Страница:
Николай Климонтович
Смерть в Переделкине
Рассказы
ПАДАЛИ ЯБЛОКИ
Право, зря мы опасаемся встреч с былыми одноклассниками.
Однокашниками, как принято говорить отчего-то, будто речь идет о борзых щенках. Не знаю, как вы, я тщательно избегаю всяческих вечеров памяти, традиционных сборов, восклицаний, лобзаний и взаимной неловкости бывших выпускников. Может, я чрезмерно пуглив, но встречи эти напоминают об одном неприятном свойстве времени – слишком быстро течь. О бренности в конечном счете, ведь нет ничего печальнее, чем видеть свою бывшую соседку по парте, которой на уроках ты сжимал колено, а потом целовался в сквере за школой, – видеть осевшей, опухшей, расплывшейся, с плохо закрашенной сединой.
На этот день рождения я все-таки пошел. Во-первых, это был юбилей: моему школьному товарищу В., давно уж профессору по линии физики, стукнуло сорок пять. Во-вторых, он не поддерживал отношений с бывшими соучениками, так что бояться было нечего.
Представляя меня своим гостям-сослуживцам – вот, мол, друг детства, стал известным художником, – юбиляр вдруг произнес а с этой дамой ты давно знаком. Я вгляделся – ничего не видно, заурядная бабища из поздних кандидатов технических наук, здоровая, задастая, крашенная под солому, как я мог быть с ней знаком, где, с какой стати? Ее усадили в дальнем от меня конце стола, по диагонали.
Выпивали водку, дамы – арбатское, дом был бедный, техническая интеллигенция, что вы хотите, кушали салат-оливье, который не имел никакого отношения к знаменитому повару-французу, и селедку под шубой; говорили тосты; я поглядывал на эту самую кандидатшу, но вспомнить так ничего и не смог, хоть убей. Подали горячее – запеченные с сыром и майонезом куски говядины. Еще выпили и поговорили. Наконец, дошло до самого мучительного для меня, но непременного пункта времяпрепровождения инженерно-технических сотрудников. Эти немолодые подвыпившие люди, давно родители взрослых детей, запели хором под гитару песни молодости, причем аккомпанировал сам юбиляр: про синий троллейбус, про подлодку, про автобус с кондуктором Надей, про ЯК-истребитель, про другие последние и случайные виды транспорта. Моя ложная знакомая, встряхивая своею соломой, голосила высоко, с самозабвением. И тут меня как по лбу хлопнули: ну да, это с ней мы гуляли в ночных полях кормовой кукурузы, это внутри ее кофты я лазал когда-то туда-сюда, к ней я прижимался горевшим пахом, а она от греха крепко сжимала в потном кулачке, как золотой ключик, застежку своих штанов… Имени ее я не помнил, конечно, но – Боже! – что делает время с нашими былыми девочками…
Это было восхитительно знойное лето моей юности – я клал кирпичи.
Дело вышло так: утомленный моими непредсказуемыми эскападами мой отец-физик, – кстати, В. был некогда его аспирантом, – устрашенный перспективой моих летних каникул – между девятым и десятым классами средней школы – решил сбагрить меня от греха и определил в студенческий стройотряд.
Отряд дислоцировался в Смоленской области, в местности кочковатой, безлесой, поросшей редкими кустарником, с единственной чахлой речушкой. Нас было человек пятьдесят, разбитых на три, что ли, бригады. Мужская часть отряда занимала помещение клуба, которое быстро превратилось в казарму – с портянками, гитарами, вонью многих пар юношеских ног и картинками из “Огонька”, прикнопленными к бревенчатым стенам. Девочки жили поодаль, почище, в зале сельсовета.
Там у них пахло лосьоном и девственностью, было скучновато. Я наведывался туда вот к этой самой своей платонической подружке; а поскольку дальше щупанья гениталий друг друга сквозь штаны дело не двигалось, я смущал ее тем, что набрасывал в ее блокнотике ее фигурку с ее личиком, но – обнаженную; и это она самая сейчас на юбилее моего одноклассника, сидя за другим концом стола, безголосо поет: а на нейтральной полосе цветы…
Психологи знают: в больших группах зачастую верховодят младшие; скажем, именно дети заставляют взрослых оторвать задницу от телевизора и идти в кино. Так что я быстро занял в отряде лидерское место, благо мне было шестнадцать, остальные лишь двумя-тремя годами старше. К тому же, я был москвич, а они в большинстве провинциалы, и я умело и споро набрасывал шаржи на соотрядников в стенгазете-молнии. Не отличаясь рвением на работе, во внерабочее время я то и дело влипал в какие-нибудь авантюры.
Один раз я, первый школьный танцор, предложил ввести в программу нашей комсомольской агитбригады, которой полагалось просвещать сельскую молодежь, рок-н-ролл. Это было дерзостью по тем временам, так что мой номер под битлзовскую “Мисс Лизи” проходил как пародия на жизнь порочной заграницы. Партнершей моей была долговязая с виду неуклюжая девица с лицом будущего физика-теоретика, подружка моей напарницы по петтингу; впрочем, как часто бывает, дурнушки вертятся и крутятся бойчей и ловчей иных красоток…
Первое же выступление закончилось печально: морально здоровые поселяне мигом раскусили провокацию, дружно освистали мой номер, а после концерта сельская молодежь подстерегла нас и забросала автобус комками навоза. Так что пронести контрабандой порочное западное искусство в народные массы у меня не вышло.
В другой раз, вкравшись в доверие к сельскому конюху, я по ночам, когда был свободен от щупанья своей подружки, объезжал довольно норовистого жеребца, причем весьма успешно, конь привык ко мне, и я ездил верхом от деревни к месту возведения коровника – объекту нашего отряда, километрах в трех от села.
Это было, конечно, забавное зрелище: в кузове грузовика едет отряд с непременной студенческой хоровой песней, что-нибудь вроде:
Говорила ли я, говорила ли я,
Говорила ли я, что люблю,
Говорила ли я, что мой голос дрожал,
Когда села я жопой на ежа…
А обок дороги мелкой рысью идет жеребец, на котором гарцует ваш покорный слуга. Надо ли говорить, что сердца студенток тянулись к гордому всаднику. Однако и здесь дело кончилось конфузом: в один прекрасный день нам повстречался страшно дребезжавший, вонявший соляркой трактор, и мой конь, до того пасшийся лишь на мирных дальних вольных лугах, прянул и понес через кукурузное поле. Вскоре я лежал пластом на земле под высокими покачивающимися зелеными еще о ту пору початками…
Однажды в столовой, где кормился отряд, ко мне обратилась пожилая подавальщица:
– Эх вы, лбы здоровые, а такие лопухи зеленые! У нас вон Верка одинокая, красавица, одна пропадает. – И добавила: – А ведь тоже городская…
Узнать, в каком доме живет Верка, не составило труда, и этим же вечером я постучался к ней в дверь под предлогом попросить ведро, чтобы зачерпнуть воды из колодца. Когда совсем стемнело, она уже потчевала меня брагой, предлагая закусывать молодым белым сыром, – выяснилось, она работает на совхозной сыроварне.
