Страница:
Это был фуршет по-европейски. Совершенным европейцем выглядел Роже, обычно ходивший вахлак вахлаком, но на сей раз прибывший в бабочке, хоть и без смокинга. В каком-то ослепительном платье, обтягивавшем ее убедительные формы, была Настя Мед. Чуть отставала от нее в поползновениях на галантность Галя Свинаренко, впрочем, она и всегда бывала чуть неуклюжа. Порхала Вероника на обтянутых серой лайкрой худых длинных ляжках – именно на них, потому что только ляжки и бросались в глаза. Было и еще несколько дам, работавших в отделе: милая улыбчивая грузинка, очень худая, высокая и горбоносая, писавшая о балете; а также сорокалетняя девушка по имени Лера Каримова, телевед, если можно так сказать, отличавшаяся удивительной стройности фигурой и ногами -по-видимому, так хорошо сохранившимися именно в силу ее стародевичества,- обычно ходившая по коридорам Газеты в немыслимо коротких для ее возраста юбках, с разведенными чуть в сторону руками и ладонями, выгнутыми вовне крылышками, как бы изображая Дюймовочку,- при том, что лицом она явно не вышла. Мне было жаль, но Сандро отсутствовал, хотя ему-то здесь, среди альпийцев и олимпийцев, было самое место.
Впрочем, лиц мужеского пола, не считая, конечно, безвредных швейцарцев, Роже и меня, не наблюдалось: Иннокентий, как я начал давно догадываться, втайне не переносил мужчин, тем более красавцев, и Сандро выручало, что его рубрика находилась в ведении отдела культуры лишь номинально. Как заметил бы по этому поводу записной юнгианец, Иннокентий сопротивлялся идентификации со своей анимой… Несколько позже, извинившись занятостью по номеру, прибыл Эдуард Цедрин, и это, конечно, был жест в сторону Иннокентия – в Газете очень серьезно блюли субординацию. Цедрин выдал общий поклон, а потом подходил то к одному, то к другому из гостей и наконец добрался до меня. У него была милая манера: если он собирался сказать приятное – впрочем, неприятного он никогда и не говорил,- как бы грозить вам пальчиком. Вот и теперь, погрозив мне, он, чуть наклонив голову и как бы заглядывая сбоку из-под пенсне, сказал:
– Читал вас в прошлом номере, Кирилл. Очень хорошая работа.- Интонация его была такой, будто сейчас он прибавит "батенька", как Ленин из анекдотов.
Речь шла как раз о моей рецензии на Салиаса, сдобренной рассуждениями о массовой литературе рубежа веков. Рецензия была самая проходная, полторы мысли, не мог же я травить Али-Бабу интеллектуальными изысками а-ля Настя Мед, так что оценка Цедрина была лишь формальным комплиментом. Забавно было только то, что он, как всегда, и эту пустяковую заметку назвал "работой". Впрочем, наша юная речь почти не различает оттенки омонимов. Во-первых, "работа" – это труд вообще: "надо работать". Затем "работа" – это оценка труда, не разделяющая процесс производства и конечный результат: так говорят, скажем, крестьяне о поставленной избе или сложенной печи – "ладная работа". На советском волапюке слово "работа" приобрело еще и значение "служба", а в лагерном варианте возникло и множественное число – "выводить на работы". Можно сказать "работа", имея в виду конечный продукт: так говорят, скажем, о картине на выставке или о научной статье. Цедрин, кажется, употреблял это слово именно в последнем его значении – "работа" в смысле статья, рецензия, газетный материал. Это был высокий стиль, и такое словоупотребление косвенно сигнализировало о том, как высоко он ставит журналистский труд, придавая вообще говоря крайне незначительному тексту – двум сотням строк, написанным в один присест по "информационному поводу" – статус творческого свершения. То есть и он был солидарен с культурологами: они ведь тоже были убеждены в ценности своих газетных работ, хотя, быть может, это было защитное. Они и меня, беллетриста, чернорабочего культуры, пытались приобщить к ордену посвященных, но после того как выяснилось, сколь я безнадежен, спнули без сожаления за борт. Вот от Сандро с самого начала не ждали ничего. Он был своего рода ассенизатор, делающий черную работу (в первом значении), которую и делать-то надо лишь как дань тупому и неповоротливому миру: ну как приходится же печатать в Газете гороскопы, прогноз погоды и программу телевидения, уступая слабостям человеческим…
Я мог сколь угодно долго предаваться такого рода умствованиям, посасывая виски, поскольку мероприятие – слово, кстати, вполне загадочное, но в данном случае, как будет видно дальше, вполне подходящее – было чопорным, натянутым и откровенно скучным. Впрочем, прошло часа полтора, и я отметил, что даже один из швейцарцев, как это ни смешно, прилично наклюкался. Позже, когда Сандро вывел меня как-то на прием, я заметил, что и самые статусные кормленые иностранцы бросаются к фуршетному столу даже проворнее, чем наши соотечественники, должно быть, думал я, в силу отсутствия комплексов и возможности вести себя, как Бог на душу положит, раз они – в России. Они, как саранча, опустошали столы, и Сандро со свойственной ему цинической прямотой утверждал, что на халяву с одинаковым энтузиазмом жрут и бомж с Казанского вокзала, и вашингтонский сенатор…
Выпив, люди Иннокентия, что называется, стали раскрываться с другой стороны. Скажем, мать семейства Свинаренко оказалась не промах поддать. Дюймовочка Лера вдруг заговорила без остановки, причем сразу со всеми. Роже бегло болтал на французском, не отступая ни на шаг от иностранных гостей. В довершение всего Настя Мед запела а капелла русские романсы голосом силы по крайней мере Галины Вишневской – у нее вдруг обнаружилось драматическое сопрано, и стало ясно, что она в юности ошиблась факультетом консерватории.
4
5
Глава VI. "ЧЕРТ, ВОЗЬМИ!"
