Холден продолжал сидеть молча; он размышлял о будущем, и мысли его были невеселы. Двойная жизнь чревата многими осложнениями. Только что начальство, как будто нарочно, распорядилось отправить его на две недели в дальний форт -- замещать офицера, у которого захворала и слегла жена. Выслушав приказ, Холден должен был молча снести и ободрительное замечание насчет того, что ему-то еще повезло -- он не женат, и руки у него не связаны. Сообщить о своем отъезде он и приехал к Амире.
   -- Это нехорошо,-- медленно сказала она.,-- но и не так плохо. При мне моя мать, и со мной ничего не случится, если только я не умру от радости. Поезжай и делай свою работу, и гони прочь тревожные мысли. Когда наступит мой срок, я надеюсь... нет, я знаю. И тогда -- тогда ты вернешься, и возьмешь его на руки, и будешь любить меня вечно. Твой поезд уходит нынче в полночь, ведь так? Иди же и не отягощай из-за меня свое сердце. Но ты не пробудешь там долго? Ты не станешь задерживаться в пути и разговаривать с белыми женщинами, не знающими стыда? Возвращайся скорее, жизнь моя.
   Холден прошел через двор, чтобы отвязать застоявшуюся у ворот лошадь, и по дороге отдал седому старику сторожу заполненный телеграфный бланк, наказав ему в случае необходимости тотчас послать телеграмму. Больше он ничего сделать не мог и с таким чувством, будто едет с собственных похорон, отправился ночным почтовым в свое вынужденное изгнание. Там, на месте, он все дни со страхом ждал телеграммы, а все ночи напролет ему представлялось, что Амира умерла. В результате свои служебные обязанности он исполнял отнюдь не безупречно и в обращении с коллегами был далеко не ангелом.
   Две недели прошли, а из дому не было никаких вестей. Тотчас по возвращении Холден, раздираемый беспокойством, вынужден был на целых два часа застрять на обеде в клубе, где до него как сквозь сон доносились чьи-то голоса: ему наперебой объясняли, что работал он из рук вон плохо и что все его сослуживцы теперь просто души в нем не чают. Потом, уже ночью, он мчался верхом через город, и сердце его готово было выскочить. На стук в ворота никто не отозвался; Холден повернул было лошадь, чтобы та ударом копыт сбила ворота с петель, но тут как раз появился Пир Хан с фонарем и придержал стремя, пока Холден спешивался.
   -- Что слышно? -- спросил Холден.
   -- Не мне сообщать такие новости, покровитель убогих, но...-- и старик протянул трясущуюся руку ладонью вверх, как человек, принесший добрую весть и по праву ждущий награды.
   Холден бегом пересек двор. Наверху светилось окно. Лошадь, привязанная у ворот, заржала, и как бы в ответ из дома донесся тонкий, жалобный звук, от которого у Холдена вся кровь бросилась в голову. Это был новый голос; но он еще не означал, что Амира жива.
   -- Кто дома? -- крикнул он, стоя на нижней ступеньке узкой каменной лестницы.
   В ответ раздался радостный возглас Амиры, а потом послышался голос ее матери, дрожащий от старости и гордости:
   -- Здесь мы, две женщины -- и мужчина, твой сын.
   Шагнув через порог, Холден наступил на обнаженный кинжал, который был положен там, чтобы отвратить несчастье, -- и клинок переломился под его нетерпеливым каблуком.
   -- Аллах велик!--почти пропела Амира из полумрака комнаты. -- Ты принял его беды на свою голову.
   -- Прекрасно, но как ты, жизнь моей жизни? Женщина, ответь, как твоя дочь?
   -- Ребенок родился, и в своей радости она забыла о муках. Ей скоро будет лучше; но говори тихо.
   -- Ты здесь -- и скоро мне будет совсем хорошо, -- проговорила Амира. -- Мой повелитель, ты так долго не приезжал! Какие подарки ты привез мне? Нет, сегодня я припасла для тебя подарок. Посмотри, моя жизнь, посмотри! Ты никогда не видел такого младенца. Ах, у меня нет даже сил высвободить руку...
