Ну, что не так? Уши, конечно. Анна приехала из Москвы и вдруг заметила уши Каренина. Уши у него были и прежде, просто она уже была влюблена.
…Вронский приехал вслед за Анной, подошел к ней на вокзале… Алексей Вронский за Анной приехал, а Алексей Князев за Соней нет, не приехал. Вронский был свободен, а у Князева операции – круговые подтяжки, липосакции, изменение формы груди… У современного человека нет времени на романы в формате Москва – Питер…
А если бы Вронский НЕ приехал за Анной, взял бы и затусовался в Москве, в полку, или у него были бы плановые операции? То НИЧЕГО бы и не было? Ни страсти, ни поезда, ничего?..
А про уши Соня, честное слово, не специально. У Головина же есть уши? Есть. Ну, оттопыренные слегка, и что же? Нормальные уши и нисколько ее не раздражают.
Но вот что странно – уши, но не Алексея Юрьевича, а заячьи уши сыграли значительную роль в Сониной жизни. Неприятную роль. Но человек может справиться с любыми ушами, даже с заячьими ушами своего детства.
О влиянии заячьих ушей на формирование личности
Дома
…Вронский приехал вслед за Анной, подошел к ней на вокзале… Алексей Вронский за Анной приехал, а Алексей Князев за Соней нет, не приехал. Вронский был свободен, а у Князева операции – круговые подтяжки, липосакции, изменение формы груди… У современного человека нет времени на романы в формате Москва – Питер…
А если бы Вронский НЕ приехал за Анной, взял бы и затусовался в Москве, в полку, или у него были бы плановые операции? То НИЧЕГО бы и не было? Ни страсти, ни поезда, ничего?..
А про уши Соня, честное слово, не специально. У Головина же есть уши? Есть. Ну, оттопыренные слегка, и что же? Нормальные уши и нисколько ее не раздражают.
Но вот что странно – уши, но не Алексея Юрьевича, а заячьи уши сыграли значительную роль в Сониной жизни. Неприятную роль. Но человек может справиться с любыми ушами, даже с заячьими ушами своего детства.
О влиянии заячьих ушей на формирование личности
Белая шапочка, сшитая из простыни, к которой неровным швом приметаны заячьи уши, довольно потертые, залежавшиеся между простынями в комоде Нины Андреевны, перешли к Соне по наследству.
Считается, что любая женщина – это результат ее отношений с матерью. Так это или нет, неизвестно, но история Сониной личности и даже история ее брака отчасти действительно была историей ее отношений с матерью.
Нина Андреевна сшила заячьи уши для Левки к елке в детском саду – это правда, от которой никуда не деться. А спустя годы уши перешли к Соне. Все девочки были снежинки в пенящихся марлевых или даже капроновых юбочках, а Соня в потертых ушах была зайчиком – как мальчик. Она со слезами на глазах рассказала длинное трогательное стихотворение и потом танцевала в потертых заячьих ушах, а Нина Андреевна горделиво поглядывала на других мам, – какая у ее Сони красивая душа. Но ведь уши тоже важны, а не только душа…
Соня и в дальнейшем была не чужда искусству, вернее, разным искусствам. Сначала она самостоятельно отправилась на прослушивание в соседнюю музыкальную школу.
Соня упоенно пела песенку про утенка и крякала для большей художественности образа: «Кря-кря, кря-кря…»
– Ты умница, но у тебя совсем, категорически нет слуха, – сказала молодая учительница и задумчиво добавила: – Кря-кря.
Затем Соня попыталась определить себя в балет. Па, которые она упоенно выделывала со счастливым лицом, заставили комиссию привстать, чтобы посмотреть повнимательнее, – это же чудо, как такая тоненькая девочка может быть такой потрясающе, невероятно неловкой?..
– Ты умница, но… – опять услышала Соня.
