Олимпию пела Дина Лузовая, и, слушая ее, Валерия старалась подметить что-нибудь очень плохое, но очень плохого ничего не было.
   Только в одном месте, когда Лузовая, напряженно форсируя звук, понизила на полтона в том самом критическом месте, которое они ждали, Валерия сжала губы и нахмурилась, а Иван Сергеевич мстительно усмехнулся, но тут же забылся, слушая музыку.
   Когда в последнем акте по венецианскому каналу поплыла гондола с цветным фонариком, в оркестре зазвучала баркарола, а в кулисах появились трое гитаристов, Валерия прикоснулась к его руке, и он поспешно ответил благодарным пожатием. Тогда, во время летней поездки в Крым, Иван Сергеевич выходил в этом месте третьим гитаристом. Правда, его самого почти не было видно из публики, только гриф гитары с лентами и локоть в расшитом рукаве высовывались из-за кулисы, но играл он очень правильно, и все говорили, что, если бы он не был экономистом, из него вышел бы хороший гитарист. Они в первый раз в жизни были в Крыму, в первый раз в жизни видели море... Им, городским жителям, не видавшим ничего, кроме домов, улиц, дворов, скверов и трамваев, все казалось чем-то вроде сна, который они старались получше запомнить, пока снится, и больше всего боялись позабыть, проснувшись. В эти дни она готовилась петь Олимпию, и Олимпия, сливаясь для них со всей их жизнью, была таким же сбывающимся сном, как тропинки, убегающие в горы, морской простор и тоненькое персиковое деревце во дворе около кухни.
   ...Но вот спектакль кончился, и они в общей толпе вышли из освещенного подъезда.
   - Ты что-то хотела сказать? Что-то придумала, а? - спросил Иван Сергеевич.
   - Да, Ваня. Давно надо было догадаться... Надо кончать, нужно мне уходить.
   Он возмущенно фыркнул, презрительно засмеялся:
   - Ну, уж такого малодушия, такого... настроения я от тебя не ожидал!.. О, я знаю, из-за чего это! Все из-за дрянной бабы...
   - Да, да, я знаю все, что ты скажешь. Но это не то. С этого только началось. Я точно посмотрела в зеркало. Постой, не перебивай. Тяжело вдруг узнать, как ты выглядишь, даже в глазах такой Дины. Я посмотрела на себя такими же чужими глазами. Ну что ж, Дина, по-своему, в общем, права. Разве нет? Я почти ничего не добилась в жизни. То есть только очень малого, это же правда, я должна в этом убеждаться каждые две недели, когда расписываюсь в самом конце ведомости на получение зарплаты. Я не ленилась, не теряла зря времени, я работала и сделала, вероятно, все, что могла. И все-таки не добилась. Вот и хватит, больше я петь не буду. Меня отпустят с облегчением и подарят мне почетную грамоту и фарфоровую вазу. Не буду, не буду, ни в хоре, ни "Она прелестней всех!", - ни в клубе домоуправления. Баста. Сегодня мы были с тобой в последний раз на этой опере. Потому я тебя туда повела, что в последний раз. Ну, что ты хочешь сказать? Утешить меня?
   - Напротив! Нет!.. Я ничего этого не принимаю! Отбрасываю! - горячился Иван Сергеевич, понимая, что ему сейчас нужно быть сухим, насмешливым, мужественным, рассеять, высмеять свысока все эти настроения и рассуждения, как он их называет. Но ни мужества, ни насмешки в нем нет ни капельки, а только страх, рвущая сердце жалость и беспомощное отчаяние перед надвигающейся переменой всей жизни.
   - Нервы и... настроения! Чепуха какая-то! Надо это... встряхнуться. У тебя сейчас... ты сейчас просто в отчаянии, вот и все. И... пройдет! бодрится Иван Сергеевич, чувствуя, что сказал вовсе не то, что надо.
   Но она уже ухватила это слово. Она остановилась посреди протоптанной в снегу по бульвару дорожки, обняла его и прижалась лбом к его плечу.
   - Ваня, я в отчаянии, в покорном отчаянии, Ваня... Зачем себя обманывать?
   Неожиданно она быстро выпрямляется, виновато отворачивая лицо.
   - Прости, пожалуйста. Пойдем.
   И они идут дальше.
   Глухо похрустывают вокруг шаги прохожих, пушистый медленный снег садится на черные веточки зимних деревьев, освещенных фонарями, покрывает белым ковром скамейки, сглаживает следы.
   - Ты что? - робко спрашивает Иван Сергеевич. Ему кажется, что она улыбается, и это его пугает.