2
Впрочем, лиц мужеского пола, не считая, конечно, безвредных швейцарцев, Роже и меня, не наблюдалось: Иннокентий, как я начал давно догадываться, втайне не переносил мужчин, тем более красавцев, и Сандро выручало, что его рубрика находилась в ведении отдела культуры лишь номинально. Как заметил бы по этому поводу записной юнгианец, Иннокентий сопротивлялся идентификации со своей анимой… Несколько позже, извинившись занятостью по номеру, прибыл Эдуард Цедрин, и это, конечно, был жест в сторону Иннокентия – в Газете очень серьезно блюли субординацию. Цедрин выдал общий поклон, а потом подходил то к одному, то к другому из гостей и наконец добрался до меня. У него была милая манера: если он собирался сказать приятное – впрочем, неприятного он никогда и не говорил,- как бы грозить вам пальчиком. Вот и теперь, погрозив мне, он, чуть наклонив голову и как бы заглядывая сбоку из-под пенсне, сказал:
– Читал вас в прошлом номере, Кирилл. Очень хорошая работа.- Интонация его была такой, будто сейчас он прибавит "батенька", как Ленин из анекдотов.
Речь шла как раз о моей рецензии на Салиаса, сдобренной рассуждениями о массовой литературе рубежа веков. Рецензия была самая проходная, полторы мысли, не мог же я травить Али-Бабу интеллектуальными изысками а-ля Настя Мед, так что оценка Цедрина была лишь формальным комплиментом. Забавно было только то, что он, как всегда, и эту пустяковую заметку назвал "работой". Впрочем, наша юная речь почти не различает оттенки омонимов. Во-первых, "работа" – это труд вообще: "надо работать". Затем "работа" – это оценка труда, не разделяющая процесс производства и конечный результат: так говорят, скажем, крестьяне о поставленной избе или сложенной печи – "ладная работа". На советском волапюке слово "работа" приобрело еще и значение "служба", а в лагерном варианте возникло и множественное число – "выводить на работы". Можно сказать "работа", имея в виду конечный продукт: так говорят, скажем, о картине на выставке или о научной статье. Цедрин, кажется, употреблял это слово именно в последнем его значении – "работа" в смысле статья, рецензия, газетный материал. Это был высокий стиль, и такое словоупотребление косвенно сигнализировало о том, как высоко он ставит журналистский труд, придавая вообще говоря крайне незначительному тексту – двум сотням строк, написанным в один присест по "информационному поводу" – статус творческого свершения. То есть и он был солидарен с культурологами: они ведь тоже были убеждены в ценности своих газетных работ, хотя, быть может, это было защитное. Они и меня, беллетриста, чернорабочего культуры, пытались приобщить к ордену посвященных, но после того как выяснилось, сколь я безнадежен, спнули без сожаления за борт. Вот от Сандро с самого начала не ждали ничего. Он был своего рода ассенизатор, делающий черную работу (в первом значении), которую и делать-то надо лишь как дань тупому и неповоротливому миру: ну как приходится же печатать в Газете гороскопы, прогноз погоды и программу телевидения, уступая слабостям человеческим…
Я мог сколь угодно долго предаваться такого рода умствованиям, посасывая виски, поскольку мероприятие – слово, кстати, вполне загадочное, но в данном случае, как будет видно дальше, вполне подходящее – было чопорным, натянутым и откровенно скучным. Впрочем, прошло часа полтора, и я отметил, что даже один из швейцарцев, как это ни смешно, прилично наклюкался. Позже, когда Сандро вывел меня как-то на прием, я заметил, что и самые статусные кормленые иностранцы бросаются к фуршетному столу даже проворнее, чем наши соотечественники, должно быть, думал я, в силу отсутствия комплексов и возможности вести себя, как Бог на душу положит, раз они – в России. Они, как саранча, опустошали столы, и Сандро со свойственной ему цинической прямотой утверждал, что на халяву с одинаковым энтузиазмом жрут и бомж с Казанского вокзала, и вашингтонский сенатор…
Выпив, люди Иннокентия, что называется, стали раскрываться с другой стороны. Скажем, мать семейства Свинаренко оказалась не промах поддать. Дюймовочка Лера вдруг заговорила без остановки, причем сразу со всеми. Роже бегло болтал на французском, не отступая ни на шаг от иностранных гостей. В довершение всего Настя Мед запела а капелла русские романсы голосом силы по крайней мере Галины Вишневской – у нее вдруг обнаружилось драматическое сопрано, и стало ясно, что она в юности ошиблась факультетом консерватории.
4
Стоит ли говорить, что я опять напился. Мне стало внятно дольней лозы прозябанье. Видя этих людей в неформальной обстановке, я вдруг решил, что они – не интеллигенты. Это показалось мне в тогдашнем моем состоянии величайшей высоты и тонкости открытием. Они предатели, мнилось мне, предатели своего класса. (Самое забавное, что в некотором смысле я и сейчас, в окончательном моем положении, думаю то же.) Они предали русскую интеллигенцию со всей ее сектантской нетерпимостью, но и с высокими прозрениями, способностью к самопожертвованию и неумением понять и принять других, непрактичностью в деньгах и делах, но и умением работать, со всей ее прелестью и истерикой,- променяли на мелкобуржуазную толерантность и конформность. Они пыжились казаться интеллектуалами западной европейской складки – вот кем они пыжились быть. Однако сказано: будь холоден или горяч – твердил я про себя, лакируя виски текилой,- но не тепл. Они променяли свое призвание к воспаленному русскому служению и странничеству на общеевропейскую тусклую культурность, говорил я себе, говорил, совсем как Достоевский…
Когда человек осознает нечаянно, что он оказался вне своего класса и круга, перед ним встает выбор: он или тушуется и подстраивается, или становится культурным героем. Коктейль мексиканской текилы с шотландским виски, безусловно, подталкивает ко второму. И я преисполнился решимости рассказать грузинке, которая мне давно приглянулась, о своем открытии.
