И уже в кабинете, повелительно, грубо тыча холодным стетоскопом и пальцем подталкивая в плечо Платонова, точно тот не смог бы понять, что пора повернуться спиной, если бы ему сказать обыкновенным языком, Ермаков будет громко сопеть, выказывая неодобрение и осуждение тому, что делается внутри Платонова, а сам Платонов будет поворачиваться, задерживать дыхание, дышать и опять не дышать и, как всегда, думать о том, как неловко чувствуешь себя на осмотре у врача: точно на экзамене, стой, руки по швам, быстро отвечай на вопросы - и вот-вот ты провалишься и схватишь позорный "неуд".
   - Одевайтесь! - скажет в конце концов Ермаков и тяжело, насколько это возможно при его тщедушном теле, опустится в кресло. - Курить хотите? Ну, еще бы! Худшая распущенность! - и закурит сам. - А еще учитель! Других учите, а сам? Много вы прислушивались к моим полезным советам? А? И очень напрасно! Вот я тоже не прислушивался, а что получилось? Едва дотягиваю до конца приема!
   В таком роде они поговорят, как обычно, покуривая, потом доктор Ермаков, с отвращением отплевываясь от крошки табака, приставшей к губе, ожесточенно будет тыкать окурок носом в пепельницу, точно ядовитого змееныша, до тех пор, пока тот не погаснет, и тогда скажет:
   - Говорил уже я вам? Мы с вами как два близнеца! Сердечки у нас одинаковые. Дрянь! Но ведь вы моложе меня... лет на... наверное, на пятнадцать? - И, не без удовольствия дожидаясь, когда Платонов скажет: "Не на пятнадцать, а на двадцать шесть!" - Ермаков вспомнит: - Да, да, совершенно верно, двадцать шесть! Как же это вы так, голубчик?.. Война, конечно, и так далее, но все-таки!.. Печально, но не могу скрывать, понимаете? По сердцу мы с вами ровесники: одна и та же, так сказать, прелестная стадия... градус, или уровень, как вам больше понравится.
   - Уровень, - ответит Платонов. - Как-то все-таки звучит поприличнее! И Ермаков, хмыкнув, повернется к нему спиной и пойдет в угол, стаскивая на ходу помятый халатик с худого старческого плеча, и, прежде чем попасть петелькой на колышек вешалки, обязательно сначала раза два промахнется. Платонов очень ясно представил себе, как Ермаков, все более раздраженно после каждого промаха, близоруко прицеливается, и вдруг все это воспоминание оборвалось, точно порвавшаяся пленка в кино, когда вдруг на экране мелькнет рваный край и остается пустое белое полотно...
   Нет, не пойдет он на прием к доктору Ермакову. Кабинет Ермакова теперь покрашен другой краской, и там сидит совсем другой доктор. А в середине зимы, в самые морозы, когда твердый снег громко визжал под ногами, и над всем Посадом стояли белые столбы дыма из труб, и высоко в небе звенел и сверкал на солнце, как кусочек льда, самолет, когда хоронили доктора Ермакова, в ворота кладбища, между двух высоких сугробов, медленно вползал грузовик с бортами, обтянутыми кумачом, сверкавшим морозными блестками, и маленький оркестр с опущенными наушниками, обжигая губы, дул в трубы, медленно переступал ногами, играя тоже очень медленно и плохо. Румяные лыжники в пестрых свитерах, тяжело дыша, навалившись грудью на палки, пережидали, пока проедет загородивший дорогу грузовик и пройдут люди, и, когда все прошли, последними двинулись двое малышей, катавшиеся с сугроба у ограды, и потянули за собой санки, и на кладбище среди белых деревьев и сугробов какие-то женщины толпились, заглядывая через груду комьев твердой, как камни, земли, присыпанной свежим снегом, и вздыхали, все собираясь расплакаться, но, наверное, для этого было слишком уж холодно, и за всех разливалась одна старушонка, вытирая красные глазки и робким шепотом спрашивая: "А кого это хоронят, миленькие?" - и, ничего не расслышав, все равно горестно покачивала головой и, что-то приговаривая, опять плакала.
