viii

   «ПЬЯНСТВО». Грегоровиус ("Fugas rerum, securaque in otia natus") решительно проводит различие между «пьянством в четырех стенах» и «пьянством под открытым небом». Первое характеризуется им как «отвратительное порождение мещанской цивилизации», во втором он видит «прекрасный обычай наших предков». Отсутствие должного количества кислорода в помещении, где доблестные мужи и их прекрасные подруги предаются возлияниям, оказывает на них, согласно этому просвещенному автору, прискорбное воздействие: «их нутряные жилы сжимаются, стягиваются, кровеносные сосуды лопаются, отчего на носу (и по всему лицу, увы, тоже) проступают багровые пятна». Общая затхлость атмосферы, изобилие молекул перегара и тяжких испарений от возбудившихся тел приводит к тому, что пиянствующие перестают замечать вкус вина, прихлебывают его слишком часто, бездумно, не дожидаясь здравиц, произносимых вождями, бардами и старейшинами. Так зарождается социальный непорядок, который потом выливается в отрицание существующего строя, революции и прочие пагубные последствия. Грегоровиус отмечает также негативное влияние «пьянства в четырех стенах» на общественную мораль в области отношений между полами. Будучи охвачены похотью, пиянствующие совершают прелюбодеяния прямо здесь, у пиршественного стола, на глазах у почтеннейшей публики, которая сопровождает сие одобрительными или уничижительными ремарками, несдержанными выкриками, издевательскими советами, а также непристойными жестами. Эти жесты настолько поражают воображение представителей подрастающего поколения, что некоторых из них совершенно невозможно оторвать – когда тому приходит срок – от материнской груди; бедные малютки норовят спрятаться от ужасов грубого мира взрослых за телом матери. Это соображение, увы, совершенно ускользнуло от Зигмунда Фрейда, который намеревался посвятить специальную работу психоаналитическим аспектам этих двух видов пьянства, однако тяжелая болезнь, сведшая его в могилу, не дала реализоваться планам великого ученого.
   Что же до «пьянства под открытым небом», Грегоровиус находит в нем все те добродетели, которые являются оборотной стороной возлияний в закрытом помещении. Особенное внимание он обращает на природные ландшафты, расстилающиеся перед глазами тех, кто неторопливо осушает свои кубки, бокалы, стаканы и рюмки на свежем воздухе. По мнению исследователя, величие и покой Природы внушают пиянствующим мысль о собственной причастности к Божьему Творению и отбивают всякое желание осквернить случайным совокуплением (один русский переводчик дал любопытный вариант этой формулы: «осквернить внеплановым перепихоном») высокую гармонию земли и неба. Грудные младенцы также довольно быстро отвлекаются от источника своего наслаждения и питания, они во все глаза наблюдают полет птиц, прыг-скок кузнечиков, они следят глазами изгиб травинки, шевеление листа на вековом дубе, прислушиваются к шелесту тучной нивы, волнуемой легким ветерком. В библиотеке де Селби (см. ее подробное описание, сделанное по заказу Сведенборговского общества: «De Selby: Liber, Librarium, Librium") хранится затрепанный экземпляр "Fugas rerum, securaque in otia natus" Грегоровиуса, однако, когда мы имеем дело с нашим философом, сложно установить точную причину такого физического состояния того или иного издания (проблема обращения с книгами подробно разбирается в колонке известного в свое время ирландского фельетониста Майлза на Гапалинь, озаглавленной Buchhandlung. Отсылаю просвещенного читателя к ней). Сие может быть как следствием простодушного предпочтения, отдаваемого хозяином библиотеки именно этой книге, так и плодом хитроумного плана, целью которого является ввести в заблуждение окружающих и потомков. Но нас-то на мякине не проведешь, не так ли, дорогой читатель?

ix

   «МАТРИМОНИЯ» (см. «пьянство»). Все имеющее отношение к пьянству прямиком связано с матримониальными узами. Браки, рождение и крещение детей, поминки по супругам – все сопровождается потреблением разнообразных хмельных напитков. В свою очередь, их неумеренное потребление в четырех стенах ведет к несдержанному проявлению сластолюбия, которое, в конце концов, оборачивается браками, рождением и крещением детей, а также поминками. Круг замыкается – точно так же, как замкнуты стены настоящего дома. Так что де Селби прав – впрочем, как всегда.