Кажется, я пересказывал ей содержание сборника "Вехи". Говорил о вечном споре западников и славянофилов. Причем она с неподражаемой иронической мягкостью осведомилась, к какому лагерю отношу я сам себя. Пришлось объяснить, что взгляды человека меняются, в зависимости от поворотов Истории. Что я всегда считал себя либералом и придерживался ценностей космополитических. Но сейчас, видя, что творится вокруг – и тут, кажется, я повел рукой окрест,- я все больше ощущаю себя консерватором. Да что там Истории, вещал я, за один день человек может из правого сделаться левым и обратно. Слава Богу, Бога нет, слава Богу, есть пять, процитировал я незабвенного Женю Харитонова. Это удивляет меня самого. Но в одном я убежден: идет тотальное наступление на исконный интеллигентский образ жизни и склад мысли. На мою личную систему ценностей, если угодно. И я не могу не противиться этому…
– Но вы не коммунист? – опасливо осведомилась она.
– Что вы! – с жаром и вполне серьезно запротестовал я, не чувствуя в ее словах насмешки.
– Вы такой… ностальгический,- заметила грузинка, пряча улыбку за фужером шампанского, который поднесла к губам.
– Нет-нет, это не ностальгия, хоть и верно сказал поэт: что прошло, то будет мило…
Тут я выпил еще текилы и совсем зарапортовался. Я повествовал о примате духа, мерзостях рынка и тупиках либерализма. Когда окончательно запутался, то, чтобы выйти из положения, я предложил ей руку и сердце. При этом я честно сообщил ей, что женат вот уже без малого двадцать лет, но заверил, что это не имеет никакого значения. Она смотрела на меня, как мне казалось, с живым интересом. Быть может, она думала о том, какие метаморфозы может творить с человеком алкоголь. Она ведь знала меня вот уже почти год – пусть шапочно – как мрачноватого бородатого тучного близорукого господина лет на пятнадцать старше ее, ваяющего какие-то тексты из такой далекой от балета области, как отечественная словесность… Истолковав ее изучающий взгляд в свою пользу, я устремился с жаром целовать ее руки, которые от меня деликатно убирали. Потом, кажется, я пустил одинокую слезу. Наверное, от острого и пронзительного понимания, что после долгой моей неприкаянной жизни нашел-таки наконец свое счастье в виде лица грузинской национальности женского пола, понимающего меня лучше меня самого. "Счастье мое, нам будет так хорошо и спокойно вместе",- шептал я. А может быть, мне лишь казалось, что я разговариваю шепотом…
Как я добрался до дому – помню смутно. Знаю лишь, что, когда проснулся одетым на кушетке в своем кабинете, не получил в постель ни ритуальных утренних поцелуев жены и дочери, ни положенной чашки крепкого кофе эспрессо.
Когда человек осознает нечаянно, что он оказался вне своего класса и круга, перед ним встает выбор: он или тушуется и подстраивается, или становится культурным героем. Коктейль мексиканской текилы с шотландским виски, безусловно, подталкивает ко второму. И я преисполнился решимости рассказать грузинке, которая мне давно приглянулась, о своем открытии.
Кажется, я пересказывал ей содержание сборника "Вехи". Говорил о вечном споре западников и славянофилов. Причем она с неподражаемой иронической мягкостью осведомилась, к какому лагерю отношу я сам себя. Пришлось объяснить, что взгляды человека меняются, в зависимости от поворотов Истории. Что я всегда считал себя либералом и придерживался ценностей космополитических. Но сейчас, видя, что творится вокруг – и тут, кажется, я повел рукой окрест,- я все больше ощущаю себя консерватором. Да что там Истории, вещал я, за один день человек может из правого сделаться левым и обратно. Слава Богу, Бога нет, слава Богу, есть пять, процитировал я незабвенного Женю Харитонова. Это удивляет меня самого. Но в одном я убежден: идет тотальное наступление на исконный интеллигентский образ жизни и склад мысли. На мою личную систему ценностей, если угодно. И я не могу не противиться этому…
– Но вы не коммунист? – опасливо осведомилась она.
– Что вы! – с жаром и вполне серьезно запротестовал я, не чувствуя в ее словах насмешки.
– Вы такой… ностальгический,- заметила грузинка, пряча улыбку за фужером шампанского, который поднесла к губам.
– Нет-нет, это не ностальгия, хоть и верно сказал поэт: что прошло, то будет мило…
Тут я выпил еще текилы и совсем зарапортовался. Я повествовал о примате духа, мерзостях рынка и тупиках либерализма. Когда окончательно запутался, то, чтобы выйти из положения, я предложил ей руку и сердце. При этом я честно сообщил ей, что женат вот уже без малого двадцать лет, но заверил, что это не имеет никакого значения. Она смотрела на меня, как мне казалось, с живым интересом. Быть может, она думала о том, какие метаморфозы может творить с человеком алкоголь. Она ведь знала меня вот уже почти год – пусть шапочно – как мрачноватого бородатого тучного близорукого господина лет на пятнадцать старше ее, ваяющего какие-то тексты из такой далекой от балета области, как отечественная словесность… Истолковав ее изучающий взгляд в свою пользу, я устремился с жаром целовать ее руки, которые от меня деликатно убирали. Потом, кажется, я пустил одинокую слезу. Наверное, от острого и пронзительного понимания, что после долгой моей неприкаянной жизни нашел-таки наконец свое счастье в виде лица грузинской национальности женского пола, понимающего меня лучше меня самого. "Счастье мое, нам будет так хорошо и спокойно вместе",- шептал я. А может быть, мне лишь казалось, что я разговариваю шепотом…
Как я добрался до дому – помню смутно. Знаю лишь, что, когда проснулся одетым на кушетке в своем кабинете, не получил в постель ни ритуальных утренних поцелуев жены и дочери, ни положенной чашки крепкого кофе эспрессо.
5
– Он меня уволил,- сказал я, когда нам принесли водку и боржоми и мы выпили по первой. Боюсь, как я ни старался, это прозвучало драматически.- Вчистую. Что называется – без выходного пособия.
– Все по порядку,- попросил Сандро.
Я попытался рассказать все по порядку. Буквально через два дня после этого самого дня рождения Иннокентий позвал меня к себе в кабинет и сказал без обиняков:
– Кирилл, кажется, мы с вами не сработаемся.