   В последнюю минуту, когда гроб уже начали опускать, Настя Трапезникова - ее Платонов хорошо знал, она у него школу кончала - подвела своего мальчика, обнимавшего завернутый в несколько газет кулек, спеша и волнуясь стащила с рук варежки, уронила их на снег и сказала: "Подождите..." Громко шурша в тишине бумагой, развернула кулек, достала и сунула в руки сыну пучок свежих гиацинтов, белых и розовых, беззащитно обнаженных и нежных здесь, среди этих сугробов, жгучего мороза и глинистых промерзлых комьев.
   Закутанный до самых глаз мальчик, такой маленький, что детские валеночки, и курточка, и шапка - все на нем казалось как с великана, засопел сквозь белый от инея пушистый шарф и осторожно, как его, наверное, учили, положил гиацинты на крышку гроба.
   Тогда Платонов, не дожидаясь, пока комья мерзлой глины повалятся на цветы, повернулся и пошел домой, раздумывая по дороге о том, что если бы все люди, которых вылечил или спас этот доктор Ермаков из районной поликлиники, могли бы прийти сейчас, чтоб проводить его, как это сделала Настя Трапезникова и те женщины, то шествие растянулось бы через весь город и долго еще тянулось бы по шоссе, и такой процессии было бы не собрать за гробом какого-нибудь римского императора или великого полководца, и когда думаешь об этом, уже почему-то не хочется повторять "Бедный доктор Ермаков!", как говорил себе Платонов, когда шел на похороны.
   ...Все больше светлеет в комнате, занавеска начинает шевелиться от проснувшегося ветерка, отчаянно чирикает стая воробьев, горланят петухи со всех концов Посада, в особенности старается какой-то молодой петушонка, выскакивая со своим писклявым, натужным "ку-ка-а-ку!..", срывается на полуфразе и, сконфузившись, отмалчивается минуту, другую, чтоб потом опять со всей натугой хоть надорвись, да кукарекни! Опять взвиться в пискливом крике - возвестить всему миру утренний торжествующий клич: "Жив курилка!" И, слушая его, Платонов с сочувствием думает, что и ему после сегодняшней ночи не худо было бы кукарекнуть по этому же поводу!..
   Возник, приближаясь, тоненький, покачивающийся звук: повизгиванье дужек пустых ведер на коромыслах, и Платонову сразу представилась улица Посада с такой же ясностью, как если бы он выглянул в окно, широчайшие обочины дороги, поросшие низкой придорожной травкой, в которой протоптаны пешеходами плотные, извилистые дорожки - белые в сухую погоду и глянцевито-черные после дождя.
   Проехал автобус, и с кудахтаньем пробежала, спасаясь, курица, и опять возникло покачивающееся повизгиванье ведер, но теперь оно было короче, глубже, поспокойнее, ведра были полные, точно сытые.
   Рукам стало холодновато, и он посмотрел на них. Они лежали, большие, сделавшиеся от худобы узловатыми в суставах, поверх зеленого, как трава, одеяла. Надо бы их спрятать под одеяло, и он попробовал это сделать, но оказалось, что это не так-то легко. Из окошка подувал свежий сыроватый ветерок, руки мерзли, но двигаться им не хотелось. "Ну, ладно, потерпите немного, - сказал им Платонов, - соберемся с силами, спрячемся".
   Все ярче делается свет в комнате, занавеска, собранная на шнурочке, заиграла от ветра и пошла легонько взлетать у него перед глазами подоконник приходился у самой постели, прямо у него над головой, и бледная полоска солнечного рассеянного света легла на одеяло, слабо вспыхнула и побледнела и вдруг стала расширяться и разгораться все ярче, еще раз замигала и налилась ослепительно-ярким светом так, что одеяло стало похоже на холмистый луг в солнечный день, поросший удивительно ровной и очень зеленой травкой шелковистых ворсинок.