   - Когда я шла с первого спектакля, тут, на бульваре, вот так же шел снег. Вот и все... Снег все еще идет. Мы уже прошли, а снег все еще идет и будет идти...
   - Ну и что он доказывает, этот снег? - возмущенно спрашивает Иван Сергеевич и слышит, как она тихонько усмехается:
   - Ничего. Разве снег должен что-нибудь доказывать?
   Ночью они лежат молча рядом в полутьме и смотрят на стену, освещенную косым углом света уличного фонаря, похожего на остановившееся солнце.
   Иван Сергеевич несколько раз громко, демонстративно вздыхает, давая знать, что не спит и готов разговаривать, но Валерия о чем-то думает и все молчит. Наконец, чутко уловив ее дыхание, он издает страдальческий стон:
   - Так я и знал, ты сейчас начнешь плакать. И из-за чего? Стыдно признаться, из-за чего!
   - Наверное, заплачу... Вчера мы смотрели телевизор...
   - Что-о? Поднятие тяжестей? Или?..
   - Да-да... Мы смотрели, как эти толстяки поднимали свои штанги с чугунными тарелками, и они казались нам такими толстокожими и самодовольными. А я выбрала себе одного и стала за ним следить. Он так старался, так натуживался и чего-то все-таки не смог поднять и потом стоял в сторонке такой жалкий, как побитый, и мне стало так его жалко, ты представить не можешь... Ведь он поднял очень-очень много, а в публике все от него отвернулись и хлопали только тому, который на полтарелки больше поднял, а это несправедливо и неправильно.
   - Ну что же делать? Это был чемпион! Рекордсмен!
   - А ну их, этих чемпионов! Ведь все человечество состоит из нечемпионов... Что же, они все должны считать себя неудачниками?..
   - Ты просто все переводишь на свое настроение... Ты пойми, это даже унизительно - плакать из-за какой-то... - Он нашарил на ночном столике очки, надел и сел в постели, опираясь спиной о подушки.
   Она боролась со слезами, которые ей мешали говорить. Ей хотелось рассказать о своей великой любви к искусству, о своей мечте когда-нибудь суметь передать своим негибким голосом что-то, что она чувствовала и знала хорошего про жизнь и чем ей хотелось поделиться с людьми, что имело какое-то самое прямое отношение к ее жизни и всей жизни вокруг.
   Но вслух она сказала:
   - Ну что ж, Ваня, у нас была мечта... Олимпия... Она не осуществилась, но ведь она не умерла, она живет с нами.
   - Да, да, да, конечно, вот ты ж сама видишь! - с восторгом подхватил Иван Сергеевич.
   - Ведь есть же у человека своя главная мечта, которая светит тебе всю жизнь. Как звезда...
   С невыразимым облегчением Иван Сергеевич хватает ее руку, несколько раз целует и, не отпуская, торопливо гладит.
   - Мне ее просто жалко, - тихо говорит Валерия Александровна. - Я слушала ее сегодня. Она далеко не пойдет. При всей своей ловкости. Она скоро сойдет, только сейчас она еще этого не знает. Вдруг разом утихнет шум вокруг и погаснет свет. И тогда у нее не останется ничего. Олимпия? Это для нее ступенька лестницы. И кто ее тогда возьмет за руку? Булахович? Нет... там совсем другое дело, даже говорить не о чем... На нее не стоит сердиться. Мы не станем писать ей язвительных записок, просто вежливо объясним, чтобы она оставила нас в покое. А сердиться на нее не стоит - она просто еще не знает.
   ...Начинается новый день, звенят звонки в квартире, хлопает дверь, и начинает гудеть лифт. А вечером приходят двое из домового клуба и просят Валерию Александровну принять участие в вечере строителей, закончивших постройку дома в соседнем квартале.
   Валерия бежит к зеркалу, со страхом гладит ладонями припухшее от ночных слез лицо, говорит мужу, что в таком виде петь она не может и вообще она же решила больше не петь, и Иван Сергеевич быстрыми шагами марширует несколько раз, как парламентер, по коридору туда и обратно и наконец объявляет, что Валерия Александровна не совсем здорова, но постарается прийти. Да, ровно к шести. Нет, она никогда не подводит. Она никогда не опаздывает.
   А она, сидя перед зеркалом, начинает пробовать прическу к вечеру, чувствуя знакомую легкость в теле, и уже волнуется, слыша, как за ее спиной Иван Сергеевич потихоньку перебирает струны, сосредоточенно настраивая гитару.
   1967