x

   «БОЛЬШОЙ ГРОБ». Сложно сказать, на какое именно прочтение рассчитывал де Селби. С одной стороны, уподобление «дома» «гробу» глубоко укоренено в европейской, особенно христианской, культурной традиции. В доме живут живые, в гробу обитают мертвые. Первые объективно стремятся (и неумолимо движутся!) к тому, чтобы переехать в обиталище вторых. Вторые – если следовать за христианским учением – ждут-не-дождутся, чтобы переселиться из гроба куда-то еще, в окончательное жилище, где бы оно ни находилось, в Раю или в Аду (или уж, на худой конец, в Чистилище, которое, впрочем, тоже есть временный вариант прописки). Иными словами, и «дом», и «гроб» – не вечны; даже в атеистическом сознании могила есть промежуточное состояние перед окончательным растворением в Природе. Получается, что для де Селби нет оппозиции «постоянный дом»/«временное убежище от непогоды и холода», его возмущение и холодную ненависть вызывают лицемеры, считающие «дом» чем-то устойчивым, феноменом социального и экзистенциального успокоения и довольства. От этой позиции нашего философа так и несет самым оголтелым романтизмом. Вот за это мы и любим де Селби – благонамеренный просветитель оказывается метафизиком, почтенный метафизик оборачивается яростным руссоистом, руссоист – просто-таки байронической личностью.
   С другой стороны, протест против «дома-гроба» можно рассматривать как еще одно проявление вечной тяжбы де Селби со смертью. «Дом» провонял смертью – вот что хочет сказать мыслитель; давайте проветримся на свежем воздухе, глядишь, тогда мы будем жить вечно. Кажется, никто столь аргументировано и страстно не опровергал принцип, лежащий в основе нашего отношения к смерти и бессмертию; ведь мы по обыкновению считаем, что «построенное на века» есть преодоление конечности человеческого существования. Древние египтяне городили свои пирамиды, эти дома мертвых, чтобы отвергнуть саму идею исчезновения (или уничтожения); в новейшее время не сыскать более резкого и убедительного критика высокомерных фараонов, чем де Селби. Пирамиды – следы, которые оставляет смерть в человеческом мире, и только жизнь за пределами стен может вылечить нас от неизлечимой болезни исчезновения. Дай де Селби волю, он снес бы всю эту каменную рухлядь, где бы она ни находилась – в Египте или Мексике. Думаю, что даже к идее воспетого поэтами «нерукотворного памятника» он относился с заслуженным подозрением.