Это была тоненькая и подвижная, с грубыми сильными красными руками и пятками морковного цвета девушка лет девятнадцати, из Смоленска. О причинах ее одинокого сидения в этой глуши можно было лишь догадываться: скорее всего ее определили сюда без ее воли не за самое моральное поведение в быту. При этом она была миловидна, порочно застенчива и, конечно, податлива.
В ее комнате меня поразила одна странность: все окна были наглухо завешены, причем одно – одеялом, очевидно, занавески не хватило.
Впрочем, после второго стакана браги дело объяснилось: одно стекло вдруг со звоном разбилось – кто-то снаружи кинул камень. Мне это не очень понравилось. Но Вера успокоила:
– Да они каждый вечер так…
Они – это были, по-видимому, деревенские парни, которым она по своим соображениям не давала.
Зато утро было дивным. Она разбудила меня на рассвете – я должен был к побудке явиться в отряд – и выпустила не на улицу, а задним крыльцом – в сад. Трава сверкала от росы в косых ранних лучах, а со старых узловатых яблонь то и дело с мягким стуком падали на землю, в давно некошенную траву и крапиву, громадные яблоки. Я испытывал неземную легкость, восторг от ее поцелуев переполнял меня, и, даже когда я выбрался за плетень, все слышно было, как яблоки не устают отрываться от ветвей и по саду идет перестук.
За обедом подавальщица незаметно положила мне двойную порцию.
– Вот и спасибо тебе, – шепнула она, – а то бабы наши совсем извелись, боятся за своих мужиков…
Вечером я опять был у Веркиного дома. Едва постучал – дверь сразу же распахнулась. Верка стояла передо мной неузнаваемая. Волосы уложены.
Губы накрашены, глаза подведены. И вместо давешнего халатика – юбочка и блузка, да еще с золоченой брошью, нечто вроде перевернутого якоря – вверх лопатками. И на ногах не тапочки, как вчера, – туфли-лодочки. Я-то был по-рабочему: в ковбойке, в резиновых сапогах с подвернутыми голенищами. И даже застыдился при виде ее парада. Но тут стали происходить и вовсе чудные для меня вещи: она мне поклонилась. Потом за руку провела в сени, усадила на лавку, присела на корточки и принялась стягивать с меня грязные сапоги. Я пытался было ее удержать, но она мягко отвела мои руки.
Подала таз с теплой водой и показала, что я должен окунуть туда грязные, потные ноги. И принялась их обмывать – полотенце она загодя перебросила через плечо…
Все это казалось мне стыдным и блаженным. Я понял, что я ее мужик
– доселе вовсе неведомое мне состояние. И припомнил даже непонятную мне до того поговорку: ноги мыть и юшку пить… Она была в моей власти, я мог делать с ней что угодно. Вот только что – я еще тогда не знал, был застенчивым мальчиком, без фантазий. И, увы, ее готовность хоть и тешила самолюбие, но несколько и разочаровывала. Я не знал тогда, что женщина, если не уследить, с той же легкостью, с какой преподнесла, может забрать все свои дивные дары…
Я наладился приходить к ней всякий вечер. Каждая ночь была слаще предыдущей. И вот однажды, на исходе второй недели нашей любви, я, таясь, подкрался вечером к ее дому. Окна завешены, света не видно. Я припал к стеклу, прислушался. Из дома доносились характерные звуки борьбы, и хриплый, срывающийся от вожделения и волнения мужской голос приговаривал: ну что тебе, ну что тебе – жалко, что ли, расстегни, я только гляну… Я громко постучал в окно. Звуки мигом смолкли, потом на заднем дворе послышалось топанье сапог убегающего впопыхах человека. Она впустила меня: он оказался трусом, я – героем. Я был горд, она – очень нежна. В ту ночь она научила меня одной невинной штуке: после того как мы кончали – а это по молодому ражу у меня происходило раз шесть-семь за ночь, – она клала мою руку себе на лобок, а сама сжимала в кулачке мой отросток. Отчего-то делать так мне раньше в голову не приходило, да и не было места для таких ласк – в постели с девочками я и не спал почти никогда, все по чердакам да по лавочкам или наспех на неразобранной тахте, пока родители на работе…
Когда на рассвете она выпустила меня в сад, шепнула: живи у меня.
Яблоки все так же глухо падали на землю, их бока ярко светились в мокрой спутанной траве. И все та же шальная легкость, чувство обладания не женщиной – миром: больше никогда я не испытывал этого, только стыд и похмелье. Быть может, оттого я парил, что она не ждала от меня слов и обещаний, и соединения наши были, так сказать, ботанического характера, как у цветов…
В тот последний вечер я не смог ей сознаться, что на другой день уезжаю, хоть и порывался несколько раз за ночь, да все обрывался – все некогда было. Помню, когда я уже сидел в автобусе, вдруг увидел ее: она стояла поодаль одиноко, а потом, едва тронулись, схватила с головы косынку и махнула ею – у меня горло перехватило.
Но впереди меня ждала жизнь, и я имел веские основания ожидать, что эта будущая жизнь готовит мне еще много сладких подарков. А теперь, когда прошло столько лет, сидя средь пьяных кандидатов технических наук за столом своего школьного приятеля В., которому уже, как и мне, стукнуло сорок пять, случайно вспомнив давно позабытую Верку, я вдруг подумал: а что, если б я и впрямь тогда с ней остался? И жизнь, единственная бесценная моя жизнь, прошла бы не в бесцельных мотаниях по миру, не по кабакам и невесть чьим постелям, не в рисовании пошлых картинок на продажу, но в полях и плодоносящих садах. Вот только яблоки я теперь не люблю – кусать жестко… Весьма кстати на десерт к чаю хозяйка подала яблочное варенье.