На сей раз он не дергал кадыком, не краснел и не опускал глаз. Держался он очень уверенно, с начальственной нагловатостью. Быть может, для него был чересчур велик авторитет отца, подумал я мельком, и теперь он стремился властвовать, потому что прежде слишком много подчинялся. Как-то, помнится, еще в розовый период моего дебюта в Газете, мы сидели в его кабинете. И он обронил в шутку по поводу, кажется, Свинаренко: всегда мечтал командовать взрослыми женщинами. Фраза знаменательная. Впрочем, случившаяся здесь же Настя Мед быстро отреагировала: это проходит, Кеша. Ой, нет, Настя, не проходит…
– Займитесь теперь вплотную своими субботними "портретами",- сказал он мне вдогонку.
Вот это и было наглостью. "Портреты" были вне его компетенции, и он мог бы удержаться от советов – чем мне впредь заниматься. Быть может, я с детства лелеял мечту собирать в парках и скверах пустую посуду на свежем воздухе. Но самое поразительное, что я испытал облегчение. Истинное, беспримесное облегчение, что, быть может, объяснялось моим эгоизмом, безответственностью и малодушием. Теперь мне не нужно будет исполнять его идиотские указания, а главное – главное, мне не нужно будет являться в эту постылую редакцию чаще, чем раз в месяц. Ведь самостоятельно я не смог бы найти в себе сил что-либо круто изменить. "Прыгнуть в горящую пропасть, чтобы найти там себя",- как выражаются дзен-буддисты. Я почти парил, отгоняя от себя мысль, что терял в заработке как минимум четыре пятых. Да-да, мой доход в Газете теперь уменьшался почти в пять раз…
– И это все? – спросил Сандро.
– Все. Но ты знаешь, у меня будто гора с плеч. Засяду-ка теперь за новую повесть.
И тут Сандро сказал с неприятно-пренебрежительной интонацией:
– Эта твоя коллизия между писательством и журналистикой – чисто русская.
С какой это стати он вдруг опять заделался западником.
– Но я русский писатель,- гордо парировал я.- Кроме того, газетные материалы одноразовы, как презервативы, тогда как литературные произведения предполагают многократное использование…
– Хотя всякий кузнец ненавидит свой молот.- Он притворно расхохотался и стукнул меня по плечу.- Маркс, между прочим.
Я тоже кисло ухмыльнулся. И мы не забыли выпить еще по рюмке.
– М-да. Надо полагать, свою роль сыграл в этом деле граф Салиас.
По-видимому, кто-то донес, что ты взял за эту рецензию взятку.
– Во-первых, я ничего не брал,- сказал я, чувствуя, что краснею. Краснею потому, что брать-то не брал, но, кажется, готов был взять. И одна эта готовность заслуживала наказания.- И, кроме того, ты же сам говоришь, что в Газете так принято.
– Срать тоже принято,- сказал Сандро с намеренной простонародной грубостью, которая всегда меня в нем коробила,- но никто этого не делает при всем честном народе. Для этого есть сортир…
И мне на миг показалось, что теперь, когда я падал с коня, он отнюдь не сочувствует мне. Как там у Ницше: падающего еще толкни…
– Впрочем, Салиас лишь предлог, конечно. Здесь есть и что-то другое.-
Сандро погрузился в размышления. А потом потребовал, чтобы я изложил ему, что происходило у Иннокентия на дне рождения.
Едва я дошел до грузинки, он громко закричал:
– Ну вот! – И даже хлопнул ладонью по столу.- Вот именно!
– Что? – не понял я. Но испытал столь нехорошее чувство, будто этот и без того постыдный эпизод собираются показать по телевизору.
– Вот результат того, что ты не смотришь по сторонам, сочинитель фигов, и не видишь того, что творится у тебя под носом. Эта самая грузинка -текущая любовница толстожопого. Это знают все в отделе и далеко за его пределами. Поздравляю, ты попал в точку. Засадил в самое очко.
Он будто злорадствовал. Мне стало и вовсе не по себе. Но уже через час, после пол-литра водки, мое настроение пошло на поправку. Тем более что
Сандро, благородная все-таки душа, как мог утешал меня. За наше общее с ним здоровье он произнес длинный тост.
– Все это фигня,- так патетически начал Сандро.- Дело не в деньгах. Ведь сами по себе деньги не растлевают, растлевает способ их зарабатывания. Их этот способ уже растлил. Из людей, в которых теплился огонь познания истины, они превратились в буржуазных интеллектуалов-начетчиков.
– Ты говоришь моими словами,- пробормотал я. А сам подумал: я перестал любить жену, как любил прежде. Я перестал благоговеть перед дивной юностью нашей дочери. Я стал дерьмом. И все это сделали деньги Газеты, заработанные неправедным для меня путем, уводящим прочь от призвания.
Меж тем Сандро продолжал:
– Они встроены в систему, работающую как часы, буржуазную систему добывания, и они винтики в ней. Мы же вольные люди, богема, цыгане, герои, потому что мы одиноки и сами по себе. Здесь принципиальная разница. Разные социальные и психологические плоскости. В конце концов они представляют массовую культуру. Пусть массовую интеллектуальную культуру, ведь их элитарность – тоже товар. Мы же в любом случае -штучны! Вне зависимости от качества нашего товара, которое, кстати, ничем не измеримо. Все дело в достоинстве и артистизме проживания жизни…
Он долго еще вдохновенно говорил. Но вдруг прервался и спросил:
– А, кстати, этот твой Али-Баба так и не объявился? – И сам за меня ответил: – Нет, конечно.- И закончил наш ужин таким трюизмом: – Ибо вдыхающему каждый день запах нефти, этого жидкого дерьма земли, чувство благодарности неведомо.
– Все по порядку,- попросил Сандро.
Я попытался рассказать все по порядку. Буквально через два дня после этого самого дня рождения Иннокентий позвал меня к себе в кабинет и сказал без обиняков:
– Кирилл, кажется, мы с вами не сработаемся.
