Страница:
Киплинг Редьярд
Мэ-э, паршивая овца
Редьярд Киплинг
МЭ-Э, ПАРШИВАЯ ОВЦА...
Мз-э, паршивая овца.
Дай хоть шерсти клок!
Да сэр, да, сэр, -- три мешка,
Полон каждый мешок.
Хозяйке -- мешок, и хозяину тоже,
И кукиш мальчишке: быть плаксой негоже.
Считалочка
(Стихи в переводе Р. Сефа.)
Взгляни, как публика грустит,
Покуда Панч за сценой скрыт.
Но раздается голосок -
Он хрипловат и так высок.
От всей души смеются люди -
На ширме появилась Джуди.
Дж. Свифт. Ода Панчу
МЕШОК ПЕРВЫЙ
Когда я в отчем доме жил, то мне
жилось получше.
Панча укладывали сообща -- айя, хамал и Мита, рослый, молодой сурти в красном с золотом тюрбане. Джуди давно подоткнули одеяльце, и она сонно посапывала за пологом от москитов. Панчу же позволили не ложиться до "после обеда". Вот уже дней десять поблажки так и сыпались на Панча, и взрослые, населяющие его мир, смотрели добрей на его замыслы и свершения, по преимуществу опустошительные, точно смерч. Он сел на край кровати и независимо поболтал босыми ногами.
-- Панч-баба, бай-бай? -- с надеждой сказала айя.
-- Не-а, -- сказал Панч -- Панч-баба хочет сказку, как жену раджи превратили в тигрицу. Ты, Мита, рассказывай, а хамал пускай спрячется за дверью и будет рычать по-тигриному в страшных местах.
-- А не разбудим Джуди-баба ? -- сказала айя.
-- Джуди-баба и так разбудилась, -- пропищал голосишко из-за полога.-Жила-была в Дели жена раджи. Говори дальше, Мита.-- И не успел Мита начать, как она вновь уснула крепким сном.
Никогда еще эта сказка не доставалась Панчу ценой столь малых усилий. Тут было над чем призадуматься. Да и хамал рычал по-тигриному на двадцать разных голосов...
-- Стой! -- повелительно сказал Панч. -- А что же папа не идет сказать кого-я-сейчас-отшлепаю ?
-- Панч-баба уезжает, -- сказала айя. -- Еще неделя, и некому будет больше дергать меня за волосы. -- Она тихонько вздохнула, ибо очень дорог был ее сердцу хозяйский мальчик.
-- На поезде, да? -- сказал Панч, становясь ногами на кровать.--В Гхаты и по горам, прямо в Насик, где поселилась тигрица, бывшая жена раджи?
-- Нет, маленький сахиб, -- сказал Мита и посадил его себе на плечо -В этом году -- не в Насик. На берег моря, где так хорошо швырять в воду кокосовые орехи, а оттуда -- за море на большом корабле. Возьмете Миту с собой в Вилайет?
-- Всех возьму,-- объявил Панч, высоко вознесенный сильными руками Миты -- Миту, айю, хамала, Бхини-который-смотрит-за-садом и Салам-капитан-сахиба, заклинателя змей.
-- Велика милость сахиба, -- сказал Мита, и не было в его голосе усмешки. Он уложил маленького человека в постель, а айя, присев в лунном квадрате у порога, принялась убаюкивать его бормотанием, нескончаемым и певучим, как литания в парельской католической церкви. Панч свернулся клубочком и заснул.
Утром Джуди подняла крик, потому что в детскую забралась крыса, и замечательная новость вылетела у Панча из головы. Хотя не так уж важно, что он ей не сказал, ведь ей шел всего четвертый год, ей было все равно не понять. Зато Панчу сравнялось пять лет, и он знал, что в Англию ехать куда интересней, чем в Насик.
И вот продали карету и продали пианино, оголились комнаты, меньше стало посуды, когда садились за стол, и папа с мамой подолгу совещались, разбирая пачку конвертов с роклингтонскими штемпелями.
-- Хуже всего, что ни в чем нет твердой уверенности,-- поглаживая усы, говорил папа -- Письма-то, вообще говоря, производят самое приятное впечатление, условия тоже вполне приемлемы...
"Хуже всего, что дети будут расти без меня",-- думала мама, хотя вслух так не говорила.
-- Мы не одни -- сотни в таком же положении,-- с горечью говорил папа. -- Ничего, милая, пройдет пять лет, и ты опять поедешь домой.
-- Панчу тогда будет десять, Джуди -- восемь. Ох как долго, как страшно долго будет тянуться время! И потом, их придется оставить на чужих людей.
-- Панч у нас человек веселый. Такой сыщет себе друзей повсюду.
-- А моя Джу -- ну как ее не полюбить?
Поздно вечером они стояли у кроваток в детской, и мама, по-моему, тихо плакала. Когда папа ушел, она опустилась на колени возле кроватки Джуди. Айя увидела и помолилась о том, чтобы никогда не отвратилась от мем-сахиб любовь ее детей и не досталась чужой.
Мамина же молитва получилась немножко непоследовательной. Общий смысл у нее был такой. "Пусть чужие полюбят моих детей, пусть обращаются с ними, как обращалась бы я сама, но пусть одна я на веки вечные сохраню их любовь и доверие Аминь". Панч почесался во сне, Джуди немножко похныкала. Вот и весь ответ на молитву, а назавтра все отправились к морю, и был скандал в гавани Аполло Бандер, когда Панч обнаружил, что Мите с ними нельзя, а Джуди узнала, что остается на берегу айя. Правда, Мита и айя еще не вытерли слезы, как на большом пароходе Пиренейско-Восточной компании открылись и заворожили Панча тысячи увлекательнейших предметов -- таких, как канаты, блоки, паровые трубы и тому подобное.
-- Возвращайтесь, Панч-баба, -- сказала айя.
-- Возвращайтесь, станете бара-сахибом, -- сказал Мита.
-- Ладно,-- сказал Панч, и отец взял его на руки, чтобы он помахал им на прощанье. -- Ладно, вернусь и буду бара-сахиб бахадур.
В первый же вечер Панч потребовал, чтобы его немедленно высадили в Англии, которая, по его расчетам, должна была находиться где-то под боком. На другой день задувал свежий ветерок, и Панч чувствовал себя совсем неважно.
-- Назад в Бомбей поеду по твердой дороге, -- сказал он, когда ему стало полегче, -- В карете-гхари. Этот пароход салютно не умеет себя вести.
Его ободрил боцман-швед, и чем они дальше плыли, тем больше менялись к лучшему первоначальные суждения Панча. Столько нужно было разглядеть, потрогать, обо всем расспросить, что почти изгладились из памяти и айя, и Мита, и хамал, и лишь с трудом удавалось припомнить отдельные слова на хиндустани, некогда втором его родном языке.
С Джуди дела обстояли и того хуже. За день перед тем, как им прибыть в Саутгемптон, мама спросила, хочется ли ей снова увидеть айю. Джуди устремила голубые глазки к просторам моря, без остатка поглотившего ее крошечное прошлое, и сказала:
-- Айя! Какое такое айя?