Однокашниками, как принято говорить отчего-то, будто речь идет о борзых щенках. Не знаю, как вы, я тщательно избегаю всяческих вечеров памяти, традиционных сборов, восклицаний, лобзаний и взаимной неловкости бывших выпускников. Может, я чрезмерно пуглив, но встречи эти напоминают об одном неприятном свойстве времени – слишком быстро течь. О бренности в конечном счете, ведь нет ничего печальнее, чем видеть свою бывшую соседку по парте, которой на уроках ты сжимал колено, а потом целовался в сквере за школой, – видеть осевшей, опухшей, расплывшейся, с плохо закрашенной сединой.
На этот день рождения я все-таки пошел. Во-первых, это был юбилей: моему школьному товарищу В., давно уж профессору по линии физики, стукнуло сорок пять. Во-вторых, он не поддерживал отношений с бывшими соучениками, так что бояться было нечего.
Представляя меня своим гостям-сослуживцам – вот, мол, друг детства, стал известным художником, – юбиляр вдруг произнес а с этой дамой ты давно знаком. Я вгляделся – ничего не видно, заурядная бабища из поздних кандидатов технических наук, здоровая, задастая, крашенная под солому, как я мог быть с ней знаком, где, с какой стати? Ее усадили в дальнем от меня конце стола, по диагонали.
Выпивали водку, дамы – арбатское, дом был бедный, техническая интеллигенция, что вы хотите, кушали салат-оливье, который не имел никакого отношения к знаменитому повару-французу, и селедку под шубой; говорили тосты; я поглядывал на эту самую кандидатшу, но вспомнить так ничего и не смог, хоть убей. Подали горячее – запеченные с сыром и майонезом куски говядины. Еще выпили и поговорили. Наконец, дошло до самого мучительного для меня, но непременного пункта времяпрепровождения инженерно-технических сотрудников. Эти немолодые подвыпившие люди, давно родители взрослых детей, запели хором под гитару песни молодости, причем аккомпанировал сам юбиляр: про синий троллейбус, про подлодку, про автобус с кондуктором Надей, про ЯК-истребитель, про другие последние и случайные виды транспорта. Моя ложная знакомая, встряхивая своею соломой, голосила высоко, с самозабвением. И тут меня как по лбу хлопнули: ну да, это с ней мы гуляли в ночных полях кормовой кукурузы, это внутри ее кофты я лазал когда-то туда-сюда, к ней я прижимался горевшим пахом, а она от греха крепко сжимала в потном кулачке, как золотой ключик, застежку своих штанов… Имени ее я не помнил, конечно, но – Боже! – что делает время с нашими былыми девочками…
Это было восхитительно знойное лето моей юности – я клал кирпичи.
Дело вышло так: утомленный моими непредсказуемыми эскападами мой отец-физик, – кстати, В. был некогда его аспирантом, – устрашенный перспективой моих летних каникул – между девятым и десятым классами средней школы – решил сбагрить меня от греха и определил в студенческий стройотряд.
Отряд дислоцировался в Смоленской области, в местности кочковатой, безлесой, поросшей редкими кустарником, с единственной чахлой речушкой. Нас было человек пятьдесят, разбитых на три, что ли, бригады. Мужская часть отряда занимала помещение клуба, которое быстро превратилось в казарму – с портянками, гитарами, вонью многих пар юношеских ног и картинками из “Огонька”, прикнопленными к бревенчатым стенам. Девочки жили поодаль, почище, в зале сельсовета.
Там у них пахло лосьоном и девственностью, было скучновато. Я наведывался туда вот к этой самой своей платонической подружке; а поскольку дальше щупанья гениталий друг друга сквозь штаны дело не двигалось, я смущал ее тем, что набрасывал в ее блокнотике ее фигурку с ее личиком, но – обнаженную; и это она самая сейчас на юбилее моего одноклассника, сидя за другим концом стола, безголосо поет: а на нейтральной полосе цветы…
Психологи знают: в больших группах зачастую верховодят младшие; скажем, именно дети заставляют взрослых оторвать задницу от телевизора и идти в кино. Так что я быстро занял в отряде лидерское место, благо мне было шестнадцать, остальные лишь двумя-тремя годами старше. К тому же, я был москвич, а они в большинстве провинциалы, и я умело и споро набрасывал шаржи на соотрядников в стенгазете-молнии. Не отличаясь рвением на работе, во внерабочее время я то и дело влипал в какие-нибудь авантюры.
Один раз я, первый школьный танцор, предложил ввести в программу нашей комсомольской агитбригады, которой полагалось просвещать сельскую молодежь, рок-н-ролл. Это было дерзостью по тем временам, так что мой номер под битлзовскую “Мисс Лизи” проходил как пародия на жизнь порочной заграницы. Партнершей моей была долговязая с виду неуклюжая девица с лицом будущего физика-теоретика, подружка моей напарницы по петтингу; впрочем, как часто бывает, дурнушки вертятся и крутятся бойчей и ловчей иных красоток…
Первое же выступление закончилось печально: морально здоровые поселяне мигом раскусили провокацию, дружно освистали мой номер, а после концерта сельская молодежь подстерегла нас и забросала автобус комками навоза. Так что пронести контрабандой порочное западное искусство в народные массы у меня не вышло.
В другой раз, вкравшись в доверие к сельскому конюху, я по ночам, когда был свободен от щупанья своей подружки, объезжал довольно норовистого жеребца, причем весьма успешно, конь привык ко мне, и я ездил верхом от деревни к месту возведения коровника – объекту нашего отряда, километрах в трех от села.
Это было, конечно, забавное зрелище: в кузове грузовика едет отряд с непременной студенческой хоровой песней, что-нибудь вроде:
Говорила ли я, говорила ли я,
Говорила ли я, что люблю,
Говорила ли я, что мой голос дрожал,
Когда села я жопой на ежа…
А обок дороги мелкой рысью идет жеребец, на котором гарцует ваш покорный слуга. Надо ли говорить, что сердца студенток тянулись к гордому всаднику. Однако и здесь дело кончилось конфузом: в один прекрасный день нам повстречался страшно дребезжавший, вонявший соляркой трактор, и мой конь, до того пасшийся лишь на мирных дальних вольных лугах, прянул и понес через кукурузное поле. Вскоре я лежал пластом на земле под высокими покачивающимися зелеными еще о ту пору початками…
Однажды в столовой, где кормился отряд, ко мне обратилась пожилая подавальщица:
– Эх вы, лбы здоровые, а такие лопухи зеленые! У нас вон Верка одинокая, красавица, одна пропадает. – И добавила: – А ведь тоже городская…
Узнать, в каком доме живет Верка, не составило труда, и этим же вечером я постучался к ней в дверь под предлогом попросить ведро, чтобы зачерпнуть воды из колодца. Когда совсем стемнело, она уже потчевала меня брагой, предлагая закусывать молодым белым сыром, – выяснилось, она работает на совхозной сыроварне.