На сей раз он не дергал кадыком, не краснел и не опускал глаз. Держался он очень уверенно, с начальственной нагловатостью. Быть может, для него был чересчур велик авторитет отца, подумал я мельком, и теперь он стремился властвовать, потому что прежде слишком много подчинялся. Как-то, помнится, еще в розовый период моего дебюта в Газете, мы сидели в его кабинете. И он обронил в шутку по поводу, кажется, Свинаренко: всегда мечтал командовать взрослыми женщинами. Фраза знаменательная. Впрочем, случившаяся здесь же Настя Мед быстро отреагировала: это проходит, Кеша. Ой, нет, Настя, не проходит…
– Займитесь теперь вплотную своими субботними "портретами",- сказал он мне вдогонку.
Вот это и было наглостью. "Портреты" были вне его компетенции, и он мог бы удержаться от советов – чем мне впредь заниматься. Быть может, я с детства лелеял мечту собирать в парках и скверах пустую посуду на свежем воздухе. Но самое поразительное, что я испытал облегчение. Истинное, беспримесное облегчение, что, быть может, объяснялось моим эгоизмом, безответственностью и малодушием. Теперь мне не нужно будет исполнять его идиотские указания, а главное – главное, мне не нужно будет являться в эту постылую редакцию чаще, чем раз в месяц. Ведь самостоятельно я не смог бы найти в себе сил что-либо круто изменить. "Прыгнуть в горящую пропасть, чтобы найти там себя",- как выражаются дзен-буддисты. Я почти парил, отгоняя от себя мысль, что терял в заработке как минимум четыре пятых. Да-да, мой доход в Газете теперь уменьшался почти в пять раз…
– И это все? – спросил Сандро.
– Все. Но ты знаешь, у меня будто гора с плеч. Засяду-ка теперь за новую повесть.
И тут Сандро сказал с неприятно-пренебрежительной интонацией:
– Эта твоя коллизия между писательством и журналистикой – чисто русская.
С какой это стати он вдруг опять заделался западником.
– Но я русский писатель,- гордо парировал я.- Кроме того, газетные материалы одноразовы, как презервативы, тогда как литературные произведения предполагают многократное использование…
– Хотя всякий кузнец ненавидит свой молот.- Он притворно расхохотался и стукнул меня по плечу.- Маркс, между прочим.
Я тоже кисло ухмыльнулся. И мы не забыли выпить еще по рюмке.
– М-да. Надо полагать, свою роль сыграл в этом деле граф Салиас.
По-видимому, кто-то донес, что ты взял за эту рецензию взятку.
– Во-первых, я ничего не брал,- сказал я, чувствуя, что краснею. Краснею потому, что брать-то не брал, но, кажется, готов был взять. И одна эта готовность заслуживала наказания.- И, кроме того, ты же сам говоришь, что в Газете так принято.
– Срать тоже принято,- сказал Сандро с намеренной простонародной грубостью, которая всегда меня в нем коробила,- но никто этого не делает при всем честном народе. Для этого есть сортир…
И мне на миг показалось, что теперь, когда я падал с коня, он отнюдь не сочувствует мне. Как там у Ницше: падающего еще толкни…
– Впрочем, Салиас лишь предлог, конечно. Здесь есть и что-то другое.-
Сандро погрузился в размышления. А потом потребовал, чтобы я изложил ему, что происходило у Иннокентия на дне рождения.
Едва я дошел до грузинки, он громко закричал:
– Ну вот! – И даже хлопнул ладонью по столу.- Вот именно!
– Что? – не понял я. Но испытал столь нехорошее чувство, будто этот и без того постыдный эпизод собираются показать по телевизору.
– Вот результат того, что ты не смотришь по сторонам, сочинитель фигов, и не видишь того, что творится у тебя под носом. Эта самая грузинка -текущая любовница толстожопого. Это знают все в отделе и далеко за его пределами. Поздравляю, ты попал в точку. Засадил в самое очко.
Он будто злорадствовал. Мне стало и вовсе не по себе. Но уже через час, после пол-литра водки, мое настроение пошло на поправку. Тем более что
Сандро, благородная все-таки душа, как мог утешал меня. За наше общее с ним здоровье он произнес длинный тост.
– Все это фигня,- так патетически начал Сандро.- Дело не в деньгах. Ведь сами по себе деньги не растлевают, растлевает способ их зарабатывания. Их этот способ уже растлил. Из людей, в которых теплился огонь познания истины, они превратились в буржуазных интеллектуалов-начетчиков.
– Ты говоришь моими словами,- пробормотал я. А сам подумал: я перестал любить жену, как любил прежде. Я перестал благоговеть перед дивной юностью нашей дочери. Я стал дерьмом. И все это сделали деньги Газеты, заработанные неправедным для меня путем, уводящим прочь от призвания.
Меж тем Сандро продолжал:
– Они встроены в систему, работающую как часы, буржуазную систему добывания, и они винтики в ней. Мы же вольные люди, богема, цыгане, герои, потому что мы одиноки и сами по себе. Здесь принципиальная разница. Разные социальные и психологические плоскости. В конце концов они представляют массовую культуру. Пусть массовую интеллектуальную культуру, ведь их элитарность – тоже товар. Мы же в любом случае -штучны! Вне зависимости от качества нашего товара, которое, кстати, ничем не измеримо. Все дело в достоинстве и артистизме проживания жизни…
Он долго еще вдохновенно говорил. Но вдруг прервался и спросил:
– А, кстати, этот твой Али-Баба так и не объявился? – И сам за меня ответил: – Нет, конечно.- И закончил наш ужин таким трюизмом: – Ибо вдыхающему каждый день запах нефти, этого жидкого дерьма земли, чувство благодарности неведомо.
Глава VI. "ЧЕРТ, ВОЗЬМИ!"
1
Этих самых "портретов" я успел наваять штук пять. Был среди героев известный автор предгорных саг, был эмигрант, бытописатель московских, шестидесятых еще годов, интеллектуальных кружков, превращавших в клуб то курилку в Ленинке, то пятачок у ближайшего пивного тычка. В таком духе. Это были никакие не "портреты", а литературные эссе на заданную тему. Работа, кстати, довольно сладкая и куда ближе сердцу, чем рецензирование Салиаса с Беляевым. И все бы хорошо, когда б не Асанова, некогда меня на эту деятельность и подвигнувшая.