   -- Лежи спокойно и не разговаривай. Я с тобой, бечари.
   -- Ты хорошо говоришь: нас связала крепкая веревка, которую уже не разорвать. Тебе довольно света? Посмотри: на его коже нет ни пятнышка! Никогда еще не было на свете такого мальчика. Слава Аллаху! Из него вырастет ученый человек, пандит, -- нет, королевский солдат. А ты, моя жизнь, ты любишь меня так же, как раньше? Ведь я теперь такая худая и слабая. Ответь мне правду.
   -- Да. Я люблю тебя так же, как любил всегда, -- всем сердцем. Лежи спокойно, мое сокровище, и отдыхай.
   -- Тогда не уходи. Сядь рядом -- вот так. Мать, господину этого дома нужна подушка. Принеси ее. -- Новорожденный чуть заметно пошевелился под боком у Амиры,-- О! -- сказала она, и ее голос дрогнул от нежности.-- Этот мальчик -- богатырь от рождения. Какой он сильный! Как он толкает меня! Свет не видел ничего подобного! И он наш, наш сын -- твой и мой. Положи ему руку на голову; только будь осторожен -- ведь он так мал, а мужчины так неуклюжи.
   Стараясь не дышать, одними кончиками пальцев Холден прикоснулся к покрытой пухом головке.
   -- Он уже мусульманин, -- сказала Амира. -- Пока я лежала ночами без сна, я шептала ему призыв к молитве и повторяла исповедание веры. Чудо, что он родился в пятницу, как и я. Он так мал, но уже умеет хватать пальчиками. Только осторожно, жизнь моя!
   Холден дотронулся до беспомощной крохотной ручки -- и Она еле ощутимо обхватила его палец. Это прикосновение пронзило его до самого сердца. До сих пор все мысли Холдена были поглощены Амирой. Теперь же он начал осознавать, что в мире появился еще кто-то -- только трудно было сразу поверить, что это его собственный сын, человек, наделенный душой. И он погрузился в раздумье, сидя подле задремавшей Амиры.
   -- Уходи, сахиб,-- сказала шепотом мать.-- Нехорошо, если она увидит тебя, проснувшись. Ей нужен покой.
   --Я ухожу, -- покорно согласился Холден.--Вот деньги. Позаботься о том, чтобы мой сын ни в чем не нуждался и рос здоровым.
   Звон серебра разбудил Амиру.
   -- Я не наемная кормилица, -- произнесла она слабым голосом. -- При чем тут деньги? Неужели из-за них я стану заботиться о нем больше или меньше? Мать, отдай эти деньги назад. Я родила сына моему повелителю.
   Тут силы окончательно покинули ее, и, едва успев договорить, она погрузилась в глубокий сон. Холден, успокоенный, неслышно спустился по лестнице и вышел во двор. Его встретил, прищелкивая языком от удовольствия, старик сторож Пир Хан.
   -- Теперь в этом доме есть все, что нужно,-- сказал он и без дальнейших объяснений сунул в руки Холдену старую саблю, оставшуюся еще с тех времен, когда Пир Хан служил в королевской полиции. От колодца донеслось козье блеянье.
   -- Две козы,-- сказал Пир Хан,-- две самые лучшие козы. Я купил их за большие деньги; и раз не будет пира по случаю рождения, все мясо достанется мне. Хорошенько рассчитай удар, сахиб! Сабля не очень надежная. Подожди, пока козы перестанут щипать цветы и поднимут голову.
   -- Зачем это ? -- спросил изумленный Холден.
   -- Как зачем? Надо принести искупительную жертву, иначе новорожденный не будет защищен от злого рока и может умереть. Покровитель убогих знает, какие слова полагается говорить.
   Холден и в самом деле заучил когда-то слова жертвенной молитвы, не думая, что в один прекрасный день ему придется произнести их всерьез. Сжимая в руке эфес сабли, он вдруг снова ощутил слабое пожатие пальчиков ребенка -и страх потерять этого ребенка подступил ему к сердцу.
   -- Бей! -- сказал Пир Хан. -- Когда в мир приходит новая жизнь, за нее платят другой жизнью. Смотри, козы подняли голову. Бей с оттяжкой, сахиб!