   Опять проехал автобус, замычала корова, и спокойно прогудели, должно быть встретясь на реке, два маленьких буксира, в доме запахло дымком, в сенях хлопнула дверь, и внизу, на берегу, всполошившись, загалдели гуси.
   И после своего ночного, едва не состоявшегося путешествия Платонов с наслаждением вслушивается в эту мирную, будничную музыку.
   Одно за другим начинают всплывать в голове разные недоделанные дела, огорчения, заботы, неприятности, сначала важные, потом и такие пустяковые, что ему вдруг делается смешно: когда человек после кораблекрушения из последних сил плывет к далекому берегу, он видит только недосягаемые волшебные огни, и вот доплыл чудом, отдышался и уже недоволен, ворчит, что ему плохо выгладили штаны, в которых он тонул!
   На кухне давно уже стреляют лучинки - Казимира ставит самовар, звякают чашки - значит, накрывают на стол, стенные часы, так вызывающе-громко тикавшие ночью, теперь молча размахивают маятником, за общим фоном шума проснувшегося Посада их уже не слышно.
   Вдруг снаружи кто-то потихоньку притронулся кончиками пальцев к распахнутой створке окошка и побарабанил ногтями по стеклу. Два - или три? - голоса зашептались под окном, и чьи-то легкие пальцы опять тихонько прострекотали по стеклу - ту-ту-ту.
   Платонов глубоко вздохнул, набираясь сил, и протянул руку, чтобы отдернуть занавеску. Рука поднялась, покачнулась и, не достав до края, упала на одеяло.
   Под окном шепотом Вика испуганно проговорила: "Спит!" - и тихонько зашипела. Рука со второго раза послушалась, откинула краешек занавески и, высунувшись наружу, легонько помахала, изображая бодрое приветствие, но было уже поздно: под окном никого не было. Вот до чего распустился. Ребята к нему приходили, а он не мог даже им знака подать вовремя, что не спит. Он еще раз поднял руку и стукнул в стекло. Ага, мог ведь, значит! Раскис. Досадно...
   В сенях глухо стукнула обитая войлоком дверь, и он тотчас представил себе и эту дверь, и сени с полками, где стояла всякая старая чугунная и глиняная посуда, и бочонок с квашеной капустой, и даже большую черную ручку, высунувшуюся из прорванного для нее войлока, и белый, стертый посредине, высокий порог, и доску, которая при входе всегда пружинила, прогибаясь...
   Потом он слышит, как мимо его двери ходят, сперва потихоньку, потом нарочно топая и покашливая, - значит, тетя Люся с Казимирой дожидаются его чай пить.
   Не дождавшись, они стучатся к нему в дверь, он откликается слабо, и они входят, обе сразу, вдвоем, обеспокоенные каждая по-своему.
   - Похоже, что я решил поваляться денек! - развязно объявляет Платонов и усмехается - ему действительно забавно смотреть на них. У тети Люси сразу делаются страдальческие глаза, а Казимира непреклонно выпрямляется и "берет себя в руки", хотя весьма сомнительно, бывают ли у нее моменты, когда она себя "не держит в руках".
   - Понятно, лежите смирно, не смейте шевелиться! Сейчас я принесу! - и стремительно уходит.
   Тетя Люся, страдальчески тиская руки, подходит ближе, озабоченно вглядываясь Платонову в лицо.
   - Очень было плохо? Очень больно? - виновато шепчет она, и видно, что уже и ей самой больно от сочувствия. - Я знаю: очень, очень, очень!
   Входит Казимира, в руке ее твердо зажата тарелка, на которой стоит большая рюмка какой-то травяной настойки мутно-зеленого цвета.
   - Пейте, сейчас же, перед едой. Это совершенно новый состав!