Она не сдалась и начала сочинять стихи. Послала стихи в журнал «Пионер» и в «Мурзилку», из «Пионера» получила ответ «никуда не годится», а из «Мурзилки» – «старайся писать лучше». Оба ответа восприняла как похвалу – «лучше» ведь значит, что она уже пишет неплохо, а «никуда не годится» означало внимание к ней, если было бы плохо, ей бы совсем не ответили. Прятала ответы под матрацем, надевала на себя мечтательное выражение лица, когда среди девочек заходила речь о тряпках, – она уже не появлялась в обществе в заячьих ушах, но ее не очень хорошо одевали. И долго еще писала стихи, а лет в семнадцать перестала – все ушло, затерлось обычными словами, как будто снег зимой покрыл ВСЕ.
Не то чтобы эти уши нанесли ей психологическую травму на всю жизнь, быть зайчиком тоже неплохо, но именно после этого случая она начала свою кампанию за красоту в собственной жизни, – чтобы больше никогда НИКАКИХ УШЕЙ. Может быть, она и замуж вышла по расчету, – чтобы у нее никогда больше не было потертых заячьих ушей.
Считается, что любая женщина – это результат ее отношений с матерью. Так это или нет, неизвестно, но история Сониной личности и даже история ее брака отчасти действительно была историей ее отношений с матерью.
Нина Андреевна сшила заячьи уши для Левки к елке в детском саду – это правда, от которой никуда не деться. А спустя годы уши перешли к Соне. Все девочки были снежинки в пенящихся марлевых или даже капроновых юбочках, а Соня в потертых ушах была зайчиком – как мальчик. Она со слезами на глазах рассказала длинное трогательное стихотворение и потом танцевала в потертых заячьих ушах, а Нина Андреевна горделиво поглядывала на других мам, – какая у ее Сони красивая душа. Но ведь уши тоже важны, а не только душа…
Соня и в дальнейшем была не чужда искусству, вернее, разным искусствам. Сначала она самостоятельно отправилась на прослушивание в соседнюю музыкальную школу.
Соня упоенно пела песенку про утенка и крякала для большей художественности образа: «Кря-кря, кря-кря…»
– Ты умница, но у тебя совсем, категорически нет слуха, – сказала молодая учительница и задумчиво добавила: – Кря-кря.
Затем Соня попыталась определить себя в балет. Па, которые она упоенно выделывала со счастливым лицом, заставили комиссию привстать, чтобы посмотреть повнимательнее, – это же чудо, как такая тоненькая девочка может быть такой потрясающе, невероятно неловкой?..
– Ты умница, но… – опять услышала Соня.
Она не сдалась и начала сочинять стихи. Послала стихи в журнал «Пионер» и в «Мурзилку», из «Пионера» получила ответ «никуда не годится», а из «Мурзилки» – «старайся писать лучше». Оба ответа восприняла как похвалу – «лучше» ведь значит, что она уже пишет неплохо, а «никуда не годится» означало внимание к ней, если было бы плохо, ей бы совсем не ответили. Прятала ответы под матрацем, надевала на себя мечтательное выражение лица, когда среди девочек заходила речь о тряпках, – она уже не появлялась в обществе в заячьих ушах, но ее не очень хорошо одевали. И долго еще писала стихи, а лет в семнадцать перестала – все ушло, затерлось обычными словами, как будто снег зимой покрыл ВСЕ.
Не то чтобы эти уши нанесли ей психологическую травму на всю жизнь, быть зайчиком тоже неплохо, но именно после этого случая она начала свою кампанию за красоту в собственной жизни, – чтобы больше никогда НИКАКИХ УШЕЙ. Может быть, она и замуж вышла по расчету, – чтобы у нее никогда больше не было потертых заячьих ушей.
Дома
У семьи Алексея Юрьевича Головина для счастья было все. Не в том смысле, что – у них все было, а вот счастья-то, ах, не было. Просто у его семьи для счастья ВСЕ было. Алексей Юрьевич очень хорошо понимал, что для счастья нужно все правильно приготовить, как готовят для новорожденного кроватку, пеленки, памперсы… Первостепенно важно, где именно проистекает счастье, на какой жилплощади и в каких интерьерах.
Семейство Головиных проживало на Таврической улице, напротив Таврического сада. Жилье их было настоящее питерское – место одно из самых дорогих в городе, дом один из самых красивых в городе, с эркерами и балконами с узорчатыми решетками.
