Страница:
Федор Федорович Кнорре
Солёный пес
Во многих письмах читатели задавали мне вопрос: как сейчас поживает Солёный? Как его настоящее имя? На каком корабле он плавает? И только в двух или трёх письмах меня спрашивали: описал ли я в рассказе всё точно, как оно было в действительности, или, может, что-то выдумал, то есть сочинил?
В ответ я должен признаться, что ни то, ни другое не верно. Солёный – это не одна какая-то собака и это не моя выдумка. В нём я соединил то, что сумел подметить, узнать и понять в характере, судьбе и даже внешности нескольких хорошо мне знакомых собак.
Мысль написать этот рассказ родилась у меня зимним вечером в одном южном черноморском порту. Мы с несколькими матросами, сидя на покачивающейся палубе сейнера. разговаривали о том о сём, о сгоревшем подшипнике, мексиканской музыке и корабельных собаках. Снег лёгкими хлопьями садился на тёмную воду. Сигнальные огоньки на мачтах уже начинали свой долгий ночной танец, всё ниже кивая набегавшим с моря волнам. И на многих кораблях и корабликах, стоявших в порту, на разные голоса заливисто лаяли судовые собаки, перекликаясь перед сном, совсем как в деревне. Вот тогда-то я и решил написать об одной из них. Так что, если бы в заключение этой короткой объяснительной заметки мне, по обычаю, нужно было бы выразить благодарность тем, кто особенно помогал в этой работе, – мне не оставалось бы ничего другого, как с искренним уважением назвать два или три собачьих имени. Потому что именно истории их жизни я, как сумел, передал в рассказе о Солёном.
Автор
В ответ я должен признаться, что ни то, ни другое не верно. Солёный – это не одна какая-то собака и это не моя выдумка. В нём я соединил то, что сумел подметить, узнать и понять в характере, судьбе и даже внешности нескольких хорошо мне знакомых собак.
Мысль написать этот рассказ родилась у меня зимним вечером в одном южном черноморском порту. Мы с несколькими матросами, сидя на покачивающейся палубе сейнера. разговаривали о том о сём, о сгоревшем подшипнике, мексиканской музыке и корабельных собаках. Снег лёгкими хлопьями садился на тёмную воду. Сигнальные огоньки на мачтах уже начинали свой долгий ночной танец, всё ниже кивая набегавшим с моря волнам. И на многих кораблях и корабликах, стоявших в порту, на разные голоса заливисто лаяли судовые собаки, перекликаясь перед сном, совсем как в деревне. Вот тогда-то я и решил написать об одной из них. Так что, если бы в заключение этой короткой объяснительной заметки мне, по обычаю, нужно было бы выразить благодарность тем, кто особенно помогал в этой работе, – мне не оставалось бы ничего другого, как с искренним уважением назвать два или три собачьих имени. Потому что именно истории их жизни я, как сумел, передал в рассказе о Солёном.
Автор
***
Характер у его матери был удивительно покладистый и уживчивый. Никто лучше её не умел ладить с соседями-людьми и собаками. Разве только с кошками во дворе у неё разыгрывались иной раз шумные скандалы, Она была очень неглупая пожилая собака и умела дорожить своим скромным положением в жизни. Как-никак у неё свой собственный дворик. Треснутая глиняная миска, всегда дочиста вылизанная её языком. Конурка под крыльцом хозяйского дома. Роскошью это не назовешь, но в собачьей жизни и за это приходится держаться. Конечно, ей отлично было известно, что есть такие собаки, которые живут прямо в комнатах, водят за собой по улицам людей на прогулку или с глупым видом высовывают морды из окошек проезжающих автомобилей. С ними у неё не было ничего общего, она им не завидовала да и за собак настоящих не считала. С неё было довольно и того, что она не бродяжка какая-нибудь, не бездомная уличная попрошайка, а настоящая дворовая собака при своём деле: охраняет двор и свою миску, а заодно и хозяйский дом. Зимой ей приходилось порядочно помёрзнуть, особенно по ночам, когда ледяной ветер злобно вдувал в каждую щёлку её конуры колючую струю, так что шевелилась шерсть на спине. Но здесь, на берегу тёплого моря, зима продолжалась недолго, приходила мягкая, душистая весна и начиналось долгое лето, пыльное и знойное. И каждое лето повторялось одно и то же. На неё надвигалось событие, которое она предвидела, каждый раз задолго с ужасом чувствовала его приближение и каждый раз пыталась бороться, напрягая всю свою сообразительность и хитрость. Она делала всё, что могла. В самом дальнем углу двора она заранее прорывала подкоп под фундамент и там, за камнями, в темноте, спрятавшись от людей, в тревоге и страхе укрывала свой выводок – пять или шесть щенков, беспомощных и слепых. Хозяин её звал к себе, манил, ругал, совал в угол палку и кидал камушки, чтоб заставить её выйти. Она всё терпела молча, не подавая голоса. Мучаясь от жажды и голода, она сутки не выходила из своего убежища. Наконец в сумерках выползала, насторожённо вслушиваясь и осматриваясь. Во дворе никого не было. Миска наполнена размоченным в воде пахучим хлебом. Она подбиралась к ней, тяжело дыша пересохшим ртом, с языком, распухшим и потрескавшимся от жажды. И тут на пороге появлялся хозяин, ласково подзывал её к себе. Она опрометью кидалась назад, забивалась под фундамент и опять ложилась рядом со щенятами, подталкивая носом, собирала их поближе к себе и, чувствуя, как они копошатся, толкая её слабыми лапками, опять молчала, не отзываясь.
