Руслан Тимофеевич Киреев
Мальчик приходил

   Д а м а. Ты ведь еще жив.
   Р у б е к (недоумевая). Жив?..
Г. Ибсен. «Когда мы, мертвые, пробуждаемся»

   Полнолуние, по обыкновению, началось днем, когда не только тени – ночные тревожные тени, – но и ночные тревожные звуки напрочь изгнаны солнечным светом. Впрочем, это лишь кажется так: напрочь, на самом деле попрятались и ждут исподтишка своего часа. Едва стемнеет, полезут отовсюду, точно зверьки, маленькие усатые существа с подрагивающими носами. Сколько людей на свете даже не подозревает об их существовании – счастливцы! – однако не только зависть испытывал защитник Мальчика, не только беспокоился и не только боялся надвигающейся ночи, но и предвкушал ее в глубине души, как предвкушает гурман дегустацию пряных и острых, пусть даже и опасных для здоровья блюд. Он нервничал – защитник, адвокат (именно так: Адвокат), он шевелил бровями (у Адвоката мохнатые, с проседью, брови), он раздражался по пустякам, – словом, ему, как обычно во время полнолуния, было не по себе, но, опытный человек, держал себя в руках. Вот разве что раздувал иногда ноздри да время от времени крепко, хоть и ненадолго, зажмуривался. Как от усталости… Или как от ветра… Еще так зажмуриваются, когда подступают слезы, и слезы, случалось в иные дни, подступали, но то были редкие минуты умиления и расслабленности, Адвокат терпеть их не мог и начинал, как идущий ко дну захлебывающийся человек, отчаянно барахтаться, хотя внешне и оставался недвижим.
   Не надеясь на удачу, все же заглянул по дороге домой в аптеку – а вдруг! – но снотворного, разумеется, не было, и, судя по тому, как досадливо отодвинули потрепанный рецепт, спасительного снадобья не видать ему долго. Оно есть, конечно, – у них все есть! – но только не для Адвоката: что им какой-то Адвокат!
   Он не обижается. Если угодно, он даже рад этому. Бережно складывает рецептик, сует во внутренний карман, проверяет, в карман ли, не мимо, и, занавесив глаза бровями, направляется к выходу.
   На выложенном плиткой грязном полу поблескивает целлофановая обертка. Не утерпев, на ходу распечатали лекарство – приспичило, стало быть! – заглотали без воды.
   Чувство удовлетворения на миг касается легким крылом обреченного на бессонную ночь, но следует отвести – отвести сразу же! – подозрение в злорадстве: Адвокат, как и Мальчик, нуждается в защите. Тут другое. Просто человек, который заглатывает лекарство, секунду или две пребывает в полном, непроницаемом, глухом одиночестве (как, например, во время отправления естественных надобностей), а уж это-то состояние – состояние полного, глухого, непроницаемого одиночества – Адвокату знакомо. Отсюда и удовлетворение: хоть что-то знакомо в этом ошалело меняющемся, новом что ни день мире… Помешкав, медленно и твердо наступает на целлофан, тот громко всхрустывает.
   Рядом с аптекой, через стенку, располагается булочная, хвост очереди высунулся из стеклянной двери на крыльцо, – молчаливый, темный, угрюмый хвост, туловище же внутри хоронилось, в душной тесноте, пряталось, как прячутся те ночные, с подрагивающими носами, твари. Можно было б, конечно, сперва занять очередь, а уж после отправиться в аптеку, у него, помнится, такая мысль мелькнула (Адвокат – человек предусмотрительный), но прошествовал мимо – куда спешить! – и вот теперь, не спрашивая, кто крайний, вообще без единого слова, пристроился в конец. Он вообще скуп на слова, хотя в очередях вступает иногда в разговор, бывает даже – кто бы поверил! – довольно любезен, а то и отпускает своим сипловатым голосом шуточки. Правда, все это в обычные дни, во время же полнолуния рот его крепко замкнут, и разве что крайняя нужда способна вынудить молчуна расцепить губы.
   Сейчас такая нужда была: не на пальцах же показывать кассирше сумму! – а вот у прилавка обошлось: продавщица глянула на чек и подтолкнула четвертинку черного. Или даже не подтолкнула, а оттолкнула – вот именно, оттолкнула! – отпихнула от себя, потому что это была уже собственность покупателя (чек-то взяла!), частица его, и она спешила от частицы этой избавиться. То есть внести свою скромную лепту в ту энергию отторжения, воздействие которой Адвокат испытывал на себе постоянно. Будто некое силовое поле пульсировало вокруг, отгораживая его от окружающих, как отгораживает мертвого от живых река с темными водами. (Терпеливый Перевозчик уже поджидал клиента, вот разве что вместо темной воды – белый лист бумаги, а вместо весла – перо.)