Казалось, весь дом должен был быть заселен такими Алексеями Юрьевичами в безупречных костюмах, но нет.
Сколько ни расселяли коммуналки, они все равно БЫЛИ. Жили себе и в ус не дули, что не полагалось им уже БЫТЬ, что из-за них этот дорогой красивый дом никак не мог превратиться в «социально однородное жилье». Социальная неоднородность представляла собой личную неприятность и головную боль Алексея Юрьевича – она никак не хотела выметаться из этого дома и буквально лезла из всех щелей, к примеру, жуткий, с облезшей штукатуркой подъезд, хоть и закрытый на кодовый замок и живого охранника, остался прежним с советских времен и по-прежнему припахивал советским подъездом. Подойдя к своему подъезду, Головин, как всегда, вздохнул и, как всегда, недоуменно покосился на огромнейший балкон, опоясывающий угол дома, – балкон отчего-то принадлежал не ему. Так что когда Алексей Юрьевич звонил в дверной звонок охраннику, он всякий раз испытывал недоумение, оттого что ЕГО ПЛАНЫ нарушались социально неоднородным окружением.
…Алексей Юрьевич не был на Таврической улице самозванцем. Алик Головин с рождения жил на Таврической улице в кладовке шведского посла.
Советская власть превратила апартаменты последнего в Петербурге посла в жилплощадь для трудящихся. Трудящиеся Головины, мама с сыном, владели кладовкой – в ней жил Алик, и небольшой частью танцевального зала.
В кладовке можно было стоять, лежать на диване и боком сидеть за крошечным письменным столом. Пятиметровый потолок создавал одинаковое с любого места ощущение, словно находишься внутри карандаша.
Во второй комнате тоже было интересно, так что впервые приходящим гостям хотелось потрясти головой и сказать – где я, что я?.. С одной стороны зала было огромное окно, с другой – камин белого мрамора в золотых завитках и две двери, в коридор и в кладовку, поэтому мебель стояла не у стен, а веселилась посередине, как будто диван, шкаф и стол вышли потанцевать. В общем, типично питерское жилье, нелепое, безумное, дающее ощущение причастности к былой роскоши.
Разбогатев, Алексей Юрьевич начал методично осваивать пространство и пошагово восстанавливать бывшие владения посла, и теперь ему уже принадлежал весь этаж, кроме одной квартиренки, состоявшей из сорокаметрового зала без мебели, но с портретами по стенам и вожделенного балкона. Но самым обидным во всем этом безобразии был даже не вожделенный балкон и не сорокаметровый зал, а то, что поведение древнейшей бабульки-владелицы балкона не соответствовало никаким законам человеческой логики.
Алексей Юрьевич был человек из справочника «Кто есть кто», ХОТЕЛ здесь жить, и выходить на круговой балкон, и любоваться Таврическим садом. Бабулька была старорежимная и немного сумасшедшая, хотела здесь умереть, предпочтительно от голода и на глазах Алексея Юрьевича. Так, она сказала: «Ни за что, лучше умру от голода». Алексей Юрьевич отказался от всевозможных престижных вариантов, не пожелал жить ни в загородном доме, ни на Крестовском острове, а огромнейший балкон, опоясывающий угол дома, принадлежал не ему, а старорежимной бабульке с внучкой.
Откуда, кстати, у бабульки такая небольшая внучка – лет двенадцати, и где ее родители, конечно же алкоголики? Внучка тоже была немного не в себе, обе они с бабулькой забыли, какой век на дворе. Девочка странная – ну а какой же ей быть, если у них даже телевизора не было. И если кто-то думает, что в Петербурге в начале XXI века это НЕВОЗМОЖНО, так нет же – возможно, и вот точный адрес, по которому это ВОЗМОЖНО: улица Таврическая, дом 38 А, вход со двора…
В подъезде как символ новой жизни сидел охранник и висела купленная лично Алексеем Юрьевичем люстра – на вид совершенно старинная, затейливая, с ангелочками и кружевами, ампирная. На самом деле люстра была не ампир XIX века, а ампир XXI века – дешевая пластиковая поделка.
