В приемной Государя ею ждал Горемыкин, радостный и совершенно спокойный, и сказал ему, что Государь только что согласился на его убедительную просьбу освободить его от совершенно непосильного ему труда и предложить ему занять место Председателя Совета Министров. Горемыкин усиленно уговаривал его не отказываться от такого назначения, потому что и по его глубокому убеждению только он может взять на себя эту ответственную задачу и благополучно провести ее через неизбежно надвигающиеся величайшие трудности. Они не успели переговорить ни о чем, как их обоих позвали вместе в кабинет Государя, где они пробыли очень короткое время, так как Горемыкин только успел сказать Государю, что он уже предупредил Столыпина о последовавшем решении Его и вполне уверен в том, что он исполнить свой долг перед своим Государем и родиною, и попросил разрешения Государя откланяться и вернуться в город, "чтобы успеть сегодня же сдать все дела своему преемнику". Государь его не удерживал, и Горемыкин тут же сказал Столыпину, что вернется раньше его с город и предупредит Министров, чтобы они ждали его возвращения.
   По словам Столыпина, Государь был совершенно спокоен и начал с того, что сказал ему, что роспуск Государственной Думы стал, по его глубокому убеждению, делом прямой необходимости и не может быть более отсрочиваем, иначе сказал Он - "все мы и Я, в первую очередь, понесем ответственность за нашу слабость и нерешительность.
   Бог знает, что произойдет, если не распустить этого очага призыва к бунту, неповиновения властям, издевательства над ними и нескрываемого стремления вырвать власть из рук правительства, которое назначено Мною, и, захватить ее в свои руки, чтобы затем тотчас же лишить Меня всякой власти и обратить в послушное орудие своих стремлений, а при малейшем несогласии Моем просто устранить и Меня.
   Я не раз говорил Горемыкину, что ясно вижу, что вопрос идет просто об уничтожении Монархии и не придаю никакого значения тому, что во всех возмутительных речах не упоминается Моего имени" {213} как будто власть не Моя, и Я ничего не знаю о том, что творится в стране. Ведь от этого только один шаг к тому, чтобы сказать, что и Я не нужен и Меня нужно заменить кем-то другим, и ребенку ясно, кто должен быть этот другой. Я обязан перед Моею совестью, перед Богом и перед родиною бороться и лучше погибнуть, нежели без сопротивления сдать всю власть тем, кто протягивает к ней свои руки. Горемыкин совершенно согласился со Мною и подтвердил, что он не раз уже говорил Мне то же самое, что много раз за это время Я слышал и от Вас. К сожалению, при всем моем полнейшем доверии к Ивану Лотгиновичу, Я вижу, что такая задача борьбы ему уже не под силу, да он и сам отлично и совершенно честно сознает это, и прямо указал мне на Вас, как единственного своего преемника в настоящую минуту, тем более, что сейчас Министр Внутренних Дел должен быть именно Председателем Совета Министров и объединить в своих руках всю полноту власти.
   Я прошу Вас не отказать Мне в моей просьбе и даже не пытаться приводить Мне каких-либо доводов против Моего твердого решения".
   Столыпин передал нам, что он пытался, было ссылаться на свою недостаточную опытность, на свое полное незнание Петербурга и его закулисных влияний, но Государь не дал ему развить своих доводов и сказал только: "нет, Петр Аркадьевич, вот образ, перед которым Я часто молюсь. Осенимте себя крестным знаменем и помолимся, чтобы Господь помог нам обоим в нашу трудную, быть может историческую, минуту". Государь тут же перекрестил Столыпина, обнял его, поцеловал и спросил только на какой день всего лучше назначить роспуск Думы и какие распоряжения предполагает он сделать, чтобы поддержать порядок главным образом в Петербурге и Москве, потому, что за провинцию он не так опасается и уверен в том, что она отразить на себе, что произойдет в столицах. Столыпин ответил Государю, что необходимость роспуска Думы сознается всем Советом Министров уже давно и, в этом отношении, его положение значительно облегчается тем, что ему не придется никого убеждать, и все окажут ему самую широкую и энергичную помощь. По его мнению, нужно совершить роспуск Думы непременно в ближайшее воскресенье, то есть 9-го числа, и сделать это с таким расчетом времени, чтобы никто об этом не догадался, так как иначе можно ждать всяких осложнений.