Мама расплакалась над нею, а Панч изумился. Тогда-то и услышал он впервые горячую мамину мольбу, чтобы никогда он не давал Джуди забывать, кто такая мама. Уразуметь такое было трудно, поскольку Джуди была еще маленькая, маленькая до смешного, а мама весь месяц каждый вечер приходила к ним в каюту петь ей и Панчу на сон грядущий не очень понятную песенку, прозванную им "Сын, покров мой". Несмотря на это, он честно старался исполнить возложенную на него обязанность и, как только за мамой закрывалась дверь, говорил Джуди:
-- Джу, ты маму не забыла?
-- Нискоечки, -- говорила Джуди.
-- И никогда в жизни не забывай, а то мне рыжий капитан-сахмб наделал голубейчиков из бумаги, а я тебе не дам.
И Джуди добросовестно обещала, что не забудет маму "никогда на свете".
Много, очень много раз обращены были к Панчу слова этого маминого заклинания, и с настойчивостью, нагонявшей на мальчика оторопь, то же самое твердил ему папа.
-- Ты непременно поскорее выучись писать, Панч, -- сказал как-то папа. -- Тогда мы в Бомбее сможем получать от тебя письма.
-- Я лучше буду заходить к тебе в комнату,--ответил Панч, и папа поперхнулся.
Папе с мамой в эти дни ничего не стоило поперхнуться. Примется Панч распекать Джуди за забывчивость -- и готово, поперхнулись. Начнет, развалясь на диване в меблированной саутгемптонской квартире, расписывать в розовых и золотых тонах свое будущее -- опять поперхнулись, а стоит Джуди сложить губки для поцелуя -- тем более.
Много дней странствовали эти четверо по белу свету, и Панчу некому было отдавать приказания, и ничего было не поделать, что так отчаянно мала Джуди, и все тянуло поперхнуться серьезных, озабоченных папу и маму.
-- И где только наша карета-гхари,-- спрашивал Панч, когда ему вконец опротивело тряское сооружение на четырех колесах, увенчанное горой тюков и чемоданов.-- Ну где? Эта штуковина так тараторит, что мне словечка не вставить. Где же наша карета-гхари? В Банд-станде, когда еше мы не уезжали, в нее сел Инверарити-сахиб и сидит. Я спрашиваю, зачем это, а он говорит, она моя. Я говорю ему -- он хороший, Инверарити-сахиб, -- я подарю вам ее, только вам, наверное, слабо продеть ноги в лопоухие петли у окошек? Он говорит -- слабо и смеется. А мне -- не слабо. Я и в эти продену. Вот, глядите! Ой, а мама опять плачет! Ну откуда я знал. Мне не говорили, что так нельзя.
Панч выпростал ноги из петель наемной кареты, дверца распахнулась, и вместе с каскадом свертков он выпал на землю у ворот безрадостного на вид особнячка -- дощечка на воротах гласила "Даун-лодж". Панч поднялся с земли и обвел дом неодобрительным взглядом. Даун-лодж стоял у песчаной дороги, и ветер тронул холодными пальцами голые до колен ноги мальчика.
-- Поехали отсюда, -- сказал Панч --Здесь некрасиво.
Но мама, папа и Джуди уже вышли из кареты, и все вещи уже вносили в дом. На пороге стояла женщина в черном, она широко растянула в улыбке растресканные, сухие губы. За ней стоял мужчина, большой, сухопарый, седой, хромой на одну ногу, за ним -- черный, елейной наружности малый лет двенадцати. Панч оглядел троицу и бесстрашно шагнул вперед, как привык делать в Бомбее, когда приходили гости, а он играл на веранде.
-- Здравствуйте, -- сказал он -- Я -- Панч -- Но все они смотрели на вещи -- то есть все, кроме седого, тот поздоровался с Панчем за руку и сказал, что он "бравый малец". Поднялась беготня, со стуком ставили на пол дорожные сундуки, и Панч свернулся на диване в гостиной и стал обдумывать положение вещей.
-- Не нравятся мне эти люди,-- сказал Панч.-- Но это ничего. Мы скоро уедем. Мы всегда отовсюду скоро уезжаем. Хорошо бы сразу назад в Бомбей.
Однако его желание не сбылось. Шесть дней мама плакала, а в промежутках показывала женщине в черном всю одежду Панча -- непростительная, с точки зрения Панча, бесцеремонность. Впрочем, может быть, это новая белая айя, думал Панч.
-- Ее велят звать тетя, а не роза, по секрету рассказывал он Джуди,-- а она меня не зовет сахиб. Просто Панч, и все. И так видно, что не роза, но что значиг тетя?
Джуди не знала. Они с Панчем и не слыхивали, что это за зверь такой -тетя. В их мироздании был папа и была мама, они все знали, все позволяли и всех любили -- даже Панча, когда ему в Бомбее по пятницам стригли ногти и он тут же бежал в сад и наскребал себе под них земли, а то пальцам "чересчур ново на концах", как объяснял он меж двумя шлепками шлепанцем вконец потерявшему терпение отцу.
Повинуясь смутному чутью, Панч предпочитал при женщине в черном и черном малом держаться поближе к родителям. Они не нравились ему. Ему был по душе седой, который изъявил желание именоваться "Дядягарри". Встречаясь, они обменивались кивками, а один раз седой показал ему кораблик, на котором, как на взаправдашнем корабле, поднимались и опускались паруса.
-- Это модель "Бриза" -- малютки "Бриза", который был один незащищен в тот день под Наварином, -- последние слова седой промолвил нараспев и впал в задумчивость. -- Вот будем ходить вдвоем гулять, Панч, и я гебе расскажу про Наварин, только кораблик трогать нельзя, ведь это "Бриз".
Задолго до того, как состоялась их совместная, первая из многих, прогулка, Панча и Джуди студеным февральским утром подняли на рассвете с постели прощаться -- с кем бы вы думали? -- с папой и мамой, которые на этот раз плакали оба. Панч никак не мог окончательно проснуться, а Джуди капризничала.
-- Не забывайте нас, -- молила мама -- Ох, маленький сын мой, не забывай нас и смотри, чтобы Джуди тоже помнила.
-- Я Джуди и так говорил, чтобы помнила, -- сказал Панч, стараясь увернуться от отцовской бороды, щекочущей ему шею. -- Тыщу раз говорил -сорок одиннадцать тыщ. Но Джу такая маленькая -- совсем еще маленький ребеночек, правда?
-- Правда, -- сказал папа -- Совсем ребеночек, и ты с ней должен хорошо обращаться и выучиться поскорей писать, и... и...
Панч опять оказался в постели. Джуди сладко спала, внизу загромыхала карета. Папа с мамой уехали. Не в Насик, Насик за морем. Наверняка куда-нибудь поближе, и -- опять-таки наверняка -- они вернутся. Возвращались же они, когда бывали в гостях, возвратился же папа, когда уезжал с мамой в какие-то "Снега"; а Панч и Джуди оставались у миссис Инверарити в Марин-лайнз. Значит, они и теперь обязательно приедут назад. И Панч уснул, а когда проснулся, было настоящее утро, и черный малый встретил его сообщением, что папа и мама уехали в Бомбей, а их с Джуди "насовсем" оставили в Даун-лодже. Тетя, а не роза, в ответ на слезную просьбу подтвердить, что это не так, сказала, что Гарри говорит правду, а вот Панчу не мешало бы перед тем, как ложиться спать, аккуратно складывать снятые вещи. Панч ушел и залился горючими слезами, а с ним -- Джуди, ибо в ее белокурой головке, его стараниями, уже забрезжило представление о том, что такое разлука.
