– Не сплю.
– Ну вот, видите. А человек, который не спит потому, что не может заснуть, опасен для любого дела. Особенно для такого, как ваше, – подчеркнул профессор, словно знал, чем именно занимается Павел Шевченко. – В общем, это не пожелание, а приказ. О своем решении я сообщу вашему начальству.
В последнее время Павел Шевченко стал замечать, что у него из десен выступает кровь – во рту постоянно солоно, а когда сплевывал – слюна была ярко-розовой. И по временам наступала такая слабость, что трудно было шевельнуть рукой, повернуть голову.
В госпитале его поместили в отдельную палату, которая почему-то называлась «боксом», и назначили усиленное питание – в эти голодные, трудные для Москвы дни ему приносили даже черную икру, свежие яйца, белый хлеб, портвейн.
Первые два дня он лежал, почти не двигаясь, ел очень мало, сам не знал, то ли спит, то ли бодрствует, а в голове лениво и непоследовательно ворочались мысли. Он думал о том, что нет такой цены, которая была бы слишком большой за победу, что в этой страшной и неминуемой войне между фашизмом и коммунизмом победу можно одержать только с именем Сталина, что все годы Советской власти, с первых дней Октябрьской революции, мы были в капиталистическом окружении, что это вызывало и не могло не вызвать всех жестокостей тридцать седьмого года, что Сталин уничтожил его отца, но, быть может, действительно у Сталина, а значит и у партии, не было другого выхода, что, может быть, правильно писал этот французский писатель, когда говорил, что Сталин – это Ленин сегодня, потому что и Ленин в этих обстоятельствах, возможно, поступал бы так же. Ленин так же знал, что такое революционная необходимость, он создал диктатуру пролетариата и призывал не щадить врагов Советской власти. А в наши дни всякий, кто против Сталина, – против Советской власти.
И как правильно, с какой гениальной прозорливостью, с какой уверенностью в победе сказал Сталин, что Гитлер должен жить, что он должен дожить до того времени, пока его будут судить в Москве. И как ужасно, как страшно, что его, Павла Шевченко, охрана пропустила к Сталину с револьвером – если пропустили его, значит, могут нечаянно, по глупости пропустить и другого, того, кто выстрелит из револьвера.
Он думал обо всем этом и еще о том, что сейчас нельзя болеть, что нужно превозмочь слабость, что нужно есть, и он заставлял себя есть и улыбаться.
Молодой врач по имени Елена Павловна, которой это имя совсем не подходило, ее так и хотелось назвать Леночкой, из-под докторской шапочки-колпака у нее выбивались мелкие пепельные кудряшки, а редкие брови она красила чем-то черным, сказала ему:
– Послушайте… как это ни удивительно, но я встречала человека, которого не только звали, как вас, Павлом Ивановичем, но и фамилия у него была Шевченко. Но он на вас был совсем непохож.
– Это у нас, на Украине, распространенная фамилия, – сказал Павел Шевченко. – Швець – по-украински «сапожник», а дети сапожника – уже Шевченки. Каким же он был, этот человек?
– Ну не знаю… Он был, по-моему, моложе вас, в очках… Он лежал в госпитале в Уфе. Я там служила, а потом мужа перевели в Москву и меня вместе с ним.
– Какое ранение у него было?
– В ногу. А кроме того, он был контужен. И я его заставила рисовать на бумаге окошечки.
– Для чего?
– Есть у нас такой тест. Если у человека при контузии повреждены лобные доли мозга, то он будет выполнять любое порученное ему дело механически, совершенно не интересуясь, для чего оно.
– И что же, – спросил Павел Шевченко, – у этого моего однофамильца были повреждены лобные доли?
– Нет. Он недолго рисовал окошечки. Потом мы с ним подружились. Он, понимаете, был поэтом, писал стихи.
«Мы с ним подружились, – подумал Павел Шевченко. – Она сказала это так, словно за этим что-то крылось. Словно между ними что-то было… Хотя, с другой стороны, она не забыла упомянуть, что была с мужем в Уфе и с ним же переведена сюда».
– Мы с вами тоже подружимся, – сказал он бодро, самоуверенно и многозначительно.
Ему хотелось побольше узнать о Шевченко Павле, но он не решился дальше расспрашивать ее, не хотел фиксировать на таком совпадении в именах и фамилиях внимание этой, может быть, и не такой уж легкомысленной, как ему показалось вначале, женщины.
– Где же вы кончали медицинский? – спросил он.
– В Москве.
– Совсем недавно?
– Нет, еще перед войной.
Она сказала об этом так, словно война уже продолжалась многие годы.
Он выздоравливал медленно и тяжело. Часто ночью о просыпался, думал о Шевченко Павле, о том, что этот человек, которого он так ни разу в жизни и не видел, связан с ним не только именем, а чем-то большим, и о том, что человек этот пишет стихи. Какие стихи? И для чего люди вообще пишут стихи?
И вдруг, к собственному его удивлению, у него в голове стали складываться строки, странные, будто тянувшиеся откуда-то из сердца, с тем же солоноватым привкусом крови, который теперь он всегда ощущал во рту.
И еще ночами он вспоминал и перебирал в памяти народные украинские песни – прекрасные, удивительнейшие украинские песни, которые он учил в школе на уроках украинской литературы, и тогда они казались ему бессмысленными и неинтересными, и как громко и самозабвенно пела эти песни его молодая мачеха Маруся. Но сейчас в этих песнях он видел нечто большее, и у него подступал к горлу комок, когда он вспоминал о них.
Было такое украинское слово «цнотливість», которое и на русский-то трудно перевести – «целомудренность, чистота, скромность».
И еще эта широкая, как степь, удивительная песня:
И ночью у него опять сложились стихи:
Днем он спросил у своего врача Елены Павловны:
– Нельзя ли достать для меня книжку Тараса Шевченко «Кобзарь»?
– Не знаю, – сказала Елена Павловна. – Я постараюсь… А ведь знаете, странно, но с такой же просьбой достать ему «Кобзарь» Тараса Шевченко ко мне обратился когда-то ваш однофамилец. И я ему достала эту книгу.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
– Ну вот, видите. А человек, который не спит потому, что не может заснуть, опасен для любого дела. Особенно для такого, как ваше, – подчеркнул профессор, словно знал, чем именно занимается Павел Шевченко. – В общем, это не пожелание, а приказ. О своем решении я сообщу вашему начальству.
В последнее время Павел Шевченко стал замечать, что у него из десен выступает кровь – во рту постоянно солоно, а когда сплевывал – слюна была ярко-розовой. И по временам наступала такая слабость, что трудно было шевельнуть рукой, повернуть голову.
В госпитале его поместили в отдельную палату, которая почему-то называлась «боксом», и назначили усиленное питание – в эти голодные, трудные для Москвы дни ему приносили даже черную икру, свежие яйца, белый хлеб, портвейн.