   {214} Он предложил Государю подписать всё давно заготовленные бумаги, вечером же сдать Указ о роспуске Думы Министру Юстиции для напечатания его Сенатской типографии, но принять меры к тому, чтобы из типографии не могло просочиться об этом какое-либо известие до самого дня роспуска, к чему Министр Юстиции подготовлен и надеется, что сможет сохранить тайну. Затем, только в воскресенье утром следует выпустить номер Правительственного Вестника, как с указом о роспуске, так и с освобождением Горемыкина от должности Председателя Совета Министров и замещении его другим лицом, расклеить указ о роспуске по городу и на дверях Государственной Думы, занять Таврический Дворец усиленным надежным воинским караулом, воспретив вход в него кому бы то ни было, н, наконец, предоставить ему условиться с Военным Министром, об усилении Петербургского гарнизона переводом, наиболее незаметным образом в столицу нескольких гвардейских кавалерийских полков и рано утром занять усиленными воинскими караулами наиболее существенные центры в городе.
   Все предположения были тут же одобрены, указ, всегда находившийся в портфеле Горемыкина, когда он ездил в Царское Село, - тут же подписан Государем и передан Столыпину. Но передавая нам все перечисленные подробности, Столыпин ни одним словом не обмолвился, что перед своим выходом из кабинета Государя он коснулся еще одного вопроса, о котором он рассказал мне на другой день, в субботу, днем, попросивши меня заехать к нему. Он доложил Государю, что, принимая такую ответственную задачу и не зная, сможет ли он выполнить ее Столыпин сказал, что если ему суждено остаться на должности Председателя Совета Министров, он не в состоянии честно выполнить своего долга перед Государем, не сказавши ему, что в некоторых своих частях состав Совета должен быть немедленно изменен, удалением из него таких элементов, присутствие которых просто раздражает общественное мнение, настолько в составе Совета имеются лица, явно враждебные самой идее народного представительства и не только не скрывающие своих взглядов, но искусственно похваляющиеся ими. Удаление их одновременно с освобождением от должности Горемыкина может только несколько успокоить наиболее умеренные элементы среди общества и показать, что Государь считается с этим соображением. Столыпин, на вопрос Государя, ответил, что он далек от мысли ставить Государю {215} какие-либо условия принятия им своего нового назначения и вполне понимает, что вопрос о выборе министров должен быть решен вне какой-либо торопливости, что лично он не может выразить какого-либо неудовольствия на кого бы то ни было, но находит, что присутствие в кабинете, Стишинского в Князя Ширинского-Шихматова совершенно недопустимо и, конечно, может только ослабить положение правительства перед всяким народным представительством даже самого умеренного состава.
   Государь ответил ему, что Он не стесняет его вообще выбором своих сотрудников и предоставляет ему прислать завтра же указ о назначении на место Стишинского и Ширинского-Шихматова других лиц. Так и было сделано, и в воскресном номере Правительственного Вестника, рядом с указом о роспуске Думы, с назначением Столыпина на место Горемыкина, появились и указы об увольнении указанных двух Министров и о замене их Кривошеиным и П. П. Извольским. Но, - повторяю - в Совете об этом не было сказано ни одного слова и произошло даже некоторое досадное недоразумение. Столыпин сказал нам всем, что в связи с роспуском Думы нельзя отрицать возможности возникновения в городе беспорядков и потому желательно, чтобы Министры, имеющие в их распоряжении казенные квартиры, но не занимающие их, перебрались в них завтра же. Так и сделали некоторые из них и, в частности, Стишинский, перебравшийся к Синему месту, поздно вечером 8-го числа, а рано утром 9-го он узнал из Правительственного Вестника о своем увольнении, и письмо об этом Танеева пришло к нему только вечером того же дня.
   После того, что Столыпин передал нам все описанные мною подробности, мы остались довольно долго в его кабинете на Фонтанке, обсуждая главным образом вопрос о том, как смотрит он на созыв новой Думы, то есть в какой срок в на основании какого выборного закона.
   В нашей среде ни по тому, ни по другому вопросу вновь не было ни малейшего оттенка разногласия.