Соня неслась по лестнице, радостно возбужденная, как перед встречей с любимым мужчиной. Алексей Юрьевич спортивным шагом поднимался за ней и четко излагал ей в спину свои МЫСЛИ:
– Имей в виду, я крайне недоволен твоим сыном. Позавчера заглянул к нему в комнату – опять все разбросано. Посмотрел дневник – замечание «потерял форму». Я нашел форму. На нем. Да-да, на нем – он ее утром надел, чтобы в школе не переодеваться, и забыл.
Соня знала своего сына Антошу уже двенадцать лет, поэтому нисколько не удивилась. Алексей Юрьевич знал своего сына Антошу ровно столько же, но почему-то не уставал удивляться. Когда особенно удивлялся, переходил в разговорах с женой на «твой сын».
Ребенком пухлощекий Антоша был похож на печального ангела. В первом классе к нему приставили специальную девочку для того, чтобы в начале каждого урока она выкладывала из ангельского портфеля нужные тетрадки и учебники. Сам ангел задумывался, уплывал в свой мир, а с неохотой возвращаясь обратно, оставлял в этом своем мире разные вещи – ранец, куртку, ботинок… С тех пор не многое изменилось. Но в школе к Антоше были снисходительны – в частной школе неподалеку от Таврического сада. Снисходительность стоила пятьсот долларов в месяц.
– Несобранность. Безответственность. Он думает, что за него все сделают, – настырно продолжал Головин.
– Подумаешь, утром оделся, днем забыл… Он же у нас уже подросток, – Соня произнесла это слово ласково, как «цветочек», – рассеянность в подростковом возрасте – это нормально, потому что…
– Ты в своем уме? – коротко и зло сказал Алексей Юрьевич. – Ты не просто поощряешь в парне разболтанность, а еще подводишь под это теоретическую базу…
Соня вздохнула и виновато поморщилась, как будто это она надела на себя физкультурную форму и забыла в уверенности, что за нее все сделают – разденут, обнаружат форму и отправят на физкультуру.
Дома они мгновенно разделились. Алексей Юрьевич направился в кабинет, а Соня бросилась к Антоше – в детскую, в конец длинного коридора, мимо семи комнат шведского посла. Вернее, не мимо, а сквозь, в обход, прямо, налево, затем направо… Квартира была прямоугольная, но внутри этого прямоугольника было множество вариантов – можно было ходить друг за другом по кругу и кричать «где ты?» – «я тут!» Но пойти на голос еще не означало встретиться. В пятиметровых потолках витало эхо, чуть ли не настоящее горное эхо, поэтому «ты» мог оказаться совсем не «тут».
В квартире бывшего шведского посла, а ныне апартаментах ректора Академии Всеобуч все было прилично, со среднестатистически хорошим вкусом, и деньги ни разу не вылезли ни глупой позолотой, ни мраморной статуей – всё же здесь жили без дураков интеллигентные люди, доктор физико-математических наук, ректор, создатель первого в городе частного высшего учебного заведения, и Соня. Только однажды, лет десять назад, в счастливом ажиотаже от приобретения сразу нескольких комнат, в голове у Алексея Юрьевича что-то смешалось, завихрилось и пробилось сквозь его обычную сдержанность перламутровым унитазом. Унитаз располагался в центре самой большой ванной комнаты, назывался конечно же трон, и пользоваться им было неудобно. Но за исключением унитаза, сохраненного как памятник годам разнузданного становления капитализма, все было не хуже, чем у шведского посла. И образ жизни семейства Головиных тоже был не хуже, чем у шведского посла, жили они не по мещанским правилам, а светски, как бы параллельно, встречаясь в своей огромной квартире считанные разы – раз в вечер в кабинете, затем в спальне.