Это была тоненькая и подвижная, с грубыми сильными красными руками и пятками морковного цвета девушка лет девятнадцати, из Смоленска. О причинах ее одинокого сидения в этой глуши можно было лишь догадываться: скорее всего ее определили сюда без ее воли не за самое моральное поведение в быту. При этом она была миловидна, порочно застенчива и, конечно, податлива.
В ее комнате меня поразила одна странность: все окна были наглухо завешены, причем одно – одеялом, очевидно, занавески не хватило.
Впрочем, после второго стакана браги дело объяснилось: одно стекло вдруг со звоном разбилось – кто-то снаружи кинул камень. Мне это не очень понравилось. Но Вера успокоила:
– Да они каждый вечер так…
Они – это были, по-видимому, деревенские парни, которым она по своим соображениям не давала.
Зато утро было дивным. Она разбудила меня на рассвете – я должен был к побудке явиться в отряд – и выпустила не на улицу, а задним крыльцом – в сад. Трава сверкала от росы в косых ранних лучах, а со старых узловатых яблонь то и дело с мягким стуком падали на землю, в давно некошенную траву и крапиву, громадные яблоки. Я испытывал неземную легкость, восторг от ее поцелуев переполнял меня, и, даже когда я выбрался за плетень, все слышно было, как яблоки не устают отрываться от ветвей и по саду идет перестук.
За обедом подавальщица незаметно положила мне двойную порцию.
– Вот и спасибо тебе, – шепнула она, – а то бабы наши совсем извелись, боятся за своих мужиков…
Вечером я опять был у Веркиного дома. Едва постучал – дверь сразу же распахнулась. Верка стояла передо мной неузнаваемая. Волосы уложены.
Губы накрашены, глаза подведены. И вместо давешнего халатика – юбочка и блузка, да еще с золоченой брошью, нечто вроде перевернутого якоря – вверх лопатками. И на ногах не тапочки, как вчера, – туфли-лодочки. Я-то был по-рабочему: в ковбойке, в резиновых сапогах с подвернутыми голенищами. И даже застыдился при виде ее парада. Но тут стали происходить и вовсе чудные для меня вещи: она мне поклонилась. Потом за руку провела в сени, усадила на лавку, присела на корточки и принялась стягивать с меня грязные сапоги. Я пытался было ее удержать, но она мягко отвела мои руки.
Подала таз с теплой водой и показала, что я должен окунуть туда грязные, потные ноги. И принялась их обмывать – полотенце она загодя перебросила через плечо…
Все это казалось мне стыдным и блаженным. Я понял, что я ее мужик
– доселе вовсе неведомое мне состояние. И припомнил даже непонятную мне до того поговорку: ноги мыть и юшку пить… Она была в моей власти, я мог делать с ней что угодно. Вот только что – я еще тогда не знал, был застенчивым мальчиком, без фантазий. И, увы, ее готовность хоть и тешила самолюбие, но несколько и разочаровывала. Я не знал тогда, что женщина, если не уследить, с той же легкостью, с какой преподнесла, может забрать все свои дивные дары…
Я наладился приходить к ней всякий вечер. Каждая ночь была слаще предыдущей. И вот однажды, на исходе второй недели нашей любви, я, таясь, подкрался вечером к ее дому. Окна завешены, света не видно. Я припал к стеклу, прислушался. Из дома доносились характерные звуки борьбы, и хриплый, срывающийся от вожделения и волнения мужской голос приговаривал: ну что тебе, ну что тебе – жалко, что ли, расстегни, я только гляну… Я громко постучал в окно. Звуки мигом смолкли, потом на заднем дворе послышалось топанье сапог убегающего впопыхах человека. Она впустила меня: он оказался трусом, я – героем. Я был горд, она – очень нежна. В ту ночь она научила меня одной невинной штуке: после того как мы кончали – а это по молодому ражу у меня происходило раз шесть-семь за ночь, – она клала мою руку себе на лобок, а сама сжимала в кулачке мой отросток. Отчего-то делать так мне раньше в голову не приходило, да и не было места для таких ласк – в постели с девочками я и не спал почти никогда, все по чердакам да по лавочкам или наспех на неразобранной тахте, пока родители на работе…
Когда на рассвете она выпустила меня в сад, шепнула: живи у меня.
Яблоки все так же глухо падали на землю, их бока ярко светились в мокрой спутанной траве. И все та же шальная легкость, чувство обладания не женщиной – миром: больше никогда я не испытывал этого, только стыд и похмелье. Быть может, оттого я парил, что она не ждала от меня слов и обещаний, и соединения наши были, так сказать, ботанического характера, как у цветов…
В тот последний вечер я не смог ей сознаться, что на другой день уезжаю, хоть и порывался несколько раз за ночь, да все обрывался – все некогда было. Помню, когда я уже сидел в автобусе, вдруг увидел ее: она стояла поодаль одиноко, а потом, едва тронулись, схватила с головы косынку и махнула ею – у меня горло перехватило.
Но впереди меня ждала жизнь, и я имел веские основания ожидать, что эта будущая жизнь готовит мне еще много сладких подарков. А теперь, когда прошло столько лет, сидя средь пьяных кандидатов технических наук за столом своего школьного приятеля В., которому уже, как и мне, стукнуло сорок пять, случайно вспомнив давно позабытую Верку, я вдруг подумал: а что, если б я и впрямь тогда с ней остался? И жизнь, единственная бесценная моя жизнь, прошла бы не в бесцельных мотаниях по миру, не по кабакам и невесть чьим постелям, не в рисовании пошлых картинок на продажу, но в полях и плодоносящих садах. Вот только яблоки я теперь не люблю – кусать жестко… Весьма кстати на десерт к чаю хозяйка подала яблочное варенье.
НЕМНОГО ЛАЗУРИ
В дорогом отеле по незамысловатому имени Monte-Carlo Beach – с собственным, как вы понимаете, пляжем, с видом на бухту Ангелов, на мыс, на старый дворец князя, в квартале от которого сушится белье на веревках, протянутых поперек средневековых улочек, на купол Большого казино наконец, – давно не видели подобной компании. А может быть, не видели никогда.