Всё это повторялось много раз, и неизбежно она всё-таки снова появлялась около миски с водой и, несмотря на все увёртки, умоляющий визг и угрожающее рычание, оказывалась в руках у хозяина, а затем привязанной на верёвке. Она знала всё, что будет дальше, и начинала изо всех сил рваться, готовая себя задушить, кидаясь во все стороны, переворачиваясь через голову, когда верёвка сбивала её с ног. А хозяин в это время приносил знакомое грязное ведро, в котором плескалась вода, становился на четвереньки, кряхтя, тянулся длинной палкой и по одному выгребал щенков из их убежища. Он складывал их всех в ведро, и, пока он шёл через двор, в ведре всё время плескалась вода и оттуда шёл звук какого-то слабого движения. Потом хозяин открывал калитку, уходил куда-то и, вернувшись через некоторое время с пустым ведром, надевал его вверх дном на колышек у крыльца. Так было каждый раз, и так всё шло и теперь. Но то ли сила отчаяния собаки увеличилась, то ли верёвка была старая – после безумного рывка, когда у неё потемнело в глазах от удушья, она вдруг почувствовала, что освободилась. Хозяин с ведром в руке открывал калитку в тот момент, когда собака в слепом отчаянии налетела и ударилась грудью в ведро. Ведро покатилось на землю, оттуда вылилась вода. Хозяин хотел схватить собаку за шиворот, но она увернулась, бросилась к щенкам, схватила зубами одного и кинулась бежать по улице. Отбежав немного, она положила щенка и кинулась, униженно и умоляюще повизгивая, к человеку. На этот раз ему едва не удалось её схватить и захлопнуть калитку. Она снова примчалась к щенку, схватила его за шиворот, но снова бросила и опять стала царапаться в калитку, как вдруг, что-то поняв, вся взъерошенная от страха, опять схватила щенка и побежала по улице. Едва завидев идущих навстречу людей, она свернула в знакомую лазейку и потом долго со щенком в зубах пробиралась через кусты, которыми порос весь откос берега моря. В самой гуще кустарника она торопливо выкопала углубление и, лёжа там, всю ночь с иступленной нежностью его облизывала, дрожала от страха и тихонько стонала. Несколько раз она убегала в темноту – прислушаться около калитки, и стремглав неслась обратно к своему единственному спасённому, боясь, что и он пропал в её отсутствие.
Она больше не вернулась домой. Ради сына она стала бродячей собакой-нищенкой, из тех, что выпрашивают около рыночных ларьков подаяние, добывают случайные кусочки отбросов около помоек или на свалке. Она сильно исхудала, а щенок подрастал и толстел, сосал молоко и спал, набираясь сил, в песчаной ямке среди густого колючего кустарника. Вокруг него повсюду торчали колючие ветки кустарника, и ему под ними было безопасно и просторно. С моря пахло водорослями, и оно постоянно шумело, иногда сильнее, иногда тише. Кругом был песок. С тех пор как у щенка открылись глаза, и немного позже, когда он научился видеть, его внимание всегда привлекал странный предмет, наполовину скрытый среди листьев. Длинная, изогнутая шея тянулась вверх. Днём иногда на ней зажигался яркий золотой блик солнца. Предмет был очень далеко. Шагах в двухстах, если считать на щенячьи шаги. Шагах в пяти, если считать на человечьи.
Однажды, оставшись один надолго, когда мать ушла на свой нищенский промысел, он ощутил такой прилив бодрости, что выполз из ямки и впервые, напрягшись изо всех сил, встал на все свои четыре лапки и двинулся вперёд. На ходу его так пошатывало из стороны в сторону, что он был похож на маленького толстенького пьянчужку на кривых лапках. Он изо всех сил старался шагать как следует. Передние лапы бодро маршировали, высоко поднимаясь, точно он собирался ими барабанить, а вот задние, те тянулись как-то сами по себе, всё время отставая до тех пор, пока он не растягивался на пузе. Но он каждый раз упрямо поднимался снова и опять шёл и шёл, пока не наткнулся на предмет, блестевший на солнце. Ничего не понимая, он ткнулся в него носом и попробовал пососать, но из этого ничего не получилось. Перед ним была большая круглая дыра, изогнутая шея. Всё твёрдое, гладкое. Это был старый медный кофейник без дна, выброшенный на свалку. Щенок влез до половины в круглое отверстие. Впереди светилось другое отверстие, но стенки всё сужались. Он попробовал протиснуться вперёд, но только застрял и вдруг испугался. Он совсем позабыл, как надо пятиться, и захныкал, барахтаясь в кофейнике. Кое-как вывалившись обратно на свет, он торопливо засовался рыльцем во все стороны и тут понял, что позабыл дорогу обратно, погиб, пропал безвозвратно, сию минуту умрёт от голода – всё разом – и расплакался во весь голос.
Он шёл, падал, вставал, поворачивал в разные стороны, не переставая рыдать, безутешно захлёбываясь от страха и отчаяния. Под ним образовалась лужица, он разучился смотреть, ходить, соображать, зато голос у него становился всё громче и пронзительней, все силы уходили в голос. Вдруг он почувствовал мягкий толчок под бок, услышал тяжёлое дыхание матери, примчавшейся откуда-то издалека. Большой язык облизал разом всю его маленькую морду. Её зубы мягко и крепко сжались, ухватив за мягкую складку на шее, и он повис в воздухе, разом замолчав. Страха как не бывало. Он не очень-то любил, когда мать таскала его за шиворот, но сейчас даже не пикнул. Растопырив лапки, не шевелясь, он поехал, беспомощно покачиваясь в зубах матери, успокоенный и счастливый, обратно в родную ямку… В другой раз он ушёл гораздо дальше и опасливо обошёл кофейник. Прошёл мимо ржавых жестянок от консервов, мимо старого башмака с загнутым кверху носом и вдруг увидел что-то пёстрое, большое на костлявых ногах, что стояло перед ним, вытягивая длинную шею, уставилось на него в упор круглым глазом. Он сразу вспомнил случай с кофейником. «Ну, на этот раз ты внутрь меня не заманишь, ещё опять застрянешь», – подумал щенок и начал потихоньку пятиться. Костлявые ноги двинулись, шея вытянулась, и чудище его клюнуло. Тогда его охватила ярость, и он впервые в жизни зарычал и залаял тонким голоском, неуклюже припадая на передние лапы. Петух, возмущенно бормоча, повернулся и с надменным видом отошёл порывистыми шагами. Всю ночь после этого происшествия щенок вздрагивал во сне, и ему снились петухи и кофейники. То кофейник, угрожающе вытягивая длинную шею, готовился его клюнуть, то сам он застревал в петухе и никакие мог выбраться обратно.