   - Пожалуйста, с удовольствием... что мне стоит... спасибо! - бормочет Платонов, принимая тарелку и с отвращением принюхиваясь к исходящему от рюмки запаху ромашки, валерьянки и, наверно, каких-то лопухов.
   - Вот и пожалуйста! Пейте живо. А почему эти окна не открыты? Сию же минуту надо впустить как можно больше свежего воздуха.
   Пока она, набросившись на окна, обеими руками расталкивает створки в разные стороны жестом энергичного милиционера, разнимающего двух драчунов, Платонов умоляюще показывает на рюмку и дотрагивается кончиками пальцев до груди.
   Тетя Люся, испуганно глядя в спину Казимиры Войцеховны, воровато протягивает руку, самоотверженно опрокидывает рюмку себе в рот и быстро ставит обратно на тарелку.
   - Брр! Ну и гадость! - фальшиво крякает Платонов.
   - Выпили? И не умерли! - поучительно замечает Казимира, оборачиваясь. - Все мужчины изнежены и нетерпеливы. Поэтому они вечно пытаются приписать эти свойства женщинам... Впрочем, большинство женщин тоже изнежены и тоже нетерпеливы, это верно!
   Немного погодя Платонову приносят в постель чай, а Казимира Войцеховна с кошелкой отправляется в магазин, и при этом у нее волевой и непреклонный вид, а тетя Люся с тряпкой в руке бродит по комнате, то вытирая пыль с книг, то перелистывая и перекладывая их с места на место. Считается, что таким образом она ухаживает за больным Платоновым, потому что, когда он здоров, он этого при себе никогда не допускает. Теперь же он все терпит, и его нисколько не раздражает, даже когда она, раскрыв журнал, забыв про уборку, надолго остается стоять посреди комнаты, опираясь на половую щетку, как на копье.
   Платонов хмыкает, и она оборачивается.
   - Вы похожи сейчас на часового у ворот замка!
   Тетя Люся рассеянно моргает, долго обдумывая, что он сказал, потом с грустью качает головой:
   - Нет... во мне нет ничего воинственного!
   Она опять обращается к журналу, потом откладывает его, принимается подметать, очень медленно, задумчиво улыбаясь, склонив голову набок.
   - Я постоянно об этом размышляю! - начинает она разговор, и щетка без толку елозит на одном и том же месте.
   - Насчет букашек?
   - Да, они меня так поражают! Я себе это все так живо представляю, как в мой организм прорвалась зловредная шайка этих мерзавцев. Вирусов! Чтоб меня сгубить. И они нахально принялись размножаться и мучить меня, и тут эти мои милые крохотные букашки - ну, я условно их так называю, - мои белые и красные и всякие там тельца кидаются в погоню, накидываются на негодяев и загрызают, загрызают! И некоторые, бедняжки, конечно, сами погибают! И в конце концов они меня спасают. Разве это не трогательно?.. Ну вот, вы смеетесь, я очень рада, если вас развлекла... На той неделе я себе порезала руку. И что же? Букашки сбежались такой толпой, что вся кожа кругом покраснела, и они навели порядок, заделали порез и долго еще там суетились и только на третий день, когда сделали свое дело, все разошлись по своим местам, так что ни красноты, ничего, - следа не осталось!
   - Ай да букашки!
   - Удивительные!.. Или я еще заметила: я засыпаю вечером, я крепко сплю. А кто-то во мне, значит, дежурит! Не все там ложатся спать. Чуть что, они меня разбудят, если кто-нибудь войдет в комнату или крикнет. Я все время о них думаю последнее время, слежу за их поведением и просто их уважаю!
   - Правильно делаете, тетя Люся! Вы их сейчас хвалите, они слушают, и им приятно. Еще пуще будут стараться!
   - Вы думаете - слушают? Едва ли! Хотя я нисколько бы не удивилась!