Их было шестеро. Супружеская пара, откомандированная в эту экспедицию невесть кем; другая пара, лесбийская, – от московской туристической фирмы “Ясный сокол”; переводчица Оля, или, может быть,
Алена, – он так и не узнал ее настоящего имени – нанятая принимающей стороной (по-русски она говорила с сильным южным акцентом, похоже, кубанским, а ее французского за всю неделю почти никогда не было слышно); и наш герой, притесавшийся в эту странную бригаду от журнала “Адвенчур”, где у него имелась старинная симпатизерша в чине заместителя главного редактора.
У маленькой блондинки, младшей участницы лесбийской пары, бледные глаза всегда были красноваты и будто на мокром месте; это возбуждало, ее хотелось утешить и приласкать. Герой поначалу заглядывался на нее со скуки, не понимая еще, как темпераментна и ревнива женская любовь; но однажды, поздно возвращаясь из бара, услышал сквозь дверь номера, который занимали подруги, скороговорку второй, много более крупной густой шатенки: та басила сквозь нешуточные рыдания: зачем ты на нее так смотрела, я видела, я все видела…
Супружеская пара тоже не могла составить ему компанию и скрасить это, в общем-то, нелепое приключение. Скорее всего – обоим было под тридцать – они были молодожены: гуляли, всегда держась на руки, появлялись за завтраком с припухлыми лицами – и без того бесхитростными, их рты были постоянно в слюне. Молодой выступал в голубой майке с рукавчиками, цветастых трусах, коричневых носках с ромбами и в черных дешевых ботинках, а юная жена была завернута в нечто наподобие сари, но из набивного ситца – они, впрочем, и были из Иванова – и в газовом шарфе. За всю неделю они так и не меняли гардероб, даже если вечером группу приглашали на обед.
Оставалась переводчица Оля-Алена – высокая, коротко стриженная, с сильными ногами пловчихи, с почти сросшимися густыми темными казацкими бровями над серыми очами. Но она была чересчур юна для него, лет на двадцать моложе, а он терпеть не мог ухаживать за девчонками – все равно что попрошайничать – да и не любил крупных девиц; впрочем, он вообще не умел ухаживать, да-да – нет-нет, и никогда не сердился на отказ, умел оставаться с неподатливыми дамами на приятельской легкой ноге. К тому ж переводчица ходила с неподвижным лицом, всегда в одном и том же вдовьем каком-то платье под горло, но без рукавов, с открытыми смуглыми подмышками – черном, хоть стояла жара, по российским меркам, градусов двадцать пять по
Цельсию от часа и до пяти. И ходила всегда с пустыми руками: ни сумочки, ни ридикюля.
Русскому господину сорока с лишком лет на излете сентября одному на
Французской Ривьере, без местного языка, скучно хоть удавись. Одно развлечение – наблюдать за соплеменниками, потому что даже немцев в эти дни угасания бархатного сезона и перебазировки богатых бездельников на альпийские горные курорты здесь не остается. Бабье лето на исходе, уже желтеют платаны – самое русское время. Невольный соглядатай, – впрочем, наш герой был таковым и по журналистской обязанности, – в глазах соотечественников он не обнаруживал былого шального заграничного возбуждения и удивленного восхищения собой.
Все чисто одеты, прилично себя держат, не курят на набережной и не ссут под пиниями; русские теперь выглядели так, будто они перестали отличаться от прочего населения Земли. Но это – внешнее, конечно: в памяти аборигенов они умудрялись-таки оставить незаживающий след.
Французские горничные устали удивляться тому, что после русских постояльцев в ванной комнате не остается мусора. Ни пузырьков из-под шампуней и гелей, ни коробочек от мыла, ни даже обломков картонных одноразовых пилок для ногтей. Более того, порции шампуня и мыла исчезали с удивительной быстротой, и, если все это было использовано по назначению, оставалось лишь поражаться славянской гигиеничности.
Впрочем, уборщицы, алжирки или марокканки, понимали, что русские всю эту мелочь забирают с собой, как и принадлежности для письма, бланки и конверты с маркой отеля, шариковые ручки, пепельницы и стаканы с вензелями, – наверное, желанные сувениры в их селениях. Но не это приводило их в замешательство, а другая особенность русских – отсутствие по утрам в номерах любовных пар брошенных на ковре у кровати использованных презервативов, как это бывало в номерах американцев или англичан. Быть может, предполагали горничные, это идет от избыточной русской стыдливости, а может, закрадывалась им в голову смешная мысль, эти одноразовые предметы русские тоже увозят с собою для повторного использования.
Впрочем, все это были лишь милые пустяки и детские шалости. Но вот когда в мини-баре после отъезда русских следующий постоялец в бутылочках из-под водки и джина обескураженно обнаруживал воду, а из-под коньяка и виски – чай, это уже администрацию всерьез беспокоило. И те наши сограждане, кто оскорблялся, что на их глазах при заселении горничная тщательно опорожняет мини-бар, должны были бы знать, что это не проявление французского хамства и ксенофобии, – просто до них здесь уже проживали одноплеменники…
За всю нелепую компанию платила французская сторона, которую представляли достаточно беспечный для бизнесмена мсье Марэ и его хоть и легконогая, но немолодая мадам с каре, как у Матье; платила в порядке ознакомления русских партнеров и представителей прессы – то есть нашего героя – со своим товаром: роскошными отелями и песчаными пляжами. Но прайс-листы показывали с неохотой, хоть и без того было известно, что хорошие номера русским обходятся в среднем дороже, чем прочим европейцам, на сотни две-три евро. Почему? Легко подсчитать: предусмотрительные, но жадноватые французы сразу закладывали в стоимость проживания русских завышенную цену пары махровых халатов, дюжины полотенец и двух пар махровых же тапочек.