Когда взрослому человеку случится вдруг узнать, что он презрен провидением, оставлен богом и без участия, поддержки, сострадания брошен один в неведомом и чуждом ему мире, его скорее всего охватит отчаяние, и он, ища забвенья, быть может, погрязнет в пороке или начнет писать мемуары, а нет, так прибегнет к столь же драматическому, но еще более действенному средству -- покончит с собой. От ребенка в таких же точно, сколько дано ему судить, обстоятельствах трудно ждать, что он пошлет проклятье небесам и покончит счеты с жизнью. Он просто будет реветь благим матом, покуда не покраснеет нос, не распухнут глаза, не разболится голова. Панч и Джуди, ничем того не заслужив, утратили все, что до сей поры было их вселенной. Они сидели в передней и плакали, а на них, стоя поодаль, глазел черный малый.
Не принесла утешения модель корабля, хотя седой уверял, что Панчу разрешается сколько душе угодно поднимать и спускать паруса, не помогло и обещание, что Джуди будет открыт свободный доступ на кухню. Они хотели к папе и маме, а папа и мама уехали за море, в Бомбей, и ничем не унять было горя, пока ему сам собой не вышел срок.
К тому времени, как слезы иссякли, все притихло в доме. Тетя, а не роза, решила не трогать детей, пока "не выплачутся вволю", малый ушел в школу. Панч приподнял с пола голову и горестно хлюпнул носом. Джуди одолевал сон. За три коротеньких года жизни она не научилась сносить беду, глядя ей прямо в лицо. В отдаленье раздавался глухой гул -- мерные, тяжкие удары. Панчу этот звук был знаком по Бомбею в сезон муссонов. То было море -- море, которое необходимо переплыть всякому, кто хочет добраться до Бомбея.
-- Живей, Джу! -- вскричал он. -- Здесь рядом море. Его отсюда слышно. Слушай! Ведь они туда поехали. Может быть, мы их догоним, если не будем зевать. Они без нас и не собирались никуда. Просто забыли.
-- Ну да,--сказала Джуди. -- Просто забыли. Бежим к морю.
Дверь из передней стояла открытой, садовая калитка -- тоже.
-- Очень тут все далеко, -- сказал Панч, опасливо выглянув на дорогу, -- мы потеряемся, но будь покойна, уж я кого-нибудь найду и велю, чтобы проводили домой -- в Бомбее сколько раз так бывало.
Он взял Джуди за руку, и с непокрытой головой они припустились в ту сторону, откуда раздавался шум моря. Даун-лодж стоял почти последним в ряду домов-новостроек, который, обегая беспорядочные нагромождения кирпича, вел на пустошь, где иногда становились табором цыгане и проводила учения роклингтонская крепостная артиллерия. Встречные попадались редко и, вероятно, принимали Панча и Джуди за детишек местной солдатни, которым не в диковинку было забираться в любую даль. Полчаса топали вперед детские слабые ноги -- по пустоши, по картофельному полю, по песчаной дюне.
-- Ой, как я устала, -- сказала Джуди, -- и мама будет сердиться.
-- Мама никогда не сердится. Наверно, стоит и ждет у моря, а папа берет билеты. Сейчас мы их найдем и поедем вместе. Джу, ты не садись на землю, нельзя. Еще чуть-чуть, и мы выйдем к морю. Да не садись ты, Джу. а то как наподдам!
Они взобрались на вторую дюну и вышли к большому серому морю. Был час отлива, и по берегу улепетывали врассыпную сотни крабов, но мамы с папой не было и следа, и даже парохода не было на море -- ничего, только грязь да песок на многие мили.
Здесь и наткнулся на них случайно "Дядягарри" -- зареванный Панч мужественно пытался развлечь Джуди, показывая ей "бояку-краба", а Джуди, обливаясь слезами, взывала к безжалостному горизонту:
-- Мама, мама! -- И снова: -- Мама!
МЕШОК ВТОРОЙ
О, этот мир -- какой иэмерить мерой
Ограбленные души и умы:
Не верим, оттого что жили верой,
Не ждем, затем что чуда ждали мы.
Город страшной ночи
Пока что -- ни слова о Паршивой овце. Она явилась позже, и обязана своим появлением в первую очередь черному малому, Гарри.
Джуди -- ну как было не полюбить малышку Джуди -- получила по особому разрешению свободный доступ на кухню, а оттуда -- прямехонько в сердце тети Анни-Розы. Гарри был у теги Анни-Розы единственный сын, а Панч оказался в доме сбоку припека. Для него и нехитрых его занятий места отведено не было, а валяться по диванам и излагать свои соображения насчет того, как устроен этот мир и чего лично он, Панч, ожидает от будущего, ему запрещали. Валяются одни лентяи, и нечего протирать обивку, и нехорошо, когда маленькие столько разговаривают. Пусть лучше слушают, что им говорят старшие, так как говорится это в назидание им и во благо. Полновластный владыка домашней империи в Бомбее никак не мог взять в толк, отчего в этом новом бытии он совсем ничего не знает.
Гарри, когда ему что-нибудь захочется, лез через стол и хватал без спроса, Джуди -- показывала, и ей давали. Панчу и то и другое запрещалось. Долгие месяцы после того, как уехали мама с папой, у него оставалось единственное прибежище и заступник -- седой, кроме того, он совсем забыл, что надо говорить Джуди "помни маму".
Впрочем, такая оплошность простительна, ибо за это время тетя АнниРоза успела приобщить его к двум чрезвычайной важности явлениям -- он узнал, что есть на свете бесплотное существо по имени Бог, близкий друг и союзник тети Анни-Розы, обитающий, по всей видимости, за кухонной плитой, где всего жарче, а также коричневая замусоленная книжка, испещренная непонятными точечками и загогулинами. Панч был всегда рад удружить человеку. Поэтому он приправил повесть о сотворении мира уцелевшими в его памяти обрывками индийских сказок и преподнес эту смесь Джуди, чем привел тетю Анни-Розу в полное негодование. Он совершил грех, тяжкий грех, и за это должен был добрых пятнадцать минут слушать, что ему говорят старшие. В чем именно заключается прегрешение, он толком понять не мог, но все-таки старался не повторять его, так как Бог, по словам тети Анни-Розы, слышал все до последнего слова и очень разгневался. Если так, мог бы и сам прийти сказать, подумал Панч и выбросил этот случай из головы. После он твердо усвоил, что Господь -- это тот, кто один в целом свете превосходит могуществом грозную тетю Анни-Розу, тот, кто стоит в тени и считает удары розгой.
Но пока гораздо существенней всякой веры было другое -- чтение. Тетя Анни-Роза усадила его за стол и заявила, что А и Б -- это "аб".