   Полиэтиленовый пакет был наготове, Адвокат, даже пальцем не коснувшись обнаженного, пористого, еще теплого – на расстоянии чувствовал! – хлеба, умело насадил на него пакет, встряхнул, так что четвертинка плотно легла на дно, обмотал вокруг нее длинный шуршащий конец и сунул кокон в чемоданчик, «дипломат». (Левый замок барахлил.) До дома, вообще-то, было совсем ничего, можно было б и в руках донести, но возле парадного вечно торчит кто-нибудь, и уж бесцеремонные дозорные эти обыщут дорогого соседа с ног до головы. Не руками обыщут – руки заняты семечками, – взглядами, но сути дела это не меняет. Пусть хлеб не был еще, вопреки хамской уверенности продавщицы, частицей его, но скоро, скоро станет таковой, и он чувствовал потребность спрятать его, укрыть от посторонних глаз, как укрывает целомудренный человек все интимное. (А он был человеком целомудренным; целомудрие начала жизни и целомудрие конца почти тождественны.) Незащищенным, правда, оставалось лицо, но он знал, что лицо его непроницаемо, и спокойно нес его сквозь вечерний гул навстречу бдительному посту у подъезда.
   Поглощенные беседой и семечками, дозорные заметили его не сразу, и это дало не только выигрыш во времени, но и психологическое преимущество. Опытный боец, Адвокат прекрасно сознавал, что в подобных случаях крайне важно, кто кого увидит первым.
   Увидел он. (Взгляд метнулся из-под бровей, точно клинок.) Лица подъездных кумушек горели, подпаленные солнечными лучами, уже по-вечернему слабыми, последними, а изнутри разогретые жаром самозабвенной беседы, которую он прервал своим вторжением. Вероятно, на них тоже действовало полнолуние: больно уж напряженно, больно уж пристально всматривались в приближающегося соседа. Адвокат поклонился (не размыкая губ!), и ему с готовностью ответили – с готовностью, но немного вразнобой; слова приветствия растянулись во времени, размазались, зато взгляды были остры и точны (тоже клинки, но не такие быстрые) и конвоировали беднягу до самой двери. Спиной чувствовал, как поворачиваются вослед ему головы… (Так, констатировал всевидящий Перевозчик, провожают к месту казни. Так, констатировал Перевозчик, он же соглядатай и хроникер, провожают к пиршественному столу.)
   Адвокат, разумеется, ни о чем таком не думал. Без единой мысли в голове втянулся в подъезд, в сумрачную его нечистоту, в затхлость каменного мешка, где жмутся по углам облезлые, с испуганными глазами кошки, где сочится из труб вода и чернеют на цементных ступеньках яблочные огрызки. Не дыша – почти не дыша, лишь самую малость забирая воздух, да и то ртом, – приблизился к лифту, с силой утопил кнопку.
   Кнопка не засветилась. Не отозвалась на прикосновение пальца алым ровным огнем – темно и безжизненно было внутри пластмассовой шляпки, лифт не работал и, наверное, уже не заработает никогда. Это ощущение – что не заработает – охватывало его всякий раз, когда лифт ломался, но неделя проходила, другая, и машина, к удивлению Адвоката, воскресала, опять принималась натужно, с пощелкиваньем и скрипом, ползать вверх-вниз, а через несколько дней надолго (навсегда, казалось опять-таки ему) замирала.
   Пришлось к боковому идти, этот вызывали редко, ленились пройти девять – Адвокат сосчитал! – ступенек, и поэтому боковой выходил из строя не так часто, а посему выглядел куда приличней: полированные стенки меньше исцарапаны, низкий желтоватый потолок не так сильно исчерчен сигаретными ожогами, а пол не вздут. (Пока что не вздут.) Но вот беда: когда-то, очень давно, то ли неделю назад, то ли год, в боковом лифте перегорела лампочка. Или, может быть, думал Адвокат, имеющий привычку мысленно прокручивать разные варианты, – может быть, лампочку украли. Так или иначе, но в кабине воцарилась тьма, и воцарилась, естественно, навсегда. Все сегодняшнее, по ощущению Адвоката, было навсегда, все прошлое было давно, неделя и год сравнялись между собой, а будущее отсутствовало. Черный провал зиял вместо будущего, дыра, которая манила и притягивала взор Адвоката. Нет, он ничего не видел там, да и не надеялся увидеть; тут важна была пусть недолгая, но сосредоточенность взгляда (последнее время взгляд все больше блуждал, редко на чем останавливаясь), важна была направленность взгляда, устремленность его, целеустремленность – качества, без сомнения, молодые, юношеские, почти детские, когда вступающий в жизнь нетерпеливо всматривается в распахнутые перед ним дали; таким образом, седобровый Адвокат как бы отъезжал назад, возвращался на исходную позицию. И это было приятно.
   В кромешной тьме подымался на свой тринадцатый этаж защитник Мальчика, но темнота не была ему в тягость – наоборот. Расслабился, полной грудью вздохнул, точно оказался не в глухом, похожем на гроб ящике, а вышел на вольный светлый простор; единственное, что мешало ему теперь, – это клацанье, с каким передавали его с этажа на этаж невидимые механические руки, – пока, качнув напоследок кабину, не выпустили наружу.
   Адвокат приблизился к двери. Глазок незряче посвечивал, а изнутри выбивалась сумятица голосов – точно потаенные жильцы спорили между собой на конспиративной квартире. Нет, он не забыл, уходя, выключить радио, он оставил его умышленно, причем делал это постоянно, хотя наивно, конечно, думать, будто радио вспугнет воров. Тут уж куда надежней дозорные у подъезда – зря он ощетинился против них, зря! Но все-таки, войдя, дважды повернул изнутри ключ, отгородившись – на всю долгую ночь! – от чужого, враждебного ему мира.
   Солнце светило здесь ярче, чем внизу, но уже, видел он в окно, отяжелело, уже нависло над плоской крышей; еще немного, и грузный, тяжелый шар проткнут сверкающие иглы антенн, – а Мальчик, между тем, еще не вышел из дому. Скинув туфли, Адвокат прошлепал в носках к радио и до отказа повернул регулятор звука. Тишина наступила, гулкая настороженная тишина – точно еще одна дверь захлопнулась и еще один повернулся ключ.
 
   Мальчик не вышел, но уже примеривался, уже готовился, уже припоминал – пока что бесполезно – название улицы, на которой в далекой Москве живет его, Мальчика, защитник; уже, вздрагивая, ловил оттопыренными ушами звуки. Узнанные, они, словно хрящики, обволакивались тканью, твердели, обрастали плотью. Тоненькое ребрышко далекого свиста превращалось в членистое тупорылое тело электрички, зеленое и медленное, если смотреть на нее с вершины липы, – а металлическое поскребывание – в ветку цветущей сливы, которую раскачивает ветер, и она, роняя лепестки, царапает железную крышу. Быстрый птичий голос – это не просто голос, а взъерошенный горячий комочек, что уютно умещается в сложенных утюжком ладонях, которые чувствуют, как барабанит сердце под гладеньким, с шершавинкой засохшей крови, пухом. Большие уши Мальчика делают его похожим на зверька – на тушканчика, например, – но он не знает этого, он вообще мало что ведает о себе: все его внимание направлено на огромный мир, где скрывается его защитник, который – Мальчик не сомневался в этом – станет защитником и его раненого друга по имени Чикчириш. Лишь бы отсюда удрать…
   Разувшись (это предусмотрительный мальчик!), прокрадывается на цыпочках к шкафу, на секунду замирает и, слегка приподняв дверцу, чтоб меньше скрипела, несильно тянет на себя. Снова замирает: скрип все-таки выполз, а звуки, знает он, разбегаются далеко и имеют свойство материализовываться. (Слово «материализовываться» неведомо Мальчику, как неведомо и множество других хитроумных слов, но Перевозчик, ревниво и с опаской следящий за юным смутьяном, готов поделиться с ним этим дурманящим зельем.)
   Полки в шкафу забиты цветными смятыми тряпками (некоторые распрямились и любопытно высунулись, едва дверца отошла), белыми коробками из-под обуви, а также серыми, из грубой бумаги, пакетами, на которых прерывисто, точно краски не хватило, синеют печатные буквы. РИС. ПШЕНО. САХАР. Выше пробирается взгляд задумавшего побег, к верхней полке, вот только увидеть там ничего не может, хоть маленький человек и отступает на шаг. Воспользовавшись свободой, вываливается что-то голубое и длинное. Рукав… Мальчик быстро подхватывает его и возвращает на место, но тот снова вываливается. Приходится глубже запихивать, в мягкую тесноту – лишь после этого принимается шарить по верхней полке.