   Оба, повернув головы, прислушались: в стекло раскрытого окошка снова кто-то мелко и быстро побарабанил ногтями - точно цыплята забегали на подносе. Платонов быстро протянул руку за занавеску и побарабанил в ответ, и сейчас же кто-то мягко, цепко ухватился за концы его пальцев - тоже только самыми кончиками пальцев, тонких и холодных, - и быстро пожал.
   - Не спите? Можно к вам на минутку? - пальцы соскользнули - снаружи нужно было подниматься на цыпочки, очень высоко тянуться, чтоб достать до окна, прямо под которым начинался откос. Платонов уже раньше узнал - это опять Вика.
   - Заходи! - сказал он, и тотчас быстро зашуршала под окном старая сухая трава - Вика побежала вокруг дома к входу, и тетя Люся, неодобрительно покачав головой, - сегодня вовсе не время для посетителей, пошла открывать.
   Вика - Виктория Калеганова, дочь одного из главных районных начальников, маленькая девочка с очень тоненькими ручками и ножками, со светлыми, плохо причесанными волосами, с прекрасным высоким лбом и глазами, полными недоверия и готовности замкнуться, лет десять назад была приведена за ручку в школу мамой и сразу же начала учиться необыкновенно хорошо, с каким-то отчаянием, точно с перепугу, и до четырнадцати лет была первой ученицей по всем решительно предметам, а потом стала ходить в распахнутом пальто, научилась плевать сквозь зубы, бросила учиться, напустила на свое полудетское лицо отсутствующе-презрительное выражение с каким-то мутным, невидящим взглядом, сделалась кумиром всех лохматых, расстегнутых, ухмыляющихся мальчишек и едва не осталась на второй год. Через несколько месяцев, точно после кори, выздоровела, и следа не осталось от всех глупостей, и - что самое интересное - двое или трое мальчишек следом за ней тоже отвернулись от своей болванской моды поведения и стали заниматься. Сейчас Вика идет на золотую медаль, кончая школу... но воевать за ее душу пришлось трудно, как ни с кем, никто не подозревал, сколько раз Платонов приходил в отчаяние и решал, что он никуда не годный педагог из-за этой Вики...
   Легонько стукнув, входит сама теперешняя Вика, восемнадцатилетняя, и останавливается на пороге, засунув руки глубоко в карманы плаща, с видом самой крайней и сумрачной независимости.
   - Вы больны. Вам, наверное, нужно... Ну вот, он опять смеется! - И вдруг ни сумрачной независимости не остается, ничего - добрые любопытные глаза, забавно закушенная нижняя губа, чтобы не рассмеяться. - Ну что вы во мне смешного увидели! Ну, Николай Платонович!
   - Я вспоминал, какие у тебя были тоненькие ручки-ножки, когда тебя в первый раз привели в школу! Ну бывают! Но чтоб такие! Просто спичечки. Я все думал, как она, бедняжка, с ними будет маяться всю жизнь, если не отрастет что-нибудь получше! Садись!
   - Отросли, - пренебрежительно отмахнулась Вика, усаживаясь в кресло, не вынимая рук из карманов и закинув ногу на ногу, в тугих нейлоновых чулках. - С вами сегодня можно серьезно разговаривать?
   - Можно, только о приятном.
   - Хорошо, я постараюсь все изложить в жизнерадостном освещении. Так вот, у меня с отцом состоялся обмен мнений. Как бы симпозиум. Или форум. В форме скандала на кухне коммунальной квартиры. Я ему сказала, что думаю пойти в педагогический.
   - Ты действительно решила в педагогический?
   - Нет, определенно еще не решила. Но яростное и слепое возмущение моего отца заставило меня подумать об этом гораздо серьезнее. Он столько привел уничтожающих примеров и доводов "против", что почти убедил меня в обратном.
   - На каких же примерах он тебя так удачно убедил?