-- Почему? -- сказал Панч -- А -- это "а", а Б -- это "бэ" Почему же выходит, что А и Б -- "аб"?
-- Раз сказано, значит, никаких "почему", -- сказала тетя Анни-Роза -Теперь повтори.
Панч послушно повторил, и месяц потом с великой неохотой одолевал коричневую книжку, не понимая при этом ни единого слова. Хорошо еще, что в детскую время от времени заглядывал дядя Гарри, который имел обыкновение подолгу, и чаще всего без спутников, где-то бродить, и говорил тете Анни-Розе, чгобы она отпустила Панча с ним погулять. Он мало разговаривал, зато он показал Панчу весь Роклингтон, от илистых отмелей и песчаных дюн закрытой бухты до огромной гавани, где стояли на якоре суда, и верфей, где ни на миг не смолкали молотки, и матросских лавок, где торговали всякой корабельной всячиной, до сверкающей ясной медью прилавков конторы, куда дядя Гарри раз в три месяца уходил с синенькой бумажкой, а взамен приносил соверены, потому что был ранен на войне н получал за это пенсию. А еще Панч услышал из его уст рассказ о Наваринской битве и как потом все военные моряки три дня ходили глухие, словно пень, и все объясняли друг другу руками.
Это оттого, что так громко гремели орудия,-- рассказывал дядя Гарри, а у меня внутри где-то застрял с тех пор пыж от снаряда.
Панч поглядывал на него с любопытством. О том, что такое пыж, он не имел понятия, а снаряд представлял себе как пушечное ядро размером чуть побольше его головы, какие видел на верфи. Неужели дядя Гарри ухитряется носить в себе пушечное ядро? Спросить он не решался из страха, что дядя Гарри разозлится.
Раньше Панч вообще не знал, как это люди злятся всерьез, но настал страшный день, когда Гарри без спросу взял у него краски рисовать паро ход, а Панч громко и плаксиво потребовал их назад. Тут и вмешался дядя Гарри, он буркнул что-то насчет не своих детей и хватил черного малого тростью между лопаток, да так, что тот взвыл и разразился ревом, тогда прибежала тетя Анни-Роза и закричала, чтобы дядя Гарри не смел обижать родного ребенка, а Панч стоял и дрожал как осиновый лист.
-- Я не нарочно,-- объяснял он черному малому, но тот, а с ним и тетя Анни-Роза сказали, что нет, нарочно и что Панч ябеда, и на целую неделю прогулки с дядей Гарри прекратились.
Но Панчу эта неделя принесла большую радость.
Он сидел и до одури бубнил волнующее сообщение: "Том, вот так кот вон там".
-- Теперь я умею читать как следует, -- сказал Панч, -- и уж теперь-то я никогда в жизни ничего больше читать не стану.
Он сунул коричневую книжку в шкаф, где квартировали его учебники. сделал неловкое движение, и оттуда вывалился почтенный фолиант без переплета, на обложке которого значилось: "Журнал Шарпа". На первой обложке изображен был устрашающей наружности гриф, а ниже шли стихи. Каждый день этот гриф уносил из деревушки в Германии по овце, но вот пришел человек с "булатным мечом" и снес грифу голову. Что такое "булатный меч", оставалось загадкой, но гриф есть гриф, и куда было с ним тягаться опостылевшему коту.
-- В этом по крайней мере виден смысл,-- сказал Панч.-- Теперь я буду знать про все на свете.
Он читал, покуда не угас дневной свег, читал, не понимая и десятой доли и все же не в силах оторваться от заманчивых и мимолетных видений нового мира, который ему предстояло открыть.
-- Что такое "булатный"? И "ярочка"? И "гнусный похититель"? И что такое "тучные пастбища"? -- с пылающими щеками допытывался он перед сном у ошеломленной тети Анни-Розы.
-- Помолись -- и марш в постель, -- отвечала она, и ни тогда, ни после не видел он от нее иной помощи в новом и упоительном занятии, имя которому чтение.
-- У тети Анни-Розы все только бог да бог, она больше и не знает ничего, -- рассудил Панч.--Мне дядя Гарри скажет.
На первой же прогулке выяснилось, что дяде Гарри тоже нечем ему помочь, но он хотя бы не мешал Панчу рассказывать и даже присел на скамейку, чтобы спокойно послушать про грифа. Другие прогулки сопровождались другими историями, ибо Панч все смелей совершал вылазки в область неизведанного, благо в доме обнаружились залежи старых, никогда и никем не читанных книг -от Фрэнка Фарли частями с продолжением, от ранних, неподписанных стихотворений Теннисона в "Журнале Шарпа", до ярких, разноцветных, восхитительно непонятных каталогов Выставки 1862 года и разрозненных страниц "Гулливера".
Едва научась цеплять одну загогулину за другую, Панч написал в Бомбей, требуя, чтобы с первой же почтой ему выслали "все книги, какие только есть". Столь скромный заказ оказался папе не по плечу, и он прислал сказки братьев Гримм и еще томик Ганса Андерсена. Этого оказалось довольно. Отныне Панч мог во мгновение ока перенестись в такое царство, куда нет доступа тете Анни-Розе с ее Господином Богом и Гарри, который только и знает, чю дразнится, и Джуди, когорая вечно пристает, чтобы с ней поиграли. Лишь бы его оставили в покое.
-- Не трогай меня, я читаю, -- огрызался Панч -- Иди играй на кухне. Тебя-то пускают туда.
У Джуди резались настоящие зубы, и она нигде не находила себе места Она пошла жаловаться, и на Панча обрушилась тетя Анни-Роза.
-- Я же читал,-- обьяснил он.--Читал книжку. Если мне хочется!
-- Выхваляться тебе хочется, больше ничего,-- сказала тетя Анни-Роза. Но это мы еще посмотрим. Чтобы сию минуту шел играть с Джуди и все неделю не смей мне открывать книжку.
Не так-то весело играть с человеком, когда он весь кипит от возмущения, и Джуди убедилась в этом. Кроме всего прочего, в постигшей Панча каре угадывалось мелочное злорадство, труднодоступное его пониманию.
-- Мне что-то нравится делать, сказал Панч. А она узнала и не дает. Не плачь, Джу, ты не виновата, ну не плачь, прошу тебя, а то она скажет, что это из-за меня.
Чтобы не подводить его снова, Джу вытерла слезы, и они пошли играть в детскую, комнатенку в полуподвале, куда их, как правило, отсылали днем, после обеда, когда тетя Анни-Роза ложилась соснуть, хлебнув перед тем -- для пищеварения -- вина или чего-то из бутылки, которая хранилась в погребце. Если заснуть не удавалось, она наведывалась в детскую удостовериться, действительно ли дети играют, как им надлежит. Но даже кубики, серсо, кегли и кукольная посуда в конце концов надоедают, особенно когда стоит лишь открыть книгу, и тотчас попадаешь в волшебную страну, а потому сплошь да рядом оказывалось, что Панч либо читает Джуди вслух, либо рассказывает нескончаемые сказки. Такое считалось прегрешением в глазах закона, и Джуди немедленно уволакивали прочь, а Панча оставляли в одиночестве с приказанием играть, "и смотри, чтобы мне слышно было, что ты играешь".