xi

   «ЛАБИРИНТ». До нас дошло бесценное свидетельство служанки де Селби – записки некоей Дженни Коннор; точнее, даже не «записки» (женщина была неграмотна), а записанные поклонником философа Эндрю Беллом ее рассказы о том, как был устроен быт в доме нашего героя. Не удивляйтесь, да-да! в «доме»! Надеюсь, читатель не разделяет вульгарной идеи о так называемом «практическом применении» философских постулатов в повседневной жизни. Нет ничего более глупого, чем считать, что, скажем, Сократ на вопрос одного из учеников «Где мы сегодня собираемся?» отвечал согласно известной своей максиме: «Я знаю, что ничего не знаю!», а в ответ на недоуменный взгляд юноши добавлял: «Но я знаю больше других, ибо они не знают и этого!». Боюсь, в таком случае великий философ пил бы свою цикуту в полном одиночестве. Или представим, как Вольтер, прогуливаясь по Парижу, бросается на первого встречного аббата или кюре, низвергает его на мостовую и принимается приплясывать на поверженном теле, деловито бормоча «Раздавите гадину… раздавите гадину…». В конце концов, если «ад – это другие», то почему Сартр так охотно проводил в аду кафе на бульваре Сен-Жермен свою жизнь?
   Иными словами, нет ничего удивительного в том, что известный ненавистник домов де Селби жил в доме, причем собственном. Это был коттедж на западе Британии, в Уэльсе, около небольшого городка Абериствит Дом достался ему по наследству; более того, все скромные доходы философ тратил на поддержание своего обиталища в идеальном порядке. Бедная Дженни проводила сутки, пытаясь обнаружить и уничтожить пыль в самых потаенных закутках коттеджа, медные ручки надраивались до немыслимого блеска каждый Божий день (де Селби, будучи весьма религиозным в быту, разговаривал со служанкой почти исключительно библейскими цитатами). В остальном он был скромен. Вставал в восемь часов утра и пил кофе (континентальная привычка, которой он обзавелся в юности во время трехдневного пребывания в Париже в рамках Grand Tour. Недруги утверждают, что другой вещью, которой обзавелся де Селби в столице всего изящного, была неприличная болезнь, навсегда отвадившая его от интимных отношений с противоположным полом, однако мы не будем тратить драгоценное время на опровержение нелепых домыслов. Заметим только, что путешествовал будущий философ в сопровождении дядюшки, который, подарив племяннику возможность изучить великое культурное наследие континента, благородно защищал его от всех возможных искушений большого города. Иными словами, юный де Селби ни на секунду не исчезал из виду старшего родственника; они никогда не расставались: ни в Лувре, ни в Версале, ни в «Мулен-Руж», ни в знаменитом борделе на рю Бонапарт, описанном в бессмертном анонимном путеводителе "Parifornication"). После чего философ выходил на ежедневную прогулку к берегу залива Святого Георгия. Дорога его проходила мимо Абериствитского колледжа Университета Уэльса; каждый раз, обходя это эдвардианское здание, де Селби смачно плевал в его сторону и отворачивался. В записках Дженни Коннор, увы, нет никаких объяснений такому поведению; можно лишь предположить, что злостное непризнание академическими философами его вклада в сокровищницу мысли огорчало нашего героя: уж кто-кто, а он-то знал и истинный масштаб собственной личности, и цену своим воззрениям! К тому же, Коннор утверждает, что эта ежедневная процедура успокаивала несколько раздраженные (утренним кофе, этим дьявольским напитком лягушатников, по мнению невежественной служанки) нервы де Селби и настраивала его мысли на нужный лад. И действительно, дойдя до абериствитской набережной, философ обычно садился на скамейку и – при любой погоде! – задремывал. Освежившись дневным сном, мыслитель направлялся в паб «Корабль и Замок», где подкреплял силы двумя-тремя пинтами прекрасного местного эля. Здесь же де Селби наблюдал местные нравы и черпал вдохновение для своих книг. Не исключено, кстати говоря, что идея злокозненности домов пришла ему в голову именно в «Корабле и Замке»: имеются свидетельства того, что он вел долгие разговоры с фермерами, специализировавшимися на разведении овец. Все знают, что скотоводство было исконным сельскохозяйственным занятием валлийцев, которые – будучи вынуждены на лето отгонять скот на горные пастбища – не очень ценили уют постоянных жилищ, до которых они, впрочем, вообще не были большими охотниками. Как и в Ирландию, в Уэльс обычай возводить дома с крепкими стенами принесли англо-нормандские оккупанты, отсюда и подозрительность местных жителей (истинных патриотов!) к гражданской и военной архитектуре. Впрочем, сегодня валлийцы с лихвой отомстили захватчикам: дерут непомерные деньги за осмотр замков и церквей, построенных их, туристов, предками. В результате высокомерный и грубый англичанин расплачивается за жестокости, совершенные на валлийской земле разными Монтгомери, Клари и Фицджеральдами. Справедливость торжествует.