Первые два дня он лежал, почти не двигаясь, ел очень мало, сам не знал, то ли спит, то ли бодрствует, а в голове лениво и непоследовательно ворочались мысли. Он думал о том, что нет такой цены, которая была бы слишком большой за победу, что в этой страшной и неминуемой войне между фашизмом и коммунизмом победу можно одержать только с именем Сталина, что все годы Советской власти, с первых дней Октябрьской революции, мы были в капиталистическом окружении, что это вызывало и не могло не вызвать всех жестокостей тридцать седьмого года, что Сталин уничтожил его отца, но, быть может, действительно у Сталина, а значит и у партии, не было другого выхода, что, может быть, правильно писал этот французский писатель, когда говорил, что Сталин – это Ленин сегодня, потому что и Ленин в этих обстоятельствах, возможно, поступал бы так же. Ленин так же знал, что такое революционная необходимость, он создал диктатуру пролетариата и призывал не щадить врагов Советской власти. А в наши дни всякий, кто против Сталина, – против Советской власти.
И как правильно, с какой гениальной прозорливостью, с какой уверенностью в победе сказал Сталин, что Гитлер должен жить, что он должен дожить до того времени, пока его будут судить в Москве. И как ужасно, как страшно, что его, Павла Шевченко, охрана пропустила к Сталину с револьвером – если пропустили его, значит, могут нечаянно, по глупости пропустить и другого, того, кто выстрелит из револьвера.
Он думал обо всем этом и еще о том, что сейчас нельзя болеть, что нужно превозмочь слабость, что нужно есть, и он заставлял себя есть и улыбаться.
Молодой врач по имени Елена Павловна, которой это имя совсем не подходило, ее так и хотелось назвать Леночкой, из-под докторской шапочки-колпака у нее выбивались мелкие пепельные кудряшки, а редкие брови она красила чем-то черным, сказала ему:
– Послушайте… как это ни удивительно, но я встречала человека, которого не только звали, как вас, Павлом Ивановичем, но и фамилия у него была Шевченко. Но он на вас был совсем непохож.
– Это у нас, на Украине, распространенная фамилия, – сказал Павел Шевченко. – Швець – по-украински «сапожник», а дети сапожника – уже Шевченки. Каким же он был, этот человек?
– Ну не знаю… Он был, по-моему, моложе вас, в очках… Он лежал в госпитале в Уфе. Я там служила, а потом мужа перевели в Москву и меня вместе с ним.
– Какое ранение у него было?
– В ногу. А кроме того, он был контужен. И я его заставила рисовать на бумаге окошечки.
– Для чего?
– Есть у нас такой тест. Если у человека при контузии повреждены лобные доли мозга, то он будет выполнять любое порученное ему дело механически, совершенно не интересуясь, для чего оно.
– И что же, – спросил Павел Шевченко, – у этого моего однофамильца были повреждены лобные доли?
– Нет. Он недолго рисовал окошечки. Потом мы с ним подружились. Он, понимаете, был поэтом, писал стихи.
«Мы с ним подружились, – подумал Павел Шевченко. – Она сказала это так, словно за этим что-то крылось. Словно между ними что-то было… Хотя, с другой стороны, она не забыла упомянуть, что была с мужем в Уфе и с ним же переведена сюда».
– Мы с вами тоже подружимся, – сказал он бодро, самоуверенно и многозначительно.
Ему хотелось побольше узнать о Шевченко Павле, но он не решился дальше расспрашивать ее, не хотел фиксировать на таком совпадении в именах и фамилиях внимание этой, может быть, и не такой уж легкомысленной, как ему показалось вначале, женщины.
– Где же вы кончали медицинский? – спросил он.
– В Москве.
– Совсем недавно?
– Нет, еще перед войной.
Она сказала об этом так, словно война уже продолжалась многие годы.
Он выздоравливал медленно и тяжело. Часто ночью о просыпался, думал о Шевченко Павле, о том, что этот человек, которого он так ни разу в жизни и не видел, связан с ним не только именем, а чем-то большим, и о том, что человек этот пишет стихи. Какие стихи? И для чего люди вообще пишут стихи?
И вдруг, к собственному его удивлению, у него в голове стали складываться строки, странные, будто тянувшиеся откуда-то из сердца, с тем же солоноватым привкусом крови, который теперь он всегда ощущал во рту.
Он не знал, что это такое и почему у него вдруг с такой четкостью сложились эти строки и почему не складываются следующие. Он знал только, что дальше будет:
За каждый шаг с нас взыщется,
Но скажем в оправдание,
Что наша жизнь – бессмыслица,
Как всякое страдание…
И рифму знал к слову «сновидение». Рифма была «мгновение». Но почему «мгновение» и как это «мгновение» будет связано со всем остальным, он не понимал и не представлял себе.
Как всякая бессмыслица,
Во всяком сновидении…
И еще ночами он вспоминал и перебирал в памяти народные украинские песни – прекрасные, удивительнейшие украинские песни, которые он учил в школе на уроках украинской литературы, и тогда они казались ему бессмысленными и неинтересными, и как громко и самозабвенно пела эти песни его молодая мачеха Маруся. Но сейчас в этих песнях он видел нечто большее, и у него подступал к горлу комок, когда он вспоминал о них.
Было такое украинское слово «цнотливість», которое и на русский-то трудно перевести – «целомудренность, чистота, скромность».
Четыре года не виделась какая-то девушка со своим милым, а потом вечером гнала домой коров, и улица сельская была пыльной, и в пыли этой тонули ноги коров, и пахло парным молоком и коровьим навозом, и огурцами с баштана, а у калитки перед плетнем стояла ее старенькая мать, а навстречу шел любимый, в сапогах, чернобровый, кареглазый, с шапкой в руках, но она не сказала «добрый вечер», потому что стыдилась матери.
Посіяла огірочки
В лузі над водою,
Сама буду поливати
Дрібною сльозою.
Ростіть, ростіть, огірочки,
Чотири листочки.
Не бачила миленького
Чотири годочки.
Тільки тоді побачила,
Як череду гнала.
Не сказала: добрий вечір,
Бо мати стояла.
И еще эта широкая, как степь, удивительная песня:
Он отрекся от себя. Отрекся от отца. Под чужим именем он служил в армии. Под чужим именем вступил в партию, и все это для того, чтобы честно, преданно, всем сердцем, всей кровью служить этой армии, этой партии, этой Родине. И вдруг ближе всего и дороже всего на свете стали для него украинские песни, которые он перебирал в памяти, как смотрел в детстве калейдоскоп: повернешь трубку – и перед глазами новые красочные несбыточные строения и орнаменты.
Ой на горі та й женці жнуть,
Ой на горі та й женці жнуть,
Ой на горі та й женці жнуть,
А попід горою
Яром, долиною
Козаки йдуть.
И ночью у него опять сложились стихи:
Но трезвым холодным утром, когда серый рассвет бродил по госпиталю и забирал с собой тех, чье сердце не годилось для того, чтобы прожить еще хоть день, он думал о том, что, быть может, все это совсем не так, что, быть может, переменив имя, больше всего он обманывал не других, а себя, что это он из трусости, из страха скрывает, кто он на самом деле, и стремится настолько залезть в шкуру другого человека, что даже сочиняет стихи.
Я отомщу за все обиды…
И вдруг напомнят песню мне
На милом и полузабытом
На украинском языке.
И в комнате, где, как батоны,
Чужие лица без конца,
Взорвутся черные бутоны —
Окаменевшие сердца.
Я наклонюсь над краем бездны
И упаду, поняв в тоске,
Что все на свете – только песня
На украинском языке [1].
Днем он спросил у своего врача Елены Павловны:
– Нельзя ли достать для меня книжку Тараса Шевченко «Кобзарь»?
– Не знаю, – сказала Елена Павловна. – Я постараюсь… А ведь знаете, странно, но с такой же просьбой достать ему «Кобзарь» Тараса Шевченко ко мне обратился когда-то ваш однофамилец. И я ему достала эту книгу.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
В части его считали храбрым и бывалым человеком, и вначале он думал, что это он, Шевченко Павел, только притворяется храбрым и бывалым, а в самом деле он обыкновенный трус. Шевченко Павел знал, что он не ложится при свисте мин не потому, что он храбрый человек, а потому, что физически слаб, что был ранен, что быстро устает и идти под огнем в рост ему было значительно легче, чем ложиться, ползти, вскакивать, перебегать и снова ложиться. Конечно, для солдат его роты это было, он считал, немаловажно и полезно: они постоянно видели перед собой хороший пример – человека, который не кланяется пулям.
Но впоследствии он и сам уверовал в свою личную храбрость, и слова известной песенки «Смелого пуля боится, смелого штык не берет», которые прежде ему казались чьей-то выдумкой, рассчитанной на простачков, – он много раз видел, как именно смелые, именно те, что первыми с криком «За Родину, за Сталина!» бросались на немецкие окопы, первыми попадали под пули, – эти слова теперь для него стали заклинанием, которым он отгонял смерть. А она всегда была рядом.
Васька Орлов командовал батальоном. Это он добился, чтоб в его батальоне Шевченко Павла поставили командиром роты.
– Ничего, – сказал ему Васька Орлов, – справишься. Хорошо воевать могут только умные люди. А дуроломы на войне опаснее противника. – Это он сказал, отвечая на какие-то собственные мысли. И тут же добавил: – Я б тебя и командиром полка поставил.
С первых дней своей службы в должности командира роты Шевченко Павел заметил странную вещь: чем выше он поднимался по армейской служебной лестнице, тем легче ему служилось.
«Неужели, – думал он, – так будет всю жизнь, неужели и дальше чем больше я буду подниматься вгору, тем мне будет легче».
Он поделился этими своими наблюдениями с командиром батальона. Васька Орлов прищурился и, посмеиваясь, заметил:
– Что ты про это знаешь?… Был я и командиром отделения, и помкомвзвода, и старшиной. Был командиром роты и комбатом. И я тебе так скажу: труднее всего солдату. Если он, конечно, хороший солдат.
Нигде время не тянулось так медленно, как в боях. Шевченко Павел поминутно поглядывал на свои трофейные швейцарские часики, которые почему-то назывались так, как в России кличут собак – «Трезор», и каждая минута тянулась, как час, и каждый час – как вечность.
«Время, – думал он, – очевидно, ощущается своей плотностью. А плотность зависит от количества и важности событий, происходящих в какой-то отрезок времени. Если событий мало или они не кажутся важными, время пролетает незаметно, как это бывает в госпитале или на формировании. Иное дело на передовой. Или в детстве, когда каждое даже самое маленькое происшествие представляется таким важным. Поэтому, возможно, детство и кажется человеку очень долгим. А может быть, дело еще и в том, что, как бы ни храбрился, а каждую минуту ждешь, что все это кончится, что больше не будет для тебя ни неба, ни земли».
– Ну что ты все лезешь вперед? – ворчал на Шевченко Павла Васька Орлов. – Чего тебе не хватает? Убьют ведь дурака. Командир роты, а воюешь, как ефрейтор, как командир отделения.
– Ну, от лейтенанта до ефрейтора расстояние не такое уж большое, – отвечал Шевченко Павел. – Не генерал. Кстати, – спросил он, – почему у нас никогда генералов не видать? Где они?
– Генералы пешком не ходят. В машинах ездят. А то и на самолетах.
Говорят – наступать легче, чем отступать. Для души. А для тела – труднее. Зимой в обороне – окоп, блиндаж, дзот. В наступлении – поле, дорога, снег, ветер, мороз. Не приведи господи.
Странная погода на подступах к Польше выдалась в том году. К середине марта резко потеплело, и пошла грязь пудами тянуться за сапогами. Потом к началу апреля вдруг ударили холода и выпал снег. Он не прекращался многие сутки. Слой снега в лощинах достигал метровой толщины. Редкостная погода внесла смятение в привычный ритм жизни лягушек. А может, это война на них так подействовала: выстрелы, взрывы, грохот. Шевченко Павел видел, как лягушки прямо на снегу занимались любовью, время от времени переступая мерзнущими лапками.
Календарная весна медленно сменялась весной природы и грозила немцам войной на территории Германии. Они отчаянно сопротивлялись. Зло и умело.
Шевченко Павел вел свою роту по вязкой, размокшей дороге. Сзади раздалось лязганье гусениц. Танк. Т-34. За танком два «виллиса». Солдаты расступились, отошли на обочину.
– Товарищ лейтенант! – услышал Шевченко Павел из остановившегося на дороге «виллиса». – Товарищ Шевченко.
Он всмотрелся сквозь сразу запотевшие очки. В машине на переднем сиденье сидел генерал. Он и позвал его. Шевченко Павел узнал генерала. Он его сразу узнал. Это был Иван Иванович Иванов, друг Марии Яковлевны Киселевой. Генерал был одет в новенький, чистенький, наглаженный мундир с рядами орденских ленточек, с генеральскими полевыми погонами и с двумя звездами на них – генерал-лейтенант.
Генерал вышел из машины. Лицо его улыбалось дружески, радостно и чуть растерянно.
– Как же я рад! – простуженно-сипловато сказал генерал. – Вот так встреча!
– И я – очень! – протер очки Шевченко Павел. Генерал ступил прямо в грязь, отвел Шевченко
Павла в сторону.
– И не узнать, – радовался он. – Ну и молодец! Постоим тут. Рота? Ваша? Пусть идут, вы их догоните. Я вас подвезу.
– Где Мария Яковлевна? – вырвалось у Шевченко Павла.
– Жива. Здорова. В Уфе. Она эвакуировалась туда вместе с детским домом. Я вам дам адрес. – Генерал снова улыбнулся, на этот раз смущенно и счастливо. – Она теперь моя жена.
– А Володя?
– Володя – старший лейтенант. Он тоже в Уфе. Воевал на Сталинградском фронте. Был ранен. Пулей. В грудь. Но выкарабкался. В госпиталь, – надо же такому случиться, – попал в Уфу. Сейчас он там на тыловой службе. В училище. Новых офицеров готовит.
– Я тоже был ранен под Сталинградом, – не сдержался Шевченко Павел. – И тоже лежал в госпитале в Уфе. Как же так – были рядом и не встретились.
– Война, – определил генерал. – Война дала людям неожиданные встречи, как у нас с вами. Но чаще наоборот – неожиданные невстречи.
– Невстречи, – согласился Шевченко Павел. – Я был и на фронте, и в госпитале, и в тылу, познакомился с очень многими людьми, но почему-то до сих пор мне не попался ни один киевлянин. За всю войну.
– А я их столько поперевидал, что иногда мне казалось – воюют только киевляне.
– С Украины и я встречал очень много людей. Но больше из сел. А вот из Киева…
– Послушайте, вашим учителем русского языка, мне говорила Мария Яковлевна, был Басенко?
– Владимир Павлович. Он жив?
– Нет, погиб. Его повесили немцы. На Софиевской площади.
– За что? Партизан? – удивился Шевченко Павел.
– Нет, в армию он не пошел. Спрятался. В селе. Дождался немцев и вернулся в Киев. Немцы поставили его на высокую должность. Он стал мэром Киева. Главой городской управы. Так сказать – горисполкома…
– Почему же немцы его казнили?
– За украинский национализм. Они основательно пропололи националистов. Им не нужны были люди, которые надеялись получить из рук Гитлера собственное государство… Ну поедемте. Я очень рад встрече, но не могу задерживаться. Война.
– Так Мария Яковлевна теперь – Иванова? – с неожиданной ревностью вдруг спросил Шевченко Павел.
– Нет, – рассмеялся генерал. – Она осталась Киселевой. Сказала, что Киселева очень распространенная фамилия, но если уж ее менять, то не на еще более распространенную – Иванова. Но Володя – поменял. Стал Ивановым.
Они подошли к машине. Генерал взял с сиденья сумку, вынул из нее листок бумаги и толстую, в два пальца толщиной, самопишущую ручку, написал адрес Марии Яковлевны в Уфе и отдал листок Шевченко Павлу.
Они догнали бредущую по дороге роту, генерал вышел из машины и вдруг обнял и поцеловал Шевченко Павла.
– Берегите себя, – сказал он. – Нужно выжить. Нужно встретить победу живым и целым.
Они простились. Шевченко Павел шел по мокрой дороге, глядя под ноги. Он думал о Владимире Павловиче Басенко. О страшной его смерти.
«Как же так, – думал Шевченко Павел. – Ведь он же был умным и ученым человеком. Как же не понимал он таких простых вещей. Ведь не мог он не знать слов Ленина о том, что при единстве действий пролетариев русских и украинских свободная Украина возможна, а без такого единства о ней не может быть и речи. Что же, не верил он этим словам? Считал, что Ленин – ошибается? Но ведь Ленин не ошибался. Это показала практика. И смерть Владимира Павловича тоже подтверждает безусловную правоту Ленина».
И еще он думал о Марии Яковлевне, и вспоминал округлое ее лицо с нежной и смуглой кожей, и улыбался нежно и преданно.
Но впоследствии он и сам уверовал в свою личную храбрость, и слова известной песенки «Смелого пуля боится, смелого штык не берет», которые прежде ему казались чьей-то выдумкой, рассчитанной на простачков, – он много раз видел, как именно смелые, именно те, что первыми с криком «За Родину, за Сталина!» бросались на немецкие окопы, первыми попадали под пули, – эти слова теперь для него стали заклинанием, которым он отгонял смерть. А она всегда была рядом.
Васька Орлов командовал батальоном. Это он добился, чтоб в его батальоне Шевченко Павла поставили командиром роты.
– Ничего, – сказал ему Васька Орлов, – справишься. Хорошо воевать могут только умные люди. А дуроломы на войне опаснее противника. – Это он сказал, отвечая на какие-то собственные мысли. И тут же добавил: – Я б тебя и командиром полка поставил.
С первых дней своей службы в должности командира роты Шевченко Павел заметил странную вещь: чем выше он поднимался по армейской служебной лестнице, тем легче ему служилось.
«Неужели, – думал он, – так будет всю жизнь, неужели и дальше чем больше я буду подниматься вгору, тем мне будет легче».
Он поделился этими своими наблюдениями с командиром батальона. Васька Орлов прищурился и, посмеиваясь, заметил:
– Что ты про это знаешь?… Был я и командиром отделения, и помкомвзвода, и старшиной. Был командиром роты и комбатом. И я тебе так скажу: труднее всего солдату. Если он, конечно, хороший солдат.
Нигде время не тянулось так медленно, как в боях. Шевченко Павел поминутно поглядывал на свои трофейные швейцарские часики, которые почему-то назывались так, как в России кличут собак – «Трезор», и каждая минута тянулась, как час, и каждый час – как вечность.
«Время, – думал он, – очевидно, ощущается своей плотностью. А плотность зависит от количества и важности событий, происходящих в какой-то отрезок времени. Если событий мало или они не кажутся важными, время пролетает незаметно, как это бывает в госпитале или на формировании. Иное дело на передовой. Или в детстве, когда каждое даже самое маленькое происшествие представляется таким важным. Поэтому, возможно, детство и кажется человеку очень долгим. А может быть, дело еще и в том, что, как бы ни храбрился, а каждую минуту ждешь, что все это кончится, что больше не будет для тебя ни неба, ни земли».
Он все чаще вспоминал эти слова из Гомеровой «Одиссеи». Далее и далее плыла его рота по землям Украины и Польши, по грязи, о которой еще Наполеон заметил, что древние считали, будто мир состоит из четырех стихий: воды, земли, воздуха и огня, но в Польше есть еще пятая стихия – грязь. И милые мертвые оставались в этой тяжелой, влажной земле, их зарывали, а на смену им приходили новые и тоже гибли или, если повезет, попадали ранеными в госпиталь.
Далее плыли мы в печали о милых мертвых,
Но радуясь в сердце, что сами остались живыми.
– Ну что ты все лезешь вперед? – ворчал на Шевченко Павла Васька Орлов. – Чего тебе не хватает? Убьют ведь дурака. Командир роты, а воюешь, как ефрейтор, как командир отделения.
– Ну, от лейтенанта до ефрейтора расстояние не такое уж большое, – отвечал Шевченко Павел. – Не генерал. Кстати, – спросил он, – почему у нас никогда генералов не видать? Где они?
– Генералы пешком не ходят. В машинах ездят. А то и на самолетах.
Говорят – наступать легче, чем отступать. Для души. А для тела – труднее. Зимой в обороне – окоп, блиндаж, дзот. В наступлении – поле, дорога, снег, ветер, мороз. Не приведи господи.
Странная погода на подступах к Польше выдалась в том году. К середине марта резко потеплело, и пошла грязь пудами тянуться за сапогами. Потом к началу апреля вдруг ударили холода и выпал снег. Он не прекращался многие сутки. Слой снега в лощинах достигал метровой толщины. Редкостная погода внесла смятение в привычный ритм жизни лягушек. А может, это война на них так подействовала: выстрелы, взрывы, грохот. Шевченко Павел видел, как лягушки прямо на снегу занимались любовью, время от времени переступая мерзнущими лапками.
Календарная весна медленно сменялась весной природы и грозила немцам войной на территории Германии. Они отчаянно сопротивлялись. Зло и умело.
Шевченко Павел вел свою роту по вязкой, размокшей дороге. Сзади раздалось лязганье гусениц. Танк. Т-34. За танком два «виллиса». Солдаты расступились, отошли на обочину.
– Товарищ лейтенант! – услышал Шевченко Павел из остановившегося на дороге «виллиса». – Товарищ Шевченко.
Он всмотрелся сквозь сразу запотевшие очки. В машине на переднем сиденье сидел генерал. Он и позвал его. Шевченко Павел узнал генерала. Он его сразу узнал. Это был Иван Иванович Иванов, друг Марии Яковлевны Киселевой. Генерал был одет в новенький, чистенький, наглаженный мундир с рядами орденских ленточек, с генеральскими полевыми погонами и с двумя звездами на них – генерал-лейтенант.
Генерал вышел из машины. Лицо его улыбалось дружески, радостно и чуть растерянно.
– Как же я рад! – простуженно-сипловато сказал генерал. – Вот так встреча!
– И я – очень! – протер очки Шевченко Павел. Генерал ступил прямо в грязь, отвел Шевченко
Павла в сторону.
– И не узнать, – радовался он. – Ну и молодец! Постоим тут. Рота? Ваша? Пусть идут, вы их догоните. Я вас подвезу.
– Где Мария Яковлевна? – вырвалось у Шевченко Павла.
– Жива. Здорова. В Уфе. Она эвакуировалась туда вместе с детским домом. Я вам дам адрес. – Генерал снова улыбнулся, на этот раз смущенно и счастливо. – Она теперь моя жена.
– А Володя?
– Володя – старший лейтенант. Он тоже в Уфе. Воевал на Сталинградском фронте. Был ранен. Пулей. В грудь. Но выкарабкался. В госпиталь, – надо же такому случиться, – попал в Уфу. Сейчас он там на тыловой службе. В училище. Новых офицеров готовит.
– Я тоже был ранен под Сталинградом, – не сдержался Шевченко Павел. – И тоже лежал в госпитале в Уфе. Как же так – были рядом и не встретились.
– Война, – определил генерал. – Война дала людям неожиданные встречи, как у нас с вами. Но чаще наоборот – неожиданные невстречи.
– Невстречи, – согласился Шевченко Павел. – Я был и на фронте, и в госпитале, и в тылу, познакомился с очень многими людьми, но почему-то до сих пор мне не попался ни один киевлянин. За всю войну.
– А я их столько поперевидал, что иногда мне казалось – воюют только киевляне.
– С Украины и я встречал очень много людей. Но больше из сел. А вот из Киева…
– Послушайте, вашим учителем русского языка, мне говорила Мария Яковлевна, был Басенко?
– Владимир Павлович. Он жив?
– Нет, погиб. Его повесили немцы. На Софиевской площади.
– За что? Партизан? – удивился Шевченко Павел.
– Нет, в армию он не пошел. Спрятался. В селе. Дождался немцев и вернулся в Киев. Немцы поставили его на высокую должность. Он стал мэром Киева. Главой городской управы. Так сказать – горисполкома…
– Почему же немцы его казнили?
– За украинский национализм. Они основательно пропололи националистов. Им не нужны были люди, которые надеялись получить из рук Гитлера собственное государство… Ну поедемте. Я очень рад встрече, но не могу задерживаться. Война.
– Так Мария Яковлевна теперь – Иванова? – с неожиданной ревностью вдруг спросил Шевченко Павел.
– Нет, – рассмеялся генерал. – Она осталась Киселевой. Сказала, что Киселева очень распространенная фамилия, но если уж ее менять, то не на еще более распространенную – Иванова. Но Володя – поменял. Стал Ивановым.
Они подошли к машине. Генерал взял с сиденья сумку, вынул из нее листок бумаги и толстую, в два пальца толщиной, самопишущую ручку, написал адрес Марии Яковлевны в Уфе и отдал листок Шевченко Павлу.
Они догнали бредущую по дороге роту, генерал вышел из машины и вдруг обнял и поцеловал Шевченко Павла.
– Берегите себя, – сказал он. – Нужно выжить. Нужно встретить победу живым и целым.
Они простились. Шевченко Павел шел по мокрой дороге, глядя под ноги. Он думал о Владимире Павловиче Басенко. О страшной его смерти.
«Как же так, – думал Шевченко Павел. – Ведь он же был умным и ученым человеком. Как же не понимал он таких простых вещей. Ведь не мог он не знать слов Ленина о том, что при единстве действий пролетариев русских и украинских свободная Украина возможна, а без такого единства о ней не может быть и речи. Что же, не верил он этим словам? Считал, что Ленин – ошибается? Но ведь Ленин не ошибался. Это показала практика. И смерть Владимира Павловича тоже подтверждает безусловную правоту Ленина».
И еще он думал о Марии Яковлевне, и вспоминал округлое ее лицо с нежной и смуглой кожей, и улыбался нежно и преданно.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
– Здравия желаю!
– Здравствуйте.
Павел Шевченко показал рукой на низкое глубокое кресло с пюпитром у правого подлокотника. Капитан Устинов нерешительно посмотрел на кресло и вдруг спросил:
– Разрешите, товарищ полковник, повернуть немного это сооружение. Чтоб я был лицом к двери… Извините, но такая привычка. Иначе я не буду себя чувствовать свободно.
– Пожалуйста, – ответил Павел Шевченко, пожимая плечами.
Сам он сел на дурацкий пуф, предназначенный скорее всего для того, чтобы жительница этого номера, сидя на нем, могла надеть чулки. И вообще, это был нелепый номер в нелепой гостинице, с мебелью стиля «жакоб», с потертыми коврами и неистребимым запахом прогорклых жиров, входящих в состав кремов, которые втирали в кожу однодневные жительницы номера на протяжении многих десятилетий.
«Романтика разведки, – подумал Павел Шевченко. – Всегда сидеть лицом к двери. Всегда быть готовым к неожиданностям. И не скрывать это, а подчеркивать».
«Уж слишком аффектирует все это капитан Устинов, – думал он. – Слишком ровный пробор. Слишком бледное лицо. Слишком водянистые глаза. Слишком арийский вид. Слишком много орденских ленточек при погонах пехотного капитана. Нужно или носить другие погоны, или не носить ленточек. А так орденов – как у летчика».
И при первой встрече этот капитан с подчеркнутой и поэтому неестественной скромностью заметил о себе, что, когда немцы были под Москвой, он был под Берлином.
– Выпьете коньяку? – спросил Павел Шевченко.
– С большим удовольствием, – ответил Устинов. Павел Шевченко встал с пуфа, принес коньяк, налил в стаканы.
– Будем здоровы!
– Будем здоровы! – ответил Устинов. Они чокнулись и выпили.
– «Курвуазье», – сказал Устинов так, словно ему каждый день случалось пить французские коньяки. – Хороший коньячок. Но «Арманьяк», доложу я вам…
– Да, – неопределенно ответил Павел Шевченко, проникаясь все большей антипатией к этому самоуверенному капитану. – Так вот, я хотел расспросить у вас о Кристине Фитцджеральд. Откуда вы ее знаете?
– Она мне, можно сказать, жизнью обязана, – ответил капитан Устинов. – Отчаянная была девка. Мы тогда ее еле переправили. Она так отощала, что ходить не могла. И вообще, из этого бабского лагеря, из Равенсбрюка, не много побегов удалось. Я ее на руках унес. А теперь она, пожалуйста, опять поет.
– Почему она попала в лагерь?
– Муж у нее был еврей, немецкий еврей. Ну, а она – американка. Она оставалась подданной Соединенных Штатов. Немцы ее запроторили в лагерь потому, что она очень протестовала. В связи с мужем. В связи с тем, что его укокошили.
– Понятно, – сказал Павел Шевченко, со злостью отмечая про себя, что ему невыносим жаргон этого Устинова, для которого певицу с мировым именем в лагерь «запроторили», а мужа ее «укокошили».
– Прошу, – он плеснул в стаканы остатки коньяку – бутылка была початая.
– Будьте здоровы, – сказал Устинов.
– Будьте здоровы.
Собственно, он был очень обязан капитану Устинову и Кристине Фитцджеральд. Они помогли ему справиться с очень сложным заданием и в который раз прослыть у начальства человеком находчивым и сведущим в своем деле.
Устинов приехал в отпуск в этот маленький городок, где проходило совещание высоких руководителей, после проделки, о которой еще долго будут рассказывать легенды, – он выкрал из глубокого тыла генерала фон Штейна, провез его по всей территории, перешел с ним линию фронта и доставил генерала командованию. Здесь Устинов увидел Кристину Фитцджеральд. Ее привезли с собой американцы.
Она выступала в концертах. Кристина Фитцджеральд была очень хороша собой и отчаянно пила. «Я не хочу прийти в себя хоть на минуту, пока продолжается все это всемирное свинство», – говорила она о войне.
Устинову она очень обрадовалась. Капитан Устинов, хотя и был в отпуске, обратился в соответствующий отдел с запросом о том, как ему вести себя, и ему посоветовали почаще встречаться с Кристиной. Она прилетела на том же самолете, на котором прилетели люди, занимавшиеся не пением, а разведкой.
– Все они хорошие парни, – говорила Кристина Устинову. – Только Смит почему-то поменял фамилию на Кларк. А я считаю, что если уж менять фамилию Смит на другую, то хоть не на такую распространенную.
– Откуда ты знаешь, что он Смит? – спросил Устинов.
– А как же, – обрадовалась Кристина. – Мой старший брат учился с ним в колледже. О, его отец был большой шишкой. Еще в те времена он стоил четырнадцать миллионов. А сына зовут Бенджамин, но теперь он Кларк и меня не узнает. Правда, в то время, когда мой брат поступил в колледж, я была совсем пигалицей.
– Может, ты обозналась? – спросил Устинов. – Может, это другой человек?
– Да не другой. У него на попе веснушки. Я девчонкой видела это. Брат взял меня на бейсбол. И во время бейсбольного матча у него лопнула резинка и свалились трусы. Я даже помню, когда его день рождения, – как раз послезавтра, 11 апреля.
Устинов сообщил обо всем, что услышал от Кристины Фитцджеральд, и это было большой удачей для Павла Шевченко.
Вторую неделю он и его начальник генерал Агафонов ломали головы над тем, как избавиться от Кларка. Кларк не был рядовым разведчиком. Он был крупным волком. За несколько дней он успел сделать то, на что и в нормальных условиях потребовались бы месяцы. Он налаживал агентуру и нацеливал ее на будущее.
И тут сама судьба подсунула Павлу Шевченко хороший шанс. Был у него портсигар палехской работы. Тройка. Писал ее, может быть, и не сам Баканов, а кто-нибудь из его учеников, но подписано было Бакановым. Американские и английские офицеры передавали этот портсигар из рук в руки и только ахали и прицокивали языками.
И вот 11 апреля за ужином, за общим табльдотом в присутствии американских и английских офицеров, полковник Павел Шевченко, – в общественных местах он появлялся в погонах старшего лейтенанта, – обратился к капитану Кларку, который, очевидно, был тоже по меньшей мере полковником:
– Хочу вас поздравить и вручить вам от всего сердца подарок.
И он протянул Кларку свой палехский портсигар, на котором, отчаянно запрокинув змеиные головы, завив кольцами тонкие шеи, рвалась в снежную даль бакановская тройка.
– О, спасибо, – удивился Кларк. – От такой прекрасной вещи я не могу отказаться. Но с чем вы меня поздравляете?
– Ну хоть бы считайте, к примеру, с днем рождения, – ответил Павел Шевченко, подошел к лейтенанту Плесси и заговорил с ним о погоде.
На следующий день Кларка отозвали. Павел Шевченко хорошо представлял себе, как долго придется этому Кларку-Смиту писать объяснения о том, почему советской контрразведке известен его день рождения, с кем из русских он встречался, кому рассказывал о себе такие подробности, и как этот Кларк-Смит будет теряться в догадках, и как на этом с карьерой его будет уже покончено.
Павел Шевченко не жалел об этом. Про себя он даже любовался этой историей, как изящной и точной операцией, которая позволила бескровно и тихо решить вопрос, требовавший иногда выстрелов или автомобильных катастроф. И все же сейчас, когда против него в глубоком кресле с пюпитром на правом подлокотнике сидел капитан Устинов и попивал коньяк из тяжелого, видимо, предназначенного для пива стакана, ему было неприятно. Он бы и сам, возможно, не смог сформулировать, что именно не нравилось ему в этой истории, но что-то такое было, какая-то неприятная деталь.
Павел Шевченко вспомнил, как давно, казалось, целую жизнь назад, он вошел во двор тринадцатого киевского детского дома и спросил у женщины в сером длинном халате с эмалированным ведром в руках, можно ли вызвать Шевченко Павла. Женщина ответила, что Шевченко Павел болен, что у него воспаление легких. Он вспомнил, как однажды он, Павел Шевченко, думал, что самым лучшим выходом для него было бы, если бы Шевченко Павел умер от болезни. И как в библиотеке он нашел в учебнике главу о воспалении легких. Там эта болезнь называлась пневмонией.
Но теперь он уже не желал смерти Шевченко Павлу. Снова и снова он думал о том, что они с этим парнем связаны не только именами. А и еще чем-то более значительным. Судьбами.
К вечеру к Павлу Шевченко пришел майор Кустов из их группы. Явился он неожиданно и торопливо сказал:
– Вы уж извините, но странное совпадение. Думаю, вам будет интересно.
Майору Кустову было уже под пятьдесят, но выглядел он, как подросток, – маленький, быстрый, худой, как спичка, с маленьким некрасивым лицом, которое украшали только небольшие умные глаза.
Кустов был видным специалистом. Он родился глухим. Уже взрослым его долго, лечили. Хирургическая операция вернула ему слух. Он на расстоянии, а при наличии соответствующей оптики и на очень большом расстоянии, по движению губ понимал все, что говорил человек, за которым он наблюдал. Он понимал по движению губ по-русски, по-немецки, по-английски, по-французски, по-польски, по-болгарски и по-чешски. Это был редкий специалист, и Павел Шевченко недавно провернул с майором Кустовым удачную и полезную операцию.
– Видимо, у вас на Украине фамилия Шевченко встречается так же часто, как у нас – Иванов. – Майор Кустов был ленинградцем. – Шевченко присвоили Героя. И тоже Павлу Ивановичу. И тоже – киевлянину. Посмертно. Вот о нем корреспонденция в «Комсомолке». С фотографией.
Павел Шевченко внимательно всматривался в газетную неясную фотографию. Невольно он искал сходство с собой. Но сходства не было. Ни малейшего. Детское лицо с большим, картофелиной, носом, с прямыми, плохо постриженными волосами, в гимнастерке с лейтенантскими погонами.
Он прочел небольшую заметку, подписанную фронтовым корреспондентом К. Григорьевым. В корреспонденции говорилось, что рота залегла перед немецким дзотом, отстреливавшимся точными очередями из двух пулеметов. Один за другим падали солдаты, сраженные меткими выстрелами. И тогда лейтенант Шевченко в рост, лишь слегка пригнувшись, добежал до дзота словно заговоренный. И бросил связку противотанковых гранат. Его разорвало на куски, а дзот умолк.
– Да, – неопределенно сказал Павел Шевченко. – Шевченко у нас распространенная фамилия… Жалко лейтенанта, – продолжал он с тяжелым вздохом, так, словно в самом деле брата потерял. – Хоть бы скорее все это закончилось. Давайте, – неожиданно для самого себя предложил он, – по рюмочке. За упокой души. За вечную память.
Они выпили по рюмочке «за вечную память» и по второй – за Победу. Майор Кустов ушел.
Павел Шевченко снова и снова всматривался в газетную фотографию. Ему было необыкновенно грустно и больно.
«Как это говорила жена начальника училища Марина Александровна? – думал Павел Шевченко. – Что-то такое про два названия. Что все в мире имеет два названия. Вот и мы с Шевченко Павлом для меня имели два названия: я – Павел Шевченко, а он – Шевченко Павел. Но Марина Александровна врала. Два названия всему на свете нужны тем, кто спит на постели мужа с другими мужиками… Как она тогда говорила? «Любовь и похоть, трусость и осторожность». Таким людям это нужно, чтоб было не так противно. А в самом деле всему на свете есть только одно название. Точное. Настоящее. Правде не нужны два названия».
Он налил себе еще рюмку водки, выпил, не закусывая, только запил водой.
«Надо воевать, – думал Павел Шевченко. – Надо жить. Надо не просто жить, а еще и дожить. До другого времени. Без двух названий. До времени, когда одного и того же человека не будут вслух называть «гениальным вождем всех времен и народов», а про себя тираном и убийцей. Когда не будут писать в газетах «высшая форма социалистической демократии», а на бумагах с грифом «совершенно секретно» – приговоры ни в чем не виновным людям. Надо жить. И верить, что наступит такое время».
– Здравствуйте.
Павел Шевченко показал рукой на низкое глубокое кресло с пюпитром у правого подлокотника. Капитан Устинов нерешительно посмотрел на кресло и вдруг спросил:
– Разрешите, товарищ полковник, повернуть немного это сооружение. Чтоб я был лицом к двери… Извините, но такая привычка. Иначе я не буду себя чувствовать свободно.
– Пожалуйста, – ответил Павел Шевченко, пожимая плечами.
Сам он сел на дурацкий пуф, предназначенный скорее всего для того, чтобы жительница этого номера, сидя на нем, могла надеть чулки. И вообще, это был нелепый номер в нелепой гостинице, с мебелью стиля «жакоб», с потертыми коврами и неистребимым запахом прогорклых жиров, входящих в состав кремов, которые втирали в кожу однодневные жительницы номера на протяжении многих десятилетий.
«Романтика разведки, – подумал Павел Шевченко. – Всегда сидеть лицом к двери. Всегда быть готовым к неожиданностям. И не скрывать это, а подчеркивать».
«Уж слишком аффектирует все это капитан Устинов, – думал он. – Слишком ровный пробор. Слишком бледное лицо. Слишком водянистые глаза. Слишком арийский вид. Слишком много орденских ленточек при погонах пехотного капитана. Нужно или носить другие погоны, или не носить ленточек. А так орденов – как у летчика».
И при первой встрече этот капитан с подчеркнутой и поэтому неестественной скромностью заметил о себе, что, когда немцы были под Москвой, он был под Берлином.
– Выпьете коньяку? – спросил Павел Шевченко.
– С большим удовольствием, – ответил Устинов. Павел Шевченко встал с пуфа, принес коньяк, налил в стаканы.
– Будем здоровы!
– Будем здоровы! – ответил Устинов. Они чокнулись и выпили.
– «Курвуазье», – сказал Устинов так, словно ему каждый день случалось пить французские коньяки. – Хороший коньячок. Но «Арманьяк», доложу я вам…
– Да, – неопределенно ответил Павел Шевченко, проникаясь все большей антипатией к этому самоуверенному капитану. – Так вот, я хотел расспросить у вас о Кристине Фитцджеральд. Откуда вы ее знаете?
– Она мне, можно сказать, жизнью обязана, – ответил капитан Устинов. – Отчаянная была девка. Мы тогда ее еле переправили. Она так отощала, что ходить не могла. И вообще, из этого бабского лагеря, из Равенсбрюка, не много побегов удалось. Я ее на руках унес. А теперь она, пожалуйста, опять поет.
– Почему она попала в лагерь?
– Муж у нее был еврей, немецкий еврей. Ну, а она – американка. Она оставалась подданной Соединенных Штатов. Немцы ее запроторили в лагерь потому, что она очень протестовала. В связи с мужем. В связи с тем, что его укокошили.
– Понятно, – сказал Павел Шевченко, со злостью отмечая про себя, что ему невыносим жаргон этого Устинова, для которого певицу с мировым именем в лагерь «запроторили», а мужа ее «укокошили».
– Прошу, – он плеснул в стаканы остатки коньяку – бутылка была початая.
– Будьте здоровы, – сказал Устинов.
– Будьте здоровы.
Собственно, он был очень обязан капитану Устинову и Кристине Фитцджеральд. Они помогли ему справиться с очень сложным заданием и в который раз прослыть у начальства человеком находчивым и сведущим в своем деле.
Устинов приехал в отпуск в этот маленький городок, где проходило совещание высоких руководителей, после проделки, о которой еще долго будут рассказывать легенды, – он выкрал из глубокого тыла генерала фон Штейна, провез его по всей территории, перешел с ним линию фронта и доставил генерала командованию. Здесь Устинов увидел Кристину Фитцджеральд. Ее привезли с собой американцы.
Она выступала в концертах. Кристина Фитцджеральд была очень хороша собой и отчаянно пила. «Я не хочу прийти в себя хоть на минуту, пока продолжается все это всемирное свинство», – говорила она о войне.
Устинову она очень обрадовалась. Капитан Устинов, хотя и был в отпуске, обратился в соответствующий отдел с запросом о том, как ему вести себя, и ему посоветовали почаще встречаться с Кристиной. Она прилетела на том же самолете, на котором прилетели люди, занимавшиеся не пением, а разведкой.
– Все они хорошие парни, – говорила Кристина Устинову. – Только Смит почему-то поменял фамилию на Кларк. А я считаю, что если уж менять фамилию Смит на другую, то хоть не на такую распространенную.
– Откуда ты знаешь, что он Смит? – спросил Устинов.
– А как же, – обрадовалась Кристина. – Мой старший брат учился с ним в колледже. О, его отец был большой шишкой. Еще в те времена он стоил четырнадцать миллионов. А сына зовут Бенджамин, но теперь он Кларк и меня не узнает. Правда, в то время, когда мой брат поступил в колледж, я была совсем пигалицей.
– Может, ты обозналась? – спросил Устинов. – Может, это другой человек?
– Да не другой. У него на попе веснушки. Я девчонкой видела это. Брат взял меня на бейсбол. И во время бейсбольного матча у него лопнула резинка и свалились трусы. Я даже помню, когда его день рождения, – как раз послезавтра, 11 апреля.
Устинов сообщил обо всем, что услышал от Кристины Фитцджеральд, и это было большой удачей для Павла Шевченко.
Вторую неделю он и его начальник генерал Агафонов ломали головы над тем, как избавиться от Кларка. Кларк не был рядовым разведчиком. Он был крупным волком. За несколько дней он успел сделать то, на что и в нормальных условиях потребовались бы месяцы. Он налаживал агентуру и нацеливал ее на будущее.
И тут сама судьба подсунула Павлу Шевченко хороший шанс. Был у него портсигар палехской работы. Тройка. Писал ее, может быть, и не сам Баканов, а кто-нибудь из его учеников, но подписано было Бакановым. Американские и английские офицеры передавали этот портсигар из рук в руки и только ахали и прицокивали языками.
И вот 11 апреля за ужином, за общим табльдотом в присутствии американских и английских офицеров, полковник Павел Шевченко, – в общественных местах он появлялся в погонах старшего лейтенанта, – обратился к капитану Кларку, который, очевидно, был тоже по меньшей мере полковником:
– Хочу вас поздравить и вручить вам от всего сердца подарок.
И он протянул Кларку свой палехский портсигар, на котором, отчаянно запрокинув змеиные головы, завив кольцами тонкие шеи, рвалась в снежную даль бакановская тройка.
– О, спасибо, – удивился Кларк. – От такой прекрасной вещи я не могу отказаться. Но с чем вы меня поздравляете?
– Ну хоть бы считайте, к примеру, с днем рождения, – ответил Павел Шевченко, подошел к лейтенанту Плесси и заговорил с ним о погоде.
На следующий день Кларка отозвали. Павел Шевченко хорошо представлял себе, как долго придется этому Кларку-Смиту писать объяснения о том, почему советской контрразведке известен его день рождения, с кем из русских он встречался, кому рассказывал о себе такие подробности, и как этот Кларк-Смит будет теряться в догадках, и как на этом с карьерой его будет уже покончено.
Павел Шевченко не жалел об этом. Про себя он даже любовался этой историей, как изящной и точной операцией, которая позволила бескровно и тихо решить вопрос, требовавший иногда выстрелов или автомобильных катастроф. И все же сейчас, когда против него в глубоком кресле с пюпитром на правом подлокотнике сидел капитан Устинов и попивал коньяк из тяжелого, видимо, предназначенного для пива стакана, ему было неприятно. Он бы и сам, возможно, не смог сформулировать, что именно не нравилось ему в этой истории, но что-то такое было, какая-то неприятная деталь.
Павел Шевченко вспомнил, как давно, казалось, целую жизнь назад, он вошел во двор тринадцатого киевского детского дома и спросил у женщины в сером длинном халате с эмалированным ведром в руках, можно ли вызвать Шевченко Павла. Женщина ответила, что Шевченко Павел болен, что у него воспаление легких. Он вспомнил, как однажды он, Павел Шевченко, думал, что самым лучшим выходом для него было бы, если бы Шевченко Павел умер от болезни. И как в библиотеке он нашел в учебнике главу о воспалении легких. Там эта болезнь называлась пневмонией.
Но теперь он уже не желал смерти Шевченко Павлу. Снова и снова он думал о том, что они с этим парнем связаны не только именами. А и еще чем-то более значительным. Судьбами.
К вечеру к Павлу Шевченко пришел майор Кустов из их группы. Явился он неожиданно и торопливо сказал:
– Вы уж извините, но странное совпадение. Думаю, вам будет интересно.
Майору Кустову было уже под пятьдесят, но выглядел он, как подросток, – маленький, быстрый, худой, как спичка, с маленьким некрасивым лицом, которое украшали только небольшие умные глаза.
Кустов был видным специалистом. Он родился глухим. Уже взрослым его долго, лечили. Хирургическая операция вернула ему слух. Он на расстоянии, а при наличии соответствующей оптики и на очень большом расстоянии, по движению губ понимал все, что говорил человек, за которым он наблюдал. Он понимал по движению губ по-русски, по-немецки, по-английски, по-французски, по-польски, по-болгарски и по-чешски. Это был редкий специалист, и Павел Шевченко недавно провернул с майором Кустовым удачную и полезную операцию.
– Видимо, у вас на Украине фамилия Шевченко встречается так же часто, как у нас – Иванов. – Майор Кустов был ленинградцем. – Шевченко присвоили Героя. И тоже Павлу Ивановичу. И тоже – киевлянину. Посмертно. Вот о нем корреспонденция в «Комсомолке». С фотографией.
Павел Шевченко внимательно всматривался в газетную неясную фотографию. Невольно он искал сходство с собой. Но сходства не было. Ни малейшего. Детское лицо с большим, картофелиной, носом, с прямыми, плохо постриженными волосами, в гимнастерке с лейтенантскими погонами.
Он прочел небольшую заметку, подписанную фронтовым корреспондентом К. Григорьевым. В корреспонденции говорилось, что рота залегла перед немецким дзотом, отстреливавшимся точными очередями из двух пулеметов. Один за другим падали солдаты, сраженные меткими выстрелами. И тогда лейтенант Шевченко в рост, лишь слегка пригнувшись, добежал до дзота словно заговоренный. И бросил связку противотанковых гранат. Его разорвало на куски, а дзот умолк.
– Да, – неопределенно сказал Павел Шевченко. – Шевченко у нас распространенная фамилия… Жалко лейтенанта, – продолжал он с тяжелым вздохом, так, словно в самом деле брата потерял. – Хоть бы скорее все это закончилось. Давайте, – неожиданно для самого себя предложил он, – по рюмочке. За упокой души. За вечную память.
Они выпили по рюмочке «за вечную память» и по второй – за Победу. Майор Кустов ушел.
Павел Шевченко снова и снова всматривался в газетную фотографию. Ему было необыкновенно грустно и больно.
«Как это говорила жена начальника училища Марина Александровна? – думал Павел Шевченко. – Что-то такое про два названия. Что все в мире имеет два названия. Вот и мы с Шевченко Павлом для меня имели два названия: я – Павел Шевченко, а он – Шевченко Павел. Но Марина Александровна врала. Два названия всему на свете нужны тем, кто спит на постели мужа с другими мужиками… Как она тогда говорила? «Любовь и похоть, трусость и осторожность». Таким людям это нужно, чтоб было не так противно. А в самом деле всему на свете есть только одно название. Точное. Настоящее. Правде не нужны два названия».
Он налил себе еще рюмку водки, выпил, не закусывая, только запил водой.
«Надо воевать, – думал Павел Шевченко. – Надо жить. Надо не просто жить, а еще и дожить. До другого времени. Без двух названий. До времени, когда одного и того же человека не будут вслух называть «гениальным вождем всех времен и народов», а про себя тираном и убийцей. Когда не будут писать в газетах «высшая форма социалистической демократии», а на бумагах с грифом «совершенно секретно» – приговоры ни в чем не виновным людям. Надо жить. И верить, что наступит такое время».