Пока я продолжал трудиться в отделе Иннокентия, первые три-четыре сочинения этого рода она напечатала, что называется, с колес. Но едва я был изгнан из среды культурологов, начались проблемы. Прежде прочего радикальным образом изменился ее тон в обращении со мной. Она уже не подобострастничала и не заигрывала, но говорила довольно жестко, порой даже раздраженно. Свои игры "в девочку" она теперь адресовала другим, скажем, недавно снятому очередному главному редактору Газеты, который отчего-то продолжал неизменно являться к десяти на работу и с таинственными целями весь день околачивался в ее кабинете или поблизости. Занятно, что он сидел и ждал ее и тогда, когда ее не было.
А не бывало ее теперь постоянно. Приходилось и мне часами ждать. Иногда к нам присоединялся шофер Асановой, ибо теперь, передав руление рирайтом другой даме и "редактируя субботу", она располагала индивидуальной машиной с водителем. Этот самый шофер был бессловесным малым, смиренно выслушивавшим ее указания, и, как можно было понять, возил на дачу ее детей, с дачи ее маму, хотя был, как совершенно случайно выяснилось, кандидатом физико-математических наук. И коли шофер был здесь, то и она, очевидно, шастала где-то по начальству на верхних этажах или пила кофе в баре, беседуя, что могло длиться часами.
Валандаясь без дела по редакции Газеты, я заглядывал с часовыми промежутками в ее кабинет и неизменно заставал под креслом подошвами врастопырку штиблеты смещенного главного редактора – штиблеты баксов так за девятьсот, его согбенную, будто в тяжком раздумье, спину, обтянутую пиджаком, тянущим долларов эдак на тысячу двести, его лысину, обрамленную жестким черным волосом, не тронутым сединой,- отчего бы ему было седеть; а за его плечом мерцал экран монитора, в который он не отрываясь тупо глядел. На экране красовалась одна и та же картинка, скажем, "меню" очередного субботнего номера, и что этот дурень на ней разглядывал часами – неведомо.
Поначалу я грешным делом решил, что у него с Асановой односторонний и страстный роман. Однако потом сообразил, что они, видно, вместе что-то "варят", вступив в сговор, но смысл интриги мне был, разумеется, недоступен, против кого и за что они дружили, со стороны было никак не понять. Но это было так: Асанова, мощно всплывая все вверх и вверх, наступала то на одну спину, то на другую голову, и эти свои интриги называла неизменно "проектами": одним из них – удачным, как видим – и был "субботний".
Ну да это черт бы с ним, оставь она меня в покое. Но неожиданно изменились "условия контракта", причем в сторону для меня наименее приятную.
"Портрет" всегда планировался на последнюю субботу месяца. Но Асанова вдруг выдвинула требование, чтобы я предоставлял ей готовый материал уже на исходе второй недели. Потом начиналось самое изнурительное: все последующие дни проходили в нудных и сумбурных с ней спорах по поводу тех или иных моих оценок. Ее все время отвлекали, она выбегала, мы начинали сначала, потом звонил телефон, и она опять забывала, о чем речь. Так продолжалось до поздней ночи, она, кстати, никуда не торопилась, пока я наконец не выдерживал и просил перенести собеседование на завтра… Насчет какого ни возьми отечественного автора у нее было свое особое литературоведческое мнение. Она, конечно, с ужимками играя в скромность, приседала в реверансах и уверяла, что она лишь частное лицо, читательница и профан, но это, разумеется, лишь по привычке к кокетству. Мягко стеля, она бывала совершенно безапелляционна.
Чаще всего она порола откровенную чушь. Но иногда вдруг высказывала мнение, хоть и явственно дилетантское, но не общее, не лишенное оттенка неожиданности, что при уровне ее информированности в вопросах словесности и при полном отсутствии какого-либо литературного навыка было довольно удивительно. Я долго бился над тем, что сей сон означает, пока однажды не подслушал случайно, находясь у нее в кабинете, ее телефонный разговор с гражданским мужем. Меня она совершенно не стеснялась – как обслугу. И вот среди любовных междометий и указаний, что ему кушать и как пиЂсать, она вдруг смиренно сказала: "Ты так думаешь?… Да-да, я обязательно это прочту! Хорошо, Макарушка…" И вдруг поймала мой внимательный взгляд и на секунду, буквально на мгновение, запнулась.
Значит, Макарушка. Это он был мозговым центром их семьи. А когда в одном из субботних номеров я обнаружил его пространную статью о Дебюсси, написанную с потугами на нежданность стиля и небуквальность соображений, мне все стало ясно: Макарушка, даром что музыкант, был графоманом. А поскольку, как всякий универсальный гений, он, по-видимому, был домашний тиран и всякой бочке затычка, то и до меня долетали заряды его литературных пристрастий и мнений. А то, что я смел чаще всего с ними не соглашаться, Асанову, как я, увы, не сразу понял, крайне раздражало. Причем до такой степени, что ей, кажется, рано или поздно стали противны один мой вид и звук моего голоса, которые повергали ее в дрожь и нервическое курение "Кэмэла" одну сигарету за другой.
Я вспомнил рассказ Сандро о несчастной стажерке, Асановой изгнанной. Выходило, что в некотором смысле я оказался в положении этой девчушки, и теперь уже от меня Асанова защищала Макарушку своей маленькой грудью.
Мало-помалу и она стала меня выводить из себя. Почему я, сочинитель с некоторым стажем, сам себе голова, должен был выслушивать что ни день ее ахинею, транслирующую к тому же сивый бред неведомого мне дирижера Макарушки? А потом, страдая, как от сверления зуба, присутствовать при том, что она правит мой текст своей изящной, но, увы, абсолютно не приспособленной к литературному делу ручкой… К тому ж оказалось, что свободного времени у меня как не было, так и нет. Опять я должен был чуть не ежедневно таскаться на "Водный стадион" – киселя хлебать. И, заметьте, за сумму-то мизерную по сравнению с моим былым жалованьем…
Теперь, когда Асанова "вела субботу", рубрика Сандро тоже оказалась в ее ведении. Но с ним-то как раз Асанова жила душа в душу. Сандро по этому поводу обронил как-то:
– Я не такой болван, чтобы с ней спорить. Хотя бы потому, что, когда с ней соглашаешься, из нее можно веревки вить.
Он откровенно валял с ней ваньку, прикидываясь донельзя простодушным рубахой-парнем. Эта швейкова тактика приносила плоды – действительно, в своей светской хронике ему чаще всего не приходилось менять ни слова. Кто знает, ей, на дух не переносившей женщин, подобно тому как Иннокентий не терпел мужчин,- с Настей Мед, скажем, по четвергам она вела долгие и тяжкие позиционные бои,- Сандро в отличие от меня представлялся, должно быть, образцом мужественности, бесхитростно высеченным из одного твердого куска. Доходило до того, что я делал поползновение подключить Сандро к нашим с Асановой бесконечным и бесплодным дискуссиям в качестве арбитра. Но из этого ничего не вышло:
Сандро не то чтобы отказался прямо, но, как человек, у которого просят денег в долг, делал вид, что не понимает, о чем идет речь.
Короче, было ясно, что и на этом поприще в Газете совсем скоро моя песенка будет спета. Этому помогло, кажется, и еще одно неожиданное обстоятельство.
Пока я продолжал трудиться в отделе Иннокентия, первые три-четыре сочинения этого рода она напечатала, что называется, с колес. Но едва я был изгнан из среды культурологов, начались проблемы. Прежде прочего радикальным образом изменился ее тон в обращении со мной. Она уже не подобострастничала и не заигрывала, но говорила довольно жестко, порой даже раздраженно. Свои игры "в девочку" она теперь адресовала другим, скажем, недавно снятому очередному главному редактору Газеты, который отчего-то продолжал неизменно являться к десяти на работу и с таинственными целями весь день околачивался в ее кабинете или поблизости. Занятно, что он сидел и ждал ее и тогда, когда ее не было.
А не бывало ее теперь постоянно. Приходилось и мне часами ждать. Иногда к нам присоединялся шофер Асановой, ибо теперь, передав руление рирайтом другой даме и "редактируя субботу", она располагала индивидуальной машиной с водителем. Этот самый шофер был бессловесным малым, смиренно выслушивавшим ее указания, и, как можно было понять, возил на дачу ее детей, с дачи ее маму, хотя был, как совершенно случайно выяснилось, кандидатом физико-математических наук. И коли шофер был здесь, то и она, очевидно, шастала где-то по начальству на верхних этажах или пила кофе в баре, беседуя, что могло длиться часами.
Валандаясь без дела по редакции Газеты, я заглядывал с часовыми промежутками в ее кабинет и неизменно заставал под креслом подошвами врастопырку штиблеты смещенного главного редактора – штиблеты баксов так за девятьсот, его согбенную, будто в тяжком раздумье, спину, обтянутую пиджаком, тянущим долларов эдак на тысячу двести, его лысину, обрамленную жестким черным волосом, не тронутым сединой,- отчего бы ему было седеть; а за его плечом мерцал экран монитора, в который он не отрываясь тупо глядел. На экране красовалась одна и та же картинка, скажем, "меню" очередного субботнего номера, и что этот дурень на ней разглядывал часами – неведомо.
Поначалу я грешным делом решил, что у него с Асановой односторонний и страстный роман. Однако потом сообразил, что они, видно, вместе что-то "варят", вступив в сговор, но смысл интриги мне был, разумеется, недоступен, против кого и за что они дружили, со стороны было никак не понять. Но это было так: Асанова, мощно всплывая все вверх и вверх, наступала то на одну спину, то на другую голову, и эти свои интриги называла неизменно "проектами": одним из них – удачным, как видим – и был "субботний".
Ну да это черт бы с ним, оставь она меня в покое. Но неожиданно изменились "условия контракта", причем в сторону для меня наименее приятную.
"Портрет" всегда планировался на последнюю субботу месяца. Но Асанова вдруг выдвинула требование, чтобы я предоставлял ей готовый материал уже на исходе второй недели. Потом начиналось самое изнурительное: все последующие дни проходили в нудных и сумбурных с ней спорах по поводу тех или иных моих оценок. Ее все время отвлекали, она выбегала, мы начинали сначала, потом звонил телефон, и она опять забывала, о чем речь. Так продолжалось до поздней ночи, она, кстати, никуда не торопилась, пока я наконец не выдерживал и просил перенести собеседование на завтра… Насчет какого ни возьми отечественного автора у нее было свое особое литературоведческое мнение. Она, конечно, с ужимками играя в скромность, приседала в реверансах и уверяла, что она лишь частное лицо, читательница и профан, но это, разумеется, лишь по привычке к кокетству. Мягко стеля, она бывала совершенно безапелляционна.
Чаще всего она порола откровенную чушь. Но иногда вдруг высказывала мнение, хоть и явственно дилетантское, но не общее, не лишенное оттенка неожиданности, что при уровне ее информированности в вопросах словесности и при полном отсутствии какого-либо литературного навыка было довольно удивительно. Я долго бился над тем, что сей сон означает, пока однажды не подслушал случайно, находясь у нее в кабинете, ее телефонный разговор с гражданским мужем. Меня она совершенно не стеснялась – как обслугу. И вот среди любовных междометий и указаний, что ему кушать и как пиЂсать, она вдруг смиренно сказала: "Ты так думаешь?… Да-да, я обязательно это прочту! Хорошо, Макарушка…" И вдруг поймала мой внимательный взгляд и на секунду, буквально на мгновение, запнулась.
Значит, Макарушка. Это он был мозговым центром их семьи. А когда в одном из субботних номеров я обнаружил его пространную статью о Дебюсси, написанную с потугами на нежданность стиля и небуквальность соображений, мне все стало ясно: Макарушка, даром что музыкант, был графоманом. А поскольку, как всякий универсальный гений, он, по-видимому, был домашний тиран и всякой бочке затычка, то и до меня долетали заряды его литературных пристрастий и мнений. А то, что я смел чаще всего с ними не соглашаться, Асанову, как я, увы, не сразу понял, крайне раздражало. Причем до такой степени, что ей, кажется, рано или поздно стали противны один мой вид и звук моего голоса, которые повергали ее в дрожь и нервическое курение "Кэмэла" одну сигарету за другой.