   Все были того мнения, что созвать новую Думу необходимо именно в тот срок, который был ранее намечен нами в постановлении в подписанном Государем указе, a именно 20-гo февраля следующего года, хотя Столыпин предупредил нас, что Государь предоставил ему прислать завтра измененный в этом отношении указ, если бы мы пришли к заключению о желательности отдалить срок. Были некоторые попытки {216} назначить более отдаленный срок, но они потонули во мнении большинства о том, что не следует играть в руку крайним партиям и создавать повод распространять мысль об искусственном отдалении срока созыва Думы. Срок 20-го февраля всегда признавался достаточным для того, чтобы успеть подготовить возможно большее количество законопроектов, затрагивающих наиболее жизненные стороны нашей внутренней жизни.
   Зато вопрос о выборном законе задержал нас надолго, настолько для всех было ясно, что весь корень зла относительно состава Думы лежит именно в избирательном законе 11-го декабря 1905 года. Много было высказано тут же самых разнообразных взглядов, но время дошло уже почти до трех часов утра, и мы разошлись с тем, что тотчас после роспуска мы снова соберемся вместе и начнем наши занятия под руководством нового Председателя Совета Министров.
   Перед нашим выходом из кабинета Столыпина, он задержал меня на несколько минут и сказал, что после доклада у Государя он заходил к Министру Двора, который ему показался очень смущенным принятым решением и снова вернулся к его комбинации о необходимости, предварительно решения вопроса, о роспуске Думы, попытаться сделать непосредственное к ней обращение Государя в форме особого послания, и что он думает переговорить еще раз об этом с Государем завтра утром. Столыпин опять стал доказывать ему всю недопустимость такого обращения и закончил свой разговор прямо просьбою, обращенною к Барону Фредериксу, известить его тотчас же по телефону, если бы его попытка увенчалась успехом, дабы - сказал он - "я мог принять свои меры в зависимости от принятого нового решения".
   У него сложилось убеждение, что Барон Фредерикс не понял смысла последних слов, потому что он самым спокойным тоном ответил ему: "разумеется, я Вас тотчас же извещу". Столыпин спросил меня, допускаю ли я возможность, чтобы Государь поддался на такую комбинацию, так как "Вы понимаете, - сказал он, - что после этого никому из нас нельзя оставаться на местах, и Государь должен узнать от нас об этом, Подумайте только, какие последствия могут произойти из такой комбинации".
   Я оказал ему, что не допускаю и мысли о том, чтобы после того, что мы все слышали от него о словах Государя, могла произойти такая перемена в Нем, и думаю, что вся комбинация навеяна кем-либо из придворных людей, и я уверен {217} с том, что из новой попытки повлиять на Государя не выйдет ничего, как это было не раз со мною в первый период войны.
   На следующий день, по просьбе Столыпина, я приехал к нему на Аптекарский Остров перед самым моим и его завтраком. Он был как всегда совершенно спокоен и начал с того, что почти уверен, что роспуск произойдет без всяких осложнений, так как никто в Думе не допускает и мысли об этом. Затем он передал мне то, что я уже написал выше относительно увольнения Стишинского и Кн. Ширинского-Шихматова, сказал, что указы уже посланы в Царское Село и ему передано по телефону, что все они подписаны и тут же, совершенно неожиданно для меня, задал мне крайне удививший меня вопрос, еду ли я как всегда по субботам в деревню до понедельника утра.
   - Я ответил ему, что, разумеется, не поеду, так как едва ли допустимо, чтобы кто-либо из нас отлучался из города в такую минуту. "А я именно хотел просить Вас, чтобы Вы уехали, так как газеты каждый раз печатают о Вашем выезде, и очень желательно, чтобы и на этот раз не вышло никакой перемены против обычного, потому что я допускаю вполне мысль о том, что на вокзале имеются у думских корифеев свои клевреты, которые тотчас же донесут кому следует о том, что Вы выехали, и следовательно ничего особенного ожидать не следует".
   Я спросил на это Столыпина, гарантирует ли он мне возможность возвращения, если бы произошли беспорядки в связи с роспуском Думы, и он ответил мне без всяких колебаний, что ручается за то, что рано утром или даже ночью в воскресенье на понедельник за мною будет прислан, в крайнем случае, паровоз, о чем он тут же спросил по телефону Министра Путей Сообщения, генерала Шауфуса, и я слышал в трубку его лаконический ответ, что все будет исполнено.