МЭ-Э, ПАРШИВАЯ ОВЦА...
Мз-э, паршивая овца.
Дай хоть шерсти клок!
Да сэр, да, сэр, -- три мешка,
Полон каждый мешок.
Хозяйке -- мешок, и хозяину тоже,
И кукиш мальчишке: быть плаксой негоже.
Считалочка
(Стихи в переводе Р. Сефа.)
Взгляни, как публика грустит,
Покуда Панч за сценой скрыт.
Но раздается голосок -
Он хрипловат и так высок.
От всей души смеются люди -
На ширме появилась Джуди.
Дж. Свифт. Ода Панчу
МЕШОК ПЕРВЫЙ
Когда я в отчем доме жил, то мне
жилось получше.
Панча укладывали сообща -- айя, хамал и Мита, рослый, молодой сурти в красном с золотом тюрбане. Джуди давно подоткнули одеяльце, и она сонно посапывала за пологом от москитов. Панчу же позволили не ложиться до "после обеда". Вот уже дней десять поблажки так и сыпались на Панча, и взрослые, населяющие его мир, смотрели добрей на его замыслы и свершения, по преимуществу опустошительные, точно смерч. Он сел на край кровати и независимо поболтал босыми ногами.
-- Панч-баба, бай-бай? -- с надеждой сказала айя.
-- Не-а, -- сказал Панч -- Панч-баба хочет сказку, как жену раджи превратили в тигрицу. Ты, Мита, рассказывай, а хамал пускай спрячется за дверью и будет рычать по-тигриному в страшных местах.
-- А не разбудим Джуди-баба ? -- сказала айя.
-- Джуди-баба и так разбудилась, -- пропищал голосишко из-за полога.-Жила-была в Дели жена раджи. Говори дальше, Мита.-- И не успел Мита начать, как она вновь уснула крепким сном.
Никогда еще эта сказка не доставалась Панчу ценой столь малых усилий. Тут было над чем призадуматься. Да и хамал рычал по-тигриному на двадцать разных голосов...
-- Стой! -- повелительно сказал Панч. -- А что же папа не идет сказать кого-я-сейчас-отшлепаю ?
-- Панч-баба уезжает, -- сказала айя. -- Еще неделя, и некому будет больше дергать меня за волосы. -- Она тихонько вздохнула, ибо очень дорог был ее сердцу хозяйский мальчик.
-- На поезде, да? -- сказал Панч, становясь ногами на кровать.--В Гхаты и по горам, прямо в Насик, где поселилась тигрица, бывшая жена раджи?
-- Нет, маленький сахиб, -- сказал Мита и посадил его себе на плечо -В этом году -- не в Насик. На берег моря, где так хорошо швырять в воду кокосовые орехи, а оттуда -- за море на большом корабле. Возьмете Миту с собой в Вилайет?
-- Всех возьму,-- объявил Панч, высоко вознесенный сильными руками Миты -- Миту, айю, хамала, Бхини-который-смотрит-за-садом и Салам-капитан-сахиба, заклинателя змей.
-- Велика милость сахиба, -- сказал Мита, и не было в его голосе усмешки. Он уложил маленького человека в постель, а айя, присев в лунном квадрате у порога, принялась убаюкивать его бормотанием, нескончаемым и певучим, как литания в парельской католической церкви. Панч свернулся клубочком и заснул.
Утром Джуди подняла крик, потому что в детскую забралась крыса, и замечательная новость вылетела у Панча из головы. Хотя не так уж важно, что он ей не сказал, ведь ей шел всего четвертый год, ей было все равно не понять. Зато Панчу сравнялось пять лет, и он знал, что в Англию ехать куда интересней, чем в Насик.
И вот продали карету и продали пианино, оголились комнаты, меньше стало посуды, когда садились за стол, и папа с мамой подолгу совещались, разбирая пачку конвертов с роклингтонскими штемпелями.
-- Хуже всего, что ни в чем нет твердой уверенности,-- поглаживая усы, говорил папа -- Письма-то, вообще говоря, производят самое приятное впечатление, условия тоже вполне приемлемы...
"Хуже всего, что дети будут расти без меня",-- думала мама, хотя вслух так не говорила.
-- Мы не одни -- сотни в таком же положении,-- с горечью говорил папа. -- Ничего, милая, пройдет пять лет, и ты опять поедешь домой.
-- Панчу тогда будет десять, Джуди -- восемь. Ох как долго, как страшно долго будет тянуться время! И потом, их придется оставить на чужих людей.
-- Панч у нас человек веселый. Такой сыщет себе друзей повсюду.
-- А моя Джу -- ну как ее не полюбить?
Поздно вечером они стояли у кроваток в детской, и мама, по-моему, тихо плакала. Когда папа ушел, она опустилась на колени возле кроватки Джуди. Айя увидела и помолилась о том, чтобы никогда не отвратилась от мем-сахиб любовь ее детей и не досталась чужой.
Мамина же молитва получилась немножко непоследовательной. Общий смысл у нее был такой. "Пусть чужие полюбят моих детей, пусть обращаются с ними, как обращалась бы я сама, но пусть одна я на веки вечные сохраню их любовь и доверие Аминь". Панч почесался во сне, Джуди немножко похныкала. Вот и весь ответ на молитву, а назавтра все отправились к морю, и был скандал в гавани Аполло Бандер, когда Панч обнаружил, что Мите с ними нельзя, а Джуди узнала, что остается на берегу айя. Правда, Мита и айя еще не вытерли слезы, как на большом пароходе Пиренейско-Восточной компании открылись и заворожили Панча тысячи увлекательнейших предметов -- таких, как канаты, блоки, паровые трубы и тому подобное.
-- Возвращайтесь, Панч-баба, -- сказала айя.
-- Возвращайтесь, станете бара-сахибом, -- сказал Мита.
-- Ладно,-- сказал Панч, и отец взял его на руки, чтобы он помахал им на прощанье. -- Ладно, вернусь и буду бара-сахиб бахадур.
В первый же вечер Панч потребовал, чтобы его немедленно высадили в Англии, которая, по его расчетам, должна была находиться где-то под боком. На другой день задувал свежий ветерок, и Панч чувствовал себя совсем неважно.
-- Назад в Бомбей поеду по твердой дороге, -- сказал он, когда ему стало полегче, -- В карете-гхари. Этот пароход салютно не умеет себя вести.
Его ободрил боцман-швед, и чем они дальше плыли, тем больше менялись к лучшему первоначальные суждения Панча. Столько нужно было разглядеть, потрогать, обо всем расспросить, что почти изгладились из памяти и айя, и Мита, и хамал, и лишь с трудом удавалось припомнить отдельные слова на хиндустани, некогда втором его родном языке.
С Джуди дела обстояли и того хуже. За день перед тем, как им прибыть в Саутгемптон, мама спросила, хочется ли ей снова увидеть айю. Джуди устремила голубые глазки к просторам моря, без остатка поглотившего ее крошечное прошлое, и сказала:
-- Айя! Какое такое айя?