   Но мы забыли нашего де Селби! Вот он расплачивается у стойки и бодрой, хотя несколько нетвердой походкой выходит на абериствитскую улицу. Путь его снова пролегает мимо колледжа, однако, занятый собственными мыслями, философ не обращает на него ни малейшего внимания: он что-то бормочет себе под нос, издает неясные восклицания, иногда даже насвистывает залихватскую мелодию. Прогулка явно укрепила его силы и дала пищу для размышлений. К тому же, дома его ждет и пища материальная: Дженни хлопочет на кухне, аромат йоркширского пудинга наполняет коттедж. Давайте воспоем интеллектуальное мужество нашего героя – обитая в столь уютном доме, полном милых черт давно ушедшей старины, он в своих сочинениях отринул все это ради дерзкой попытки соревноваться с самой Смертью!
   Свежий морской воздух, йоркширский пудинг в сопровождении непременной пинты-другой портера, заинтересованное обсуждение с мисс Коннор состояния домашнего хозяйства – все это размягчало суровые черты лица де Селби и настраивало его на более снисходительный лад. Дженни вспоминает тонкие шутки философа и непринужденные розыгрыши, которыми он любил развлекать ее. К сожалению, служанка не приводит ни одной из острот, не рассказывает она и о том, в чем состояли эти невинные проказы. Обо всем этом нам остается только догадываться, смиренно склоняя голову перед великим «не дано знать!». Так или иначе, утомившись веселой возней, де Селби отправлялся подремать в гостиную, служившую ему и библиотекой, и кабинетом. Дженни тихонько прикрывала дверь комнаты и отправлялась на кухню – мыть посуду и готовить чай. Наш философ явно не был согласен со Львом Толстым, считавшим послеобеденный сон «серебряным», а дообеденный – «золотым». Де Селби, мыслитель отважный и не боявшийся авторитетов, дерзко бросил вызов русскому графу-моралисту, пустив в хождение в своей жизни и серебряную, и золотую валюту разом. И он преуспел в этом! «Трудно даже передать, – повествует Дженни Коннор, – насколько деловым и энергичным был хозяин, когда я тихонько вносила в гостиную поднос с чаем и ромом». Философ приветствовал служанку коротким восклицанием, спускал ноги с дивана (одна из любопытных привычек его заключалась в том, что он снимал башмаки и верхнюю одежду только перед отходом к ночному сну – да и то не всегда) и подходил к столику, где уже были сервированы его любимые напитки. Да, он пил кофе по утрам – в знак уважения к Вольтеру, Руссо и Огюсту Конту, – но в другое время суток только чай мог согреть его и вернуть остроту мысли. Дженни не жалела дров, чтобы в коттедже было тепло (и даже иногда получала нагоняй от хозяина за расточительство), но де Селби все равно мерз – оттого добавлял ром в ароматный настой чайных листьев. Иногда это не помогало, и он переходил на чистый ром, способствуя тем самым процветанию хозяйства далеких стран Западного полушария.
   Вечера де Селби проводил дома. Он сидел у пылающего камина, погруженный в собственные мысли: ноги вытянуты к огню, одна рука подпирает голову, другая вольно свисает, глаза полузакрыты, а то и вовсе закрыты. За окном шумит ветер, Дженни отправилась навестить кузена в соседнюю деревню, чай в чашке остыл, ром выпит. Ничто не мешает работе мощного ума – и ничто так не возбуждает аппетит, как созерцание очага. Де Селби встает и нерешительно, держась за мебель, отправляется на кухню. Увы! холодными остатками пудинга уже беззаботно лакомится кузен Дженни, в буфете пусто, не считая баночек с крупой и сахаром. Лучшее средство против голода есть сон, благоразумно решает философ и идет в спальню. Холод донимает его, оттого он отказывается от идеи снять пальто и ложится в кровать прямо так, сделав предварительно несколько глотков из бутылки виски, припрятанной под подушкой (не вводи в искушение малых сих! Де Селби, неукоснительно следуя этому правилу, старался избавить служанку, эту слабую – как всякая представительница прекрасного пола – женщину, от прямого контакта с алкоголем. «Социальная ответственность», – так бы мы сегодня назвали высокие принципы поведения мыслителя). Уже через несколько минут коттедж наполняется звуками, обычно сопровождающими сон нашего утомившегося джентльмена.