Ибо русские, платя за номер в сутки от восьми сотен и выше, имели привычку все эти предметы, которые можно приобрести в ближайшем магазине за десять-двадцать евро, также забирать с собой. Мебель, ввиду печалящих русских гостей габаритов, они все-таки не выносили…
Тяготясь своей случайной компанией, наш холостой господин, когда позади остались и очаровательное княжество Монако, и гигантская
Ницца, отдаленно напоминающая промышленную часть Симферополя, разболтался по-английски с одним работником курортной сферы обслуживания. Они уж докочевали до роскошного отеля Martinez в
Каннах, стоявшего на знаменитой набережной Круазетт. В сезон, свободный от кинофестивалей и голливудских созвездий, здесь останавливаются короли и президенты, и фотографиями именитых гостей были увешаны стены огромного холла. Молодой швейцар в форме, похожей на мундир Иностранного легиона, которого наш герой попросил выпить за Россию, сунув десятку, довольно церемонно поведал, что только с начала этого года по сводке на конец сентября через отель прошли три тысячи восемьсот русских постояльцев (наш герой переспросил – нет, он не ослышался). Мы выполняем все их желания, для нас нет ничего невозможного. Однако о том, какие именно желания русские гости изъявляют чаще всего, он предпочел не говорить. Но в самых общих чертах: они не желают испытывать затруднений с языком при заказе обеда в номер и предпочитают не заботиться ни о чем.
Официант-тунисец в пляжном ресторане был разговорчивее: они едят очень много устриц. Интересно, что значит много устриц с точки зрения француза? Какие их самые любимые развлечения? О, месье, я видел, как один русский летал над пляжем на парашюте, держа в одной руке бутылку “Вдовы Клико”, а в другой – бокал. Наш герой и сам как-то на Корфу участвовал в подобном аттракционе, когда вас на парашюте, привязанном тросом к катеру, поднимают вверх на сотню метров. И подвиг безвестного русского бандита показался ему сродни подвигу Гагарина: ведь в полете, он помнил, первым делом хочется вцепиться в парашютные стропы.
На городском пляже под набережной, несмотря на то, что по меркам французского юга в Канне стоял уже холод собачий – двадцать два в тени, вода двадцать, – было не протолкнуться. По тому, как купальщики неистово мазались кремами и маслами – от загара, для загара, вместо загара, – можно было узнать русских. Раскинувшись на лежаке, но не снимая ни шортов, ни майки, наш герой лениво наблюдал за парой босс – секретарша, которая усердно, с серьезностью выполнения экзаменационного задания, втирала в себя какое-то эвкалиптовое средство. Быть может, то была попытка забыться. Потом они обнаружили другую страсть, присущую всем уставшим от жизни, от самих себя и от необходимости недешевого тяжелого отдыха путешественников мира – маниакальную тягу к самозапечатлению.
Русские и здесь давали фору даже японцам: в ресторане они снимали каждую перемену блюд, смуглых нагловатых официантов в белых перчатках, самих себя на фоне каких-нибудь спагетти, передавая камеру из рук в руки. Какова цель этих утомительных стараний, думал наш герой, но отгадать было невозможно: в конце концов родные и близкие посмотрят все это один раз и зевнут. Ошибочно в этом видеть и проявление нарциссизма, думал он, попытку создать фотомузей своего имени для потомков. Скорее отученные телевизором живо воспринимать окружающее, утеряв, так сказать, технику непосредственного впечатления, бедняги пытались компенсировать отсутствие глаза и памяти с помощью технических средств. Босс снял секретаршу, она запечатлела его. Парная съемка, по-видимому, не входила в их программу.
Мучаясь жаждой, герой побрел обратно в отель. Наверное, здесь должен был начаться какой-нибудь престижный международный конгресс, и в холле стояли разноплеменные группы участников – все, разумеется, в костюмах и галстуках, с кейсами, в которых, должно быть, были тексты докладов и слайды. Наш герой, лавируя, добрался до лифтов, и тут из кабинки вышла грация, обернутая на банный манер в большое махровое полотенце так, что оставалось лишь гадать – есть ли под полотенцем бикини? Под изумленными взглядами даже невозмутимых японцев она прошествовала куда-то в глубь холла, быть может, к бассейну, – и герой узнал переводчицу Олю-Алену. Она, казалось, его не заметила, но он быстрым наметанным глазом отметил, что ее ступни, на которых были резиновые шлепанцы, полноваты, будто опухли, а на ногтях не было лака. Быть может, она не знала, что в бассейн следует выходить, пользуясь внутренними лифтами. К тому же, близилось время обеда, уж не забыла ли она посмотреть на часы, вдруг заволновался наш герой.
Впрочем, что ему до этого, одернул он себя, не желая признаваться, что Оля-Алена в банном наряде показалась ему аппетитна…
Кормили их только в самых отменных местах. В Монте-Карло это была открытая веранда кафе Hotel de Paris, где однажды они вкушали ланч в одно время с принцем Альбертом и принцессой Стефанией, которая даже одарила нашего героя длинным и бесцеремонным взглядом – совсем как простая смертная немка, ищущая курортных развлечений… Все бывало шикарно настолько, что у героя стало плохо с аппетитом, поэтому перед каждой трапезой он отъединялся от других, чтобы перехватить в качестве аперитива пару порций кальвадоса в уличном кафе. Мало ела
Оля-Алена – делала она это как-то задумчиво. Молодожены наворачивали за четверых, но будто таясь. Однако больше всех ела и пила сопровождающая французская пара: русские далеко от них отставали.
Очень даже понятно отчего – за все платила их фирма, и грех было не попользоваться.
Здесь, в Канне, их пригласили в ресторан seafood, подавали какой-то морской коктейль, уху не уху, в огромных огненных котелках; внутри плавали лангусты, таращились каракатицы, топорщились гребешки, перекатывались на дне устрицы, ныряли какие-то игривые рыбки.
Принимающий француз все порывался говорить тосты, сам смеялся своим шуткам, но никто его не понимал. Его легконогая жена с каре умяла весь котелок под бутылочку прованского розового в один присест, пока русские только приглядывались с опаской к морским гадам. Когда она промокнула губы салфеткой, наш герой не без подковыки спросил ее с деланной галантностью: как при этом ей удается сохранять такую стройную фигуру? Кажется, она поняла и его английский, и сомнительность комплимента, потому что ответила кратко: habit! И достала пудреницу.
За обедом разыгралась еще одна милая сценка. Дело в том, что многие русские заграницей страдают двумя болезнями: крайней застенчивостью и неуместной отчаянностью. Эти состояния могут чередоваться с высокой частотой и являются на самом деле двумя сторонами одной медали – русского заграничного невроза. Начинает казаться, что тебя надули, – ведь от поездки так многого ждалось. Накатывает ностальгия. Охватывает острое чувство неудовлетворенности: вот это пыльное поселение и есть та самая хваленая Ницца? Иностранцы раздражают тем, что говорят непонятно. Их жаждется растерзать, когда они улыбаются, коли ты путаешь в разговоре bonjour и au revoir.