Мама расплакалась над нею, а Панч изумился. Тогда-то и услышал он впервые горячую мамину мольбу, чтобы никогда он не давал Джуди забывать, кто такая мама. Уразуметь такое было трудно, поскольку Джуди была еще маленькая, маленькая до смешного, а мама весь месяц каждый вечер приходила к ним в каюту петь ей и Панчу на сон грядущий не очень понятную песенку, прозванную им "Сын, покров мой". Несмотря на это, он честно старался исполнить возложенную на него обязанность и, как только за мамой закрывалась дверь, говорил Джуди:
-- Джу, ты маму не забыла?
-- Нискоечки, -- говорила Джуди.
-- И никогда в жизни не забывай, а то мне рыжий капитан-сахмб наделал голубейчиков из бумаги, а я тебе не дам.
И Джуди добросовестно обещала, что не забудет маму "никогда на свете".
Много, очень много раз обращены были к Панчу слова этого маминого заклинания, и с настойчивостью, нагонявшей на мальчика оторопь, то же самое твердил ему папа.
-- Ты непременно поскорее выучись писать, Панч, -- сказал как-то папа. -- Тогда мы в Бомбее сможем получать от тебя письма.
-- Я лучше буду заходить к тебе в комнату,--ответил Панч, и папа поперхнулся.
Папе с мамой в эти дни ничего не стоило поперхнуться. Примется Панч распекать Джуди за забывчивость -- и готово, поперхнулись. Начнет, развалясь на диване в меблированной саутгемптонской квартире, расписывать в розовых и золотых тонах свое будущее -- опять поперхнулись, а стоит Джуди сложить губки для поцелуя -- тем более.
Много дней странствовали эти четверо по белу свету, и Панчу некому было отдавать приказания, и ничего было не поделать, что так отчаянно мала Джуди, и все тянуло поперхнуться серьезных, озабоченных папу и маму.
-- И где только наша карета-гхари,-- спрашивал Панч, когда ему вконец опротивело тряское сооружение на четырех колесах, увенчанное горой тюков и чемоданов.-- Ну где? Эта штуковина так тараторит, что мне словечка не вставить. Где же наша карета-гхари? В Банд-станде, когда еше мы не уезжали, в нее сел Инверарити-сахиб и сидит. Я спрашиваю, зачем это, а он говорит, она моя. Я говорю ему -- он хороший, Инверарити-сахиб, -- я подарю вам ее, только вам, наверное, слабо продеть ноги в лопоухие петли у окошек? Он говорит -- слабо и смеется. А мне -- не слабо. Я и в эти продену. Вот, глядите! Ой, а мама опять плачет! Ну откуда я знал. Мне не говорили, что так нельзя.
Панч выпростал ноги из петель наемной кареты, дверца распахнулась, и вместе с каскадом свертков он выпал на землю у ворот безрадостного на вид особнячка -- дощечка на воротах гласила "Даун-лодж". Панч поднялся с земли и обвел дом неодобрительным взглядом. Даун-лодж стоял у песчаной дороги, и ветер тронул холодными пальцами голые до колен ноги мальчика.
-- Поехали отсюда, -- сказал Панч --Здесь некрасиво.
Но мама, папа и Джуди уже вышли из кареты, и все вещи уже вносили в дом. На пороге стояла женщина в черном, она широко растянула в улыбке растресканные, сухие губы. За ней стоял мужчина, большой, сухопарый, седой, хромой на одну ногу, за ним -- черный, елейной наружности малый лет двенадцати. Панч оглядел троицу и бесстрашно шагнул вперед, как привык делать в Бомбее, когда приходили гости, а он играл на веранде.
-- Здравствуйте, -- сказал он -- Я -- Панч -- Но все они смотрели на вещи -- то есть все, кроме седого, тот поздоровался с Панчем за руку и сказал, что он "бравый малец". Поднялась беготня, со стуком ставили на пол дорожные сундуки, и Панч свернулся на диване в гостиной и стал обдумывать положение вещей.
-- Не нравятся мне эти люди,-- сказал Панч.-- Но это ничего. Мы скоро уедем. Мы всегда отовсюду скоро уезжаем. Хорошо бы сразу назад в Бомбей.
Однако его желание не сбылось. Шесть дней мама плакала, а в промежутках показывала женщине в черном всю одежду Панча -- непростительная, с точки зрения Панча, бесцеремонность. Впрочем, может быть, это новая белая айя, думал Панч.
-- Ее велят звать тетя, а не роза, по секрету рассказывал он Джуди,-- а она меня не зовет сахиб. Просто Панч, и все. И так видно, что не роза, но что значиг тетя?
Джуди не знала. Они с Панчем и не слыхивали, что это за зверь такой -тетя. В их мироздании был папа и была мама, они все знали, все позволяли и всех любили -- даже Панча, когда ему в Бомбее по пятницам стригли ногти и он тут же бежал в сад и наскребал себе под них земли, а то пальцам "чересчур ново на концах", как объяснял он меж двумя шлепками шлепанцем вконец потерявшему терпение отцу.
Повинуясь смутному чутью, Панч предпочитал при женщине в черном и черном малом держаться поближе к родителям. Они не нравились ему. Ему был по душе седой, который изъявил желание именоваться "Дядягарри". Встречаясь, они обменивались кивками, а один раз седой показал ему кораблик, на котором, как на взаправдашнем корабле, поднимались и опускались паруса.
-- Это модель "Бриза" -- малютки "Бриза", который был один незащищен в тот день под Наварином, -- последние слова седой промолвил нараспев и впал в задумчивость. -- Вот будем ходить вдвоем гулять, Панч, и я гебе расскажу про Наварин, только кораблик трогать нельзя, ведь это "Бриз".
Задолго до того, как состоялась их совместная, первая из многих, прогулка, Панча и Джуди студеным февральским утром подняли на рассвете с постели прощаться -- с кем бы вы думали? -- с папой и мамой, которые на этот раз плакали оба. Панч никак не мог окончательно проснуться, а Джуди капризничала.
-- Не забывайте нас, -- молила мама -- Ох, маленький сын мой, не забывай нас и смотри, чтобы Джуди тоже помнила.
-- Я Джуди и так говорил, чтобы помнила, -- сказал Панч, стараясь увернуться от отцовской бороды, щекочущей ему шею. -- Тыщу раз говорил -сорок одиннадцать тыщ. Но Джу такая маленькая -- совсем еще маленький ребеночек, правда?
-- Правда, -- сказал папа -- Совсем ребеночек, и ты с ней должен хорошо обращаться и выучиться поскорей писать, и... и...
Панч опять оказался в постели. Джуди сладко спала, внизу загромыхала карета. Папа с мамой уехали. Не в Насик, Насик за морем. Наверняка куда-нибудь поближе, и -- опять-таки наверняка -- они вернутся. Возвращались же они, когда бывали в гостях, возвратился же папа, когда уезжал с мамой в какие-то "Снега"; а Панч и Джуди оставались у миссис Инверарити в Марин-лайнз. Значит, они и теперь обязательно приедут назад. И Панч уснул, а когда проснулся, было настоящее утро, и черный малый встретил его сообщением, что папа и мама уехали в Бомбей, а их с Джуди "насовсем" оставили в Даун-лодже. Тетя, а не роза, в ответ на слезную просьбу подтвердить, что это не так, сказала, что Гарри говорит правду, а вот Панчу не мешало бы перед тем, как ложиться спать, аккуратно складывать снятые вещи. Панч ушел и залился горючими слезами, а с ним -- Джуди, ибо в ее белокурой головке, его стараниями, уже забрезжило представление о том, что такое разлука.