   Что-то твердое попадает под руку – не то! Дальше бегут пальцы, на холодное натыкаются – опять не то, железные штуки Мальчика не интересуют, как не интересуют и бумажные (бумажные перехвачены веревкой), как не интересуют и тряпичные – дальше, дальше, пока не упираются в прохладную, из гладкого дерева, перегородку. Застывают в растерянности… Взгляд Мальчика устремлен перед собой, но сейчас это невидящий взгляд – в пальцы переместилось зрение. Помешкав, в обратную сторону ползет рука, но уже глубже всовываясь, для чего приходится встать на цыпочки. Зрение переместилось, но уши – те не лишились своего чутья, а как бы еще выросли, раздались – теперь уж не тушканчика напоминает он, иного какого-то зверя, которого, быть может, и не существует в природе, – и вдруг явственно различили новый звук. Монотонно-ровный, он оставался совершенно гол, но – недолго, секунду или две, после чего, узнанный, в одно мгновенье облекся металлической сверкающей на солнце плотью.
   Казалось, самолет не летит, а висит в воздухе; пальцы Мальчика, вновь ожившие, перемещались куда быстрее. Нашарили то, что искали – кажется, то! – остановились, подождали, пока между ними и предметом не установится понимание, и осторожно извлекли пленника на волю.
   Им оказалась сумка. Обыкновенная, не очень большая, потертая сумка – глаза, в которые вернулось зрение, подтвердили это, а пальцы уже открыли ее, уже шмыгнули внутрь и бегали там, снова немного зрячие.
   Деньги лежали в кармашке, снизу обвислом, как живот, а сверху морщинистом и упругом. Сколько их было тут, Мальчик не знал, его это не интересовало, просто он отделил несколько бумажек: две рублевые – те, что поновее, две трешницы, совсем новенькие, и одну пятерку – пятерка была немного потрепана. Остальные сунул обратно, закрыл сумку и, привстав на цыпочки, впихнул сумку на место. Самолет висел, не приближаясь и не удаляясь, неподвижный, как на картинке, а вот сердце барабанило вовсю, точно кто-то большой держал Мальчика в сложенных утюжком ладошках. Он хотел было в карман спрятать деньги, но жаль было сгибать такие гладенькие бумажки, жаль да и опасно – захрустят! – и тогда одну за одной, словно камушки в воду, опустил их за пазуху. Они стояли там и кололись (кроме пятерки – пятерка обмякла), а когда двинулся к окну – для того будто бы, чтобы посмотреть на самолет (имеет же он право посмотреть на самолет!) – зазвенели на весь дом.
   Окно выходило на дачные участки. Раньше там желтели (либо белели, отцветя) одуванчики, а сейчас чернела вскопанная голая земля, разделенная на одинаковые квадратики. Квадратики были отгорожены друг от друга где забором, где просто веревкой, нетуго натянутой между колышками. На одном сидел подошвою вверх сапог… Солнце спряталось за вершину липы, но самолет, который Мальчик выследил по звуку, – серебристо горел, там еще продолжался день (день продолжался и на тринадцатом этаже Адвоката), а ему, пока не стемнеет, из дому не выбраться.
   От участков до шоссе бежала между лопухами и крапивой тропинка. Прямо к автобусной остановке вела она, вот только автобусы ходили редко, особенно вечером, но до станции можно добраться и пешком, причем не обязательно по шоссе – по шоссе долго, – а напрямик, мимо Галошевого озера и старой бани, в которой живут беспризорные люди. Конечно, Мальчик немного боялся их, но еще больше боялся, что, если выйдет слишком поздно, то не успеет на последнюю электричку.
 
   Да, на тринадцатом этаже день продолжался: солнце задерживается здесь дольше, чем внизу, но ведь и луна, которая пока что за горизонтом, однако уже подкрадывается исподтишка, надвигается, грозит бессонницей и вместе с тем обольщает, сулит радости, недоступные днем, – и бледная луна тоже, знает он, будет дольше. Воробьи еще не угомонились, чирикают, чикчириши, – это Шурочкино словечко давно уже стало и его словом, он привык к нему и удивлялся, что другие не понимают, что означает оно. (Мальчик – тот понял сразу.)