   Плохо понимая, что делает, Холден дважды рубанул саблей и пробормотал мусульманскую молитву, которая гласит: "Всемогущий! Ты дал мне сына; приношу тебе жизнь за жизнь, кровь за кровь, голову за голову, кость за кость, волос за волос, кожу за кожу!" Лошадь всхрапнула и дернулась на привязи, почуяв запах свежей крови, фонтаном брызнувшей на сапоги Холдена.
   -- Хороший удар! -- сказал Пир Хан, обтирая клинок. -- В тебе погиб великий воин. Иди с легким сердцем, рожденный небом. Я твой слуга и слуга твоего сына. Да живет твоя милость тысячу лет... а козье мясо я могу взять себе? -- И довольный Пир Хан удалился, разбогатев на целое месячное жалованье.
   Сгущались сумерки; над землей низко стлался туман. Холден вскочил в седло и пустил лошадь рысью. Его переполняла отчаянная радость, вдруг сменявшаяся приливами неясной и казалось бы беспредметной нежности. Волны этой нежности охватывали его, подступали к самому горлу, и он ниже нагибался над седлом, пришпоривая лошадь. "В жизни не испытывал ничего подобного,-думал он.-- Заеду, пожалуй, в клуб немного развеяться".
   Ярко освещенная бильярдная была полна народу; как раз начиналась игра в пул. От света и шумного общества голова у Холдена пошла кругом, и он во все горло запел:
   Как был я в Балтиморе, красотку повстречал!
   -- В самом деле? -- отозвался из угла секретарь клуба. -- А не сказала тебе случайно эта красотка, что у тебя с сапог течет? Боже правый, да они в крови!
   -- Ерунда! -- сказал Холден, снимая с подставки свой кий. -- Разрешите присоединиться? Это не кровь, а роса. Я ехал по высокой траве. Черт возьми! Сапоги и верно ни на что не похожи!
   Будет дочка -- замуж кто-нибудь возьмет,
   Будет сын -- служить пойдет в королевский флот !
   В ки-ителе си-инем -- чем не молодец! -
   Станет капита-аном...
   -- Желтый по синему -- зеленому играть, -- монотонно выкликнул маркер.
   -- "Станет капита-аном..." Маркер, у меня зеленое? "Станет капитааном..." А! скверный удар! "...как был его отец!"
   -- Непонятно, с чего это вы так развеселились, -- ядовито заметил некий ревностный чиновник из молодых. -- Нельзя сказать, чтобы власти были в восторге от вашей работы на месте Сандерса.
   -- Выходит, надо ждать нахлобучки от начальства? -- сказал Холден с рассеянной улыбкой. -- Ничего, переживем как-нибудь.
   Разговор завертелся вокруг неисчерпаемой темы -- о служебных обязанностях каждого и о том, как они исполняются, и Холден понемногу успокоился. Он пробыл в клубе допоздна и с неохотой возвратился в свое пустое и темное холостяцкое бунгало, где его встретил слуга, по-видимому, полностью осведомленный о делах хозяина. Большую часть ночи Холден провел без сна, а когда под утро забылся, ему пригрезилось что-то приятное. 2
   -- Сколько ему уже?
   -- Слава Аллаху! Только мужчина способен задать такой вопрос! Ему скоро будет шесть недель, жизнь моя; и сегодня вечером мы с тобой поднимемся на крышу, чтобы сосчитать его звезды. Так полагается. Он родился в пятницу, под знаком Солнца, и мне предсказали, что он переживет нас обоих и будет богат. Можем ли мы пожелать лучшего, любимый?
   -- Что может быть лучше? Поднимемся на крышу, ты сосчитаешь звезды -только сегодня их немного, потому что небо в тучах.
   -- Зимние дожди запоздали: нынче они прольются не в срок. Пойдем, пока не скрылись все звезды. Я надела свои лучшие драгоценности.
   -- Самую главную ты забыла.
   -- Да! Наше сокровище. Мы его тоже возьмем. Он еще никогда не видел неба.
   Амира стала подыматься по узкой лестнице, ведущей на плоскую крышу дома. Правой рукой она прижимала к груди ребенка, завернутого в пышное покрывало с серебряной каймой; он лежал совершенно спокойно и глядел из-под чепчика широко раскрытыми глазами. Амира и впрямь нарядилась по-праздничному. Нос она украсила алмазной сережкой, которая подчеркивает изящный вырез ноздрей и в этом смысле выполняет роль европейской мушки, оттеняющей белизну кожи; на лбу у нее сверкало сложное золотое украшение, инкрустированное камнями местной обработки -- изумрудами и плавлеными рубинами; ее шею мягко охватывал массивный обруч из кованого золота, а на розовых щиколотках позвякивали серебряные цепочки. Как подобает мусульманке, она была одета в платье из муслина цвета зеленой яшмы; обе руки, от плеча до локтя и от локтя до кисти, были унизаны серебряными браслетами, перевитыми шелковинками; на запястьях, словно в доказательство того, как тонка и изящна ладонь, красовались хрупкие браслеты из дутого стекла -- и на фоне всех этих восточных украшений бросались в глаза тяжелые золотые браслеты совсем иного толка, которые Амира особенно любила, потому что они были подарены Холденом и вдобавок защелкивались хитрым европейским замочком.
   Они уселись на крыше, у низкого белого парапета; далеко внизу поблескивали огни ночного города.
   -- Там есть счастливые люди, -- сказала Амира. -- Но я не думаю, что они так же счастливы, как мы. И белые женщины, наверно, не так счастливы. Как ты думаешь?
   -- Я знаю, что они не могут быть так счастливы.
   -- Откуда ты знаешь?
   -- Они не кормят сами своих детей -- они отдают их кормилицам.
   -- В жизни я такого не видела,-- со вздохом сказала Амира,-- и не желаю видеть. Айи! -- она прислонилась головой к плечу Холдена.-- Я насчитала сорок звезд, и я устала. Погляди на него, моя любовь, он тоже считает.
   Младенец круглыми глазенками смотрел на темное небо. Амира передала его Холдену, и сын спокойно лежал у него на руках.
   -- Какое имя мы ему дадим? -- спросила она.-- Посмотри! На него нельзя насмотреться вдоволь! У него твои глаза. Но рот...
   -- Твой, моя радость. Кто знает это лучше меня?
   -- Такой слабый рот, такой маленький! Но эти губки держат мое сердце. Отдай мне нашего мальчика, я не могу без него так долго.
   -- Я подержу его еще немножко. Он ведь не плачет.
   -- А если заплачет, отдашь? Ах, ты так похож на всех мужчин! Мне он только дороже, если плачет. Но скажи мне, жизнь моя, как мы его назовем?
   Крохотное тельце прижималось к самому сердцу Холдена -- нежное и такое беспомощное. Холден боялся дышать: ему казалось, что любое неосторожное движение может сломать эти хрупкие косточки. Дремавший в клетке зеленый попугай, которого во многих индийских семьях почитают как хранителя домашнего очага, вдруг' заерзал на своей жердочке и спросонок захлопал крыльями.
   -- Вот и ответ,-- промолвил Холден. -- Миан Митту сказал свое слово. Назовем нашего сына в его честь. Когда он подрастет, он будет проворен в движениях и ловок на язык. Ведь на вашем... ведь на языке мусульман Миан Митту и значит "попугай"?
   -- Зачем ты отделяешь меня от себя? -- обиделась Амира.-- Пусть его имя будет похоже на английское -- немного, не совсем, потому что он и мой сын.
   -- Тогда назовем его Тота: это похоже на английское имя.
   -- Хорошо! Тота -- так тоже называют попугая. Прости меня, мой повелитель, что я осмелилась тебе противоречить, но, право же, он слишком мал для такого тяжелого имени, как Миан Митту... Пусть он будет Тота -- наш маленький Тота. Ты слышишь, малыш? Тебя зовут Тота!
   Она дотронулась до щечки ребенка, и тот, проснувшись, запищал; тогда Амира сама взяла его на руки и стала убаюкивать чудодейственной песенкой, в которой были такие слова:
   Злая ворона, не каркай тут и не буди нашу детку.