Когда взрослому человеку случится вдруг узнать, что он презрен провидением, оставлен богом и без участия, поддержки, сострадания брошен один в неведомом и чуждом ему мире, его скорее всего охватит отчаяние, и он, ища забвенья, быть может, погрязнет в пороке или начнет писать мемуары, а нет, так прибегнет к столь же драматическому, но еще более действенному средству -- покончит с собой. От ребенка в таких же точно, сколько дано ему судить, обстоятельствах трудно ждать, что он пошлет проклятье небесам и покончит счеты с жизнью. Он просто будет реветь благим матом, покуда не покраснеет нос, не распухнут глаза, не разболится голова. Панч и Джуди, ничем того не заслужив, утратили все, что до сей поры было их вселенной. Они сидели в передней и плакали, а на них, стоя поодаль, глазел черный малый.
Не принесла утешения модель корабля, хотя седой уверял, что Панчу разрешается сколько душе угодно поднимать и спускать паруса, не помогло и обещание, что Джуди будет открыт свободный доступ на кухню. Они хотели к папе и маме, а папа и мама уехали за море, в Бомбей, и ничем не унять было горя, пока ему сам собой не вышел срок.
К тому времени, как слезы иссякли, все притихло в доме. Тетя, а не роза, решила не трогать детей, пока "не выплачутся вволю", малый ушел в школу. Панч приподнял с пола голову и горестно хлюпнул носом. Джуди одолевал сон. За три коротеньких года жизни она не научилась сносить беду, глядя ей прямо в лицо. В отдаленье раздавался глухой гул -- мерные, тяжкие удары. Панчу этот звук был знаком по Бомбею в сезон муссонов. То было море -- море, которое необходимо переплыть всякому, кто хочет добраться до Бомбея.
-- Живей, Джу! -- вскричал он. -- Здесь рядом море. Его отсюда слышно. Слушай! Ведь они туда поехали. Может быть, мы их догоним, если не будем зевать. Они без нас и не собирались никуда. Просто забыли.
-- Ну да,--сказала Джуди. -- Просто забыли. Бежим к морю.
Дверь из передней стояла открытой, садовая калитка -- тоже.
-- Очень тут все далеко, -- сказал Панч, опасливо выглянув на дорогу, -- мы потеряемся, но будь покойна, уж я кого-нибудь найду и велю, чтобы проводили домой -- в Бомбее сколько раз так бывало.
Он взял Джуди за руку, и с непокрытой головой они припустились в ту сторону, откуда раздавался шум моря. Даун-лодж стоял почти последним в ряду домов-новостроек, который, обегая беспорядочные нагромождения кирпича, вел на пустошь, где иногда становились табором цыгане и проводила учения роклингтонская крепостная артиллерия. Встречные попадались редко и, вероятно, принимали Панча и Джуди за детишек местной солдатни, которым не в диковинку было забираться в любую даль. Полчаса топали вперед детские слабые ноги -- по пустоши, по картофельному полю, по песчаной дюне.
-- Ой, как я устала, -- сказала Джуди, -- и мама будет сердиться.
-- Мама никогда не сердится. Наверно, стоит и ждет у моря, а папа берет билеты. Сейчас мы их найдем и поедем вместе. Джу, ты не садись на землю, нельзя. Еще чуть-чуть, и мы выйдем к морю. Да не садись ты, Джу. а то как наподдам!
Они взобрались на вторую дюну и вышли к большому серому морю. Был час отлива, и по берегу улепетывали врассыпную сотни крабов, но мамы с папой не было и следа, и даже парохода не было на море -- ничего, только грязь да песок на многие мили.
Здесь и наткнулся на них случайно "Дядягарри" -- зареванный Панч мужественно пытался развлечь Джуди, показывая ей "бояку-краба", а Джуди, обливаясь слезами, взывала к безжалостному горизонту:
-- Мама, мама! -- И снова: -- Мама!
МЕШОК ВТОРОЙ
О, этот мир -- какой иэмерить мерой
Ограбленные души и умы:
Не верим, оттого что жили верой,
Не ждем, затем что чуда ждали мы.
Город страшной ночи
Пока что -- ни слова о Паршивой овце. Она явилась позже, и обязана своим появлением в первую очередь черному малому, Гарри.
Джуди -- ну как было не полюбить малышку Джуди -- получила по особому разрешению свободный доступ на кухню, а оттуда -- прямехонько в сердце тети Анни-Розы. Гарри был у теги Анни-Розы единственный сын, а Панч оказался в доме сбоку припека. Для него и нехитрых его занятий места отведено не было, а валяться по диванам и излагать свои соображения насчет того, как устроен этот мир и чего лично он, Панч, ожидает от будущего, ему запрещали. Валяются одни лентяи, и нечего протирать обивку, и нехорошо, когда маленькие столько разговаривают. Пусть лучше слушают, что им говорят старшие, так как говорится это в назидание им и во благо. Полновластный владыка домашней империи в Бомбее никак не мог взять в толк, отчего в этом новом бытии он совсем ничего не знает.
Гарри, когда ему что-нибудь захочется, лез через стол и хватал без спроса, Джуди -- показывала, и ей давали. Панчу и то и другое запрещалось. Долгие месяцы после того, как уехали мама с папой, у него оставалось единственное прибежище и заступник -- седой, кроме того, он совсем забыл, что надо говорить Джуди "помни маму".
Впрочем, такая оплошность простительна, ибо за это время тетя АнниРоза успела приобщить его к двум чрезвычайной важности явлениям -- он узнал, что есть на свете бесплотное существо по имени Бог, близкий друг и союзник тети Анни-Розы, обитающий, по всей видимости, за кухонной плитой, где всего жарче, а также коричневая замусоленная книжка, испещренная непонятными точечками и загогулинами. Панч был всегда рад удружить человеку. Поэтому он приправил повесть о сотворении мира уцелевшими в его памяти обрывками индийских сказок и преподнес эту смесь Джуди, чем привел тетю Анни-Розу в полное негодование. Он совершил грех, тяжкий грех, и за это должен был добрых пятнадцать минут слушать, что ему говорят старшие. В чем именно заключается прегрешение, он толком понять не мог, но все-таки старался не повторять его, так как Бог, по словам тети Анни-Розы, слышал все до последнего слова и очень разгневался. Если так, мог бы и сам прийти сказать, подумал Панч и выбросил этот случай из головы. После он твердо усвоил, что Господь -- это тот, кто один в целом свете превосходит могуществом грозную тетю Анни-Розу, тот, кто стоит в тени и считает удары розгой.
Но пока гораздо существенней всякой веры было другое -- чтение. Тетя Анни-Роза усадила его за стол и заявила, что А и Б -- это "аб".
-- Почему? -- сказал Панч -- А -- это "а", а Б -- это "бэ" Почему же выходит, что А и Б -- "аб"?
-- Раз сказано, значит, никаких "почему", -- сказала тетя Анни-Роза -Теперь повтори.
Панч послушно повторил, и месяц потом с великой неохотой одолевал коричневую книжку, не понимая при этом ни единого слова. Хорошо еще, что в детскую время от времени заглядывал дядя Гарри, который имел обыкновение подолгу, и чаще всего без спутников, где-то бродить, и говорил тете Анни-Розе, чгобы она отпустила Панча с ним погулять. Он мало разговаривал, зато он показал Панчу весь Роклингтон, от илистых отмелей и песчаных дюн закрытой бухты до огромной гавани, где стояли на якоре суда, и верфей, где ни на миг не смолкали молотки, и матросских лавок, где торговали всякой корабельной всячиной, до сверкающей ясной медью прилавков конторы, куда дядя Гарри раз в три месяца уходил с синенькой бумажкой, а взамен приносил соверены, потому что был ранен на войне н получал за это пенсию. А еще Панч услышал из его уст рассказ о Наваринской битве и как потом все военные моряки три дня ходили глухие, словно пень, и все объясняли друг другу руками.
Это оттого, что так громко гремели орудия,-- рассказывал дядя Гарри, а у меня внутри где-то застрял с тех пор пыж от снаряда.
Панч поглядывал на него с любопытством. О том, что такое пыж, он не имел понятия, а снаряд представлял себе как пушечное ядро размером чуть побольше его головы, какие видел на верфи. Неужели дядя Гарри ухитряется носить в себе пушечное ядро? Спросить он не решался из страха, что дядя Гарри разозлится.
Раньше Панч вообще не знал, как это люди злятся всерьез, но настал страшный день, когда Гарри без спросу взял у него краски рисовать паро ход, а Панч громко и плаксиво потребовал их назад. Тут и вмешался дядя Гарри, он буркнул что-то насчет не своих детей и хватил черного малого тростью между лопаток, да так, что тот взвыл и разразился ревом, тогда прибежала тетя Анни-Роза и закричала, чтобы дядя Гарри не смел обижать родного ребенка, а Панч стоял и дрожал как осиновый лист.
-- Я не нарочно,-- объяснял он черному малому, но тот, а с ним и тетя Анни-Роза сказали, что нет, нарочно и что Панч ябеда, и на целую неделю прогулки с дядей Гарри прекратились.
Но Панчу эта неделя принесла большую радость.
Он сидел и до одури бубнил волнующее сообщение: "Том, вот так кот вон там".
-- Теперь я умею читать как следует, -- сказал Панч, -- и уж теперь-то я никогда в жизни ничего больше читать не стану.
Он сунул коричневую книжку в шкаф, где квартировали его учебники. сделал неловкое движение, и оттуда вывалился почтенный фолиант без переплета, на обложке которого значилось: "Журнал Шарпа". На первой обложке изображен был устрашающей наружности гриф, а ниже шли стихи. Каждый день этот гриф уносил из деревушки в Германии по овце, но вот пришел человек с "булатным мечом" и снес грифу голову. Что такое "булатный меч", оставалось загадкой, но гриф есть гриф, и куда было с ним тягаться опостылевшему коту.
-- В этом по крайней мере виден смысл,-- сказал Панч.-- Теперь я буду знать про все на свете.
Он читал, покуда не угас дневной свег, читал, не понимая и десятой доли и все же не в силах оторваться от заманчивых и мимолетных видений нового мира, который ему предстояло открыть.
-- Что такое "булатный"? И "ярочка"? И "гнусный похититель"? И что такое "тучные пастбища"? -- с пылающими щеками допытывался он перед сном у ошеломленной тети Анни-Розы.
-- Помолись -- и марш в постель, -- отвечала она, и ни тогда, ни после не видел он от нее иной помощи в новом и упоительном занятии, имя которому чтение.
-- У тети Анни-Розы все только бог да бог, она больше и не знает ничего, -- рассудил Панч.--Мне дядя Гарри скажет.
На первой же прогулке выяснилось, что дяде Гарри тоже нечем ему помочь, но он хотя бы не мешал Панчу рассказывать и даже присел на скамейку, чтобы спокойно послушать про грифа. Другие прогулки сопровождались другими историями, ибо Панч все смелей совершал вылазки в область неизведанного, благо в доме обнаружились залежи старых, никогда и никем не читанных книг -от Фрэнка Фарли частями с продолжением, от ранних, неподписанных стихотворений Теннисона в "Журнале Шарпа", до ярких, разноцветных, восхитительно непонятных каталогов Выставки 1862 года и разрозненных страниц "Гулливера".
Едва научась цеплять одну загогулину за другую, Панч написал в Бомбей, требуя, чтобы с первой же почтой ему выслали "все книги, какие только есть". Столь скромный заказ оказался папе не по плечу, и он прислал сказки братьев Гримм и еще томик Ганса Андерсена. Этого оказалось довольно. Отныне Панч мог во мгновение ока перенестись в такое царство, куда нет доступа тете Анни-Розе с ее Господином Богом и Гарри, который только и знает, чю дразнится, и Джуди, когорая вечно пристает, чтобы с ней поиграли. Лишь бы его оставили в покое.
-- Не трогай меня, я читаю, -- огрызался Панч -- Иди играй на кухне. Тебя-то пускают туда.
У Джуди резались настоящие зубы, и она нигде не находила себе места Она пошла жаловаться, и на Панча обрушилась тетя Анни-Роза.
-- Я же читал,-- обьяснил он.--Читал книжку. Если мне хочется!
-- Выхваляться тебе хочется, больше ничего,-- сказала тетя Анни-Роза. Но это мы еще посмотрим. Чтобы сию минуту шел играть с Джуди и все неделю не смей мне открывать книжку.
Не так-то весело играть с человеком, когда он весь кипит от возмущения, и Джуди убедилась в этом. Кроме всего прочего, в постигшей Панча каре угадывалось мелочное злорадство, труднодоступное его пониманию.
-- Мне что-то нравится делать, сказал Панч. А она узнала и не дает. Не плачь, Джу, ты не виновата, ну не плачь, прошу тебя, а то она скажет, что это из-за меня.
Чтобы не подводить его снова, Джу вытерла слезы, и они пошли играть в детскую, комнатенку в полуподвале, куда их, как правило, отсылали днем, после обеда, когда тетя Анни-Роза ложилась соснуть, хлебнув перед тем -- для пищеварения -- вина или чего-то из бутылки, которая хранилась в погребце. Если заснуть не удавалось, она наведывалась в детскую удостовериться, действительно ли дети играют, как им надлежит. Но даже кубики, серсо, кегли и кукольная посуда в конце концов надоедают, особенно когда стоит лишь открыть книгу, и тотчас попадаешь в волшебную страну, а потому сплошь да рядом оказывалось, что Панч либо читает Джуди вслух, либо рассказывает нескончаемые сказки. Такое считалось прегрешением в глазах закона, и Джуди немедленно уволакивали прочь, а Панча оставляли в одиночестве с приказанием играть, "и смотри, чтобы мне слышно было, что ты играешь".