Их было шестеро. Супружеская пара, откомандированная в эту экспедицию невесть кем; другая пара, лесбийская, – от московской туристической фирмы “Ясный сокол”; переводчица Оля, или, может быть,
Алена, – он так и не узнал ее настоящего имени – нанятая принимающей стороной (по-русски она говорила с сильным южным акцентом, похоже, кубанским, а ее французского за всю неделю почти никогда не было слышно); и наш герой, притесавшийся в эту странную бригаду от журнала “Адвенчур”, где у него имелась старинная симпатизерша в чине заместителя главного редактора.
У маленькой блондинки, младшей участницы лесбийской пары, бледные глаза всегда были красноваты и будто на мокром месте; это возбуждало, ее хотелось утешить и приласкать. Герой поначалу заглядывался на нее со скуки, не понимая еще, как темпераментна и ревнива женская любовь; но однажды, поздно возвращаясь из бара, услышал сквозь дверь номера, который занимали подруги, скороговорку второй, много более крупной густой шатенки: та басила сквозь нешуточные рыдания: зачем ты на нее так смотрела, я видела, я все видела…
Супружеская пара тоже не могла составить ему компанию и скрасить это, в общем-то, нелепое приключение. Скорее всего – обоим было под тридцать – они были молодожены: гуляли, всегда держась на руки, появлялись за завтраком с припухлыми лицами – и без того бесхитростными, их рты были постоянно в слюне. Молодой выступал в голубой майке с рукавчиками, цветастых трусах, коричневых носках с ромбами и в черных дешевых ботинках, а юная жена была завернута в нечто наподобие сари, но из набивного ситца – они, впрочем, и были из Иванова – и в газовом шарфе. За всю неделю они так и не меняли гардероб, даже если вечером группу приглашали на обед.
Оставалась переводчица Оля-Алена – высокая, коротко стриженная, с сильными ногами пловчихи, с почти сросшимися густыми темными казацкими бровями над серыми очами. Но она была чересчур юна для него, лет на двадцать моложе, а он терпеть не мог ухаживать за девчонками – все равно что попрошайничать – да и не любил крупных девиц; впрочем, он вообще не умел ухаживать, да-да – нет-нет, и никогда не сердился на отказ, умел оставаться с неподатливыми дамами на приятельской легкой ноге. К тому ж переводчица ходила с неподвижным лицом, всегда в одном и том же вдовьем каком-то платье под горло, но без рукавов, с открытыми смуглыми подмышками – черном, хоть стояла жара, по российским меркам, градусов двадцать пять по
Цельсию от часа и до пяти. И ходила всегда с пустыми руками: ни сумочки, ни ридикюля.
Русскому господину сорока с лишком лет на излете сентября одному на
Французской Ривьере, без местного языка, скучно хоть удавись. Одно развлечение – наблюдать за соплеменниками, потому что даже немцев в эти дни угасания бархатного сезона и перебазировки богатых бездельников на альпийские горные курорты здесь не остается. Бабье лето на исходе, уже желтеют платаны – самое русское время. Невольный соглядатай, – впрочем, наш герой был таковым и по журналистской обязанности, – в глазах соотечественников он не обнаруживал былого шального заграничного возбуждения и удивленного восхищения собой.
Все чисто одеты, прилично себя держат, не курят на набережной и не ссут под пиниями; русские теперь выглядели так, будто они перестали отличаться от прочего населения Земли. Но это – внешнее, конечно: в памяти аборигенов они умудрялись-таки оставить незаживающий след.
Французские горничные устали удивляться тому, что после русских постояльцев в ванной комнате не остается мусора. Ни пузырьков из-под шампуней и гелей, ни коробочек от мыла, ни даже обломков картонных одноразовых пилок для ногтей. Более того, порции шампуня и мыла исчезали с удивительной быстротой, и, если все это было использовано по назначению, оставалось лишь поражаться славянской гигиеничности.
Впрочем, уборщицы, алжирки или марокканки, понимали, что русские всю эту мелочь забирают с собой, как и принадлежности для письма, бланки и конверты с маркой отеля, шариковые ручки, пепельницы и стаканы с вензелями, – наверное, желанные сувениры в их селениях. Но не это приводило их в замешательство, а другая особенность русских – отсутствие по утрам в номерах любовных пар брошенных на ковре у кровати использованных презервативов, как это бывало в номерах американцев или англичан. Быть может, предполагали горничные, это идет от избыточной русской стыдливости, а может, закрадывалась им в голову смешная мысль, эти одноразовые предметы русские тоже увозят с собою для повторного использования.
Впрочем, все это были лишь милые пустяки и детские шалости. Но вот когда в мини-баре после отъезда русских следующий постоялец в бутылочках из-под водки и джина обескураженно обнаруживал воду, а из-под коньяка и виски – чай, это уже администрацию всерьез беспокоило. И те наши сограждане, кто оскорблялся, что на их глазах при заселении горничная тщательно опорожняет мини-бар, должны были бы знать, что это не проявление французского хамства и ксенофобии, – просто до них здесь уже проживали одноплеменники…
За всю нелепую компанию платила французская сторона, которую представляли достаточно беспечный для бизнесмена мсье Марэ и его хоть и легконогая, но немолодая мадам с каре, как у Матье; платила в порядке ознакомления русских партнеров и представителей прессы – то есть нашего героя – со своим товаром: роскошными отелями и песчаными пляжами. Но прайс-листы показывали с неохотой, хоть и без того было известно, что хорошие номера русским обходятся в среднем дороже, чем прочим европейцам, на сотни две-три евро. Почему? Легко подсчитать: предусмотрительные, но жадноватые французы сразу закладывали в стоимость проживания русских завышенную цену пары махровых халатов, дюжины полотенец и двух пар махровых же тапочек.