Я вспомнил рассказ Сандро о несчастной стажерке, Асановой изгнанной. Выходило, что в некотором смысле я оказался в положении этой девчушки, и теперь уже от меня Асанова защищала Макарушку своей маленькой грудью.
Мало-помалу и она стала меня выводить из себя. Почему я, сочинитель с некоторым стажем, сам себе голова, должен был выслушивать что ни день ее ахинею, транслирующую к тому же сивый бред неведомого мне дирижера Макарушки? А потом, страдая, как от сверления зуба, присутствовать при том, что она правит мой текст своей изящной, но, увы, абсолютно не приспособленной к литературному делу ручкой… К тому ж оказалось, что свободного времени у меня как не было, так и нет. Опять я должен был чуть не ежедневно таскаться на "Водный стадион" – киселя хлебать. И, заметьте, за сумму-то мизерную по сравнению с моим былым жалованьем…
Теперь, когда Асанова "вела субботу", рубрика Сандро тоже оказалась в ее ведении. Но с ним-то как раз Асанова жила душа в душу. Сандро по этому поводу обронил как-то:
– Я не такой болван, чтобы с ней спорить. Хотя бы потому, что, когда с ней соглашаешься, из нее можно веревки вить.
Он откровенно валял с ней ваньку, прикидываясь донельзя простодушным рубахой-парнем. Эта швейкова тактика приносила плоды – действительно, в своей светской хронике ему чаще всего не приходилось менять ни слова. Кто знает, ей, на дух не переносившей женщин, подобно тому как Иннокентий не терпел мужчин,- с Настей Мед, скажем, по четвергам она вела долгие и тяжкие позиционные бои,- Сандро в отличие от меня представлялся, должно быть, образцом мужественности, бесхитростно высеченным из одного твердого куска. Доходило до того, что я делал поползновение подключить Сандро к нашим с Асановой бесконечным и бесплодным дискуссиям в качестве арбитра. Но из этого ничего не вышло:
Сандро не то чтобы отказался прямо, но, как человек, у которого просят денег в долг, делал вид, что не понимает, о чем идет речь.
Короче, было ясно, что и на этом поприще в Газете совсем скоро моя песенка будет спета. Этому помогло, кажется, и еще одно неожиданное обстоятельство.
2
В какой-то момент показалось, что мне пофартило: мне предложили в Газете новую непыльную, хоть и с душком, работенку, пусть временную, но с превосходным гонораром. Дело в том, что приближались Выборы. И – здесь, по-видимому, не обошлось без крупных вливаний какого-нибудь заинтересованного в проигрыше коммунистов банка, а то и группы банков -внутри Газеты силами ее сотрудников готовились приступить к экстренному выпуску агитационной газетки под довольно странным названием "Черт, возьми!". Черт должен был взять коммунистов, имелось в виду. И у начальства родилась несчастная идея привлечь к этому делу Писателя. И, чтоб далеко не ходить, выбор пал на меня.
Задача передо мной была поставлена такая: я должен был сочинять "письма простых читателей", якобы пришедшие в редакцию Газеты, в которых они с ужасом и отвращением говорят о возможном коммунистическом реванше. Моральный аспект задания меня поначалу не слишком смутил. Я вспомнил, как в свою далекую бытность в "Юном природоведе" тоже сочинял "читательские письма" – исключительно из-за гонорара. Это было удобно вот в каком отношении: я писал заметку на произвольную биологическую тему, скажем, о размножении первичнополостных червей или о наскальных художествах зинджантропов, а мотивом ее появления в журнале становился мнимый вопрос мнимого читателя Петра Сидорова из села Колобовки Вологодской области… Настораживало другое: никакие "простые читатели" никогда никаких писем в Газету не писали. Разъяренный бизнесмен, правда, мог изредка апеллировать к редакции с протестом против воспевания конкурента за его счет, но, как правило, по телефону и через своего пресс-секретаря… Ну да начальству виднее. И я в один присест накатал несколько "писем". Самым жалостливым, кажется, вышло слезное послание некой вдовы из Ростова-на-Дону, в котором она повествовала, что жизнь ее мужа была загублена в железнодорожном депо начальниками-коммунистами, не желавшими соблюдать технику безопасности; и теперь она умоляет оградить от той же участи ее сыновей. Отчасти это напоминало мой давний опыт советских времен по цинической попытке обслуживания сельских агитбригад, так что пришлось лишь вспомнить давние навыки…
Задача передо мной была поставлена такая: я должен был сочинять "письма простых читателей", якобы пришедшие в редакцию Газеты, в которых они с ужасом и отвращением говорят о возможном коммунистическом реванше. Моральный аспект задания меня поначалу не слишком смутил. Я вспомнил, как в свою далекую бытность в "Юном природоведе" тоже сочинял "читательские письма" – исключительно из-за гонорара. Это было удобно вот в каком отношении: я писал заметку на произвольную биологическую тему, скажем, о размножении первичнополостных червей или о наскальных художествах зинджантропов, а мотивом ее появления в журнале становился мнимый вопрос мнимого читателя Петра Сидорова из села Колобовки Вологодской области… Настораживало другое: никакие "простые читатели" никогда никаких писем в Газету не писали. Разъяренный бизнесмен, правда, мог изредка апеллировать к редакции с протестом против воспевания конкурента за его счет, но, как правило, по телефону и через своего пресс-секретаря… Ну да начальству виднее. И я в один присест накатал несколько "писем". Самым жалостливым, кажется, вышло слезное послание некой вдовы из Ростова-на-Дону, в котором она повествовала, что жизнь ее мужа была загублена в железнодорожном депо начальниками-коммунистами, не желавшими соблюдать технику безопасности; и теперь она умоляет оградить от той же участи ее сыновей. Отчасти это напоминало мой давний опыт советских времен по цинической попытке обслуживания сельских агитбригад, так что пришлось лишь вспомнить давние навыки…