Утром он проснулся от холода. Матери рядом с ним не было. Он был один в мокрой от росы ямке. Он сел, опираясь на передние лапки, задирая кверху свою маленькую морду, заскулил, а потом стал подвывать, поворачиваясь во все четыре стороны, чтоб услышала мать. Всё было напрасно, мать не появлялась. Тогда он замолчал и долго уныло сидел, тупо глядя перед собой, не зная, что же ему теперь делать. Родная ямка без матери потеряла для него всю прелесть. Он выкарабкался из неё и, спотыкаясь, побрёл куда глаза глядят. Привычный шум моря становился всё ближе. Кустарник кончился, и щенок увидел большое, открытое пространство, усыпанное жёлтым песком. Впереди что-то большое двигалось, переливалось и сверкало на солнце. Это было море. Он подошёл поближе и вдруг почувствовал на себе холодные брызги. Белая пена набежала, окружила его со всех сторон и зашипела. Он не очень испугался, угрожающе сморщил нос и изо всех сил ударил лапой по самому большому пузырю, но это мало помогло – новые пузыри вздувались и шипели вокруг него, и его ещё раз обдало брызгами. Он невольно попятился, неуклюже стараясь обтереть морду лапками.
Дети, играющие на берегу, его заметили, подняли на руки и наперебой стали тискать, гладить и называть ласковыми именами. Щенков именно в таком возрасте люди охотно рисуют на конфетных коробках и изображают на открытках. Толстенький, с короткими ножками, больше похожий на какого-нибудь маленького барсучка или хомячка, чем на собаку, он помещался весь на двух детских ладонях. Ребятишкам это очень нравилось. Щенку люди тоже понравились. С ними он не чувствовал себя одиноким, а когда все стали его наперебой звать к себе, угощать кусочками чего-то вкусного – понравились ему ещё больше. Стоило ему тявкнуть или далеко высунуть язык – все смеялись и восхищались. Когда его подносили к воде, поддерживая на руках, он начинал болтать лапками, и все опять восхищались, как он здорово «плавает». После первой встречи с ребятишками он стал поджидать их на берегу каждый день. Они вместе влезали в воду, играли, ели. На руках его таскали так много, что ему даже надоедало, и он начинал капризничать. Ему очень льстило общее внимание, потому что маленькие собачки очень чувствительны к лести (почти так же, как маленькие человечки). Они также любят, чтобы их гладили, ласкали, расхваливали и баловали, чтоб им всеми способами внушали, что они самые интересные, умные, необыкновенные и красивые собачки (или человечки) на всём белом свете.
К вечеру дети разбегались по домам и щенок оставался один на пустынном берегу. Беспорядочная россыпь городских огней мерцала вдалеке, на склоне горы. А около самого берега моря грохотали освещенные яркими лампами краны, разгружая пароходы. За заборами рыбачьих домиков, перекликаясь, лаяли собаки, и щенок с интересом вслушивался, навострив уши, стараясь понять, о чём там у них идёт разговор. Однажды в сумерках он услышал за забором голос, который сразу узнал. Лаяла в своём дворике его мать, привязанная у крыльца в наказание за свой побег. Щенок обрадовался, призывно тявкнул несколько раз как мог громче, и мать его услышала, примолкла и сейчас же нетерпеливо и ласково заскулила в ответ. Щенок помчался вокруг ограды, ища какую-нибудь лазейку. Но везде перед ним была толстая глиняная стена. В одном месте голос матери слышался совсем рядом. Щенок, которого никто этому не учил, стал изо всех сил подкапываться под забор. Мать услышала, как он торопливо работает лапами, и тоже принялась рыть лазейку ему навстречу, изредка тихонько повизгивая, чтоб его подбодрить. Хотя в песке копать было легко, щенок скоро выбился из сил и, тяжело дыша, вылез из норки, которую успел прорыть, и стал жаловаться. Мать ему не отвечала и продолжала копать. Тогда он тоже собрался с силами и молча стал рыть дальше. Перед рассветом мать перестала копать – её не пускала дальше верёвка, как она её ни натягивала. Она втиснулась в выкопанный ею проход и лежала, шумно втягивая воздух и слушая. Щенок уже едва шевелился от усталости. Он тоже просунулся носом как можно дальше, и, хотя они так и не увиделись, они почувствовали друг друга. Было так приятно услышать запах материнского дыхания, знакомый ему ещё с той поры, когда она облизывала его мордочку или перетаскивала с места на место за шиворот, дышала на него во сне, когда он спал, пригревшись у неё под боком. Они подышали друг на друга и поскулили, радуясь и тоскуя, что не могут подойти поближе. Потом во двор вышел хозяин и стал ругать собаку за то, что она подкапывает забор, и завалил лазейку камнем. Испуганный щенок задом выполз из своего подземного хода и убежал. Это была его последняя встреча с матерью.
Свободные от вахты матросы советского торгового корабля «Кама», зашедшего в иностранный порт. целый день бродили по узким переулкам старого восточного города. Вернувшись домой на корабль, потому что в иноземном порту корабль был, как нигде, им домом, кусочком родной земли, разомлевшие от жары и ходьбы по рыночным площадям, где торговали вразнос водой и пыль от верблюжьих копыт оседала на лотках с липкими восточными сластями, они показывали друг другу дешёвые сувениры: лёгкие, как паутина, яркие платочки, металлические брошки, украшенные путаными арабскими узорами, и игрушечные кривые кинжальчики в ножнах. В это время подошёл матрос Мартьянов. Он вытащил из-за пазухи и, нагнувшись, поставил на палубу рыжего щенка. Тот сделал несколько неуверенных шагов и сел, подняв морду, оглядывая окруживших его людей.
– Что-то порода какая-то невиданная? – неуверенно спросил кто-то из команды.
– Порода настоящая морская. Знаешь, где мы его подобрали? В воде. Не боится ни черта, прямо по воде шлёпает. А голодный, как сатана.
Из камбуза принесли мисочку с борщом и начали туда крошить белый хлеб. Собачонка набросилась на еду, ела капусту, булку, а когда мисочку хотели отодвинуть, зарычала, угрожающе наморщив нос. Тогда кругом заговорили: «О-о, кажись, серьёзная собачина!» Псёнок наелся борща, огляделся, подошёл к коку и потянул за шнурок его ботинка.
– Ты что же это делаешь, чёрт лопоухий! – с ожесточением закричал кок, не отодвигая ноги, польщенный, что щенок выбрал именно его ботинок. Шнурок развязался, и собачонка под общий смех стала его тащить к себе, дёргать и рычать… Когда через час вспомнили, что надо решить судьбу щенка, вопрос как-то сам собой решился. Всем показалась дикой мысль, что щенка, который уже поел. развязал три пары шнурков и побывал у многих на руках, можно взять, да и выгнать с корабля. Только боцман, проходя мимо, отворачивался, делая вид, что ничего не замечает. Рано утром на палубе затопотали бегущие ноги матросов, загрохотала лебёдка. И заговорил спокойный голос капитана, точно чудом возникавший по радио то на корме, то на носу, в то время как сам капитан стоял не двигаясь на мостике. С берега отдали концы, и корабль самым малым ходом стал отваливать от каменной стены пирса, и тут из какого-то закоулка, позёвывая и помахивая задранным вверх хвостиком, вылез щенок. Белые кубики домов южного города и бетонный пирс уплывали назад, и всё шире делалась полоса грязной портовой воды с апельсиновыми и банановыми корками, плавающими в радужных пятнах нефти. Капитан спустился по трапу с мостика и подождал боцмана, который поднимался с нижней палубы к нему навстречу.