xii

   «Ящик». Ящик был вынесен штормом на берег в понедельник утром, а уже во вторник о происшествии знала вся округа. Дело было так. Мальчик, который обычно собирал камушки на пляже (его посылал туда отец-ремесленник, изготовлявший из местной гальки вполне изящные украшения; в сезон их охотно раскупали туристки), обнаружил новехонький ящик, казалось, совсем не пострадавший от стихии. Он попытался его открыть, однако поверхность была настолько гладкой, а доски так ловко пригнаны одна к другой, что сорванец не нашел ни одной щели, чтобы просунуть туда лезвие своего перочинного ножика. О, этот ножик был его гордостью, мне хотелось бы когда-нибудь рассказать его историю: о том, как мальчугану пообещали подарок за хорошие оценки в школе, как он смог уговорить одноклассника написать за него контрольную работу, как учительница, проверив ответы, не смогла сдержать слез, и пришлось воспользоваться не очень чистым носовым платком, как одноклассник потребовал расчета сразу после триумфального урока, но был нещадно бит и ушел восвояси, ничего не получив, как наш герой вернулся домой и гордо положил тетрадь с оценкой на грубый деревянный стол, сколоченный отцом сразу после выхода из тюрьмы, куда он попал за ничтожную провинность, тоже мне правосудие, как тот же самый отец дрожащими руками лихорадочно листал страницу за страницей, пока не нашел искомое, как мать обняла своего сынулю и сказала, что, наверное, он пойдет в университет и станет врачом, как отец возразил, что, мол, не врачом, а адвокатом, как вспыхнула ссора, которую пришлось унимать воплем «Ножик-ножик-ножик-ножик-ножик!!!!!!», как отец в сердцах швырнул тетрадь на стол и отправился в соседний ломбард менять бусы, изготовленные им из гальки, на перочинный ножик, заложенный по пьяни ловцом устриц, как он вернулся и вручил приз мальчугану, а тот потом, задыхаясь от счастья, бежал по берегу и кричал во весь голос: «Дураки! Дураки! Дураки!», но я не буду ничего этого рассказывать, так как речь идет о ящике, а не о ножике, и вообще, с критическим реализмом давно покончено. Итак, открыть ящик не получилось, и за дело взялись взрослые. Чего только не пошло в ход! Ножи, топоры, молотки, зубила; один моряк даже попробовал несговорчивый предмет на зуб, после чего сказал: «Важное дерево, однако». Все тщетно. После того, как загадка оказалась – в прямом смысле этого выражения – не по зубам народным массам, за дело взялось образованное сословие. Местный аптекарь извел на ящик несколько мензурок зловонной жидкости, но она стекала по идеально ровной поверхности, не оставляя никаких следов. Офицеры полиции расстреливали загадочный предмет из табельного оружия, но пули отскакивали от него, будто от титановой брони новейших лимузинов. Пытались его и взрывать, но ничего, кроме грохота и воронок на берегу, где проводились испытания, из этого не вышло. За властью светской последовала духовная. Ящик окуривали благовониями, над ним читались проповеди, его возносили и проклинали – все тщетно. Он стоял – новехонький, идеально ровный, загадочный и самодостаточный. На остров зачастила пресса, Би-би-си прислала сюда своего корреспондента, который пообещал вернуться через пару месяцев со съемочной группой и подарками для местных жителей. Впрочем, своего обещания он не сдержал. То ли не нашлось денег на изготовление очередного занимательного солидно-британского документального фильма, где презентер (по возможности, известный актер, скажем, Стивен Фрай) поведает публике обо всем, что необходимо знать по столь важному и любопытному поводу, то ли просто о ящике забыли. Скорее всего, последнее. На острове начался туристический сезон, повалили розовотелые алкоголики-британцы, доброжелательные брюхатые русские со своими стервозными подругами, шумные немцы, молчаливые скандинавы, пьющие не меньше британцев и русских, но как-то незаметно, учтиво для окружающих, и стало не до удивительной находки. Ящик отнесли в дом начальника полиции; хозяин распорядился поставить его в угол одного из многочисленных сараев, забитых старыми велосипедами, инвентарем для парусных гонок и прочей курортной параферналией. После чего о нем забыли, забыли навсегда. А зря. Однажды ночью ящик открылся, сам по себе, безо всякой помощи; внутри него лежала огромная книга в сафьяновом переплете, на обложке огромными светящимися буквами было выведено «Де Селби». Если бы кто-нибудь открыл эту магическую книгу, то обнаружил бы, что она состоит из чистых листов бумаги. Ни слова, ни буквы, кроме тех, что горели серебряным светом на обложке. Но, как я уже говорил, этого никто не видел.