   В джунглях на ветках сливы растут -- целый мешок за монетку,
   Целый мешок за монетку дают, целый мешок за монетку.
   Окончательно уверившись, что сливы стоят ровно монетку и в ближайшее время не подорожают, Тота прижался к матери и уснул. Во дворе у колодца пара гладких белых быков терпеливо жевала свою вечернюю жвачку; Пир Хан, с неизменной саблей на коленях, примостился рядом с лошадью Холдена и сонно посасывал длиннейший кальян, другой конец которого, погруженный в чашечку с водой, издавал громкое бульканье, похожее на кваканье лягушек в пруду. Мать Амиры пряла на нижней веранде. Деревянные ворота были заперты на засов. Перекрывая отдаленный гул города, наверх донеслась музыка свадебной процессии; промелькнула стайка летучих лисиц, заслонив на мгновенье диск луны, стоявшей над самым горизонтом.
   -- Я молилась, -- сказала Амира, -- я молилась и просила двух милостей. Первая милость -- чтобы мне позволено было умереть вместо тебя, если небесам будет угодна твоя смерть; а вторая -- чтобы мне позволено было умереть вместо сына. Я молилась пророку и Биби Мириам. Как ты думаешь, услышат они меня?
   -- Малейший звук, если он слетит с твоих губ, будет услышан всеми.
   -- Я ждала правдивых речей, а ты говоришь мне льстивые речи. Услышится ли моя молитва?
   -- Как знать? Милосердие бога бесконечно.
   -- Так ли это? Не знаю. Послушай! Если умру я, если умрет мой сын, что будет с тобой? Ты переживешь нас -- и вернешься к белым женщинам, не знающим стыда, потому что голос крови силен.
   -- Не всегда.
   -- Верно: женщина может остаться глухой к нему, но мужчина -- нет. В этой жизни, рано или поздно, ты вернешься к своему племени. С этим я могла бы еще примириться, потому что меня тогда уже не будет в живых. Но я печалюсь о том, что и после смерти ты попадешь в чужое для меня место -- в чужой рай.
   -- Ты уверена, что в рай?
   -- А куда же еще? Какой бог захочет причинить тебе зло? Но мы оба -мой сын и я -- будем далеко от тебя и не сможем прийти к тебе, и ты не сможешь прийти к нам. В прежние дни, когда у меня не было сына, я об этом не думала; но теперь эти мысли не оставляют меня. Тяжело говорить такие вещи.
   -- Будь что будет. Мы не знаем нашего завтра, но у нас есть наше сегодня и наша любовь. Ведь мы счастливы?
   -- Так счастливы, что хорошо бы заручиться небесным покровительством. Пусть твоя Биби Мириам услышит меня: ведь она тоже женщина. А вдруг она мне позавидует?.. Негоже мужчинам боготворить женщину!
   Эта вспышка непосредственной ревности рассмешила Холдена.
   -- Вот как? Почему же ты не запретила мне боготворить тебя?
   -- Ты -- боготворишь меня?! Мой повелитель, ты щедр на сладкие слова, но я ведь знаю, что я только твоя служанка, твоя рабыня, прах у ног твоих. И я счастлива этим. Смотри!
   Холден не успел подхватить ее -- она наклонилась и прикоснулась к его ногам; потом, смущенно улыбаясь, выпрямилась и крепче прижала ребенка к груди. В ее голосе внезапно прозвучал гнев:
   -- Это правда, что белые женщины, не знающие стыда, живут три моих жизни? Это правда, что они выходят замуж уже старухами?
   -- Они выходят замуж, как и все остальные, когда становятся взрослыми женщинами.
   -- Я понимаю, но говорят, что они могут выйти замуж в двадцать пять лет. Это правда?
   -- Правда.
   -- Аллах милосердный! В двадцать пять лет! Кто согласится по доброй воле взять в жены даже восемнадцатилетнюю? Ведь женщина стареет с каждым часом. Я в двадцать пять буду старухой, а люди говорят, что белые женщины остаются молодыми всю жизнь. Как я их ненавижу!
   -- Какое нам до них дело?
   -- Я не умею сказать. Я только знаю, что, может быть, сейчас живет на земле женщина на десять лет старше меня, и еще через десять лет она придет и украдет у меня твою любовь -- ведь я буду тогда седой старухой, годной только в няньки сыну твоего сына. Это жестоко и несправедливо. Пусть бы они тоже умирали!
   -- Думай на здоровье, что тебе много лет; я-то знаю, что ты еще ребенок, и поэтому я сейчас возьму тебя на руки и снесу вниз!
   -- Тота! Осторожно, мой повелитель, береги Тоту! Ты сам неразумен, как малое дитя!
   Холден подхватил Амиру на руки и понес ее, смеющуюся, вниз по лестнице; а Тота, которого мать предусмотрительно подняла повыше, взирал на мир безмятежным взглядом и улыбался ангельской улыбкой.
   Он рос спокойным ребенком, и не успел еще Холден как следует свыкнуться с его присутствием, как этот золотисто-смуглый малыш превратился в домашнего божка и всевластного деспота. Это было время полного счастья для Холдена и Амиры -- счастья, спрятанного от всех, надежно укрытого в доме за деревянными воротами, которые неусыпно охранял Пир Хан. Днем Холден был занят работой и механически исполнял свои обязанности, от души сочувствуя тем, кого судьба обделила блаженством; он стал выказывать необыкновенный интерес к маленьким детям, и это неожиданное чадолюбие забавляло многих офицерских жен во время праздничных сборищ. С наступлением сумерек он возвращался к Амире, которая спешила рассказать ему об удивительных подвигах Тоты: как он вдруг захлопал в ладоши и совершенно сознательно, с явно выраженным намерением пошевелил пальчиками -- а это безусловно чудо; как недавно он сам выполз на пол из своей низенькой кроватки и продержался на ножках ровно столько времени, сколько понадобилось на три дыхания.
   -- На три долгих дыхания, -- добавила Амира, -- потому что сердце у меня остановилось от радости. "
   Скоро Тота включил в сферу своего влияния животных -- белых быков, качавших воду из колодца, серых белок, мангуста, жившего в норке во дворе, и в особенности попугая Миана Митту, которого он безжалостно дергал за хвост. Однажды Тота как разошелся, что попугай поднял отчаянный крик, на который прибежали Амира и Холден.
   -- Ах, негодный! Тебе некуда девать силу! Ведь это брат твой, ты носишь его имя! Тоба, тоба! Стыдно, стыдно! -- укоряла ребенка Амира.-- Но я знаю способ сделать моего сына мудрым, как Сулейман и Афлатун. Смотри! -- Она достала из вышитого мешочка горсть миндаля. -- Сейчас мы отсчитаем ровно семь. Во имя Аллаха!
   Она водворила сердитого, взъерошенного Миана Митту в клетку и, присев рядом с ребенком, разгрызла орех и очистила ядрышко, уступавшее белизною ее зубам.
   -- Не смейся, моя жизнь, это проверенный способ. Смотри: одну половину я даю попугаю, а другую -- нашему сыну. -- Миан Митту осторожно взял в клюв свою долю, а оставшуюся половинку Амира с поцелуем вложила в ротик ребенку, и Тота стал сосредоточенно жевать ее, широко раскрыв глаза. -- Так я буду делать семь дней подряд, и мальчик вырастет мудрецом и будет искусным оратором. Ну-ка, Тота, скажи, кем ты будешь, когда станешь мужчиной, а твоя мать поседеет?
   Тота подобрал свои толстые ножки, все в аппетитных складочках, и не пожелал отвечать. Он уже бойко ползал, но явно не собирался тратить весну своей жизни на праздные речи. Его идеал пока заключался в том, чтобы подергать за хвост попугая.