– Оказывается, псёнка ребята достали, товарищ капитан, вон он гуляет, – неопределенно заметил боцман.
– Это я вижу, – сказал капитан.
– Это они заместо Клотика, – пояснил боцман. Клотик был прежний корабельный пёс, плававший на «Каме», отличавшийся глупостью, легкомыслием и любовью к рассеянному образу жизни, за что и поплатился, отбившись от своих на берегу в далёком иноземном порту.
– Главное, не спёрли они его случайно где-нибудь?
– Ни в коем случае! – горячо заверил боцман. – На пустом берегу подобрали. Ребята говорят, по мелководью прогуливался, пузыри зубами ловил. Удивительное дело, солёной воды ни в коем случае не боится.
– Морской пёс? – улыбнулся капитан.
– Точно. Ребята его уже прозвали Солёный.
Так у него появилось имя: Солёный. Он быстро стал осваивать премудрость корабельной жизни. Матросов было много, человек сорок, но через несколько месяцев плавания он безошибочно отличал «своего» матроса от чужих людей на берегу, когда матросы брали его с собой на прогулку. Он привык к качке в открытом море. Узнал все закоулки на корабле, которые могут интересовать собаку. Так, он знал дверь в машинное отделение, но дальше никогда не шёл, потому что туда вёл крутой трап, оттуда пахло железом и что-то неприятно шумело. Он узнал, что в камбуз заходить воспрещается, но любил, добравшись до второй палубы, куда выходил стеклянный, почти всегда открытый люк из камбуза, заглядывать вниз, в глубокий провал, где на дне шипели кастрюли на плите и кок в белом колпаке орудовал большими ложками с длинными ручками. Когда кок поднимал голову, он часто видел свесившуюся сверху морду и принюхивающийся нос и грозил ему поварёшкой. Его редко гладили и брали на руки, с ним обращались по-товарищески: кормили, помогали, разговаривали, дружески трепали за уши, мыли под душем раз в неделю и расчёсывали гребешком. Он расхаживал во время качки, как матрос, вразвалку, то взбираясь на гору наклонившейся палубы, то осторожно спускаясь под гору. А если палубу начинало захлёстывать волнами, он благоразумно уходил в коридор и из-за высокого порога поглядывал на то, что творится снаружи. Через полгода он был уже дисциплинированным, толковым корабельным псом, безошибочно различавшим, когда люди на работе и когда отдыхают. Во время авралов он мгновенно удирал в безопасное место, чтобы ему не отдавили лапу или не задело каким-нибудь бегущим по палубе тросом, цепью или проносящимся по воздуху тюком.
Матросы любили его, одни больше, другие меньше, но все считали его своим. И он любил одних больше, других меньше, но со всеми был приветлив, потому что считал их всех «своими», начиная от сурового кока и официантки, которая его кормила, до боцмана и матроса Мартьянова, который подобрал его на берегу и мыл под душем. Когда корабль покачивало, а палуба после уборки была залита водой, щенок ждал, пока корабль накренится на борт. Тогда вода сливалась на одну сторону и, задержанная закраиной борта, превращалась в большую лужу, из которой можно было удобно полакать. Пароход отваливался на другой борт, а Солёный стоял, не отрывая глаз от жёлоба, и ждал, когда вода опять вернётся обратно. Матросы восхищались его сообразительностью и говорили, что Клотик никогда бы до этого не додумался… Главное неудобство жизни собаки на корабле – это крутые, почти вертикальные железные трапы. То, что было ниже палубы, Солёного и не интересовало, но на открытую верхнюю палубу ему часто хотелось попасть, а туда вёл крутой трап, по которому матросы взлетали бегом, но собаке было никак не вскарабкаться. Но вскоре всё наладилось. Когда Солёному было нужно, он подбегал к трапу и останавливался, поджидая. И первый же проходивший мимо матрос подхватывал его одной рукой и, взбежав по трапу, пускал на верхнюю палубу. Таким же образом он путешествовал и вниз. Даже когда он был ещё совсем маленький, он никогда не оставался без дела. Если люди спокойно сидели и разговаривали, он потихоньку к ним подбирался и старался развязать шнурки. Иногда после дружеской беседы сразу двое или трое матросов обнаруживали, что у всех шнурки развязаны, а у кого-нибудь обмусолен и обкушен кончик. Поднимался крик, хохот. Это всех очень развлекало и приписывалось необыкновенной хитрости и уму Солёного.
К обеду чаще всего бывал компот, и щенку отдавали изюм или чернослив. И тогда он начинал охотиться за изюминкой. Перекатывал её лапой, хватал в рот, мотая головой, ронял, делал вид, что она вырвалась, и начинал с. рычанием за ней гоняться, потом залезал на диван и, свесившись оттуда, долго и хищно её подстерегал, а уж затем бросался на неё сверху и съедал с видом победителя. Первое время, когда он ещё не умел вовремя уступать дорогу, бывало, что ему кто-нибудь отдавливал лапу. Он поднимал страшный крик и убегал, но, немножко успокоившись, возвращался обратно на трёх ногах и протягивал виновнику больную лапу, чтоб тот его пожалел.
Когда он немножко подрос, он упорно стал учиться ходить по лестнице. Это было очень трудно. Надо было становиться на задние лапы, опершись передними на ступеньку, и долго задирать одну заднюю, которая никак не доставала до ступеньки. А когда он научился наконец влезать на несколько ступенек, он подолгу сидел там, не зная, что дальше делать, потому что спускаться было во сто раз труднее. Нужно было осторожно сползать на животе, тянуться передними лапами, а часто они не успевали достать, и тогда приходилось кубарем катиться вниз… Когда кто-нибудь столярничал на палубе, пёс усаживался напротив него и часами мог не отрываясь следить за руками работающего человека. «Общественный инспектор пришёл, – смеялись матросы, – проверяет качество работы». Всем это название нравилось, и, когда пёс заглядывал в рубку управления, вахтенный его спрашивал: «Ну что, опять проверять пришёл? Всё в порядке, курс правильный». И называл курс. Солёный понимал, что с ним шутят, и приветливо помахивал хвостом. Если в камбуз вход был воспрещен раз и навсегда, то в капитанскую каюту можно было входить только с разрешения – он это прекрасно знал. Научившись лазать по лестницам, он в тихое время, после обеда, осторожно поднимался на среднюю палубу и останавливался на пороге каюты капитана. В том случае, когда капитан его не замечал, он переминался с ноги на ногу и тихонько-просительно урчал с закрытым ртом.