   - На вашем примере, между прочим, тоже. Прежде он все интересовался: за что вас сняли с директорства. Я говорю "по болезни", говорю "он сам попросил", а он усмехается с сожалением. С таким сожалением, ну как на девочку, которая ему стала бы объяснять, как аист ей принес братика... "Чтоб человек сам себя попросил перевести в преподаватели, когда был директором? Это что получится? Я вот, скажем, майор и вдруг пойду и попрошу, чтоб меня перевели в лейтенанты? Так, что ли?" - и заливается, хохочет, так ему это кажется смешно и так он уверен, что посрамил меня в споре...
   - Твой отец наблюдательный человек, умудренный практическим житейским опытом...
   - "Заявления Платонов подавал, верно, да это что? Я и сам такие подавал, когда нужно было по ходу дела, а никто меня не понизил? Нет? Ага, вот то-то. А у Платонова что-нибудь да было!"
   - Например, я воровал чернила и мел. Или из мести ставил своим врагам-второклассникам двойки?
   - Нет, гораздо хуже. Не умели ладить с кем-нибудь, с кем нужно уметь ладить.
   - Я и говорю, что он не лишен наблюдательности, но чего он на меня-то напустился? Ведь я тебя не уговаривал идти в педагогический. И не уговариваю.
   - Конечно нет. Он знаете что орал? "Не допущу, чтоб дочь у меня сделалась неудачницей! Ты способная! Человек должен развивать способности, а не смиряться, что его засунут куда-нибудь в угол тянуть лямку". И тому подобное. "Ты знаешь, кто в педагогические идет? Кто провалился в настоящие перспективные вузы! Ты погляди на себя в зеркало! Такие учительницы бывают? Иди хоть в артистки, у тебя внешность - ничего не скажу! Но заранее обрекать себя - стать неудачницей?! Вроде этого вашего Платонова хочешь стать? Не позволю!"
   Вика с вызовом уставилась в упор на Платонова, насмешливо улыбаясь, только щеки у нее горели от волнения, как на морозе.
   - Ну, чего ты на меня-то уставилась? Чего высматриваешь? - устало спросил Платонов.
   - Вам обидно? Такая грубая, все говорю прямо! Сами учили!
   - Да в общем-то что? Карьеру мою не назовешь блестящей.
   - Нет, обидно?
   - Да, обидно. Не так уж очень, но почему-то немножко обидно. Но главное - стыдно, что мне хоть на одну минуту это может показаться обидным.
   - Да... за одних соловьев с кукушками вас тогда чуть было не сняли! Сколько лет директором были, а вам с квартирой тянули. А новый директор приехал - сразу и получил со всеми удобствами, ту самую, которую вам должны были дать. Я знаю, об этом вы запрещаете говорить, да я уже сказала, теперь поздно, обратно не возьмешь. И вы с этой подлостью даже не боролись.
   - Какая там подлость, глупая ты девчонка. Приехал новый человек, ему жить негде, а дом как раз был готов.
   - Уж он-то не неудачник. Он потому, может быть, и приехал, что дом был готов.
   - Когда приличный человек, - тихо сказал Платонов, прикрывая глаза, как на очень скучном уроке, - чего-нибудь не знает наверняка, он вместо того, чтобы подозревать других в том, что те, "может быть", сделали, может молча вздохнуть. Высморкаться. Или почесать в затылке. И промолчать.
   - А как мы бесились за вас, всем классом! За несправедливость. Я вам, может быть, напишу, можно? Нет, не напишу, а вырву из дневника несколько страничек, чтоб вы прочитали. Ну, вы устали, наверное, а я, бестактная свинья, вам надоедаю.
   - Так ты зачем, собственно, приходила? Тебе ничего от меня не нужно больше?
   - Нет, пока все. Я с вами советовалась. Вы не заметили? Неужели?.. Ну, не так примитивно: Николай Платонович, куда вы мне рекомендуете пойти после школы? Вот туда? Ну, спасибо, двинула туда!.. Нет, с вами так не выйдет. С вами так... посылаешь импульсы, как на другую планету, и волны возвращаются к тебе, и ты начинаешь кое-что соображать.