xiii

   «ПРОСТРАНСТВО». Как заметил уже, наверное, читатель, философия де Селби строится вокруг понятия «пространства»; «время» же наш мыслитель совершенно блистательным образом игнорирует. Это можно объяснить самыми разными способами, приведя множество противоречащих друг другу резонов – а можно ограничиться одним, но самым сокрушительным доводом. Де Селби ненавидел время. Для него не было большего врага, философ не только никогда не носил часов и не имел их в доме, он не выносил самого их присутствия. Немногочисленные друзья и (увы) еще более немногочисленные поклонники его сочинений старались убирать все приборы, измеряющие время, при первом же приближении мэтра. Если де Селби звали в гости, первым делом хозяина было проверить, не оставил ли кто брегет на каминной доске, не раздастся ли предательский бой, приглушенный дверцей шкапа, куда сослали дедовские еще часы с кукушкой, которая, впрочем, уже давно откуковала свое и лежит, безгласная, в ящике с игрушками, оставленном младшим отпрыском благородного семейства по выходе из поры детства. Да, интересно было бы узнать, где сейчас та кукушка, ловко вырезанная из хорошего дерева мастером в далеком немецком городе, куда в старые-добрые времена (ушедшие, черт возьми, так далеко!) приплывали корабли со всего мира и где в порту толпились довольные разноязыкие матросы: их уже окружали местные красавицы, наскучившие обществом земляков и сограждан: на лицах радость встречи, ожидание праздника, в дыхании толпы уже завелся неслабый такой спиритуоз, на набережной играет оркестр, мальчик из хорошей семьи теребит папу за рукав и спрашивает: «Папа! Папа! Почему эти тети не оделись как следует? Им же холодно!», но отец фамилии не отвечает, а только пытается отвлечь внимание мальчика на обезьянку, которой потешает почтеннейшую публику одноногий загорелый кок (мало ему попугая на плече!). Но вернемся к визиту де Селби. Вот он сидит в гостях, жаркое съедено, портвейн выпит, сонное добродушие витает в воздухе. Хозяйка уже не хлопочет возле стола, а томно перебирает клавиши фортепьяно, модная в этом сезоне песенка наигрывается ею с изящным простодушием селянки, хозяин пускает колечки из своей трубки, наш мыслитель дремлет. Его алый нос опущен на тщедушную грудь обитателя философских эмпирей, глаза полузакрыты, левая рука, упрямо держащая пустую рюмку, подрагивает. Ничто, кажется, не может вернуть его к беседе, коей он с наслаждением предавался еще каких-нибудь десять минут назад. Время действительно не присутствует в этой картине, оно не то чтобы спрятано в шкап или засунуто в ящик комода среди вороха розовых атласных панталон милой хозяюшки (а какой там стоит запах лаванды! О, эти простые нравы старины!), нет, его просто нет. Здесь существует только пространство, которое можно измерить сантиметрами и метрами – скажем, расстояние между креслом, где мирно посапывает де Селби, и буфетом, который осторожно открывает хозяин, чтобы достать оттуда заначенную верную бутылочку ямайского рома, равняется трем метрам и семнадцати с половиной сантиметрам, если считать от одной ножки до другой. Но чу! услышав предательское позвякивание бутылки, извлекаемой из-за стопки тарелок, наш философ мгновенно стряхивает с себя сон, вот он уже во всеоружии и готов продолжить дружескую беседу, хозяйка уступает несколько старомодной (но столь милой!) мужской солидарности и отправляется наверх, проверить, улеглись ли дети. Впереди долгая ночь, ночь разговоров о пространстве жизни, не испорченном влиянием злокозненного времени.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента