слышишь?!), но обезьяна просто ждала там, небрежно прислонясь спиной к краю, будто на автобусной остановке, и ухмылялась своей жуткой ухмылкой, будто ей все было известно заранее.
Хэл отошел в сторонку, маленький мальчик в старых вельветовых штанишках, в стоптанных сапожках, когда старьевщик, итальянский джентльмен, который ходил с крестом на шее и насвистывал сквозь щель между зубами, начал грузить ящики и бочки в дряхлый грузовичок с деревянными бортами. Хэл смотрел, как он поднял бочку вместе с картонкой Ролстон-Пурина на ней; он смотрел, как обезьяна скрылась в кузове грузовичка; он смотрел, как старьевщик забрался в кабину, гулко высморкался в ладонь, вытер ее огромным красным носовым платком и завел мотор, оглушительно взревевший и выбросивший клуб вонючего сизого дыма; он смотрел, как грузовичок уезжает по улице. И тяжелый груз скатился с его сердца, он просто почувствовал, как оно освободилось. И подпрыгнул раз, другой как мог выше, раскинув руки, повернув ладони наружу, и если бы кто-нибудь из соседей его увидел, так они сочли бы это странным, почти кощунственным – почему этот мальчик прыгает от радости (ведь так и было: прыжок от радости не замаскируешь ни подо что другое), уж конечно, спросили бы они себя, а еще и месяца не прошло, как схоронили его мать?
А прыгал он потому, что избавился от обезьяны. Избавился навсегда.
То есть так он думал.
Меньше чем через три месяца тетя Ида послала его на чердак за елочными украшениями, и пока он шарил, разыскивая коробки с ними, пропылив насквозь колени штанишек, он внезапно опять столкнулся с ней лицом к лицу и от изумления и ужаса впился зубами в край ладони, лишь бы не закричать… лишь бы не потерять сознание. А она ухмылялась своей зубастой ухмылкой, разведя тарелки на фут в полной готовности, небрежно прислоняясь в углу картонки «Ролстон-Пурина», будто ждала автобуса на остановке и, казалось, говорила: Думал, ты от меня избавился? Но от меня так легко не избавишься, Хэл. Ты мне нравишься, Хэл. Мы были созданы друг для друга – просто мальчик и его любимая обезьянка, парочка старых друзей-приятелей. А где-то к югу отсюда глупый старый итальянский старьевщик лежит в ванне на львиных лапах, глазные яблоки у него выпучились из орбит, а вставные челюсти полувыскочили изо рта, его вопящего рта; старьевщик, который воняет, как замкнувшаяся батарейка. Он оставил меня для своего внучка, Хэл, он поставил меня на полку в ванной рядом с его мылом, и его бритвой, и его кремом для бритья, и его радиоприемником, настроенным на матч «Бруклин Доджерс», а я начала бряцать, и одна моя тарелка задела этот старый приемничек, а он бухнулся в ванну, и тогда я пошла к тебе, Хэл, шла проселочными дорогами по ночам, и лунный свет отражался от моих зубов в три часа ночи, и я оставила много мертвецов во многих местах. Я пришла к тебе, Хэл, я твой рождественский подарок, так что заведи меня, и кто умер? Это Билл? Это дядя Уилл? Это ты, Хэл? Это ты?
Хэл пятился, пятился, жутко гримасничая, глаза у него закатывались, и он чуть не упал, пока спускался с чердака. Тете Иде он сказал, что не нашел елочные игрушки – он впервые солгал ей, и по его лицу она увидела, что он лжет, но не спросила его, почему он солгал (слава Богу), а попозже, когда пришел Билл, попросила его поискать, и он принес игрушки с чердака. А еще попозже, когда они остались вдвоем, Билл зашипел на него – ну и олух же он: своей задницы не отыщет, хоть обеими руками, хоть с фонариком. Хэл ничего не сказал. Хэл был очень бледным и молчал, и только поковырял свой ужин. А ночью ему снова приснилась обезьяна – одна тарелка ударила по радиоприемничку, пока Дин Мартин выпевал из него: «Когда в небе луна загорится, как огромная круглая пицца», ломаясь под итальянца, и приемничек кувыркнулся в ванну, а обезьяна ухмыльнулась и брякнула тарелками БЛЯМ, и БЛЯМ, и БЛЯМ; но только когда вода стала электрической, в ванне лежал не старьевщик.
В ней лежал он.
Хэл и его сын торопливо спустились к лодочному сараю позади старого родного дома, поставленному на сваях над водой. В правой руке Хэл нес авиасумку. В горле у него пересохло, уши настроились на противоестественный воющий звук. Сумка была очень тяжелой.
Хэл поставил сумку.
– Не трогай ее, – сказал он, нашарил в кармане кольцо с ключами, которое дал ему Билл, и взялся за ключ с аккуратной надписью на полоске липкого пластыря «Л. САРАЙ».
День был ясный, холодный, ветреный под слепяще голубым небом. Листва деревьев, которые теснились к самой воде, уже обрела все яркие осенние краски от кроваво-алой до желтизны школьного автобуса. Листья шептались на ветру. Листья кружили вокруг ног Пита, застывшего в тревожном ожидании, и Хэл уловил в порыве ветра запахи ноября и надвигающейся следом зимы.
Ключ повернулся в висячем замке, и Хэл дернул дверь на себя. Как хорошо он все помнил! Даже не взглянув вниз, он придвинул чурбак, не дающий двери захлопнуться. Внутри пахло только летом – парусина, лакированное дерево, сохранившееся пьянящее тепло.
Лодка дяди Уилла была на своем обычном месте, весла аккуратно уложены вдоль бортов, будто дядя Уилл только накануне погрузил в нее рыболовную снасть и две упаковки «Блек лейбл» по шесть банок в каждой. И Билл, и Хэл много раз отправлялись ловить рыбу с дядей Уиллом, но никогда вместе. Дядя Уилл считал, что для троих лодка слишком мала. Красная кайма, опоясывающая борта, которую дядя Уилл обновлял каждую весну, теперь поблекла и облупилась, а нос лодки пауки заткали шелком паутины.
Хэл ухватил лодку и стащил ее по слипу на галечный пляжик. Рыбалка была одной из главных радостей его детских лет, проведенных у дяди Уилла и тети Иды. Ему казалось, что и Билл чувствует то же. Обычно дядя Уилл был молчаливейшим из людей, но стоило ему поставить лодку по своему вкусу в шестидесяти – семидесяти ярдах от берега, забросить удочки, он, глядя на покачивающиеся поплавки, открывал банку пива для себя и банку для Хэла (он редко выпивал больше половины этой единственной банки, которую разрешал ему дядя Уилл с обязательным ритуальным предупреждением не проговориться тете Иде, потому что «она на месте меня пристрелит, узнай она, что я вас, мальчиков, пивком угощаю, сам понимаешь») и становился разговорчивым. Рассказывал всякие истории, отвечал на вопросы, опять наживлял крючок Хэла, когда требовалось, а лодка тихонько дрейфовала по воле ветра и легкого течения.
– А почему ты никогда не выплываешь на середину, дядя Уилл? – как-то спросил Хэл.
– Погляди-ка за борт, – ответил дядя Уилл.
Хэл поглядел. Он увидел голубую воду и свою леску, уходящую в черноту.
– Ты смотришь в самую глубину Кристального озера, – сказал дядя Уилл, одной рукой сминая пустую пивную банку, а другой вытаскивая новую. – Сто футов и ни на дюйм меньше. Там где-то старый «студебекер» Эймоса Каллигена. Дурак чертов съехал на озеро в начале декабря, когда лед еще не окреп. Еще повезло, что он живым выбрался. Ну а «студа» им никогда не вытащить и не увидеть до Страшного Суда. Озеро глубже глубокого, черт его дери. Крупные прямо тут плавают, Хэл. Вот и нечего дальше заплывать. Ну-ка, посмотрим, как твой червячок поживает. Вытаскивай его, сукина сына.
Хэл вытащил и, пока дядя Уилл наживлял на его крючок нового мотыля из старой жестянки из-под лярда, которая заменяла ему коробку для наживки, Хэл смотрел в воду, точно завороженный, пытаясь разглядеть старый «студебекер» Эймоса Каллигена, проржавелый насквозь, и водоросли колышутся в открытом окне с шоферской стороны, через которое Эймос выбрался в самую последнюю секунду; водоросли фестонами свисают с рулевого колеса точно гниющее ожерелье; водоросли болтаются на зеркале заднего вида, и течение перебирает их будто невиданные четки. Но видел он только голубизну, переходящую в черноту, и там посреди всего покачивался мотыль дяди Уилла, пряча крючок в своих извивах. Своя особая реальность в солнечном луче, пронизывающем толщу воды. На мгновение Хэл сквозь головокружение почувствовал, что он сам подвешен над гигантским провалом, и на мгновение зажмурился, пока голова не перестала кружиться. В этот день, вспомнилось ему, он словно бы выпил всю банку пива.
…Самая глубина Кристального озера… сто футов и ни на дюйм меньше.
Он на секунду замер, тяжело дыша, и поглядел вверх на Пита, который все так же тревожно следил за ним.
– Тебе помочь, папа?
– Немножко погодя.
Он перевел дух и потащил лодку через узкую полоску песка к воде, оставляя позади широкую борозду. Краска облезла, но лодка хранилась под брезентом и выглядела прочной.
Когда они с дядей Уиллом отправлялись на озеро, дядя Уилл стаскивал лодку по слипу, а когда нос оказывался в воде, забирался внутрь, хватал весло, чтобы оттолкнуться, и говорил: «Ну-ка, толкни меня, Хэл… Отрабатывай свою долю!»
– Дай сумку, Пит, а потом толкни лодку, – сказал он. И чуть улыбаясь добавил: – Отрабатывай свою долю.
Пит не улыбнулся в ответ.
– А я поплыву, папа?
– Не в этот раз. В другой раз я возьму тебя ловить рыбу, но… не сейчас.
Пит нерешительно промолчал. Ветер ерошил его каштановые волосы, несколько желтых листьев, совсем сухих, спланировали через его плечи и опустились на воду у кромки берега, покачиваясь, будто лодки.
– Тебе надо было бы обмотать их, – сказал он еле слышно.
– Что? – Но он не сомневался, что понял Пита правильно.
– Обложить тарелки ватой. Примотать ее пластырем. Чтобы она не могла… лязгать.
Хэл внезапно вспомнил, как Дейзи брела к нему – не шла, а пошатывалась, – и как внезапно кровь брызнула из обоих глаз Дейзи, потекла струйками, намочила шерсть у нее на груди и закапала на пол амбара… а Дейзи упала на передние лапы… и в неподвижном весеннем воздухе этого дождливого дня он услышал лязг, не приглушенный, но странно четкий, доносившийся с чердака дома в пятидесяти футах от амбара: Блям-блям-блям-блям!
Он истерически закричал, уронил охапку дров, которые нес для плиты, кинулся на кухню за дядей Уиллом, который ел яичницу с жареным хлебом, еще даже не натянув подтяжки на плечи.
«Она была старая собака, Хэл, – сказал дядя Уилл, а лицо у него было осунувшееся, грустное, он и сам выглядел старым. – Ей же уже двенадцать лет стукнуло, а для собаки это старость. Ну и хватит… старушке Дейзи это не понравилось бы».
«Старая» сказал и ветеринар, но все равно вид у него был встревоженный, потому что собаки не умирают от массированных мозговых кровоизлияний даже в двенадцать лет. («Ну, прямо словно кто-то взорвал шутиху у нее в голове». Хэл услышал, как ветеринар сказал это дяде Уиллу, когда дядя Уилл рыл яму за сараем, неподалеку от места, где он в 1950 году похоронил мать Дейзи. «Я в жизни ничего подобного не видел, Уилл!»)
А позже, с ума сходя от ужаса и все-таки не в силах противиться, Хэл пробрался на чердак.
Приветик, Хэл, как делишки? Обезьяна ухмылялась из своего темного угла. Тарелки были разведены на фут или около того. Подушка с дивана, которую Хэл поставил между ними, теперь валялась в другом конце чердака. Что-то… какая-то сила швырнула ее так, что материя лопнула и набивка пеной вылезла наружу. Не грусти из-за Дейзи, шептала обезьяна у него в голове, а ее стеклянные карие глаза пристально смотрели в широко открытые глаза Хэла Шелберна. Не грусти из-за Дейзи, она была старая, Хэл, ведь даже ветеринар сказал так, да, и кстати: ты видел, как кровь потекла у нее из глаз. Хэл? Заведи меня, Хэл. Заведи меня, давай поиграем, и кто мертвый, Хэл? Это ты?
А когда он опомнился, то подползал к обезьяне, будто загипнотизированный. Одна рука уже тянулась к ключу. Он отпрянул назад и чуть было не скатился с чердачной лестницы – да и скатился бы, не будь она такой узкой. Из его горла вырывался придушенный писк.
А теперь он сидел в лодке и смотрел на Пита.
– С тарелками ничего сделать нельзя, – сказал он. – Я уже пробовал.
Пит испуганно покосился на свою аэросумку.
– И что случилось, папа?
– Ничего, о чем бы мне хотелось говорить, – сказал Хэл, – а тебе слушать. Ну-ка, оттолкни меня.
Пит нагнулся, поднатужился, и корма лодки заскрипела по песку. Хэл помог толчком весла, и внезапно ощущение прикованности к земле исчезло, и лодка легко скользнула вперед, сама себе хозяйка после долгих лет в темном сарае, закачалась на маленьких волнах. Хэл взял второе весло и запер уключины.
– Будь поосторожнее, папа, – сказал Пит.
– Я скоро, – обещал Хэл, но взглянул на аэросумку и заколебался.
Он начал грести, налегая на весла. В крестце и между плечами появилась старая, такая знакомая ноющая боль. Берег удалялся. Пит у кромки воды вновь магически стал шестилетним… четырехлетним… и заслонял глаза от солнца младенческой ручонкой.
Хэл посматривал на берег, но не позволял себе вглядываться в него. Прошло почти пятнадцать лет, внимательный взгляд подмечал бы только изменения, а не былые приметы, и он бы свернул с нужного направления. Солнце пекло ему шею, и он вспотел. Покосился на аэросумку и на миг сбился с ритма. Сумка, казалось… казалось, вздувалась. Он начал грести быстрее.
Налетел порыв ветра, высушил пот, охладил кожу. Лодка вздыбилась, и нос, опускаясь, разрезал воду. Ветер вроде бы посвежел за последнюю минуту? И Пит кричит ему что-то? Да. Но ветер не позволял разобрать слова. Но не важно. Избавиться от обезьяны еще на двадцать лет, а может
(дай, Господи, навсегда)
навсегда. Вот что было важно.
Лодка вздыбилась и опустилась. Он взглянул налево и увидел белые барашки. Снова взглянул на берег и увидел Охотничий мыс и провалившуюся крышу – в дни их с Биллом детства это, наверное, был лодочный сарай Бердонов. Значит, он почти добрался. Почти добрался до места, где прославленный «студебекер» Каллигена провалился под лед в давнем-давнем декабре. Почти до самого глубокого места в озере.
Пит отчаянно выкрикивал что-то – выкрикивал и тыкал пальцем. Но Хэл все равно не мог его расслышать. Лодка накренялась и раскачивалась, разбрасывая облачка мелких брызг по сторонам ободранного носа. В одном повисла крохотная радуга и была разбита. По озеру скользили пятна солнечного света и нагоняли тени, и волны уже не были ласковыми – барашки стали больше, круче. Пот высох, кожа пошла пупырышками, как от холода, а спина куртки намокла от брызг. Он упрямо греб, а его взгляд перескакивал с береговой линии на аэросумку. Нос вновь задрался, и на этот раз так высоко, что лопасть левого весла загребла воздух вместо воды.
Пит указывал на небо, а его вопли доносились теперь, будто слабеющее звонкое эхо.
Хэл поглядел через плечо.
Озеро превратилось в свистопляску волн. Оно обрело мертвенно-темную синеву, исполосованную белыми швами. По воде к лодке стремительно скользила тень, и в форме ее было что-то знакомое, что-то столь жутко знакомое, что Хэл взглянул вверх, и в его сжавшемся горле забился вопль, стараясь вырваться наружу.
Солнце спряталось за тучу, превратив ее в сгорбленную движущуюся фигуру, а по краям горели золотом два полумесяца, словно разведенные тарелки. В одном конце тучи зияли две дыры, и из них вырывались два снопа солнечных лучей.
Пока туча скользила над лодкой, залязгали тарелки обезьяны, только чуть приглушенные сумкой. Блям-блям-блям-блям, это ты, Хэл, наконец-то это ты, сейчас ты над самой глубокой частью озера, и пришла твоя очередь, твоя очередь, твоя очередь…
Все береговые приметы разом заняли свои места. Гниющий остов «студебекера» Эймоса Каллигена лежал где-то под лодкой, здесь таились самые крупные, здесь было место.
Хэл одним движением закинул весла вдоль бортов, наклонился вперед, не обращая внимания на бешеное раскачивание лодки, и схватил аэросумку. Тарелки творили свою дикую языческую музыку, бока сумки вздувались и опадали словно от зловещего дыхания.
– Прямо тут, сукина дочь! – выкрикнул Хэл. – ПРЯМО ТУТ!
Он швырнул сумку за борт.
Она утонула стремительно. Какое-то мгновение он видел, как она опускается ниже, ниже, и все это бесконечное мгновение он все еще слышал лязг тарелок. И на миг черная вода словно обрела прозрачность, и он мог заглянуть в эту страшную водную бездну, где покоились самые крупные: «студебекер» Эймоса Каллигена, а за осклизлым рулем – мать Хэла: ухмыляющийся скелет, и из одной костяной глазницы холодно пучил глаза озерный окунь. Возле нее полулежали дядя Уилл и тетя Ида, и седые волосы тети Иды тянулись вверх, а сумка, снова и снова переворачиваясь, падала мимо, и несколько серебряных пузырьков поднялись вверх: блям-блям-блям-блям…
Хэл резко погрузил весла в воду, оцарапав костяшки пальцев до крови (и, о Господи, на заднем сиденье «студебекера» Эймоса Каллигена было полно мертвых детей! Чарли Силвермен… Джонни Маккейб…), и начал поворачивать лодку.
Между его ступнями раздался резкий сухой треск, будто пистолетный выстрел, и внезапно из щели между двумя досками выступила прозрачная вода. Лодка же старая, старое дерево чуть ссохлось, вот и все. Да и течь крохотная. Но когда он выгребал от берега, течи не было вовсе, он мог в этом поклясться.
Озеро и берег переместились в поле его зрения. Пит теперь был у него за спиной. Над головой жуткая обезьяноподобная туча начинала рассеиваться. Хэл налег на весла. Двадцати секунд оказалось достаточно, чтобы осознать – гребет он, спасая свою жизнь. Пловец он был так-сяк, а в этих внезапно разбушевавшихся волнах и чемпиону пришлось бы нелегко.
Еще две доски внезапно разошлись с тем же звуком пистолетного выстрела. Воды в лодке сразу прибавилось, она залила его ботинки. Послышались металлические пощелкивания – он понял, что это ломаются гвозди. Запор одной из уключин сломался и канул в воду. Не последует ли за ним сама уключина?
Ветер теперь бил ему в спину, будто стараясь остановить его, а то и отогнать назад на середину озера. Его охватил ужас, но в ужасе этом было и какое-то безумное радостное возбуждение. На этот раз обезьяна исчезла навсегда. Почему-то он твердо это знал. Что бы ни случилось с ним, обезьяна не вернется омрачить жизнь Деннису или Питу. Обезьяна исчезла – быть может, упокоилась на крыше или капоте «студебекера» Эймоса Каллигена на дне Кристального озера. Исчезла навсегда.
Он греб, нагибаясь вперед и откидываясь назад. Вновь раздался этот хрустящий треск, и теперь ржавая банка из-под лярда, валявшаяся на носу лодки, плавала в воде, поднявшейся на три дюйма. В лицо Хэла летели брызги. Снова хруст, гораздо более громкий: носовая скамья разлетелась на два куска, и они поплыли рядом с ржавой банкой для наживки. От левого борта оторвалась доска, а затем другая – от правого борта у самой ватерлинии. Хэл греб и греб. Горячее сухое дыхание шелестело у него во рту, а затем из его глотки поднялся медный привкус усталости. Ветер ерошил слипшиеся от пота волосы.
Теперь трещина пробежала по всему дну лодки, образовала зигзаг у него между ступнями и устремилась к носу. Вода взметнулась фонтаном, поднялась до голеней, лизнула колени. Он греб и греб, но лодка уже почти не продвигалась вперед. Он не осмеливался оглянуться на берег, проверить, насколько до него далеко.
Оторвалась еще доска. Трещина, разделившая дно, начала разветвляться точно молодое деревце. Вода заполняла лодку. Хэл со всей мочи налегал на весла, хрипя, все больше задыхаясь. Гребок, второй… а на третьем вырвались обе уключины. Одно весло он упустил, но вцепился в другое, встал и начал загребать им воду. Лодка качнулась, чуть было не перевернулась и опрокинула его назад на скамью.
Еще несколько досок отлетели, скамья переломилась, и он погрузился плашмя в воду между бортами, изумившись тому, какая она ледяная. Он попытался встать на колени, с отчаянием думая: «Пит не должен увидеть этого, увидеть, как утонет его отец у него на глазах. Плыви! По-собачьи, если иначе не умеешь, но не жди, плыви…»
Раздался еще один треск – оглушительный – и он уже плыл к берегу, плыл, как никогда еще не плавал… а берег оказался на удивление близко. Еще минута – и он уже стоит, погруженный в воду по пояс, всего в пяти шагах от пляжа.
Пит, разбрызгивая воду, побежал к нему, крича, смеясь, плача. Хэл двинулся к сыну и потерял равновесие, Пит в воде по грудь забарахтался.
Они ухватились друг за друга.
Хэл, судорожно ловя ртом воздух, тем не менее подхватил мальчика на руки и выбрался с ним на пляж, где оба растянулись на песке, тяжело дыша.
– Пап? Ее больше нет? Этой противной обезьяны?
– Да, думаю, ее больше нет. И на этот раз – навсегда.
– А лодка развалилась. Она… взяла и развалилась вокруг тебя.
Хэл посмотрел на доски, покачивающиеся на воде футах в сорока от берега. Они ничем не напоминали крепкую, собранную вручную лодку, которую он вытащил из лодочного сарая.
– Теперь все хорошо, – сказал Хэл, опираясь на локти. Он зажмурил глаза и подставил лицо теплым лучам солнца.
– Пошли, – сказал Хэл, задергивая молнию сумки. – Я все тебе расскажу по дороге в старый родной дом.
– А как мы поедем? Мама с Деннисом взяли машину.
– Не беспокойся, – сказал Хэл и взъерошил Питу волосы.
* * *
Он показал регистратору свои шоферские права и двадцатидолларовую бумажку. Взяв в залог наручные электронные часы Хэла, регистратор вручил ему ключи от собственной машины – старенького «гремлина» фирмы АМК. Они повернули на север по шоссе 302 в сторону Каско, и Хэл заговорил – сначала запинаясь, потом все быстрее. Для начала он сказал Питу, что скорее всего обезьяну привез его отец из дальнего плавания в подарок сыновьям. Игрушка эта не особенно редкая, в ней не было ничего особенного или ценного. В мире, наверное, есть сотни тысяч заводных обезьян – некоторых делают в Гонконге, некоторых на Тайване, а некоторых в Корее, но где-то по пути – возможно даже, в темном чулане дома в Коннектикуте, где началось взросление двух мальчиков – с обезьяной что-то произошло. Что-то плохое. Не исключено, сказал Хэл, улещивая регистраторский «гремлин» набрать скорость свыше сорока миль в час, что многое плохое – или даже почти все плохое – на самом деле знать не знает, что оно такое. На этом он остановился, поскольку дальше Пит просто бы не понял, однако мысленно продолжил ход своих рассуждений. Он подумал, что по большей части зло похоже на обезьяну с механизмом внутри, который ты заводишь; колесики вращаются, тарелки начинают бряцать, зубы скалиться, глупые стеклянные глаза смеяться… или как будто смеяться.Он рассказал Питу, как нашел обезьяну, но этим ограничился: он не хотел наводить новый ужас на уже перепуганного мальчугана. А потому его рассказ утратил связность и ясность, но Пит не задавал вопросов: возможно, он мысленно сам заполнял пробелы, подумал Хэл, вот как он сам снова и снова видел во сне смерть матери, хотя не присутствовал при ней.
Дядя Уилл и тетя Ида были на похоронах вместе. А потом дядя Уилл вернулся в Мэн (было время жатвы), а тетя Ида осталась с мальчиками еще на две недели, чтобы привести дела покойной сестры в порядок, прежде чем увезти Билла и Хэла в Мэн. Но не только – она потратила это время и на то, чтобы дать им узнать ее получше: смерть матери так их оглушила, что они впали в прострацию. Если им не удавалось уснуть, она была рядом со стаканом теплого молока; когда Хэл просыпался в три ночи от кошмара (кошмара, в котором его мать подходила к бачку и не видела, что в его прохладной сапфировой глубине плавает и подпрыгивает обезьяна, ухмыляется и брякает тарелками, и всякий раз, сходясь, они оставляют за собой шлейфы пузырьков), она была рядом; когда через три дня после похорон Билл слег в жару и рот у него изнутри усыпали язвочки, а потом началась крапивница, она была рядом. Вот так мальчики узнали ее получше, и до того, как они отправились с ней на автобусе из Хартфорда в Портленд, и Билл, и Хэл, каждый в свой черед, пришли к ней и выплакались у нее на груди, а она обнимала их и нежно покачивала, и вот так их связала любовь.
Накануне того дня, когда они навсегда покинули Коннектикут и уехали в Мэн («на Север», как говорили тогда), прикатил на своем дребезжащем грузовичке старьевщик и забрал кучу всяких ненужных вещей, которые Билл и Хэл перенесли из чулана на тротуар. Когда весь хлам был там сложен, тетя Ида попросила их еще раз осмотреть чулан и взять на память то, что им особенно хотелось бы сохранить. Для всего у нас просто места нет, мальчики, сказала она им, и Билл, решил Хэл, наверное, поймал ее на слове и в последний раз порылся во всех завлекательных ящиках и картонках, оставшихся после их отца. Хэл не присоединился к старшему брату. Чулан Хэла больше не манил. В эти первые две недели горя ему в голову пришла жуткая мысль: вдруг их отец не просто исчез, не сбежал, потому что ему не сиделось на одном месте и он понял, что семейная жизнь не для него.
Вдруг его забрала обезьяна!
Когда Хэл услышал, как по улице, дребезжа, хлопая глушителем, пердя синим дымом, катит грузовичок старьевщика, он собрался с духом, сдернул обезьяну с полки, где она стояла со дня смерти их матери (до этой минуты он не осмеливался прикоснуться к ней, даже чтобы швырнуть назад в чулан), и сбежал с ней по лестнице. Ни Билл, ни тетя Ида его не видели. На бочке, забитой сломанными безделушками и проплесневевшими книгами, стояла картонка «Ролстон-Пурина», полная того же. Хэл с силой засунул обезьяну назад в картонку, откуда она появилась, истерически подначивая ее забряцать тарелками (давай же, давай, слабо тебе, слабо тебе, СЛАБО ТЕБЕ, слышишь?!), но обезьяна просто ждала там, небрежно прислонясь спиной к краю, будто на автобусной остановке, и ухмылялась своей жуткой ухмылкой, будто ей все было известно заранее.
Хэл отошел в сторонку, маленький мальчик в старых вельветовых штанишках, в стоптанных сапожках, когда старьевщик, итальянский джентльмен, который ходил с крестом на шее и насвистывал сквозь щель между зубами, начал грузить ящики и бочки в дряхлый грузовичок с деревянными бортами. Хэл смотрел, как он поднял бочку вместе с картонкой Ролстон-Пурина на ней; он смотрел, как обезьяна скрылась в кузове грузовичка; он смотрел, как старьевщик забрался в кабину, гулко высморкался в ладонь, вытер ее огромным красным носовым платком и завел мотор, оглушительно взревевший и выбросивший клуб вонючего сизого дыма; он смотрел, как грузовичок уезжает по улице. И тяжелый груз скатился с его сердца, он просто почувствовал, как оно освободилось. И подпрыгнул раз, другой как мог выше, раскинув руки, повернув ладони наружу, и если бы кто-нибудь из соседей его увидел, так они сочли бы это странным, почти кощунственным – почему этот мальчик прыгает от радости (ведь так и было: прыжок от радости не замаскируешь ни подо что другое), уж конечно, спросили бы они себя, а еще и месяца не прошло, как схоронили его мать?
А прыгал он потому, что избавился от обезьяны. Избавился навсегда.
То есть так он думал.
Меньше чем через три месяца тетя Ида послала его на чердак за елочными украшениями, и пока он шарил, разыскивая коробки с ними, пропылив насквозь колени штанишек, он внезапно опять столкнулся с ней лицом к лицу и от изумления и ужаса впился зубами в край ладони, лишь бы не закричать… лишь бы не потерять сознание. А она ухмылялась своей зубастой ухмылкой, разведя тарелки на фут в полной готовности, небрежно прислоняясь в углу картонки «Ролстон-Пурина», будто ждала автобуса на остановке и, казалось, говорила: Думал, ты от меня избавился? Но от меня так легко не избавишься, Хэл. Ты мне нравишься, Хэл. Мы были созданы друг для друга – просто мальчик и его любимая обезьянка, парочка старых друзей-приятелей. А где-то к югу отсюда глупый старый итальянский старьевщик лежит в ванне на львиных лапах, глазные яблоки у него выпучились из орбит, а вставные челюсти полувыскочили изо рта, его вопящего рта; старьевщик, который воняет, как замкнувшаяся батарейка. Он оставил меня для своего внучка, Хэл, он поставил меня на полку в ванной рядом с его мылом, и его бритвой, и его кремом для бритья, и его радиоприемником, настроенным на матч «Бруклин Доджерс», а я начала бряцать, и одна моя тарелка задела этот старый приемничек, а он бухнулся в ванну, и тогда я пошла к тебе, Хэл, шла проселочными дорогами по ночам, и лунный свет отражался от моих зубов в три часа ночи, и я оставила много мертвецов во многих местах. Я пришла к тебе, Хэл, я твой рождественский подарок, так что заведи меня, и кто умер? Это Билл? Это дядя Уилл? Это ты, Хэл? Это ты?
Хэл пятился, пятился, жутко гримасничая, глаза у него закатывались, и он чуть не упал, пока спускался с чердака. Тете Иде он сказал, что не нашел елочные игрушки – он впервые солгал ей, и по его лицу она увидела, что он лжет, но не спросила его, почему он солгал (слава Богу), а попозже, когда пришел Билл, попросила его поискать, и он принес игрушки с чердака. А еще попозже, когда они остались вдвоем, Билл зашипел на него – ну и олух же он: своей задницы не отыщет, хоть обеими руками, хоть с фонариком. Хэл ничего не сказал. Хэл был очень бледным и молчал, и только поковырял свой ужин. А ночью ему снова приснилась обезьяна – одна тарелка ударила по радиоприемничку, пока Дин Мартин выпевал из него: «Когда в небе луна загорится, как огромная круглая пицца», ломаясь под итальянца, и приемничек кувыркнулся в ванну, а обезьяна ухмыльнулась и брякнула тарелками БЛЯМ, и БЛЯМ, и БЛЯМ; но только когда вода стала электрической, в ванне лежал не старьевщик.
В ней лежал он.
Хэл и его сын торопливо спустились к лодочному сараю позади старого родного дома, поставленному на сваях над водой. В правой руке Хэл нес авиасумку. В горле у него пересохло, уши настроились на противоестественный воющий звук. Сумка была очень тяжелой.
Хэл поставил сумку.
– Не трогай ее, – сказал он, нашарил в кармане кольцо с ключами, которое дал ему Билл, и взялся за ключ с аккуратной надписью на полоске липкого пластыря «Л. САРАЙ».
День был ясный, холодный, ветреный под слепяще голубым небом. Листва деревьев, которые теснились к самой воде, уже обрела все яркие осенние краски от кроваво-алой до желтизны школьного автобуса. Листья шептались на ветру. Листья кружили вокруг ног Пита, застывшего в тревожном ожидании, и Хэл уловил в порыве ветра запахи ноября и надвигающейся следом зимы.
Ключ повернулся в висячем замке, и Хэл дернул дверь на себя. Как хорошо он все помнил! Даже не взглянув вниз, он придвинул чурбак, не дающий двери захлопнуться. Внутри пахло только летом – парусина, лакированное дерево, сохранившееся пьянящее тепло.
Лодка дяди Уилла была на своем обычном месте, весла аккуратно уложены вдоль бортов, будто дядя Уилл только накануне погрузил в нее рыболовную снасть и две упаковки «Блек лейбл» по шесть банок в каждой. И Билл, и Хэл много раз отправлялись ловить рыбу с дядей Уиллом, но никогда вместе. Дядя Уилл считал, что для троих лодка слишком мала. Красная кайма, опоясывающая борта, которую дядя Уилл обновлял каждую весну, теперь поблекла и облупилась, а нос лодки пауки заткали шелком паутины.
Хэл ухватил лодку и стащил ее по слипу на галечный пляжик. Рыбалка была одной из главных радостей его детских лет, проведенных у дяди Уилла и тети Иды. Ему казалось, что и Билл чувствует то же. Обычно дядя Уилл был молчаливейшим из людей, но стоило ему поставить лодку по своему вкусу в шестидесяти – семидесяти ярдах от берега, забросить удочки, он, глядя на покачивающиеся поплавки, открывал банку пива для себя и банку для Хэла (он редко выпивал больше половины этой единственной банки, которую разрешал ему дядя Уилл с обязательным ритуальным предупреждением не проговориться тете Иде, потому что «она на месте меня пристрелит, узнай она, что я вас, мальчиков, пивком угощаю, сам понимаешь») и становился разговорчивым. Рассказывал всякие истории, отвечал на вопросы, опять наживлял крючок Хэла, когда требовалось, а лодка тихонько дрейфовала по воле ветра и легкого течения.
– А почему ты никогда не выплываешь на середину, дядя Уилл? – как-то спросил Хэл.
– Погляди-ка за борт, – ответил дядя Уилл.
Хэл поглядел. Он увидел голубую воду и свою леску, уходящую в черноту.
– Ты смотришь в самую глубину Кристального озера, – сказал дядя Уилл, одной рукой сминая пустую пивную банку, а другой вытаскивая новую. – Сто футов и ни на дюйм меньше. Там где-то старый «студебекер» Эймоса Каллигена. Дурак чертов съехал на озеро в начале декабря, когда лед еще не окреп. Еще повезло, что он живым выбрался. Ну а «студа» им никогда не вытащить и не увидеть до Страшного Суда. Озеро глубже глубокого, черт его дери. Крупные прямо тут плавают, Хэл. Вот и нечего дальше заплывать. Ну-ка, посмотрим, как твой червячок поживает. Вытаскивай его, сукина сына.
Хэл вытащил и, пока дядя Уилл наживлял на его крючок нового мотыля из старой жестянки из-под лярда, которая заменяла ему коробку для наживки, Хэл смотрел в воду, точно завороженный, пытаясь разглядеть старый «студебекер» Эймоса Каллигена, проржавелый насквозь, и водоросли колышутся в открытом окне с шоферской стороны, через которое Эймос выбрался в самую последнюю секунду; водоросли фестонами свисают с рулевого колеса точно гниющее ожерелье; водоросли болтаются на зеркале заднего вида, и течение перебирает их будто невиданные четки. Но видел он только голубизну, переходящую в черноту, и там посреди всего покачивался мотыль дяди Уилла, пряча крючок в своих извивах. Своя особая реальность в солнечном луче, пронизывающем толщу воды. На мгновение Хэл сквозь головокружение почувствовал, что он сам подвешен над гигантским провалом, и на мгновение зажмурился, пока голова не перестала кружиться. В этот день, вспомнилось ему, он словно бы выпил всю банку пива.
…Самая глубина Кристального озера… сто футов и ни на дюйм меньше.
Он на секунду замер, тяжело дыша, и поглядел вверх на Пита, который все так же тревожно следил за ним.
– Тебе помочь, папа?
– Немножко погодя.
Он перевел дух и потащил лодку через узкую полоску песка к воде, оставляя позади широкую борозду. Краска облезла, но лодка хранилась под брезентом и выглядела прочной.
Когда они с дядей Уиллом отправлялись на озеро, дядя Уилл стаскивал лодку по слипу, а когда нос оказывался в воде, забирался внутрь, хватал весло, чтобы оттолкнуться, и говорил: «Ну-ка, толкни меня, Хэл… Отрабатывай свою долю!»
– Дай сумку, Пит, а потом толкни лодку, – сказал он. И чуть улыбаясь добавил: – Отрабатывай свою долю.
Пит не улыбнулся в ответ.
– А я поплыву, папа?
– Не в этот раз. В другой раз я возьму тебя ловить рыбу, но… не сейчас.
Пит нерешительно промолчал. Ветер ерошил его каштановые волосы, несколько желтых листьев, совсем сухих, спланировали через его плечи и опустились на воду у кромки берега, покачиваясь, будто лодки.
– Тебе надо было бы обмотать их, – сказал он еле слышно.
– Что? – Но он не сомневался, что понял Пита правильно.
– Обложить тарелки ватой. Примотать ее пластырем. Чтобы она не могла… лязгать.
Хэл внезапно вспомнил, как Дейзи брела к нему – не шла, а пошатывалась, – и как внезапно кровь брызнула из обоих глаз Дейзи, потекла струйками, намочила шерсть у нее на груди и закапала на пол амбара… а Дейзи упала на передние лапы… и в неподвижном весеннем воздухе этого дождливого дня он услышал лязг, не приглушенный, но странно четкий, доносившийся с чердака дома в пятидесяти футах от амбара: Блям-блям-блям-блям!
Он истерически закричал, уронил охапку дров, которые нес для плиты, кинулся на кухню за дядей Уиллом, который ел яичницу с жареным хлебом, еще даже не натянув подтяжки на плечи.
«Она была старая собака, Хэл, – сказал дядя Уилл, а лицо у него было осунувшееся, грустное, он и сам выглядел старым. – Ей же уже двенадцать лет стукнуло, а для собаки это старость. Ну и хватит… старушке Дейзи это не понравилось бы».
«Старая» сказал и ветеринар, но все равно вид у него был встревоженный, потому что собаки не умирают от массированных мозговых кровоизлияний даже в двенадцать лет. («Ну, прямо словно кто-то взорвал шутиху у нее в голове». Хэл услышал, как ветеринар сказал это дяде Уиллу, когда дядя Уилл рыл яму за сараем, неподалеку от места, где он в 1950 году похоронил мать Дейзи. «Я в жизни ничего подобного не видел, Уилл!»)
А позже, с ума сходя от ужаса и все-таки не в силах противиться, Хэл пробрался на чердак.
Приветик, Хэл, как делишки? Обезьяна ухмылялась из своего темного угла. Тарелки были разведены на фут или около того. Подушка с дивана, которую Хэл поставил между ними, теперь валялась в другом конце чердака. Что-то… какая-то сила швырнула ее так, что материя лопнула и набивка пеной вылезла наружу. Не грусти из-за Дейзи, шептала обезьяна у него в голове, а ее стеклянные карие глаза пристально смотрели в широко открытые глаза Хэла Шелберна. Не грусти из-за Дейзи, она была старая, Хэл, ведь даже ветеринар сказал так, да, и кстати: ты видел, как кровь потекла у нее из глаз. Хэл? Заведи меня, Хэл. Заведи меня, давай поиграем, и кто мертвый, Хэл? Это ты?
А когда он опомнился, то подползал к обезьяне, будто загипнотизированный. Одна рука уже тянулась к ключу. Он отпрянул назад и чуть было не скатился с чердачной лестницы – да и скатился бы, не будь она такой узкой. Из его горла вырывался придушенный писк.
А теперь он сидел в лодке и смотрел на Пита.
– С тарелками ничего сделать нельзя, – сказал он. – Я уже пробовал.
Пит испуганно покосился на свою аэросумку.
– И что случилось, папа?
– Ничего, о чем бы мне хотелось говорить, – сказал Хэл, – а тебе слушать. Ну-ка, оттолкни меня.
Пит нагнулся, поднатужился, и корма лодки заскрипела по песку. Хэл помог толчком весла, и внезапно ощущение прикованности к земле исчезло, и лодка легко скользнула вперед, сама себе хозяйка после долгих лет в темном сарае, закачалась на маленьких волнах. Хэл взял второе весло и запер уключины.
– Будь поосторожнее, папа, – сказал Пит.
– Я скоро, – обещал Хэл, но взглянул на аэросумку и заколебался.
Он начал грести, налегая на весла. В крестце и между плечами появилась старая, такая знакомая ноющая боль. Берег удалялся. Пит у кромки воды вновь магически стал шестилетним… четырехлетним… и заслонял глаза от солнца младенческой ручонкой.
Хэл посматривал на берег, но не позволял себе вглядываться в него. Прошло почти пятнадцать лет, внимательный взгляд подмечал бы только изменения, а не былые приметы, и он бы свернул с нужного направления. Солнце пекло ему шею, и он вспотел. Покосился на аэросумку и на миг сбился с ритма. Сумка, казалось… казалось, вздувалась. Он начал грести быстрее.
Налетел порыв ветра, высушил пот, охладил кожу. Лодка вздыбилась, и нос, опускаясь, разрезал воду. Ветер вроде бы посвежел за последнюю минуту? И Пит кричит ему что-то? Да. Но ветер не позволял разобрать слова. Но не важно. Избавиться от обезьяны еще на двадцать лет, а может
(дай, Господи, навсегда)
навсегда. Вот что было важно.
Лодка вздыбилась и опустилась. Он взглянул налево и увидел белые барашки. Снова взглянул на берег и увидел Охотничий мыс и провалившуюся крышу – в дни их с Биллом детства это, наверное, был лодочный сарай Бердонов. Значит, он почти добрался. Почти добрался до места, где прославленный «студебекер» Каллигена провалился под лед в давнем-давнем декабре. Почти до самого глубокого места в озере.
Пит отчаянно выкрикивал что-то – выкрикивал и тыкал пальцем. Но Хэл все равно не мог его расслышать. Лодка накренялась и раскачивалась, разбрасывая облачка мелких брызг по сторонам ободранного носа. В одном повисла крохотная радуга и была разбита. По озеру скользили пятна солнечного света и нагоняли тени, и волны уже не были ласковыми – барашки стали больше, круче. Пот высох, кожа пошла пупырышками, как от холода, а спина куртки намокла от брызг. Он упрямо греб, а его взгляд перескакивал с береговой линии на аэросумку. Нос вновь задрался, и на этот раз так высоко, что лопасть левого весла загребла воздух вместо воды.
Пит указывал на небо, а его вопли доносились теперь, будто слабеющее звонкое эхо.
Хэл поглядел через плечо.
Озеро превратилось в свистопляску волн. Оно обрело мертвенно-темную синеву, исполосованную белыми швами. По воде к лодке стремительно скользила тень, и в форме ее было что-то знакомое, что-то столь жутко знакомое, что Хэл взглянул вверх, и в его сжавшемся горле забился вопль, стараясь вырваться наружу.
Солнце спряталось за тучу, превратив ее в сгорбленную движущуюся фигуру, а по краям горели золотом два полумесяца, словно разведенные тарелки. В одном конце тучи зияли две дыры, и из них вырывались два снопа солнечных лучей.
Пока туча скользила над лодкой, залязгали тарелки обезьяны, только чуть приглушенные сумкой. Блям-блям-блям-блям, это ты, Хэл, наконец-то это ты, сейчас ты над самой глубокой частью озера, и пришла твоя очередь, твоя очередь, твоя очередь…
Все береговые приметы разом заняли свои места. Гниющий остов «студебекера» Эймоса Каллигена лежал где-то под лодкой, здесь таились самые крупные, здесь было место.
Хэл одним движением закинул весла вдоль бортов, наклонился вперед, не обращая внимания на бешеное раскачивание лодки, и схватил аэросумку. Тарелки творили свою дикую языческую музыку, бока сумки вздувались и опадали словно от зловещего дыхания.
– Прямо тут, сукина дочь! – выкрикнул Хэл. – ПРЯМО ТУТ!
Он швырнул сумку за борт.
Она утонула стремительно. Какое-то мгновение он видел, как она опускается ниже, ниже, и все это бесконечное мгновение он все еще слышал лязг тарелок. И на миг черная вода словно обрела прозрачность, и он мог заглянуть в эту страшную водную бездну, где покоились самые крупные: «студебекер» Эймоса Каллигена, а за осклизлым рулем – мать Хэла: ухмыляющийся скелет, и из одной костяной глазницы холодно пучил глаза озерный окунь. Возле нее полулежали дядя Уилл и тетя Ида, и седые волосы тети Иды тянулись вверх, а сумка, снова и снова переворачиваясь, падала мимо, и несколько серебряных пузырьков поднялись вверх: блям-блям-блям-блям…
Хэл резко погрузил весла в воду, оцарапав костяшки пальцев до крови (и, о Господи, на заднем сиденье «студебекера» Эймоса Каллигена было полно мертвых детей! Чарли Силвермен… Джонни Маккейб…), и начал поворачивать лодку.
Между его ступнями раздался резкий сухой треск, будто пистолетный выстрел, и внезапно из щели между двумя досками выступила прозрачная вода. Лодка же старая, старое дерево чуть ссохлось, вот и все. Да и течь крохотная. Но когда он выгребал от берега, течи не было вовсе, он мог в этом поклясться.
Озеро и берег переместились в поле его зрения. Пит теперь был у него за спиной. Над головой жуткая обезьяноподобная туча начинала рассеиваться. Хэл налег на весла. Двадцати секунд оказалось достаточно, чтобы осознать – гребет он, спасая свою жизнь. Пловец он был так-сяк, а в этих внезапно разбушевавшихся волнах и чемпиону пришлось бы нелегко.
Еще две доски внезапно разошлись с тем же звуком пистолетного выстрела. Воды в лодке сразу прибавилось, она залила его ботинки. Послышались металлические пощелкивания – он понял, что это ломаются гвозди. Запор одной из уключин сломался и канул в воду. Не последует ли за ним сама уключина?
Ветер теперь бил ему в спину, будто стараясь остановить его, а то и отогнать назад на середину озера. Его охватил ужас, но в ужасе этом было и какое-то безумное радостное возбуждение. На этот раз обезьяна исчезла навсегда. Почему-то он твердо это знал. Что бы ни случилось с ним, обезьяна не вернется омрачить жизнь Деннису или Питу. Обезьяна исчезла – быть может, упокоилась на крыше или капоте «студебекера» Эймоса Каллигена на дне Кристального озера. Исчезла навсегда.
Он греб, нагибаясь вперед и откидываясь назад. Вновь раздался этот хрустящий треск, и теперь ржавая банка из-под лярда, валявшаяся на носу лодки, плавала в воде, поднявшейся на три дюйма. В лицо Хэла летели брызги. Снова хруст, гораздо более громкий: носовая скамья разлетелась на два куска, и они поплыли рядом с ржавой банкой для наживки. От левого борта оторвалась доска, а затем другая – от правого борта у самой ватерлинии. Хэл греб и греб. Горячее сухое дыхание шелестело у него во рту, а затем из его глотки поднялся медный привкус усталости. Ветер ерошил слипшиеся от пота волосы.
Теперь трещина пробежала по всему дну лодки, образовала зигзаг у него между ступнями и устремилась к носу. Вода взметнулась фонтаном, поднялась до голеней, лизнула колени. Он греб и греб, но лодка уже почти не продвигалась вперед. Он не осмеливался оглянуться на берег, проверить, насколько до него далеко.
Оторвалась еще доска. Трещина, разделившая дно, начала разветвляться точно молодое деревце. Вода заполняла лодку. Хэл со всей мочи налегал на весла, хрипя, все больше задыхаясь. Гребок, второй… а на третьем вырвались обе уключины. Одно весло он упустил, но вцепился в другое, встал и начал загребать им воду. Лодка качнулась, чуть было не перевернулась и опрокинула его назад на скамью.
Еще несколько досок отлетели, скамья переломилась, и он погрузился плашмя в воду между бортами, изумившись тому, какая она ледяная. Он попытался встать на колени, с отчаянием думая: «Пит не должен увидеть этого, увидеть, как утонет его отец у него на глазах. Плыви! По-собачьи, если иначе не умеешь, но не жди, плыви…»
Раздался еще один треск – оглушительный – и он уже плыл к берегу, плыл, как никогда еще не плавал… а берег оказался на удивление близко. Еще минута – и он уже стоит, погруженный в воду по пояс, всего в пяти шагах от пляжа.
Пит, разбрызгивая воду, побежал к нему, крича, смеясь, плача. Хэл двинулся к сыну и потерял равновесие, Пит в воде по грудь забарахтался.
Они ухватились друг за друга.
Хэл, судорожно ловя ртом воздух, тем не менее подхватил мальчика на руки и выбрался с ним на пляж, где оба растянулись на песке, тяжело дыша.
– Пап? Ее больше нет? Этой противной обезьяны?
– Да, думаю, ее больше нет. И на этот раз – навсегда.
– А лодка развалилась. Она… взяла и развалилась вокруг тебя.
Хэл посмотрел на доски, покачивающиеся на воде футах в сорока от берега. Они ничем не напоминали крепкую, собранную вручную лодку, которую он вытащил из лодочного сарая.
– Теперь все хорошо, – сказал Хэл, опираясь на локти. Он зажмурил глаза и подставил лицо теплым лучам солнца.