   - Счастье, что я от вас скоро отделаюсь. Запутаете вы меня, ну вас совсем!
   - Разве вы нашим классом не гордитесь?
   - Очень-то надо, зазнайки несчастные, - начиная тихонько смеяться, проговорил Платонов. - Так что же тебе твой локатор показал?
   Вика встала и, хлопая ладонями по плащу, расправила складки и обдернула оттопырившиеся карманы.
   - В общем, вы меня почти уговорили, но я еще не совсем уверена, что последую вашему настойчивому совету... Поправляйтесь, мы все вас очень просим. Очень. Очень. Очень-очень! От Килькина и Поши отдельные приветы вам. Пламенные. Пожалуйста, выздоравливайте, а то мы все заболеем.
   Хлопает одна дверь, вторая, снова шелестит под окном старая трава, и, точно цыплята на подносе, застрекотали кончики ногтей по стеклу снаружи.
   - А я действительно пришла в первый класс на таких уж тонких ножках? спрашивает смеющийся голос Вики.
   - Если хочешь знать правду, просто на паучьих! - сурово отвечает Платонов.
   - Ужас какой! - смеясь и громко шурша по траве, Вика сбегает под откос.
   Несколько минут Платонов еще слышит звук голоса Вики, видит ее, потом она потихоньку начинает расплываться, уходить из его мыслей, и, оставшись без пастуха, они, как упрямое стадо, возвращаются к тому же полю, откуда их отогнали.
   Он не дает себе без конца думать о Наташе, но сегодня от слабости он плохой пастух, и мысли сейчас же бегом сбегаются к Наташе и Афинам. Теперь они навсегда соединены для него, и каждый раз, как он будет произносить слово Афины, он будет про себя знать - Афины, где была Наташа! Она видела это древнее море "Илиады", каменистые холмы Эллады, свою любовь к которой он всеми силами старается заронить хоть маленьким зерном, которое потом, быть может, разрастется, в сердца тех сотен и сотен учеников, что проходят через его жизнь. Афины, о которых он знает все, но никогда не увидит. А Наташа вас видела, мирные оливковые рощи под горячо синеющим небом Аттики, дикие цветочки на тонких стебельках, проросшие сквозь трещины тяжелых плит, видела на фризах Парфенона такие живые фигуры обнаженных всадников, скачущих на неоседланных мраморных конях, вскидывающих морды в неслышном ржании, вот уже два с половиной тысячелетия; и прекрасные руки, спокойные руки беседующих богов, и в морской синеве дельфинов, играющих так же весело, как двадцать пять веков тому назад, у тех же берегов...
   Казимира Войцеховна возвращается из своего путешествия по магазинам, как всегда, полная свежих волнующих впечатлений, и Платонову слышно, как они с тетей Люсей увлеченно обсуждают новости. Снаружи Миша потихоньку просовывает лапу и, загнув ее крючком, отворяет дверь. Он знает, что сию минуту Казимира его выгонит, и поэтому спешит получить как можно больше удовольствия в кратчайший срок: становится передними лапами на постель, кладет голову боком на одеяло и, пока Платонов его гладит, подплясывает на задних лапах, делая вид, что собирается вскочить и на постель, а когда в дверях показывается негодующая Казимира, он беспечно не обращает на нее никакого внимания, но в самый последний момент, когда она уже готова его сгрести за шиворот, стрелой ныряет ей под руку и уносится из комнаты.
   После ее ухода Платонов уже не пускает свои мысли бродить, где им травка покажется зеленей. Он припоминает слова Вики о кукушках и соловьях. Он давно уже перестал удивляться, что ребята знают о происходящем вокруг них практически все, что их интересует. А того представителя роно они даже видели. Событие это не двадцать пять веков тому назад, а года четыре назад произошло, все кончилось благополучно, то есть ничем, а он его вот уже и вовсе позабыл.