   Я решился уехать, хотя и сознавал, что мне было гораздо спокойнее оставаться дома. Я получил, кроме того, обещание от моего лицейского товарища, Министра Народного Просвещения П. М. Кауфмана, прислать мне утром в воскресенье условленную телеграмму, которая была доставлена мне около часа, дня о полном спокойствии в городе; я провел день у себя и в час ночи приехал на станцию, лег спать в моем вагоне и в начале восьмого утра вернулся по совершенно пустым и спокойным улицам города на Елагин остров, вместе с женою и уже в 11 часов был на Фонтанке у Столыпина.
   {218} От него я узнал, что никаких инцидентов в течение всего воскресенья не было. Указ о роспуске Думы был расклеен по городу в шесть часов утра и в ту же пору наклеен на воротах Думы, которые держались на затворе; около 10-ти часов утра стали подходить отдельные лица к Думе, но никакого скопления у здания Таврического Дворца не было, усиленный военный караул ни разу не вызывался, подходили также отдельные члены Думы, но тотчас же торопливо уходили, и только среди дня замечался усиленный отъезд членов Думы по Финляндской железной дороге. К вечеру стало уже известно, что в Выборг прибыло большое количество членов распущенной Думы, а затем стало известно и о знаменитом заседании, открытом Муровцевым его заявлением "заседание Государственной Думы возобновляется".
   Для полноты рассказа об этом событии следует поместить одну подробность, которую мне давали из уст в уста первые дни после роспуска, Думы. Я не могу дать ей официального подтверждения, так как не имел в руках ни официального документа, ни непосредственной передачи от П. А. Столыпина, но в окружении Совета Министров я среди целого ряда лиц близких отдельным Министрам эпизод этот не вызывал, по-видимому, никакого сомнения.
   Рассказывают, что в субботу 8-го июля, с самого раннего утра Горемыкин отсутствовал из дома Министерства Внутренних Дел у Цепного моста, приготовляясь к переезду в собственный дом на Фурштадской улице. Он вернулся только к обеду, потом выехал снова вечером и возвратясь довольно поздно домой, сказал швейцару, что если бы кто-либо позвонил по телефону или даже спросил его непосредственно то чтобы, он отвечал, что он очень устал и лег спать и никто бы не будил его по какому бы то ни было поводу. Поздно ночью будто бы был доставлен конверт из Царского Села, который пролежал на столе в швейцарской до утра воскресенья, и когда Горемыкин встал и ему подали его, - в нем оказалось небольшое письмо от Государя с приказанием подождать с приведением в исполнение подписанного им указа о роспуске Думы, но было уже поздно, и все распоряжения уже приведены были в исполнение.
   Лично я совершенно не доверяю этому рассказу и не допускаю мысли, чтобы Государь мог в такой форме изменить сделанное Им распоряжение, если бы даже Барон Фредерикс и успел убедить его. Он вызвал бы, конечно, Столыпина и {219} мог исполнить это в течение субботы, тогда как на самом деле утром этого дня Он утвердил его предположение о смене некоторых Министров и никогда бы не сделал такого шага за спиною человека, на которого Он только что возложил такой ответственный долг. Но рассказ этот характерен как показатель настроения, господствовавшего в ту пору, и как показатель взглядов известной части дворцового окружения.
   {220}
   ГЛАВА III.
   Моя деятельность по Министерству Финансов. - Влияние событий на курсы русских фондов за границей. - Репрессивные меры против революционных насилий. - Работа Совета Министров. - Аграрные реформы Столыпина и расширение деятельности Крестьянского Земельного Банка. - Взрыв на Аптекарском острове. - Вопрос об изменении избирательного закона, солидарность министров и тайна, которой были окружены совещания Совета по этому вопросу. - Резолюция Государя на представлении Совета Министров о смягчении законодательства о евреях. - Мои разногласия со Столыпиным по вопросу об участии казны в расходах земств и городов. - Донесения с мест о ходе выборов.
   Все последующие затем события хорошо известны, и я не стану на них останавливаться. Отмечу только то, что наложило на меня в эту пору особые заботы помимо участия моего в общей работе Совета Министров. Повторяю снова, что я пишу не историю моего времени, а описываю мою личную роль в этом историческом времени.