   Адвокат готовит ужин. Адвокат чистит картошку единственным в доме острым ножом – остальные давно и безнадежно тупы: Шурочка (тут перо Перевозчика спотыкается – Шурочка ли? Он предпочел бы совсем без имен, но Адвокат к этому еще не готов – чтоб совсем без имен, не пришел срок; ничего, посмеивается Перевозчик, срок придет, всему свой час, и тогда имена осыпятся, как осыпаются осенью листья, являя взору черный четкий силуэт дерева) – итак, Шурочка ножей давно не точит, а он – позор! – так и не освоил этой премудрости. Выколупливает зеленоватые глазки, уже пошедшие вглубь (клубни прорастают, хотя он, опытный хозяин, и держит их в холодильнике), моет холодной водой, режет пополам и оставляет в кастрюле, а сам принимается за лук, тоже проросший. Высвободив из припухлой кожуры белесые тугие побеги, откладывает их в сторону, а сердцевидные дольки тонко шинкует. Нож срывается, по пальцу скользит, но скользит – совсем не больно – скорей ласково, чем агрессивно. Адвокат не понимает даже, что порезался, но уже в следующее мгновенье проступает кровь, и тотчас начинает пощипывать.
   В прихожую идет Адвокат, достает из аптечки пузырек с высокой стеклянной пробкой – точно в таком держала йод и мать Адвоката, – переворачивает, слегка трясет, вытаскивает конусовидную, с тупым концом пробку и легким касанием пятнит палец. Стрелка пореза, удивительно ровная, будто по линеечке провели, темнеет. Темнеет и кровь (или, может быть, густеет?), но раненый уже не видит этого, потому что зажмуривается и некоторое время держит глаза закрытыми, предаваясь не столько боли (да и какая, право, это боль! защитник Мальчика – человек мужественный), сколько острому, густому, явившемуся из далекого детства запаху йода.
   Поставив пузырек на место, возвращается в кухню. Нож у разделочной доски лежит как-то косо, будто не аккуратный хозяин оставил его здесь минуту назад (Адвокат – хозяин аккуратный), а некий посторонний человек, в спешке бежавший.
   Смазав противень маслом, укладывает рядками, на одинаковом расстоянии друг от друга, мокрые картофелины – шахматную доску напоминает противень, – а сверху припорошивает белыми колечками лука. Сует в духовку, замечает время и идет в прихожую, где стоит «дипломат». У самой стеночки стоит, вплотную к ней, никому не мешая, но Адвокат, пока манипулировал с картошкой, все время чувствовал: как бы испускающий невидимое излучение чемоданчик ждет, когда его, разгрузив, водворят на место. Там он успокоится и затихнет, погаснет, перестанет напоминать о себе, уснет до утра, исчезнет.
   Эта нематериальная тяга предметов к своему месту безусловно улавливалась Адвокатом, который простодушно квалифицировал ее как проявление личной его опрятности (педантизма – формулировали те, кто желал его обидеть), но им не улавливалось (или почти не улавливалось; смутно) его собственное тяготение к месту. Что естественно: трудно увидеть самого себя со стороны, тот же, кто видел и опекал (небескорыстно; сам-то в тени оставался, подменяя себя безответным существом), испытывал дискомфорт от неопределенности положения опекаемого в пространстве, от его, если угодно, неприкаянности. Вожделенная статичность – предпосылка и обязательное условие подлинной, конечной, вершинной красоты – не могла в данном случае восторжествовать: плешивый, с клочками серых волос, настороженно-подозрительный Адвокат портил, неугомонный, картину. Возился, кружился, искал безотчетно укромного местечка, и, может быть, надеялся опекающий, – может быть, найдет в эту ночь: Перевозчик возлагал на нынешнее полнолуние особые надежды. Да-да, найдет, если, конечно, ему не помешают. (А помешать могли. Мальчик-то раздобыл деньги и теперь только ждал момента, чтобы, захватив покалеченного, с засохшей кровью на перышках Чикчириша, улизнуть из дому.)
   Щелкнув замком (левый барахлил), Адвокат достает из «дипломата» и выкладывает на столик перед зеркалом утренние газеты, бегло просмотренные в метро, относит в кухню упрятанный в пленку хлеб, уже остывший (но пленка успела-таки запотеть изнутри), кладет на холодильник, возвращается в прихожую, тщательно протирает «дипломат» и просовывает в щель между стопкой журналов на стеллажах и прохладным полированным деревом боковины. Это и есть его, чемоданчика, место. (Газеты пока что остаются не на своем.) Моет руки – не ополаскивает, а моет с мылом! – и лишь после этого освобождает из целлофана хлебную четвертинку, которой, с усмешливой обреченностью понимает он, касалось до него столько грязных лап.
   Эта обреченность, эта подчиненность – подчиненность обстоятельствам! – не раздражает его, она даже приятна ему, он рад своей ограниченной свободе, и в этом его принципиальное отличие от Мальчика, которого такая ограниченность несказанно угнетает. Наивный Мальчик видит в ней только преграду, которую не может разрушить, но которую можно тихонько обойти, видит покушение на его, Мальчика, самостоятельность и совсем не видит – наивный Мальчик! – гарантий. Они ему просто не нужны, в то время как Адвокату гарантии необходимы. Он должен быть уверен, что ровно в восемь начнутся «Вести» (меньше десяти минут осталось), начнутся обязательно, если, конечно, не сломается телевизор (тут как раз гарантий нет), но телевизор не ломается, Адвокат понимает это по гудению, которое потянулось из аппарата, когда включил, газеты же, захваченные в прихожей, положил на журнальный столик, законное их место.
   Неделю назад можно было смотреть восьмичасовые «Вести», не задергивая шторы, но дни удлинились, и теперь приходится затемнять комнату, что не так-то просто: в карнизах заклинивает, а дернешь чуть сильнее – колесики выпадают, и обратно их уже не вставить, поэтому всякий раз взгромождается на стул и терпеливо передвигает металлические держатели. Держатели тоже выпадают – вылущиваются, – он подбирает их и складывает на подоконник, который когда-то красила Шурочка (дугообразные следы кисти заметны до сих пор), – один, другой, третий, и так, понимает он, будет до тех пор, пока шторы совсем не утратят способность двигаться.
   Это не пугает Адвоката. Больше того, когда он, уже на стуле (вспухшее солнце лежало на крыше соседнего дома), услышал хруст ломающегося металла, а в следующий миг – тихое звяканье, то почувствовал некоторое как бы удовлетворение. Во всяком случае, ведя левую штору навстречу правой, уже поджидавшей на середине карниза свою наперсницу, предвкушал (именно предвкушал!), как медленно слезет сейчас со стула, как, согнув ненадежные, со вздутыми венами ноги, отыщет на полу лопнувший держатель, как убедится, что металлическая штуковина эта ни на что больше не годна, и уложит ее на Шурочкин, со следами кисти, подоконник, рядом с другими, такими же мертвыми, – цепочкой выстроились, на одинаковом друг от друга расстоянии. То был своего рода ритуал, обрядовое действо, над смыслом и побудительными причинами которого Адвокат не задумывался – мышление его, хоть и профессионально освоившее приемы формальной логики, было по природе своей конкретным и предметным. (Почти как мышление Мальчика.) Эта-то как раз предметность, эта-то как раз конкретность вкупе с феноменальной памятью на имена и числа, особенно на даты, и обеспечили ему в былые времена триумфальные победы.
   Теперь времена эти минули. Дела, в которых Адвокат считался докой – из безнадежной ситуации вытаскивал человека! – утратили вдруг свой криминальный характер и больше не нуждались в юридической эквилибристике. Никто больше не караулил его у входной двери (дозорные с семечками не в счет), не хватал за рукав и не совал рекомендательных писем. Адвокат угасал, опадал, выцветал – любое из этих определений справедливо тут, – однако, как и в случае с карнизом (согнувшись, ищет на полу лопнувший держатель), не нервничал и не терял присутствия духа, скорей наоборот… Ему нравилось отмечать неукоснительность дороги, по которой влечет его, естественность этой аскетичной дороги и ее надежность (нога ощущала твердость покрытия), то есть как раз то, чего ему недоставало во времена триумфов – там-то, увы, нога вязла. Там-то, увы, надежности на было: Адвокат в силу своего ипохондрического характера предчувствовал (а может быть даже втайне желал), что рано или поздно фортуна отвернется от него. Крушение – или то, что другие на его месте расценили б как крушение – не застало его врасплох, принял свой новый статус без паники и, подобно тому, как складывал на подоконник отлетающие держатели (сегодняшний все не находился, а пятиминутка рекламы, между тем, уже началась), выстраивал целеустремленную шеренгу собственных неудач. То были, если угодно, верстовые столбики, которые он в иные минуты не без умиротворения окидывал взглядом.
   Реклама продолжалась, но он не воспринимает рекламы (и Мальчик тоже не воспринимает, хотя глядит на экран не мигая); оставив держатель, – будет чем заняться после «Вестей»! – устраивается поудобней.