Ибо русские, платя за номер в сутки от восьми сотен и выше, имели привычку все эти предметы, которые можно приобрести в ближайшем магазине за десять-двадцать евро, также забирать с собой. Мебель, ввиду печалящих русских гостей габаритов, они все-таки не выносили…
Тяготясь своей случайной компанией, наш холостой господин, когда позади остались и очаровательное княжество Монако, и гигантская
Ницца, отдаленно напоминающая промышленную часть Симферополя, разболтался по-английски с одним работником курортной сферы обслуживания. Они уж докочевали до роскошного отеля Martinez в
Каннах, стоявшего на знаменитой набережной Круазетт. В сезон, свободный от кинофестивалей и голливудских созвездий, здесь останавливаются короли и президенты, и фотографиями именитых гостей были увешаны стены огромного холла. Молодой швейцар в форме, похожей на мундир Иностранного легиона, которого наш герой попросил выпить за Россию, сунув десятку, довольно церемонно поведал, что только с начала этого года по сводке на конец сентября через отель прошли три тысячи восемьсот русских постояльцев (наш герой переспросил – нет, он не ослышался). Мы выполняем все их желания, для нас нет ничего невозможного. Однако о том, какие именно желания русские гости изъявляют чаще всего, он предпочел не говорить. Но в самых общих чертах: они не желают испытывать затруднений с языком при заказе обеда в номер и предпочитают не заботиться ни о чем.
Официант-тунисец в пляжном ресторане был разговорчивее: они едят очень много устриц. Интересно, что значит много устриц с точки зрения француза? Какие их самые любимые развлечения? О, месье, я видел, как один русский летал над пляжем на парашюте, держа в одной руке бутылку “Вдовы Клико”, а в другой – бокал. Наш герой и сам как-то на Корфу участвовал в подобном аттракционе, когда вас на парашюте, привязанном тросом к катеру, поднимают вверх на сотню метров. И подвиг безвестного русского бандита показался ему сродни подвигу Гагарина: ведь в полете, он помнил, первым делом хочется вцепиться в парашютные стропы.
На городском пляже под набережной, несмотря на то, что по меркам французского юга в Канне стоял уже холод собачий – двадцать два в тени, вода двадцать, – было не протолкнуться. По тому, как купальщики неистово мазались кремами и маслами – от загара, для загара, вместо загара, – можно было узнать русских. Раскинувшись на лежаке, но не снимая ни шортов, ни майки, наш герой лениво наблюдал за парой босс – секретарша, которая усердно, с серьезностью выполнения экзаменационного задания, втирала в себя какое-то эвкалиптовое средство. Быть может, то была попытка забыться. Потом они обнаружили другую страсть, присущую всем уставшим от жизни, от самих себя и от необходимости недешевого тяжелого отдыха путешественников мира – маниакальную тягу к самозапечатлению.
Русские и здесь давали фору даже японцам: в ресторане они снимали каждую перемену блюд, смуглых нагловатых официантов в белых перчатках, самих себя на фоне каких-нибудь спагетти, передавая камеру из рук в руки. Какова цель этих утомительных стараний, думал наш герой, но отгадать было невозможно: в конце концов родные и близкие посмотрят все это один раз и зевнут. Ошибочно в этом видеть и проявление нарциссизма, думал он, попытку создать фотомузей своего имени для потомков. Скорее отученные телевизором живо воспринимать окружающее, утеряв, так сказать, технику непосредственного впечатления, бедняги пытались компенсировать отсутствие глаза и памяти с помощью технических средств. Босс снял секретаршу, она запечатлела его. Парная съемка, по-видимому, не входила в их программу.
Мучаясь жаждой, герой побрел обратно в отель. Наверное, здесь должен был начаться какой-нибудь престижный международный конгресс, и в холле стояли разноплеменные группы участников – все, разумеется, в костюмах и галстуках, с кейсами, в которых, должно быть, были тексты докладов и слайды. Наш герой, лавируя, добрался до лифтов, и тут из кабинки вышла грация, обернутая на банный манер в большое махровое полотенце так, что оставалось лишь гадать – есть ли под полотенцем бикини? Под изумленными взглядами даже невозмутимых японцев она прошествовала куда-то в глубь холла, быть может, к бассейну, – и герой узнал переводчицу Олю-Алену. Она, казалось, его не заметила, но он быстрым наметанным глазом отметил, что ее ступни, на которых были резиновые шлепанцы, полноваты, будто опухли, а на ногтях не было лака. Быть может, она не знала, что в бассейн следует выходить, пользуясь внутренними лифтами. К тому же, близилось время обеда, уж не забыла ли она посмотреть на часы, вдруг заволновался наш герой.
Впрочем, что ему до этого, одернул он себя, не желая признаваться, что Оля-Алена в банном наряде показалась ему аппетитна…
Кормили их только в самых отменных местах. В Монте-Карло это была открытая веранда кафе Hotel de Paris, где однажды они вкушали ланч в одно время с принцем Альбертом и принцессой Стефанией, которая даже одарила нашего героя длинным и бесцеремонным взглядом – совсем как простая смертная немка, ищущая курортных развлечений… Все бывало шикарно настолько, что у героя стало плохо с аппетитом, поэтому перед каждой трапезой он отъединялся от других, чтобы перехватить в качестве аперитива пару порций кальвадоса в уличном кафе. Мало ела
Оля-Алена – делала она это как-то задумчиво. Молодожены наворачивали за четверых, но будто таясь. Однако больше всех ела и пила сопровождающая французская пара: русские далеко от них отставали.
Очень даже понятно отчего – за все платила их фирма, и грех было не попользоваться.
Здесь, в Канне, их пригласили в ресторан seafood, подавали какой-то морской коктейль, уху не уху, в огромных огненных котелках; внутри плавали лангусты, таращились каракатицы, топорщились гребешки, перекатывались на дне устрицы, ныряли какие-то игривые рыбки.
Принимающий француз все порывался говорить тосты, сам смеялся своим шуткам, но никто его не понимал. Его легконогая жена с каре умяла весь котелок под бутылочку прованского розового в один присест, пока русские только приглядывались с опаской к морским гадам. Когда она промокнула губы салфеткой, наш герой не без подковыки спросил ее с деланной галантностью: как при этом ей удается сохранять такую стройную фигуру? Кажется, она поняла и его английский, и сомнительность комплимента, потому что ответила кратко: habit! И достала пудреницу.
За обедом разыгралась еще одна милая сценка. Дело в том, что многие русские заграницей страдают двумя болезнями: крайней застенчивостью и неуместной отчаянностью. Эти состояния могут чередоваться с высокой частотой и являются на самом деле двумя сторонами одной медали – русского заграничного невроза. Начинает казаться, что тебя надули, – ведь от поездки так многого ждалось. Накатывает ностальгия. Охватывает острое чувство неудовлетворенности: вот это пыльное поселение и есть та самая хваленая Ницца? Иностранцы раздражают тем, что говорят непонятно. Их жаждется растерзать, когда они улыбаются, коли ты путаешь в разговоре bonjour и au revoir.