– Ну, поди посмотри! – говорил обычно капитан, и тогда Солёный подбегал к большому зеркалу и становился на задние лапы.
Так и есть, другая собачонка опять была тут как тут. Иногда ему казалось, что она ничего себе, а иногда по выражению её морды он решал, что она замышляет что-то недоброе. Он долго с ней переглядывался ненавистным взглядом, потом злобно рычал, чтобы её спугнуть, тыкаясь носом в холодное зеркало. Окончательно разозлившись, он с лаем бросался вперёд, и передние ноги соскальзывали у него на пол. Собака исчезала. Уверенный, что её прогнали, он успокаивался и шёл поздороваться с капитаном.
– Дуралей ты, дуралей! – произносил капитан, и пёс безошибочно понимал, что это значит: «Славный ты, хороший пёс», и поталкивал плечом колено сидевшего у стола капитана, чтобы тот его погладил…
К сожалению, старый и отличный матрос Мартьянов имел некоторую слабость к вину. О том, что он выпил, можно было догадаться только по тому, что он держался очень прямо, был подчёркнуто вежлив и неприступен до надменности. И ещё по запаху чеснока, которым он «забивал» предательский дух алкоголя. Однажды он вернулся с берега твёрдой походкой, суровый и высокомерный, в сопровождении Солёного, который ходил с ним на берег гулять. Никто бы ничего и не заметил, если бы не выдал Солёный. Боцман, присев около него на корточки, чтобы погладить по случаю возвращения на борт, вдруг сморщился и отшатнулся. От собаки невыносимо несло чесноком. Пока Мартьянов выпивал и закусывал, щенок подобрал упавшую на пол дольку чеснока и от скуки добросовестно её сжевал. Матросы до упаду хохотали, нарочно подходили понюхать, как Солёный наелся чесноку. А на другой день в стенгазете была карикатура, как Мартьянов вместе с собакой выпивают и закусывают чесноком и вместе, выпивши, возвращаются на корабль. Собака выглядела очень надменной. Мартьянов ходил три дня мрачный. И, кажется, перестал злоупотреблять не только чесноком, но и тем, что им закусывают.
Всё это повторялось много раз, и неизбежно она всё-таки снова появлялась около миски с водой и, несмотря на все увёртки, умоляющий визг и угрожающее рычание, оказывалась в руках у хозяина, а затем привязанной на верёвке. Она знала всё, что будет дальше, и начинала изо всех сил рваться, готовая себя задушить, кидаясь во все стороны, переворачиваясь через голову, когда верёвка сбивала её с ног. А хозяин в это время приносил знакомое грязное ведро, в котором плескалась вода, становился на четвереньки, кряхтя, тянулся длинной палкой и по одному выгребал щенков из их убежища. Он складывал их всех в ведро, и, пока он шёл через двор, в ведре всё время плескалась вода и оттуда шёл звук какого-то слабого движения. Потом хозяин открывал калитку, уходил куда-то и, вернувшись через некоторое время с пустым ведром, надевал его вверх дном на колышек у крыльца. Так было каждый раз, и так всё шло и теперь. Но то ли сила отчаяния собаки увеличилась, то ли верёвка была старая – после безумного рывка, когда у неё потемнело в глазах от удушья, она вдруг почувствовала, что освободилась. Хозяин с ведром в руке открывал калитку в тот момент, когда собака в слепом отчаянии налетела и ударилась грудью в ведро. Ведро покатилось на землю, оттуда вылилась вода. Хозяин хотел схватить собаку за шиворот, но она увернулась, бросилась к щенкам, схватила зубами одного и кинулась бежать по улице. Отбежав немного, она положила щенка и кинулась, униженно и умоляюще повизгивая, к человеку. На этот раз ему едва не удалось её схватить и захлопнуть калитку. Она снова примчалась к щенку, схватила его за шиворот, но снова бросила и опять стала царапаться в калитку, как вдруг, что-то поняв, вся взъерошенная от страха, опять схватила щенка и побежала по улице. Едва завидев идущих навстречу людей, она свернула в знакомую лазейку и потом долго со щенком в зубах пробиралась через кусты, которыми порос весь откос берега моря. В самой гуще кустарника она торопливо выкопала углубление и, лёжа там, всю ночь с иступленной нежностью его облизывала, дрожала от страха и тихонько стонала. Несколько раз она убегала в темноту – прислушаться около калитки, и стремглав неслась обратно к своему единственному спасённому, боясь, что и он пропал в её отсутствие.
Она больше не вернулась домой. Ради сына она стала бродячей собакой-нищенкой, из тех, что выпрашивают около рыночных ларьков подаяние, добывают случайные кусочки отбросов около помоек или на свалке. Она сильно исхудала, а щенок подрастал и толстел, сосал молоко и спал, набираясь сил, в песчаной ямке среди густого колючего кустарника. Вокруг него повсюду торчали колючие ветки кустарника, и ему под ними было безопасно и просторно. С моря пахло водорослями, и оно постоянно шумело, иногда сильнее, иногда тише. Кругом был песок. С тех пор как у щенка открылись глаза, и немного позже, когда он научился видеть, его внимание всегда привлекал странный предмет, наполовину скрытый среди листьев. Длинная, изогнутая шея тянулась вверх. Днём иногда на ней зажигался яркий золотой блик солнца. Предмет был очень далеко. Шагах в двухстах, если считать на щенячьи шаги. Шагах в пяти, если считать на человечьи.
Однажды, оставшись один надолго, когда мать ушла на свой нищенский промысел, он ощутил такой прилив бодрости, что выполз из ямки и впервые, напрягшись изо всех сил, встал на все свои четыре лапки и двинулся вперёд. На ходу его так пошатывало из стороны в сторону, что он был похож на маленького толстенького пьянчужку на кривых лапках. Он изо всех сил старался шагать как следует. Передние лапы бодро маршировали, высоко поднимаясь, точно он собирался ими барабанить, а вот задние, те тянулись как-то сами по себе, всё время отставая до тех пор, пока он не растягивался на пузе. Но он каждый раз упрямо поднимался снова и опять шёл и шёл, пока не наткнулся на предмет, блестевший на солнце. Ничего не понимая, он ткнулся в него носом и попробовал пососать, но из этого ничего не получилось. Перед ним была большая круглая дыра, изогнутая шея. Всё твёрдое, гладкое. Это был старый медный кофейник без дна, выброшенный на свалку. Щенок влез до половины в круглое отверстие. Впереди светилось другое отверстие, но стенки всё сужались. Он попробовал протиснуться вперёд, но только застрял и вдруг испугался. Он совсем позабыл, как надо пятиться, и захныкал, барахтаясь в кофейнике. Кое-как вывалившись обратно на свет, он торопливо засовался рыльцем во все стороны и тут понял, что позабыл дорогу обратно, погиб, пропал безвозвратно, сию минуту умрёт от голода – всё разом – и расплакался во весь голос.
Он шёл, падал, вставал, поворачивал в разные стороны, не переставая рыдать, безутешно захлёбываясь от страха и отчаяния. Под ним образовалась лужица, он разучился смотреть, ходить, соображать, зато голос у него становился всё громче и пронзительней, все силы уходили в голос. Вдруг он почувствовал мягкий толчок под бок, услышал тяжёлое дыхание матери, примчавшейся откуда-то издалека. Большой язык облизал разом всю его маленькую морду. Её зубы мягко и крепко сжались, ухватив за мягкую складку на шее, и он повис в воздухе, разом замолчав. Страха как не бывало. Он не очень-то любил, когда мать таскала его за шиворот, но сейчас даже не пикнул. Растопырив лапки, не шевелясь, он поехал, беспомощно покачиваясь в зубах матери, успокоенный и счастливый, обратно в родную ямку… В другой раз он ушёл гораздо дальше и опасливо обошёл кофейник. Прошёл мимо ржавых жестянок от консервов, мимо старого башмака с загнутым кверху носом и вдруг увидел что-то пёстрое, большое на костлявых ногах, что стояло перед ним, вытягивая длинную шею, уставилось на него в упор круглым глазом. Он сразу вспомнил случай с кофейником. «Ну, на этот раз ты внутрь меня не заманишь, ещё опять застрянешь», – подумал щенок и начал потихоньку пятиться. Костлявые ноги двинулись, шея вытянулась, и чудище его клюнуло. Тогда его охватила ярость, и он впервые в жизни зарычал и залаял тонким голоском, неуклюже припадая на передние лапы. Петух, возмущенно бормоча, повернулся и с надменным видом отошёл порывистыми шагами. Всю ночь после этого происшествия щенок вздрагивал во сне, и ему снились петухи и кофейники. То кофейник, угрожающе вытягивая длинную шею, готовился его клюнуть, то сам он застревал в петухе и никакие мог выбраться обратно.
Утром он проснулся от холода. Матери рядом с ним не было. Он был один в мокрой от росы ямке. Он сел, опираясь на передние лапки, задирая кверху свою маленькую морду, заскулил, а потом стал подвывать, поворачиваясь во все четыре стороны, чтоб услышала мать. Всё было напрасно, мать не появлялась. Тогда он замолчал и долго уныло сидел, тупо глядя перед собой, не зная, что же ему теперь делать. Родная ямка без матери потеряла для него всю прелесть. Он выкарабкался из неё и, спотыкаясь, побрёл куда глаза глядят. Привычный шум моря становился всё ближе. Кустарник кончился, и щенок увидел большое, открытое пространство, усыпанное жёлтым песком. Впереди что-то большое двигалось, переливалось и сверкало на солнце. Это было море. Он подошёл поближе и вдруг почувствовал на себе холодные брызги. Белая пена набежала, окружила его со всех сторон и зашипела. Он не очень испугался, угрожающе сморщил нос и изо всех сил ударил лапой по самому большому пузырю, но это мало помогло – новые пузыри вздувались и шипели вокруг него, и его ещё раз обдало брызгами. Он невольно попятился, неуклюже стараясь обтереть морду лапками.
Дети, играющие на берегу, его заметили, подняли на руки и наперебой стали тискать, гладить и называть ласковыми именами. Щенков именно в таком возрасте люди охотно рисуют на конфетных коробках и изображают на открытках. Толстенький, с короткими ножками, больше похожий на какого-нибудь маленького барсучка или хомячка, чем на собаку, он помещался весь на двух детских ладонях. Ребятишкам это очень нравилось. Щенку люди тоже понравились. С ними он не чувствовал себя одиноким, а когда все стали его наперебой звать к себе, угощать кусочками чего-то вкусного – понравились ему ещё больше. Стоило ему тявкнуть или далеко высунуть язык – все смеялись и восхищались. Когда его подносили к воде, поддерживая на руках, он начинал болтать лапками, и все опять восхищались, как он здорово «плавает». После первой встречи с ребятишками он стал поджидать их на берегу каждый день. Они вместе влезали в воду, играли, ели. На руках его таскали так много, что ему даже надоедало, и он начинал капризничать. Ему очень льстило общее внимание, потому что маленькие собачки очень чувствительны к лести (почти так же, как маленькие человечки). Они также любят, чтобы их гладили, ласкали, расхваливали и баловали, чтоб им всеми способами внушали, что они самые интересные, умные, необыкновенные и красивые собачки (или человечки) на всём белом свете.
К вечеру дети разбегались по домам и щенок оставался один на пустынном берегу. Беспорядочная россыпь городских огней мерцала вдалеке, на склоне горы. А около самого берега моря грохотали освещенные яркими лампами краны, разгружая пароходы. За заборами рыбачьих домиков, перекликаясь, лаяли собаки, и щенок с интересом вслушивался, навострив уши, стараясь понять, о чём там у них идёт разговор. Однажды в сумерках он услышал за забором голос, который сразу узнал. Лаяла в своём дворике его мать, привязанная у крыльца в наказание за свой побег. Щенок обрадовался, призывно тявкнул несколько раз как мог громче, и мать его услышала, примолкла и сейчас же нетерпеливо и ласково заскулила в ответ. Щенок помчался вокруг ограды, ища какую-нибудь лазейку. Но везде перед ним была толстая глиняная стена. В одном месте голос матери слышался совсем рядом. Щенок, которого никто этому не учил, стал изо всех сил подкапываться под забор. Мать услышала, как он торопливо работает лапами, и тоже принялась рыть лазейку ему навстречу, изредка тихонько повизгивая, чтоб его подбодрить. Хотя в песке копать было легко, щенок скоро выбился из сил и, тяжело дыша, вылез из норки, которую успел прорыть, и стал жаловаться. Мать ему не отвечала и продолжала копать. Тогда он тоже собрался с силами и молча стал рыть дальше. Перед рассветом мать перестала копать – её не пускала дальше верёвка, как она её ни натягивала. Она втиснулась в выкопанный ею проход и лежала, шумно втягивая воздух и слушая. Щенок уже едва шевелился от усталости. Он тоже просунулся носом как можно дальше, и, хотя они так и не увиделись, они почувствовали друг друга. Было так приятно услышать запах материнского дыхания, знакомый ему ещё с той поры, когда она облизывала его мордочку или перетаскивала с места на место за шиворот, дышала на него во сне, когда он спал, пригревшись у неё под боком. Они подышали друг на друга и поскулили, радуясь и тоскуя, что не могут подойти поближе. Потом во двор вышел хозяин и стал ругать собаку за то, что она подкапывает забор, и завалил лазейку камнем. Испуганный щенок задом выполз из своего подземного хода и убежал. Это была его последняя встреча с матерью.
Свободные от вахты матросы советского торгового корабля «Кама», зашедшего в иностранный порт. целый день бродили по узким переулкам старого восточного города. Вернувшись домой на корабль, потому что в иноземном порту корабль был, как нигде, им домом, кусочком родной земли, разомлевшие от жары и ходьбы по рыночным площадям, где торговали вразнос водой и пыль от верблюжьих копыт оседала на лотках с липкими восточными сластями, они показывали друг другу дешёвые сувениры: лёгкие, как паутина, яркие платочки, металлические брошки, украшенные путаными арабскими узорами, и игрушечные кривые кинжальчики в ножнах. В это время подошёл матрос Мартьянов. Он вытащил из-за пазухи и, нагнувшись, поставил на палубу рыжего щенка. Тот сделал несколько неуверенных шагов и сел, подняв морду, оглядывая окруживших его людей.
– Что-то порода какая-то невиданная? – неуверенно спросил кто-то из команды.
– Порода настоящая морская. Знаешь, где мы его подобрали? В воде. Не боится ни черта, прямо по воде шлёпает. А голодный, как сатана.
Из камбуза принесли мисочку с борщом и начали туда крошить белый хлеб. Собачонка набросилась на еду, ела капусту, булку, а когда мисочку хотели отодвинуть, зарычала, угрожающе наморщив нос. Тогда кругом заговорили: «О-о, кажись, серьёзная собачина!» Псёнок наелся борща, огляделся, подошёл к коку и потянул за шнурок его ботинка.
– Ты что же это делаешь, чёрт лопоухий! – с ожесточением закричал кок, не отодвигая ноги, польщенный, что щенок выбрал именно его ботинок. Шнурок развязался, и собачонка под общий смех стала его тащить к себе, дёргать и рычать… Когда через час вспомнили, что надо решить судьбу щенка, вопрос как-то сам собой решился. Всем показалась дикой мысль, что щенка, который уже поел. развязал три пары шнурков и побывал у многих на руках, можно взять, да и выгнать с корабля. Только боцман, проходя мимо, отворачивался, делая вид, что ничего не замечает. Рано утром на палубе затопотали бегущие ноги матросов, загрохотала лебёдка. И заговорил спокойный голос капитана, точно чудом возникавший по радио то на корме, то на носу, в то время как сам капитан стоял не двигаясь на мостике. С берега отдали концы, и корабль самым малым ходом стал отваливать от каменной стены пирса, и тут из какого-то закоулка, позёвывая и помахивая задранным вверх хвостиком, вылез щенок. Белые кубики домов южного города и бетонный пирс уплывали назад, и всё шире делалась полоса грязной портовой воды с апельсиновыми и банановыми корками, плавающими в радужных пятнах нефти. Капитан спустился по трапу с мостика и подождал боцмана, который поднимался с нижней палубы к нему навстречу.
– Оказывается, псёнка ребята достали, товарищ капитан, вон он гуляет, – неопределенно заметил боцман.
– Это я вижу, – сказал капитан.
– Это они заместо Клотика, – пояснил боцман. Клотик был прежний корабельный пёс, плававший на «Каме», отличавшийся глупостью, легкомыслием и любовью к рассеянному образу жизни, за что и поплатился, отбившись от своих на берегу в далёком иноземном порту.
– Главное, не спёрли они его случайно где-нибудь?
– Ни в коем случае! – горячо заверил боцман. – На пустом берегу подобрали. Ребята говорят, по мелководью прогуливался, пузыри зубами ловил. Удивительное дело, солёной воды ни в коем случае не боится.
– Морской пёс? – улыбнулся капитан.
– Точно. Ребята его уже прозвали Солёный.
Так у него появилось имя: Солёный. Он быстро стал осваивать премудрость корабельной жизни. Матросов было много, человек сорок, но через несколько месяцев плавания он безошибочно отличал «своего» матроса от чужих людей на берегу, когда матросы брали его с собой на прогулку. Он привык к качке в открытом море. Узнал все закоулки на корабле, которые могут интересовать собаку. Так, он знал дверь в машинное отделение, но дальше никогда не шёл, потому что туда вёл крутой трап, оттуда пахло железом и что-то неприятно шумело. Он узнал, что в камбуз заходить воспрещается, но любил, добравшись до второй палубы, куда выходил стеклянный, почти всегда открытый люк из камбуза, заглядывать вниз, в глубокий провал, где на дне шипели кастрюли на плите и кок в белом колпаке орудовал большими ложками с длинными ручками. Когда кок поднимал голову, он часто видел свесившуюся сверху морду и принюхивающийся нос и грозил ему поварёшкой. Его редко гладили и брали на руки, с ним обращались по-товарищески: кормили, помогали, разговаривали, дружески трепали за уши, мыли под душем раз в неделю и расчёсывали гребешком. Он расхаживал во время качки, как матрос, вразвалку, то взбираясь на гору наклонившейся палубы, то осторожно спускаясь под гору. А если палубу начинало захлёстывать волнами, он благоразумно уходил в коридор и из-за высокого порога поглядывал на то, что творится снаружи. Через полгода он был уже дисциплинированным, толковым корабельным псом, безошибочно различавшим, когда люди на работе и когда отдыхают. Во время авралов он мгновенно удирал в безопасное место, чтобы ему не отдавили лапу или не задело каким-нибудь бегущим по палубе тросом, цепью или проносящимся по воздуху тюком.