   Когда Тота вырос уже настолько, что получил почетное право носить серебряный пояс (этот пояс да еще серебряный шейный амулет с изображением магического квадрата составлял почти весь его наряд), он предпринял рискованную вылазку во двор, подошел вперевалочку к Пир Хану и предложил ему все свое богатство за разрешение прокатиться на лошади Холдена: он успел ускользнуть из-под надзора бабки, которая торговалась на веранде с бродячими разносчиками. Пир Хан прослезился от умиления, возложил пухлые ножки мальчика на свою седую голову в знак верности юному господину, потом подхватил смельчака и отнес его к матери, божась и клянясь, что Тота станет предводителем народа еще прежде, чем у него вырастет борода.
   Однажды жарким вечером сидя вместе с отцом и матерью на крыше и наблюдая нескончаемые бои воздушных змеев, которых запускали мальчишки из города, Тота потребовал, чтобы и у него был змей и чтобы Пир Хан его запустил -- сам он еще боялся иметь дело с предметами превосходящих размеров. Когда Холден, рассмеявшись, назвал его ловкачом, Тота поднялся на ноги и медленно, с достоинством ответил, защищая свою новообретенную индивидуальность:
   -- Хам кач нахин хай. Хам адми хай (я не ловкач, я мужчина).
   Этот протест заставил Холдена прикусить язык и серьезно задуматься о будущем Тоты. Но судьба подумала за него. Жизнь этого ребенка, ставшая таким средоточием счастья, не могла длиться долго. И она была отнята, как отнимается многое в Индии, -- внезапно и без предупреждения. Маленький хозяин, как называл его Пир Хан, вдруг загрустил; он, не знавший, что значит боль, стал жертвой боли. Амира, обезумев от страха, всю ночь не смыкала глаз у его постели, а на утро следующего дня его жизнь унесла лихорадка -сезонная осенняя лихорадка. Поверить в его смерть было почти невозможно, и поначалу ни Амира, ни Холден не могли осознать, что лежащее перед ними неподвижное тельце -- это все, что осталось от Тоты. Потом Амира стала биться головой об стену и бросилась бы в колодец во дворе, если бы Холден не удержал ее силой.
   Только одно спасение было даровано Холдену. Когда он, уже днем, приехал к себе на службу, его ожидала там необычайно обильная почта, которая потребовала срочной разборки и на которой сосредоточилось все его внимание. Но он не способен был оценить эту милость богов. 3
   Удар пули в первый момент ощущается как легкий толчок, и только секунд через десять-пятнадцать уязвленная плоть посылает душе сигнал бедствия. Ощущение боли пришло к Холдену так же постепенно, как перед тем сознание счастья, и он испытывал ту же настоятельную потребность сохранить тайну, ничем не выдать себя. Вначале было одно только чувство потери; он понимал, что нужно как-то утешить Амиру, которая часами сидела без движения, уронив голову на колени, и вздрагивала всем телом, когда попугай на крыше принимался звать: "Тота! Тота! Тота!" Потом все его существование, все повседневное бытие ополчилось на него, как злейший враг. Ему казалось чудовищной несправедливостью, что по вечерам в саду, где играл военный оркестр, резвятся и шумят чьи-то дети, а его собственный ребенок лежит в могиле. Прикосновение детской руки отзывалось в нем нечеловеческой болью, а рассказы восторженных отцов о последних подвигах их отпрысков как ножом резали по сердцу. Своим горем он ни с кем не мог поделиться. Ему негде было искать помощи, сочувствия, утешения. И мучительные дни завершались ежевечерним адом, когда Амира терзала его и себя бесконечными упреками и сомнениями, которые только и остаются на долю родителей, лишившихся ребенка: а вдруг они сами не уберегли его? а вдруг, прояви они чуть больше осторожности -- самую чуточку! -- ребенок остался бы жив?
   -- Может быть, -- говорила Амира,--я не заботилась о нем так, как нужно. Скажи мне! Я помню день, когда он долго играл на крыше, и было такое жаркое солнце, а я оставила его одного и пошла -- несчастная! -- пошла заплетать волосы! Может быть, в тот день солнце нажгло ему лихорадку. Если бы я увела его раньше, он был бы жив. Жизнь моя, скажи мне, что я не виновата! Ты ведь знаешь -- я любила его так же, как люблю тебя. Скажи, что на мне нет вины, иначе я умру... умру!