   Положение мое как Министра Финансов в эту пору было очень нелегко. Я почти не имел возможности, вступивши в должность 26-го апреля, толком осмотреться, как надвинулись события, поглотившие столько времени и придавшие разом такую нервность всей текущей работе.
   Я нашел, конечно, на местах всех моих прежних сотрудников, некоторые встретили меня самым сердечным образом и своим отношением ко мне облегчили мой труд и помогли мне в несколько дней освоиться со всем, что случилось за шестимесячный период моего отсутствия из Министерства. Впечатления были не веселые. Доходы стали было выравниваться по мере того, что порядок в стране восстанавливался {221} после ликвидации Московского восстания, но далеко отставали от обычного поступления. Урезанная под влиянием смуты и плохих поступлений конца года смета на 1906 год внушала, самые серьезный опасения за поступление доходов. Напротив того, к обычным сметным расходам присоединились экстренные требования на продовольственную и семенную помощь населению и урезывать ее не приходилось, потому что сведения с мест, не исключая и тех, которые доходили до меня от моих органов, не давали сомнения в том, что средства для помощи потребуются большие.
   После первых же дней, последовавших за открытием Думы, к этим заботам присоединилась еще новая - иностранные биржи встретили думское настроение большою тревогою: после первых же хвалебных гимнов по адресу вступления России на конституционный путь стали все чаще раздаваться голоса об опасности начавшейся борьбы между правительством и народным представительством и сравнительно недолго продолжалось радужное настроение в пользу последнего, сменяясь все сильнее и сильнее указанием на опасность и соблазнительность выкинутых молодым представительством лозунгов.
   К чести иностранных корреспондентов некоторых влиятельных газет следует сказать, что предостерегающие голоса многих из них были громче и многочисленнее нежели демагогические отчеты некоторых из русских собратьев по перу. На биржевые круги же это производило большое впечатление, и все чаще слышались голоса о том, что смута далеко еще не кончилась и правительству предстоит задача, быть может, превышающая его силы. Курсы наших бумаг, в особенности на Парижской бирже, начали резко понижаться, и с конца мая наибольшее падение стало замечаться на вновь заключенном займе в апреле 1906-го года. С выпускной цены в 88% он понизился сначала до 75%, потом до 70 и даже дошел после роспуска Думы до 68%. Он стоял даже некоторое время и ниже. Группа, выпустившая заем, стала предъявлять мне настойчивые требования о поддержании курса новой ренты и об отпуске новых сумм на прессу.
   Не менее настойчивы были и обращенные ко мне вопросы о том, выдержит ли Россия свое золотое обращение, которое я защищал с таким упорством, и, по мере ухудшения обстоятельств, тон недавних друзей становился все менее и менее дружелюбным. Я вел упорную полемику с моими корреспондентами, уступая им в мелочах и, ограничиваясь небольшими {222} подачками прессе, настойчиво проводил мою точку зрения о том, что размен будет выдержан, к чему были и некоторые, правда немногочисленные, показатели благоприятного свойства в виде усиления казначейской наличности и накопления кредитных билетов в кассах. Я считал своею задачею выиграть время и выяснить себе, как произойдет роспуск Думы, о котором я, разумеется, не заикался ни одним словом в моей корреспонденции.
   Когда роспуск был совершен, то первое впечатление было просто катастрофическое. Нельзя было даже в точности определить, до какой цены упали наши фонды, настолько велико было стремление держателей их освободиться от них, во что бы то ни стало и нельзя даже сказать до какого уровня дошло бы их падение, если бы оно не встретило фактической преграды в отсутствии покупателей на них. Об этом говорили мне почти истерические телеграммы, которыми я был засыпан, начиная с вечера 10-го числа.
   Я отвечал на них ссылкою на полнейшее спокойствие, с которым встретила, страна, роспуск Думы, и указывал на этот факт, как на показатель того, что страна состоит не из одних политиков, стремящихся к государственному перевороту, и что не мало в ней людей, которые понимают необходимость роспуска, как меру сохранения порядка и власти. Столыпин все время совершенно ясно одобрял все мои мысли и оказывал мне всю моральную поддержку, предоставляя полному моему усмотрению ссылаться на солидарность со мною всего правительства. В этот момент мне было гораздо легче, чем раньше в пору председательства Горемыкина, так как он на все мои соображения о необходимости ограждать интересы государственного кредита отвечал самым недвусмысленным безразличием, говоря на каждом шагу свою любимую фразу "все это чепуха и не стоит останавливаться на мелочах, когда главное состоит в совершенно определенном революционном натиске, с которым можно бороться только одним - роспуском Думы и до этого мы неизбежно дойдем и тогда только можно будет говорить о настоящей работе". Теперь все резко переменилось.