Матросы любили его, одни больше, другие меньше, но все считали его своим. И он любил одних больше, других меньше, но со всеми был приветлив, потому что считал их всех «своими», начиная от сурового кока и официантки, которая его кормила, до боцмана и матроса Мартьянова, который подобрал его на берегу и мыл под душем. Когда корабль покачивало, а палуба после уборки была залита водой, щенок ждал, пока корабль накренится на борт. Тогда вода сливалась на одну сторону и, задержанная закраиной борта, превращалась в большую лужу, из которой можно было удобно полакать. Пароход отваливался на другой борт, а Солёный стоял, не отрывая глаз от жёлоба, и ждал, когда вода опять вернётся обратно. Матросы восхищались его сообразительностью и говорили, что Клотик никогда бы до этого не додумался… Главное неудобство жизни собаки на корабле – это крутые, почти вертикальные железные трапы. То, что было ниже палубы, Солёного и не интересовало, но на открытую верхнюю палубу ему часто хотелось попасть, а туда вёл крутой трап, по которому матросы взлетали бегом, но собаке было никак не вскарабкаться. Но вскоре всё наладилось. Когда Солёному было нужно, он подбегал к трапу и останавливался, поджидая. И первый же проходивший мимо матрос подхватывал его одной рукой и, взбежав по трапу, пускал на верхнюю палубу. Таким же образом он путешествовал и вниз. Даже когда он был ещё совсем маленький, он никогда не оставался без дела. Если люди спокойно сидели и разговаривали, он потихоньку к ним подбирался и старался развязать шнурки. Иногда после дружеской беседы сразу двое или трое матросов обнаруживали, что у всех шнурки развязаны, а у кого-нибудь обмусолен и обкушен кончик. Поднимался крик, хохот. Это всех очень развлекало и приписывалось необыкновенной хитрости и уму Солёного.
К обеду чаще всего бывал компот, и щенку отдавали изюм или чернослив. И тогда он начинал охотиться за изюминкой. Перекатывал её лапой, хватал в рот, мотая головой, ронял, делал вид, что она вырвалась, и начинал с. рычанием за ней гоняться, потом залезал на диван и, свесившись оттуда, долго и хищно её подстерегал, а уж затем бросался на неё сверху и съедал с видом победителя. Первое время, когда он ещё не умел вовремя уступать дорогу, бывало, что ему кто-нибудь отдавливал лапу. Он поднимал страшный крик и убегал, но, немножко успокоившись, возвращался обратно на трёх ногах и протягивал виновнику больную лапу, чтоб тот его пожалел.
Когда он немножко подрос, он упорно стал учиться ходить по лестнице. Это было очень трудно. Надо было становиться на задние лапы, опершись передними на ступеньку, и долго задирать одну заднюю, которая никак не доставала до ступеньки. А когда он научился наконец влезать на несколько ступенек, он подолгу сидел там, не зная, что дальше делать, потому что спускаться было во сто раз труднее. Нужно было осторожно сползать на животе, тянуться передними лапами, а часто они не успевали достать, и тогда приходилось кубарем катиться вниз… Когда кто-нибудь столярничал на палубе, пёс усаживался напротив него и часами мог не отрываясь следить за руками работающего человека. «Общественный инспектор пришёл, – смеялись матросы, – проверяет качество работы». Всем это название нравилось, и, когда пёс заглядывал в рубку управления, вахтенный его спрашивал: «Ну что, опять проверять пришёл? Всё в порядке, курс правильный». И называл курс. Солёный понимал, что с ним шутят, и приветливо помахивал хвостом. Если в камбуз вход был воспрещен раз и навсегда, то в капитанскую каюту можно было входить только с разрешения – он это прекрасно знал. Научившись лазать по лестницам, он в тихое время, после обеда, осторожно поднимался на среднюю палубу и останавливался на пороге каюты капитана. В том случае, когда капитан его не замечал, он переминался с ноги на ногу и тихонько-просительно урчал с закрытым ртом.
– Ну, поди посмотри! – говорил обычно капитан, и тогда Солёный подбегал к большому зеркалу и становился на задние лапы.
Так и есть, другая собачонка опять была тут как тут. Иногда ему казалось, что она ничего себе, а иногда по выражению её морды он решал, что она замышляет что-то недоброе. Он долго с ней переглядывался ненавистным взглядом, потом злобно рычал, чтобы её спугнуть, тыкаясь носом в холодное зеркало. Окончательно разозлившись, он с лаем бросался вперёд, и передние ноги соскальзывали у него на пол. Собака исчезала. Уверенный, что её прогнали, он успокаивался и шёл поздороваться с капитаном.
– Дуралей ты, дуралей! – произносил капитан, и пёс безошибочно понимал, что это значит: «Славный ты, хороший пёс», и поталкивал плечом колено сидевшего у стола капитана, чтобы тот его погладил…
К сожалению, старый и отличный матрос Мартьянов имел некоторую слабость к вину. О том, что он выпил, можно было догадаться только по тому, что он держался очень прямо, был подчёркнуто вежлив и неприступен до надменности. И ещё по запаху чеснока, которым он «забивал» предательский дух алкоголя. Однажды он вернулся с берега твёрдой походкой, суровый и высокомерный, в сопровождении Солёного, который ходил с ним на берег гулять. Никто бы ничего и не заметил, если бы не выдал Солёный. Боцман, присев около него на корточки, чтобы погладить по случаю возвращения на борт, вдруг сморщился и отшатнулся. От собаки невыносимо несло чесноком. Пока Мартьянов выпивал и закусывал, щенок подобрал упавшую на пол дольку чеснока и от скуки добросовестно её сжевал. Матросы до упаду хохотали, нарочно подходили понюхать, как Солёный наелся чесноку. А на другой день в стенгазете была карикатура, как Мартьянов вместе с собакой выпивают и закусывают чесноком и вместе, выпивши, возвращаются на корабль. Собака выглядела очень надменной. Мартьянов ходил три дня мрачный. И, кажется, перестал злоупотреблять не только чесноком, но и тем, что им закусывают.