Страница:
Клайв Баркер
Восставший из ада
"Мечтаю я поговорить с влюбленными тенями,
Тех, кто погибли до того, как Бог любви Родился…"
Джон Донн «Обожествление любви»
1
Фрэнк был так поглощен разгадыванием секрета шкатулки Лемаршана, что даже не заметил, когда зазвонил колокол. Шкатулка была сконструирована настоящим мастером, знатоком своего дела, а главный секрет состоял в том что она якобы содержала в себе чудеса, подобраться к которым было невозможно, ни один ключ не подходил к шести ее черным лакированным сторонам, в то время как даже легкое нажатие на них намекало, что они вполне свободно разбираются. Вот только знай как.
Фрэнк уже сталкивался с такими головоломками в Гонконге. Типично китайское изобретение, создание метафизического чуда из куска твердой древесины; правда, в данном случае китайская изобретательность и технический гений соединились с упрямой французской логикой. Если в разгадке головоломки и существовала система, то Фрэнк оказался бессилен ее понять. После нескольких часов попыток методом проб и ошибок легкое перемещение подушечек пальцев, среднего и мизинца, вдруг принесло желанный результат — раздался еле слышный щелчок и — о, победа! — один из сегментов шкатулки выскочил. Фрэнк тут же сделал два открытия. Во-первых, внутренняя поверхность была отполирована до блеска. По лаку переливалось отражение его лица — искаженное, разбитое на фрагменты. Во-вторых, этот Лемаршан, прославившийся в свое время изготовлением заводных поющих птичек, сконструировал шкатулку таким образом, что при открывании ее включался некий музыкальный механизм — вот и сейчас протикало короткое и довольно банальное рондо.
Воодушевленный успехом, Фрэнк продолжил возню со шкатулкой, быстро обнаружив новые варианты дальнейшего в нее проникновения — паз с желобком и смазанную маслом втулку, надавливание на которую позволило проникнуть дальше. И с каждым новым движением, поворотом или толчком в действие приводился очередной музыкальный элемент — мелодия звучала контрапунктом, пока первоначальные ее ноты не таяли, словно заглушаемые резьбой.
В один из таких моментов и начал звонить колокол — мерный и мрачный звук. Он не слышал его, во всяком случае, не осознавал, что слышит. Но когда головоломка была уже почти разгадана и шкатулка стояла перед ним, вывернув свои зеркальные внутренности, вдруг почувствовал, что желудок его буквально выворачивает наизнанку, так что колокол, должно быть, звонит уже целую вечность.
Он поднял голову. На несколько секунд показалось, что звук доносится с улицы, но он быстро отверг эту мысль. За работу над шкатулкой он принялся почти в полночь, с тех пор прошло несколько часов. Он не заметил, как они прошли и ни за что бы не поверил, если бы не стрелки на циферблате. Церкви в городе — как ни прискорбно для прихожан — не было вовсе, и звонить вроде бы было некому.
Нет. Этот звук доносился откуда-то издалека, словно через ту самую все еще невидимую дверцу, которая находилась в чудесной шкатулке Лемаршана. Выходит, Керчер, продавший ему эту вещицу, не обманул. Фрэнк находился на пороге нового мира, страны, бесконечно далекой от той комнаты, где он сейчас сидел.
Бесконечно далекой и, тем не менее, столь близкой теперь.
Эта мысль заставила сердце биться быстрее. Он так предвкушал, так ждал этого мига, всеми силами воображения стараясь представить, как это будет, когда завеса поднимется… Еще несколько секунд — и они будут здесь, те, кого Керчер называл сенобитами, теологами Ордена Гэша. Отозванные от своих экспериментов по достижению наивысшего наслаждения, они, бессмертные разумом, войдут сюда, в мир дождя и разочарований.
Всю предшествующую неделю он, не покладая рук, готовил эту комнату к их визиту. Мыл и скоблил голые половицы, потом усыпал их лепестками цветов. На западной стене соорудил нечто вроде алтаря, украшенного плакатными лозунгами. Керчер подсказал ему, что должно входить в обрядовую тематику: кости, конфеты, иголки. Слева от алтаря стоял кувшин с его мочой, собранной за семь дней, на, случай, если от него потребуется жест самоосквернения. Справа — тарелка с отрезанными голубиными головами, тоже приготовленная по совету Керчера, намекнувшего, что неплохо будет иметь ее под рукой.
Вроде бы ничего не было упущено для проведения ритуала. Сам кардинал, увлекавшийся коллекционированием рыбацких башмаков, не мог быть более скрупулезен и предусмотрителен.
Но теперь, когда звук колокола, доносившийся из шкатулки, становился все громче, он испугался.
— Слишком поздно, — пробормотал он про себя, надеясь подавить нарастающий страх. Загадка Лемаршана разгадана, последний ключ повернулся в замке. Не осталось времени для страхов и сожалений. И потом, разве он не рисковал собственной жизнью и рассудком, чтобы эта встреча оказалась возможной? Перед ним открывались врата к наслаждениям, доступным воображению лишь горстки человеческих существ, еще меньшими испытанным — наслаждениям, углубляющим и обостряющим чувства, которые вырвут его из скучного замкнутом круга: желание, совращение и разочарование — круга, из которого он не в силах был вырваться с юношеских лет. Новое знание совершенно трансформирует его, ведь верно? Никто не сможет испытать такую глубину чувств и ощущений и не перемениться под их воздействием.
Голая лампочка, висевшая под потолком, то тускнела, то становилась ярче. Казалось, она следует ритму колокольного звона, и чем громче он становился, тем ярче она разгоралась. В паузах между ударами колокола все отчетливее был заметен окутывавший комнату мрак, словно мир, который он населял вот уже двадцать девять лет, переставал существовать. Затем снова раздавался удар колокола, и лампочка разгоралась так сильно, что трудно было поверить в предшествующую свету тьму, и тогда на несколько секунд он вновь оказывался в знакомом мире — в комнате с дверью, выходящей на улицу, окном, через которое, имей он волю или силы сорвать шторы, можно было различить проблески утра.
С каждым ударом свет становился беспощадней. Под его сокрушающей силой восточная стена дрогнула, он увидел, как кирпичи теряют плотность, растворяются, увидел вдалеке место, откуда звонил колокол. Мир птиц, не так ли? Огромные черные дрозды, подхваченные ураганом… Это все, что он мог различить там, откуда сейчас шли иерофанты, из сплошного смятения, полного острых осколков, которые поднимались и падали, наполняя темный воздух ужасом.
Потом вдруг стена снова затвердела, и колокол умолк. Лампочка погасла. На сей раз безнадежно, навсегда.
Он стоял в темноте, не произнося ни слова. И если бы даже вспомнил слова приветствий, заготовленные заранее, язык все равно был не в силах их выговорить. Он словно омертвел во рту. А потом вдруг — свет! Он исходил от них, от четверых сенобитов, которые теперь, когда стена позади них замкнулась, заполнили, казалось, всю комнату. От них исходило довольно сильное сияние, напоминающее свечение глубоководных рыб, — голубое, холодное, безразличное. Внезапно Фрэнк осознал: он ведь никогда не задумывался, как они выглядят. Его воображение, столь плодотворное и изобретательное, когда речь заходила о воровстве и мелком мошенничестве, было во всех других отношениях не развито. Ему не хватало полета фантазии. Представить себе эти создания он даже не пытался.
Почему же так жалко и страшно глядеть на них? Может, из-за шрамов, которые покрывали каждый дюйм тела: плоть, косметически истыканная иглами, изрезанная, исцарапанная и присыпанная пеплом?… А может, запах ванили, который они привнесли с собой, сладковатый запах, почти не заглушавший вони? Или, может, потому что, по мере того, как становилось все светлее и он видел их четче, он не заметил ни радости, ни вообще ничего человеческого на их изуродованных лицах: лишь отчаяние и еще голод, от которого буквально кишки выворачивало наизнанку.
— Что это за город? — спросил один из четверки.
По голосу нельзя было определить, кому он принадлежит — мужчине или женщине. Одежды существа, пришитые прямо к телу, скрывали половые органы, ни интонации, ни искусно изуродованные черти лица не давали подсказки. Когда оно говорило, крючки, придерживающие нависавшие над глазами клапаны и соединенные сложной системой цепей, пропущенных сквозь мышцы и кости, с другими — крючками, прокаливающими нижнюю губу, дергались и обнажали голое сверкающее мясо.
— Вам задали вопрос, — сказало оно.
Фрэнк не ответил. Меньше всего в этот момент он думал — о том, как называется этот город.
— Вы что, не понимаете? — вопросила фигура, находящаяся рядом с первой. Ее голос, а отличие от первого, был звонче и воздушней — голос возбужденной девушки. Каждый дюйм головы был татуирован сложнейшим узором, на каждом пересечении горизонтальных и вертикальных линий сверкала булавка с драгоценным камнем, насквозь прокалывавшая кость. Язык был тоже татуирован, аналогичным образом.
— Вы хоть знаете, кто мы? — спросило оно.
— Да, — ответил наконец Фрэнк. — Знаю.
Еще бы ему не знать, ведь они с Керчером проводили долгие ночи напролет за обсуждением различных деталей и нюансов, а также намеков, почерпнутых из дневников Болинброка и Жиля де Ре. Все человечество знало об Ордене Гэша, и он тоже знал.
И все же… он ожидал чего-то другого. Ожидал увидеть хоть малейший признак, намек на бесконечное великолепие и блеск, к которым имели доступ эти существа. Он-то рассчитывал, что они хотя бы придут с женщинами, женщинами, умащенными благовонными маслами, омытыми в ваннах с молоком, женщинами, специально подбритыми и тренированными для любовного акта: губы их благоухают, бедра дрожат в нетерпении раскрыться, раздвинуться, зады круглые и увесистые, как раз такие, как он любит. Он ожидал вздохов, вида соблазнительных тел, раскинувшихся на полу среди лепестков, словно живой ковер; ожидал шлюх-девственниц, чья щелочка должна была распахнуться при первой же его просьбе и только перед ним, чье искусство в любовных играх должно было ошеломить и потрясти его, с каждым толчком поднимая все выше и выше — к невиданному, неиспытанному доселе даже в мечтах экстазу. Весь мир был бы забыт им в их объятиях, над его похотью не будут смеяться, не будут презирать, напротив, будут только превозносить его.
Но нет. Нет ни женщин, ни вздохов. Только эти бесполые создания с изуродованной плотью.
Теперь говорил третий, самый изуродованный из всех. Черт лица было практически не различить — бороздившие его глубокие шрамы гноились пузырями и почти закрывали глаза, бесформенный искаженный рот с трудом выталкивал слова.
— Что вы хотите? — спросило оно его.
На этот раз он слушал говорящего более внимательно, чем предыдущих двух. Страх его таял с каждой секундой. Воспоминание об ужасном месте, открывшемся за стеной, постепенно стиралось из памяти. Он остался один на один с этими обветшавшими декадентами, с вонью, исходившей от них, их странным уродством, их саморазоблачающей беззащитностью. Единственное, чего он опасался сейчас, это как бы его не стошнило.
— Керчер говорил мне, что вас будет пятеро, — сказал Фрэнк.
— Инженер прибудет с минуты на минуту, — прозвучал ответ. — Еще раз повторяю свой вопрос: чего вы хотите? Почему бы не ответить прямо?
— Наслаждений, — сказал он. — Керчер говорил, вы в них толк знаете.
— О, да, — ответил первый. — Все, что только может представить ваше воображение.
— Правда?
— Конечно. Конечно, — оно уставилось на Фрэнка голыми глазами. — О чем вы мечтаете?
Вопрос, поставленный так конкретно, смутил его. Сможет ли он передать словами природу фантасмагорических картин, создаваемых его либидо? Он судорожно пытался подыскать нужные слова, но в это время один из них сказал:
— Этот мир… Он что, разочаровывает вас?
— Очень сильно, — ответил он.
— Вы не первый, кто устает от его банальностей, — прозвучал ответ. — Были и другие.
— Не так много, — вмешалось лицо в шрамах.
— Верно. Их мало, лишь жалкая горсточка. Но только единицы осмеливались воспользоваться головоломкой Лемаршана. Люди, подобные вам, изголодавшиеся по новым возможностям, люди, которые слышали, что мы обладаем невиданным в данном мире искусством…
— Я ожидал… — начал Фрэнк.
— Мы знаем, чего вы ожидали, — перебил его сенобит. — И во всей глубине представляем себе проблему и природу вашего безумия. Это нам хорошо знакомо.
Фрэнк скрипнул зубами.
— Выходит, — сказал он, — вы знаете, о чем я мечтаю? И вы можете предоставить мне… эти удовольствия?