   Видя, что Столыпин, постоянно осыпаясь на свою некомпетентность в финансовых делах, открыто советуется со мною по каждому вопросу, оказывает мне величайшее внимание и ни в чем не противоречит, и даже всегда открыто соглашается со мною, весь состав министров также перешел на иной тон {223} обсуждения вопросов моего ведомства, и я стал самостоятелен во всех делах его, как было и в первое время войны.
   После первой недели за роспуском Думы наступило успокоение и на иностранных денежных рынках. Паника стала мало-помалу утихать, держатели русских фондов перестали выбрасывать их массою на рынок и даже отчасти помогло успокоению то, что должно было породить совершенно противоположный результат. Я разумею Выборгское воззвание. Как известно, народ не пошел за ним, не перестал платить налогов, и не было заметно никакого приготовления к сопротивлению в несении воинской повинности, но самый факт появления такого воззвания ясно показал более чуткой и культурной заграничной публике, что дело шло, несомненно, к бунту, и правительство не могло не принять мер к самозащите. Пресса не выражала, сначала открыто своего мнения, но мои корреспонденты, в особенности из Парижа и Берлина, совершенно недвусмысленно писали мне, что публика начинает понимать правильность действий русского правительства по отношению к Думе, вставшей на путь прямого сопротивления власти, и все время только с величайшею настойчивостью добивались от меня заверения, что мы справимся с таким настроением, и по мере того, что действительность давала мне все более и более оснований к оптимистическим выводам, стало замечаться даже некоторое, хотя и весьма робкое, в начале, укрепление русских фондов и, в частности нового 5 %-го займа.
   К половине августа это настроение стало заметно усиливаться, и даже решение правительства привлечь к судебной ответственности подписавших выборгское воззвание, встретило резкое осуждение заграницею только в органах левой печати, а многие газеты поместили на своих страницах довольно здравые статьи о прямом долге правительства бороться законными путями с призывом к мятежу.
   Взрыв на Аптекарском острове, 12-го августа, разом нарушил это улучшение внутреннего положения России и оценку его заграницею, но и то, справедливость заставляет сказать, что тревога и возбуждение среди населения не были продолжительными.
   Заслуга в эту пору Столыпина перед страною бесспорно велика. Он не растерялся под ударом, нанесенным его собственной семье, и с тем же наружным спокойствием и величайшею выдержкою продолжал борьбу с крайними элементами революции. Несколько удачных арестов главарей преступных покушений и дезорганизованность революционных покушений {224} произвели оздоровляющее впечатление на общественное настроение, в особенности, когда все увидели, что правительство осталось на своих местах, и не только в столицах, но и в губерниях не было резких проявлений массовых беспорядков, за исключением Прибалтийского края, где правительство приняло, по 87-ой статье, ряд решительных мер, направленных против погромов и насилий. Среди них, введение военно-полевых судов, встретившее потом во второй Думе резкое нападение на правительство имело, бесспорно, центральное влияние в восстановлении порядка и возвращении доверия к власти. Можно различно относиться к принятой мере по существу можно сваливать ее, как делали потом многие наши государственные деятели, исключительно на Столыпина, и Щегловитова но нужно иметь мужество оказать, что все министры были солидарны между собою, ни один из них, не исключая и министра Иностранных Дел Извольского, всегда державшегося либеральных воззрений и не пропускавшего ни одного случая чтобы не приложить к нашим революционным порядкам шаблона западноевропейского конституционализма, - не был против введения этой меры и не остался по этому вопросу при отдельном мнении. Постановление Совета Министров, поднесенное на утверждение Государя, как того требовал закон, было единогласное. Все отлично сознавали, что без крутых мер нельзя подавить мятежа и оградить ни в чем неповинных людей от неслыханных преступлений.