Лицо существа исказилось, верхняя губа завернулась к носу, улыбка напоминала оскал бабуина.
— Но не так, не в такой форме, как это вы себе представляете, — прозвучал ответ.
Фрэнк пытался возразить, но существо подняло руку, делая ему знак молчать.
— Существуют пределы нервного восприятия, — сказало оно. — Пороги, за которые ваше воображение, каким бы обостренным оно ни было, не в состоянии проникнуть.
— Да?…
— Да, да. О, это совершенно очевидно. Ваша развращенность, с которой вы так носитесь, всего лишь детский лепет в сравнении с тем, что можем предоставить мы.
— Вы готовы попробовать? — спросил второй сенобит.
Фрэнк покосился на шрамы и крючки. И снова лишился на миг дара речи.
— Так готовы или нет?
Там, за стенами, на улице вскоре должен был пробудиться мир. Он следил за признаками этого пробуждения из окна своей комнаты день за днем, готовясь к очередному туру бесплодных попыток, к погоне за наслаждениями, и знал, знал, что там не осталось ничего такого, что могло бы по-настоящему возбудить его. Не жар, только пот. Не страсть, только внезапный приступ вожделения, а затем, почти тотчас же, разочарование. Он повернулся спиной к этим разочарованиям. Если бы он только мог разгадать многообещающие символы, которые сопровождали этих существ! Если бы… Он был готов заплатить за это любую цену.
— Покажите мне, — сказал он.
— Назад пути нет. Вы это понимаете?
— Покажите мне.
Им не понадобилось повторной просьбы, чтобы приподнять завесу.
Он слышал, как скрипнула отворяемая дверь, и, обернувшись, увидел исчезающий за порогом мир, вместо которого наступила вдруг жуткая тьма. Та самая тьма, из которой вышли члены Ордена. Перевел взгляд на сенобитов, пытаясь угадать, что происходит. Но они исчезли. Впрочем, не совсем, остались кое-какие признаки их недавнего присутствия. Они забрали с собой все цветы, оставив дощатый пол голым, а символы и знаки, развешанные на стенах, почернели, словно под воздействием какого-то сильном, но невидимого пламени. И еще остался их запах. Такой едкий и горький, что, казалось, ноздри вот-вот начнут кровоточить.
Но запах гари был только началом. Вскоре он заметил, что его обволакивают еще десятки других запахов. Духов или цветов, сперва он едва ощущал их, но внезапно они усилились, чудовищно усилились. Томительный цветочный аромат, запах краски на потолке и древесного сока с пола под его ногами — все они моментально заполнили комнату.
Казалось, он даже улавливает запах тьмы, царившей за дверью, и вонь сотен тысяч птиц.
Он прижал ладонь ко рту и носу, чтобы как-то умерить эту атаку запахов, но от вони пота на кончиках пальцев закружилась голова. Возможно, его даже стошнило бы, если б вся нервная система, от вкусовых сосочков на языке до нервных окончаний на каждом клочке плоти, не напряглась в предвкушении чего-то нового, необычного.
Похоже, что теперь он способен ощущать и чувствовать все — вплоть до касания пылинок, оседающих на кожу. Каждый вдох и выдох раздражал и горячил губи, каждое морганье век — глаза. Глотку обжигал привкус желчи, волоконце мяса, застрявшее между зубами, вызывало легкие спазм и подрагивание языка, выделяя на него капельки соуса.
И слух тоже необычайно обострился. Голова его полнилась тысячью звуков, некоторые из них производил он сам. Движение воздуха, ударявшего в барабанные перепонки, казалось ураганом, урчание в кишечнике — громом. Но были и другие бесчисленные звуки, атаковавшие его откуда-то извне. Громкие сердитые голоса, любовный шепот, рев, бренчание, треск, обрывки песен и плача.
Выходит, он слушает теперь весь мир? Слушает утро, входящее в тысячи домов? Правда, он мало что мог разобрать в этом обвале звуков, какофония лишала его возможности как-то разделять и анализировать их значение.
Но хуже всего было другое. Глаза! О, Господи милосердный, он сроду не предполагал, что они способны доставлять такие муки, он, который думал, что ничто в мире уже не способно удивить их. Теперь же перед глазами все завертелось, казалось, они сами завертелись в бешеном круговороте. Везде и всюду — зрелище!
Гладкая побелка потолка на деле отражала чудовищную географию мазков кисти. Ткань его простой, непритязательной рубашки — невыразимо хитроумное сплетение нитей. Он заметил, как в углу шевельнулся клещ на отрубленной голубиной голове, как он подмигнул ему, перехватив его взгляд. Слишком уж много всего! Слишком!
Потрясенный, он зажмурил глаза. Но это не помогло. Оказывается, «внутри» тоже существовали зрелища — воспоминания, чья явственная выпуклость и реальность ударили его по нервам, едва не лишив способности чувствовать вообще. Он сосал материнскую грудь и захлебнулся; ощутил, как руки брата сжимаются вокруг него (была ли то борьба или просто дружеское объятие, он не понял, главное — было больно, и он почувствовал, что задыхается). И еще, еще волна других ощущений захлестнула его, целая жизнь была прожита в одно мгновение, воздействуя на кору головного мозга, вламываясь в него с настойчивостью, не дававшей надежды забыть.
Ему показалось, что он сейчас взорвется. Безусловно, что мир, расположенный за пределами его головы, — комната и птицы, там, за дверью, несмотря на все свои крикливые поползновения, не могли сравниться по силе воздействия с воспоминаниями. Уж лучше это, подумал он и попытался открыть глаза. Но веки слиплись и не поддавались. Слезы, а может, гной, а может, иголка с ниткой прошили, запечатали их, казалось, навсегда.
Он подумал о сказаниях сенобитов, о крючках и цепях. Наверное они сыграли с ним злую шутку, заперли его, отрезав от внешнего мира, приговорив его глаза созерцать лишь парад воспоминаний.
Опасаясь, что сходит с ума, он начал взывать к ним, хотя вовсе не был теперь уверен, что они рядом и услышат.
— Почему? — воскликнул он. — Почему вы это со мной сделали?
Отголосок слов прогремел в ушах, но он почти не осознавал уже и этого. Из прошлого всплывали все новые волны воспоминаний, терзали и мучили его. На кончике языка сосредоточился вкус детства (привкус молока и разочарования), но теперь к нему примешивались и другие, взрослые ощущения. Он вырос!… У него уже усы и эрекция, руки тяжелые, кишки большие.
В юношеских наслаждениях таился оттенок новизны, но по мере того, как летели годы и чувствительность утрачивала силу, возникали более сильные, бьющие по нервам ощущения. Вот они возникли снова, еще более острые, едкие, перекрывающие все, что находилось у него за спиной, в темноте.
Язык буквальна купался в новых привкусах: горькое, сладкое, кислое, соленое; пахло пряностями, дерьмом, волосами матери; он видел города и небо; видел скорость, морские глубины; преломлял хлеб с давно умершими людьми, и щеки его обжигал жар их слюны. И конечно, там были женщины. Постоянно среди хаоса и замешательства возникали воспоминания о женщинах, оглушая его своими запахами, прикосновениями, привкусами.
Близость этого гарема возбуждала, несмотря на обстоятельства. Он расстегнул брюки и начал гладить и ласкать свой член, скорее стремясь пролить семя и избавиться от этих созданий, нежели получить удовольствие.
Бешено работая над каждым дюймом плоти, он смутно осознавал, какое, должно быть, жалкое зрелище являет собой: ослепший человек в пустой комнате, распаленный плодами своего воображения. Но даже мучительный безрадостный оргазм не смог замедлить бесконечно прокручивающуюся перед ним череду воспоминаний. Колени у него подогнулись, и он рухнул на голые доски пола, куда только что расплескал свою страсть. Падение принесло боль, но реакция на нее была тут же смыта новой волной воспоминаний.
Он перекатился на спину и вскрикнул. Он кричал и умолял их перестать, но ощущения только обострялись, словно подстегиваемые каждой новой мольбой, с каждым разом вознося его на новую ступеньку и не принося облегчения.
Вскоре единственным слышным звуком стали эти мольбы, слова и смысл которых словно стирались страхом. Казалось, этому никогда не будет конца, а если и будет, то результат один — безумие. Нет надежды, даже мысль о ней затерялась.
И как только он, почти неосознанно, сформулировал эту последнюю отчаянную мысль, мучения прекратились.
Совершенно внезапно и разом, все. Исчезли. Ушли. Ушли цвет, звук, прикосновение, вкус, запах. Неожиданно резко он был вырван из их волны. В течение нескольких первых секунд он даже начал сомневаться, было ли с ним это или нет. Два удара, три, четыре…
На пятом он открыл глаза. Комната была пуста, голубиные головки и кувшин с мочой исчезли. Дверь закрыта.
Приободрившись, он сел. Руки и ноги дрожали, голова, запястья и мочевой пузырь болезненно ныли.
И вдруг… Какое-то движение в дальнем углу комнаты привлекло его внимание.
Там, где всего лишь две секунды назад была пустота, теперь появилась фигура. Это бил четвертый сенобит, тот, который тогда так и не заговорил и не показал своего лица. Теперь он видел — это не он, а она. Капюшон, прежде надвинутый на лоб, словно истаял, исчез, как и остальная одежда. Женщина, оказавшаяся перед ним, была серого цвета и слегка светилась. Губы кроваво-красные, ноги раздвинуты так, что отчетливо были видны все насечки и надрезы на причинном месте. Она сидела на куче гниющих человеческих голов и зазывно улыбалась.
Это сочетание чувственности и тлена совершенно сразило его. Разве может бить хоть малейшее сомнение в том, что именно она расправилась с этими несчастными? Их разлагающееся мясо застряло у нее под ногтями, а их языки — их было штук двадцать, если не больше — были разложены аккуратными рядами на ее смазанных ароматическими маслами ляжках, словно в ожидании входа… Не сомневался он и в том, что мозги, сочившиеся сейчас из их ушей и ноздрей, прежде были лишены рассудка — под воздействием удара или поцелуя, остановившего их сердца.
Керчер солгал ему. Или солгал, или сам был чудовищно обманут. Ни малейшего намека на наслаждения в воздухе, во всяком случае, в человеческом понимании.
Он совершил ошибку, открыв шкатулку Лемаршана. Ужасную ошибку.
— О, я вижу, с мечтами покончено, — произнес сенобит, разглядывая его, распростертого на голом полу. — Прекрасно.
Она встала. Языки свалились на пол, посыпались дождем, точно слизни.
— Ну что ж, тогда начнем, — сказала она.
Фрэнк уже сталкивался с такими головоломками в Гонконге. Типично китайское изобретение, создание метафизического чуда из куска твердой древесины; правда, в данном случае китайская изобретательность и технический гений соединились с упрямой французской логикой. Если в разгадке головоломки и существовала система, то Фрэнк оказался бессилен ее понять. После нескольких часов попыток методом проб и ошибок легкое перемещение подушечек пальцев, среднего и мизинца, вдруг принесло желанный результат — раздался еле слышный щелчок и — о, победа! — один из сегментов шкатулки выскочил. Фрэнк тут же сделал два открытия. Во-первых, внутренняя поверхность была отполирована до блеска. По лаку переливалось отражение его лица — искаженное, разбитое на фрагменты. Во-вторых, этот Лемаршан, прославившийся в свое время изготовлением заводных поющих птичек, сконструировал шкатулку таким образом, что при открывании ее включался некий музыкальный механизм — вот и сейчас протикало короткое и довольно банальное рондо.
Воодушевленный успехом, Фрэнк продолжил возню со шкатулкой, быстро обнаружив новые варианты дальнейшего в нее проникновения — паз с желобком и смазанную маслом втулку, надавливание на которую позволило проникнуть дальше. И с каждым новым движением, поворотом или толчком в действие приводился очередной музыкальный элемент — мелодия звучала контрапунктом, пока первоначальные ее ноты не таяли, словно заглушаемые резьбой.
В один из таких моментов и начал звонить колокол — мерный и мрачный звук. Он не слышал его, во всяком случае, не осознавал, что слышит. Но когда головоломка была уже почти разгадана и шкатулка стояла перед ним, вывернув свои зеркальные внутренности, вдруг почувствовал, что желудок его буквально выворачивает наизнанку, так что колокол, должно быть, звонит уже целую вечность.
Он поднял голову. На несколько секунд показалось, что звук доносится с улицы, но он быстро отверг эту мысль. За работу над шкатулкой он принялся почти в полночь, с тех пор прошло несколько часов. Он не заметил, как они прошли и ни за что бы не поверил, если бы не стрелки на циферблате. Церкви в городе — как ни прискорбно для прихожан — не было вовсе, и звонить вроде бы было некому.
Нет. Этот звук доносился откуда-то издалека, словно через ту самую все еще невидимую дверцу, которая находилась в чудесной шкатулке Лемаршана. Выходит, Керчер, продавший ему эту вещицу, не обманул. Фрэнк находился на пороге нового мира, страны, бесконечно далекой от той комнаты, где он сейчас сидел.
Бесконечно далекой и, тем не менее, столь близкой теперь.
Эта мысль заставила сердце биться быстрее. Он так предвкушал, так ждал этого мига, всеми силами воображения стараясь представить, как это будет, когда завеса поднимется… Еще несколько секунд — и они будут здесь, те, кого Керчер называл сенобитами, теологами Ордена Гэша. Отозванные от своих экспериментов по достижению наивысшего наслаждения, они, бессмертные разумом, войдут сюда, в мир дождя и разочарований.
Всю предшествующую неделю он, не покладая рук, готовил эту комнату к их визиту. Мыл и скоблил голые половицы, потом усыпал их лепестками цветов. На западной стене соорудил нечто вроде алтаря, украшенного плакатными лозунгами. Керчер подсказал ему, что должно входить в обрядовую тематику: кости, конфеты, иголки. Слева от алтаря стоял кувшин с его мочой, собранной за семь дней, на, случай, если от него потребуется жест самоосквернения. Справа — тарелка с отрезанными голубиными головами, тоже приготовленная по совету Керчера, намекнувшего, что неплохо будет иметь ее под рукой.
Вроде бы ничего не было упущено для проведения ритуала. Сам кардинал, увлекавшийся коллекционированием рыбацких башмаков, не мог быть более скрупулезен и предусмотрителен.
Но теперь, когда звук колокола, доносившийся из шкатулки, становился все громче, он испугался.
— Слишком поздно, — пробормотал он про себя, надеясь подавить нарастающий страх. Загадка Лемаршана разгадана, последний ключ повернулся в замке. Не осталось времени для страхов и сожалений. И потом, разве он не рисковал собственной жизнью и рассудком, чтобы эта встреча оказалась возможной? Перед ним открывались врата к наслаждениям, доступным воображению лишь горстки человеческих существ, еще меньшими испытанным — наслаждениям, углубляющим и обостряющим чувства, которые вырвут его из скучного замкнутом круга: желание, совращение и разочарование — круга, из которого он не в силах был вырваться с юношеских лет. Новое знание совершенно трансформирует его, ведь верно? Никто не сможет испытать такую глубину чувств и ощущений и не перемениться под их воздействием.
Голая лампочка, висевшая под потолком, то тускнела, то становилась ярче. Казалось, она следует ритму колокольного звона, и чем громче он становился, тем ярче она разгоралась. В паузах между ударами колокола все отчетливее был заметен окутывавший комнату мрак, словно мир, который он населял вот уже двадцать девять лет, переставал существовать. Затем снова раздавался удар колокола, и лампочка разгоралась так сильно, что трудно было поверить в предшествующую свету тьму, и тогда на несколько секунд он вновь оказывался в знакомом мире — в комнате с дверью, выходящей на улицу, окном, через которое, имей он волю или силы сорвать шторы, можно было различить проблески утра.
С каждым ударом свет становился беспощадней. Под его сокрушающей силой восточная стена дрогнула, он увидел, как кирпичи теряют плотность, растворяются, увидел вдалеке место, откуда звонил колокол. Мир птиц, не так ли? Огромные черные дрозды, подхваченные ураганом… Это все, что он мог различить там, откуда сейчас шли иерофанты, из сплошного смятения, полного острых осколков, которые поднимались и падали, наполняя темный воздух ужасом.
Потом вдруг стена снова затвердела, и колокол умолк. Лампочка погасла. На сей раз безнадежно, навсегда.
Он стоял в темноте, не произнося ни слова. И если бы даже вспомнил слова приветствий, заготовленные заранее, язык все равно был не в силах их выговорить. Он словно омертвел во рту. А потом вдруг — свет! Он исходил от них, от четверых сенобитов, которые теперь, когда стена позади них замкнулась, заполнили, казалось, всю комнату. От них исходило довольно сильное сияние, напоминающее свечение глубоководных рыб, — голубое, холодное, безразличное. Внезапно Фрэнк осознал: он ведь никогда не задумывался, как они выглядят. Его воображение, столь плодотворное и изобретательное, когда речь заходила о воровстве и мелком мошенничестве, было во всех других отношениях не развито. Ему не хватало полета фантазии. Представить себе эти создания он даже не пытался.
Почему же так жалко и страшно глядеть на них? Может, из-за шрамов, которые покрывали каждый дюйм тела: плоть, косметически истыканная иглами, изрезанная, исцарапанная и присыпанная пеплом?… А может, запах ванили, который они привнесли с собой, сладковатый запах, почти не заглушавший вони? Или, может, потому что, по мере того, как становилось все светлее и он видел их четче, он не заметил ни радости, ни вообще ничего человеческого на их изуродованных лицах: лишь отчаяние и еще голод, от которого буквально кишки выворачивало наизнанку.
— Что это за город? — спросил один из четверки.
По голосу нельзя было определить, кому он принадлежит — мужчине или женщине. Одежды существа, пришитые прямо к телу, скрывали половые органы, ни интонации, ни искусно изуродованные черти лица не давали подсказки. Когда оно говорило, крючки, придерживающие нависавшие над глазами клапаны и соединенные сложной системой цепей, пропущенных сквозь мышцы и кости, с другими — крючками, прокаливающими нижнюю губу, дергались и обнажали голое сверкающее мясо.
— Вам задали вопрос, — сказало оно.
Фрэнк не ответил. Меньше всего в этот момент он думал — о том, как называется этот город.
— Вы что, не понимаете? — вопросила фигура, находящаяся рядом с первой. Ее голос, а отличие от первого, был звонче и воздушней — голос возбужденной девушки. Каждый дюйм головы был татуирован сложнейшим узором, на каждом пересечении горизонтальных и вертикальных линий сверкала булавка с драгоценным камнем, насквозь прокалывавшая кость. Язык был тоже татуирован, аналогичным образом.
— Вы хоть знаете, кто мы? — спросило оно.
— Да, — ответил наконец Фрэнк. — Знаю.
Еще бы ему не знать, ведь они с Керчером проводили долгие ночи напролет за обсуждением различных деталей и нюансов, а также намеков, почерпнутых из дневников Болинброка и Жиля де Ре. Все человечество знало об Ордене Гэша, и он тоже знал.
И все же… он ожидал чего-то другого. Ожидал увидеть хоть малейший признак, намек на бесконечное великолепие и блеск, к которым имели доступ эти существа. Он-то рассчитывал, что они хотя бы придут с женщинами, женщинами, умащенными благовонными маслами, омытыми в ваннах с молоком, женщинами, специально подбритыми и тренированными для любовного акта: губы их благоухают, бедра дрожат в нетерпении раскрыться, раздвинуться, зады круглые и увесистые, как раз такие, как он любит. Он ожидал вздохов, вида соблазнительных тел, раскинувшихся на полу среди лепестков, словно живой ковер; ожидал шлюх-девственниц, чья щелочка должна была распахнуться при первой же его просьбе и только перед ним, чье искусство в любовных играх должно было ошеломить и потрясти его, с каждым толчком поднимая все выше и выше — к невиданному, неиспытанному доселе даже в мечтах экстазу. Весь мир был бы забыт им в их объятиях, над его похотью не будут смеяться, не будут презирать, напротив, будут только превозносить его.
Но нет. Нет ни женщин, ни вздохов. Только эти бесполые создания с изуродованной плотью.
Теперь говорил третий, самый изуродованный из всех. Черт лица было практически не различить — бороздившие его глубокие шрамы гноились пузырями и почти закрывали глаза, бесформенный искаженный рот с трудом выталкивал слова.
— Что вы хотите? — спросило оно его.
На этот раз он слушал говорящего более внимательно, чем предыдущих двух. Страх его таял с каждой секундой. Воспоминание об ужасном месте, открывшемся за стеной, постепенно стиралось из памяти. Он остался один на один с этими обветшавшими декадентами, с вонью, исходившей от них, их странным уродством, их саморазоблачающей беззащитностью. Единственное, чего он опасался сейчас, это как бы его не стошнило.
— Керчер говорил мне, что вас будет пятеро, — сказал Фрэнк.
— Инженер прибудет с минуты на минуту, — прозвучал ответ. — Еще раз повторяю свой вопрос: чего вы хотите? Почему бы не ответить прямо?
— Наслаждений, — сказал он. — Керчер говорил, вы в них толк знаете.
— О, да, — ответил первый. — Все, что только может представить ваше воображение.
— Правда?
— Конечно. Конечно, — оно уставилось на Фрэнка голыми глазами. — О чем вы мечтаете?
Вопрос, поставленный так конкретно, смутил его. Сможет ли он передать словами природу фантасмагорических картин, создаваемых его либидо? Он судорожно пытался подыскать нужные слова, но в это время один из них сказал:
— Этот мир… Он что, разочаровывает вас?
— Очень сильно, — ответил он.
— Вы не первый, кто устает от его банальностей, — прозвучал ответ. — Были и другие.
— Не так много, — вмешалось лицо в шрамах.
— Верно. Их мало, лишь жалкая горсточка. Но только единицы осмеливались воспользоваться головоломкой Лемаршана. Люди, подобные вам, изголодавшиеся по новым возможностям, люди, которые слышали, что мы обладаем невиданным в данном мире искусством…
— Я ожидал… — начал Фрэнк.
— Мы знаем, чего вы ожидали, — перебил его сенобит. — И во всей глубине представляем себе проблему и природу вашего безумия. Это нам хорошо знакомо.
Фрэнк скрипнул зубами.
— Выходит, — сказал он, — вы знаете, о чем я мечтаю? И вы можете предоставить мне… эти удовольствия?
Лицо существа исказилось, верхняя губа завернулась к носу, улыбка напоминала оскал бабуина.
— Но не так, не в такой форме, как это вы себе представляете, — прозвучал ответ.
Фрэнк пытался возразить, но существо подняло руку, делая ему знак молчать.
— Существуют пределы нервного восприятия, — сказало оно. — Пороги, за которые ваше воображение, каким бы обостренным оно ни было, не в состоянии проникнуть.
— Да?…
— Да, да. О, это совершенно очевидно. Ваша развращенность, с которой вы так носитесь, всего лишь детский лепет в сравнении с тем, что можем предоставить мы.
— Вы готовы попробовать? — спросил второй сенобит.
Фрэнк покосился на шрамы и крючки. И снова лишился на миг дара речи.
— Так готовы или нет?
Там, за стенами, на улице вскоре должен был пробудиться мир. Он следил за признаками этого пробуждения из окна своей комнаты день за днем, готовясь к очередному туру бесплодных попыток, к погоне за наслаждениями, и знал, знал, что там не осталось ничего такого, что могло бы по-настоящему возбудить его. Не жар, только пот. Не страсть, только внезапный приступ вожделения, а затем, почти тотчас же, разочарование. Он повернулся спиной к этим разочарованиям. Если бы он только мог разгадать многообещающие символы, которые сопровождали этих существ! Если бы… Он был готов заплатить за это любую цену.
— Покажите мне, — сказал он.
— Назад пути нет. Вы это понимаете?
— Покажите мне.
Им не понадобилось повторной просьбы, чтобы приподнять завесу.
Он слышал, как скрипнула отворяемая дверь, и, обернувшись, увидел исчезающий за порогом мир, вместо которого наступила вдруг жуткая тьма. Та самая тьма, из которой вышли члены Ордена. Перевел взгляд на сенобитов, пытаясь угадать, что происходит. Но они исчезли. Впрочем, не совсем, остались кое-какие признаки их недавнего присутствия. Они забрали с собой все цветы, оставив дощатый пол голым, а символы и знаки, развешанные на стенах, почернели, словно под воздействием какого-то сильном, но невидимого пламени. И еще остался их запах. Такой едкий и горький, что, казалось, ноздри вот-вот начнут кровоточить.
Но запах гари был только началом. Вскоре он заметил, что его обволакивают еще десятки других запахов. Духов или цветов, сперва он едва ощущал их, но внезапно они усилились, чудовищно усилились. Томительный цветочный аромат, запах краски на потолке и древесного сока с пола под его ногами — все они моментально заполнили комнату.
Казалось, он даже улавливает запах тьмы, царившей за дверью, и вонь сотен тысяч птиц.
Он прижал ладонь ко рту и носу, чтобы как-то умерить эту атаку запахов, но от вони пота на кончиках пальцев закружилась голова. Возможно, его даже стошнило бы, если б вся нервная система, от вкусовых сосочков на языке до нервных окончаний на каждом клочке плоти, не напряглась в предвкушении чего-то нового, необычного.
Похоже, что теперь он способен ощущать и чувствовать все — вплоть до касания пылинок, оседающих на кожу. Каждый вдох и выдох раздражал и горячил губи, каждое морганье век — глаза. Глотку обжигал привкус желчи, волоконце мяса, застрявшее между зубами, вызывало легкие спазм и подрагивание языка, выделяя на него капельки соуса.
И слух тоже необычайно обострился. Голова его полнилась тысячью звуков, некоторые из них производил он сам. Движение воздуха, ударявшего в барабанные перепонки, казалось ураганом, урчание в кишечнике — громом. Но были и другие бесчисленные звуки, атаковавшие его откуда-то извне. Громкие сердитые голоса, любовный шепот, рев, бренчание, треск, обрывки песен и плача.
Выходит, он слушает теперь весь мир? Слушает утро, входящее в тысячи домов? Правда, он мало что мог разобрать в этом обвале звуков, какофония лишала его возможности как-то разделять и анализировать их значение.
Но хуже всего было другое. Глаза! О, Господи милосердный, он сроду не предполагал, что они способны доставлять такие муки, он, который думал, что ничто в мире уже не способно удивить их. Теперь же перед глазами все завертелось, казалось, они сами завертелись в бешеном круговороте. Везде и всюду — зрелище!
Гладкая побелка потолка на деле отражала чудовищную географию мазков кисти. Ткань его простой, непритязательной рубашки — невыразимо хитроумное сплетение нитей. Он заметил, как в углу шевельнулся клещ на отрубленной голубиной голове, как он подмигнул ему, перехватив его взгляд. Слишком уж много всего! Слишком!
Потрясенный, он зажмурил глаза. Но это не помогло. Оказывается, «внутри» тоже существовали зрелища — воспоминания, чья явственная выпуклость и реальность ударили его по нервам, едва не лишив способности чувствовать вообще. Он сосал материнскую грудь и захлебнулся; ощутил, как руки брата сжимаются вокруг него (была ли то борьба или просто дружеское объятие, он не понял, главное — было больно, и он почувствовал, что задыхается). И еще, еще волна других ощущений захлестнула его, целая жизнь была прожита в одно мгновение, воздействуя на кору головного мозга, вламываясь в него с настойчивостью, не дававшей надежды забыть.
Ему показалось, что он сейчас взорвется. Безусловно, что мир, расположенный за пределами его головы, — комната и птицы, там, за дверью, несмотря на все свои крикливые поползновения, не могли сравниться по силе воздействия с воспоминаниями. Уж лучше это, подумал он и попытался открыть глаза. Но веки слиплись и не поддавались. Слезы, а может, гной, а может, иголка с ниткой прошили, запечатали их, казалось, навсегда.
Он подумал о сказаниях сенобитов, о крючках и цепях. Наверное они сыграли с ним злую шутку, заперли его, отрезав от внешнего мира, приговорив его глаза созерцать лишь парад воспоминаний.
Опасаясь, что сходит с ума, он начал взывать к ним, хотя вовсе не был теперь уверен, что они рядом и услышат.
— Почему? — воскликнул он. — Почему вы это со мной сделали?
Отголосок слов прогремел в ушах, но он почти не осознавал уже и этого. Из прошлого всплывали все новые волны воспоминаний, терзали и мучили его. На кончике языка сосредоточился вкус детства (привкус молока и разочарования), но теперь к нему примешивались и другие, взрослые ощущения. Он вырос!… У него уже усы и эрекция, руки тяжелые, кишки большие.
В юношеских наслаждениях таился оттенок новизны, но по мере того, как летели годы и чувствительность утрачивала силу, возникали более сильные, бьющие по нервам ощущения. Вот они возникли снова, еще более острые, едкие, перекрывающие все, что находилось у него за спиной, в темноте.
Язык буквальна купался в новых привкусах: горькое, сладкое, кислое, соленое; пахло пряностями, дерьмом, волосами матери; он видел города и небо; видел скорость, морские глубины; преломлял хлеб с давно умершими людьми, и щеки его обжигал жар их слюны. И конечно, там были женщины. Постоянно среди хаоса и замешательства возникали воспоминания о женщинах, оглушая его своими запахами, прикосновениями, привкусами.
Близость этого гарема возбуждала, несмотря на обстоятельства. Он расстегнул брюки и начал гладить и ласкать свой член, скорее стремясь пролить семя и избавиться от этих созданий, нежели получить удовольствие.
Бешено работая над каждым дюймом плоти, он смутно осознавал, какое, должно быть, жалкое зрелище являет собой: ослепший человек в пустой комнате, распаленный плодами своего воображения. Но даже мучительный безрадостный оргазм не смог замедлить бесконечно прокручивающуюся перед ним череду воспоминаний. Колени у него подогнулись, и он рухнул на голые доски пола, куда только что расплескал свою страсть. Падение принесло боль, но реакция на нее была тут же смыта новой волной воспоминаний.
Он перекатился на спину и вскрикнул. Он кричал и умолял их перестать, но ощущения только обострялись, словно подстегиваемые каждой новой мольбой, с каждым разом вознося его на новую ступеньку и не принося облегчения.
Вскоре единственным слышным звуком стали эти мольбы, слова и смысл которых словно стирались страхом. Казалось, этому никогда не будет конца, а если и будет, то результат один — безумие. Нет надежды, даже мысль о ней затерялась.
И как только он, почти неосознанно, сформулировал эту последнюю отчаянную мысль, мучения прекратились.
Совершенно внезапно и разом, все. Исчезли. Ушли. Ушли цвет, звук, прикосновение, вкус, запах. Неожиданно резко он был вырван из их волны. В течение нескольких первых секунд он даже начал сомневаться, было ли с ним это или нет. Два удара, три, четыре…
На пятом он открыл глаза. Комната была пуста, голубиные головки и кувшин с мочой исчезли. Дверь закрыта.
Приободрившись, он сел. Руки и ноги дрожали, голова, запястья и мочевой пузырь болезненно ныли.
И вдруг… Какое-то движение в дальнем углу комнаты привлекло его внимание.
Там, где всего лишь две секунды назад была пустота, теперь появилась фигура. Это бил четвертый сенобит, тот, который тогда так и не заговорил и не показал своего лица. Теперь он видел — это не он, а она. Капюшон, прежде надвинутый на лоб, словно истаял, исчез, как и остальная одежда. Женщина, оказавшаяся перед ним, была серого цвета и слегка светилась. Губы кроваво-красные, ноги раздвинуты так, что отчетливо были видны все насечки и надрезы на причинном месте. Она сидела на куче гниющих человеческих голов и зазывно улыбалась.
Это сочетание чувственности и тлена совершенно сразило его. Разве может бить хоть малейшее сомнение в том, что именно она расправилась с этими несчастными? Их разлагающееся мясо застряло у нее под ногтями, а их языки — их было штук двадцать, если не больше — были разложены аккуратными рядами на ее смазанных ароматическими маслами ляжках, словно в ожидании входа… Не сомневался он и в том, что мозги, сочившиеся сейчас из их ушей и ноздрей, прежде были лишены рассудка — под воздействием удара или поцелуя, остановившего их сердца.
Керчер солгал ему. Или солгал, или сам был чудовищно обманут. Ни малейшего намека на наслаждения в воздухе, во всяком случае, в человеческом понимании.
Он совершил ошибку, открыв шкатулку Лемаршана. Ужасную ошибку.
— О, я вижу, с мечтами покончено, — произнес сенобит, разглядывая его, распростертого на голом полу. — Прекрасно.
Она встала. Языки свалились на пол, посыпались дождем, точно слизни.
— Ну что ж, тогда начнем, — сказала она.
2
— Это не совсем то, что я ожидала, — говорила Джулия, стоя в прихожей. За окном смеркалось, холодный августовский день подходил к концу. Не самое подходящее время осматривать дом, который так долго пустовал.
— Да, работы тут хватает, — согласился Рори. — Да и неудивительно. Здесь ничего не трогали со дня смерти бабушки. Года, наверное, три. И потом, я уверен, последние годы жизни она не очень-то следила за порядком.
— А дом твой?
— Мой и Фрэнка. Он был завещан нам обоим. Но кто последний раз видел моего старшего брата, вот что хотелось бы знать?
Она пожала плечами, притворившись, что не помнит, хотя на самом деле помнила очень хорошо. За неделю до свадьбы…
— Кто-то говорил, что он провел тут несколько дней прошлым летом. Не сомневаюсь, что в любовных играх. А потом опять куда-то исчез. Собственность его не интересует.
— Ну а что, если мы въедем, а он вернется? Он ведь имеет такие же права…
— Откуплюсь. Возьму ссуду в банке и откуплюсь от него. Ему всегда не хватало денег.
Она кивнула, но, похоже, все еще сомневалась.
— Не беспокойся, — сказал он, подходя к ней и обнимая. — Дом наш, малышка. Маленько подкрасим, подновим, и здесь будет, как в раю.
Он испытующе вгляделся в ее лицо. Порой, особенно в минуты, когда ее, как сейчас, терзали сомнения, красота этого лица становилась почти пугающей.
— Верь мне, — сказал он.
— Верю.
— Тогда все в порядке. Переезжаем в воскресенье, ладно?
В этой части города оно до сих пор еще являлось «днем господним». Даже если владельцы этих нарядных домиков и чистеньких наглаженных детишек больше и не верили в Бога, воскресенья они чтили свято. Несколько занавесок на окнах отдернулось, когда к дому подкатил фургон Льютона и из него начали выгружать вещи; наиболее любопытные соседи даже прошлись пару раз мимо под предлогом выгуливания собак, однако никто не заговорил с новыми жильцами и тем более не предложил помочь выгружать вещи. Воскресенье не тот день, чтоб потеть в трудах праведных. Джулия приглядывала за распаковыванием в доме, а Рори организовал разгрузку фургона, ему помогали Льютон и Мэд Боб. Пришлось сделать четыре ездки, чтоб перевезти все с Александра Роуд, и все равно к концу дня там еще оставалось полно разных мелочей, которые было решено забрать позже. Часа в два дня на пороге появилась Керсти.
— Вот, пришла спросить, может, понадобится моя помощь? — спросила она немного извиняющимся тоном.
— Да, работы тут хватает, — согласился Рори. — Да и неудивительно. Здесь ничего не трогали со дня смерти бабушки. Года, наверное, три. И потом, я уверен, последние годы жизни она не очень-то следила за порядком.
— А дом твой?
— Мой и Фрэнка. Он был завещан нам обоим. Но кто последний раз видел моего старшего брата, вот что хотелось бы знать?
Она пожала плечами, притворившись, что не помнит, хотя на самом деле помнила очень хорошо. За неделю до свадьбы…
— Кто-то говорил, что он провел тут несколько дней прошлым летом. Не сомневаюсь, что в любовных играх. А потом опять куда-то исчез. Собственность его не интересует.
— Ну а что, если мы въедем, а он вернется? Он ведь имеет такие же права…
— Откуплюсь. Возьму ссуду в банке и откуплюсь от него. Ему всегда не хватало денег.
Она кивнула, но, похоже, все еще сомневалась.
— Не беспокойся, — сказал он, подходя к ней и обнимая. — Дом наш, малышка. Маленько подкрасим, подновим, и здесь будет, как в раю.
Он испытующе вгляделся в ее лицо. Порой, особенно в минуты, когда ее, как сейчас, терзали сомнения, красота этого лица становилась почти пугающей.
— Верь мне, — сказал он.
— Верю.
— Тогда все в порядке. Переезжаем в воскресенье, ладно?
* * *
Воскресенье.В этой части города оно до сих пор еще являлось «днем господним». Даже если владельцы этих нарядных домиков и чистеньких наглаженных детишек больше и не верили в Бога, воскресенья они чтили свято. Несколько занавесок на окнах отдернулось, когда к дому подкатил фургон Льютона и из него начали выгружать вещи; наиболее любопытные соседи даже прошлись пару раз мимо под предлогом выгуливания собак, однако никто не заговорил с новыми жильцами и тем более не предложил помочь выгружать вещи. Воскресенье не тот день, чтоб потеть в трудах праведных. Джулия приглядывала за распаковыванием в доме, а Рори организовал разгрузку фургона, ему помогали Льютон и Мэд Боб. Пришлось сделать четыре ездки, чтоб перевезти все с Александра Роуд, и все равно к концу дня там еще оставалось полно разных мелочей, которые было решено забрать позже. Часа в два дня на пороге появилась Керсти.
— Вот, пришла спросить, может, понадобится моя помощь? — спросила она немного извиняющимся тоном.