Возвращение домой всегда как с разбега в стену – немного обескураживает. На расстоянии все обычное, даже Алексей Юрьевич Головин, казалось Соне прекрасным, а все по-настоящему прекрасное, как Антоша, совсем уж невыносимо прекрасным. Сейчас Соня испытывала мгновенное гадкое разочарование – нет, конечно же Антоша был так же прекрасен, как всегда, и вызывал такое же, как в младенчестве, желание прижать, погладить, ущипнуть, укусить, съесть, но их нежное единение оказалось не таким страстным, как представлялось ей в поезде, когда она глупо думала: пусть у Князева Барби, а у нее зато Антоша… Но какой смысл думать о Князеве?.. Думать о Князеве какой смысл?!. Дома?!.
– Антошечка, как ты тут был без меня?
– Я один ходил в Петропавловку.
– Ах, – ужаснулась Соня, – один?! Почему один, солнышко?
– Я хотел. Когда я иду по улице один, я чувствую себя таким взрослым просторным мужчиной, а со взрослыми я маленький и мысли у меня воздушные.
Соня закружилась по квартире, как муравей, вроде бы хаотично, а на самом деле по строго выверенным тропам. Квартира огромная, на целый этаж, пока пробежишься по всем тропам, вечер пройдет.
Еще для счастья в семье Головиных было правильное устройство быта, а именно парочка, муж и жена, тетя Оля и дядя Коля. С тетей Олей познакомились давно, когда еще никто не мог представить себе, что домработница такой же необходимый предмет обихода, как холодильник, и появилась она в семье как массажистка для младенца Антоши. Теперь тетя Оля приходила каждый день, выслушивала Сонины сбивчивые указания по приготовлению обеда, которые все больше клонились к «сделайте, что хотите», встречала Антошу, к вечеру оставляла два подноса с ужином для хозяина и для ребенка и уходила, а дядю Колю (так его называли все, кроме Головина) вызывали по надобности – отвезти Антошу на тренировку, тетю Олю на рынок, хозяина куда скажет. Иметь массажистку и домработницу в одном лице было удобно и разумно. Кроме двух подносов с едой тетя Оля отвечала за остеохондроз Антоши и радикулит Алексея Юрьевича. Тетя Оля хвасталась, что работает в доме с перламутровым унитазом неземной красоты, так что унитаз не бесполезно красовался в самой большой ванной комнате, а служил укреплению авторитета ректора Академии Всеобуч среди знакомых тети Оли. Сонины тропы были: к Антоше поцеловать-погладить, затем на кухню и с подносом для мужа в кабинет, потом опять на кухню – покормить Антошу, затем Антошу проводить до ванной, затем на минутку к Антоше в комнату – пошептаться перед сном.
– Антошечка, зайчик любимый, котище косолапый, ласточка маленькая, – ворковала Соня, прижимая к себе Антошу, который как будто колебался – обниматься ему или вежливо от мамы отползти. Соня обнимала его как прежде, когда они еще были одна душа и она рано утром прижимала к себе уже одетого в школьный костюмчик ребенка вместе с портфелем, такого теплого, сонного. Антоша закрывал глаза, а она покачивала его, как младенца, перед тем как отпустить от себя на целый день.
– Ты грустная, – сказал Антоша, – у тебя в Москве что-то плохое было?
– Да… нет. Сама не знаю. Там какой-то другой мир.
– Когда переезжаешь из одного мира в другой, всегда грустно, – прижавшись к ней, произнес Антоша и важно добавил: – Если ты хочешь меня о чем-нибудь спросить, то можешь задать вопрос.
– Можно я тебя очень много раз поцелую? Мальчик мой любимый. Хотя бы сто раз? Можно?
– Нет, – покачал головой Антоша и еще чуть-чуть придвинулся к ней, совсем незаметно.
Соня поцеловала, сто раз не удалось, но все-таки – три. Это была такая игра, вроде бы Антоша уже взрослый и Соня должна его спрашивать: можно поцеловать, можно погладить? – и Антоша может сказать нет.
– Спокойной ночи, мой любимый, – прошептала Соня.
– Пока, – неожиданным баском ответил Антоша.
– Мур-р, – мяукнула Соня на прощание под его дверью и, следуя ежевечернему ритуалу, понесла в кабинет стакан кефира. Вечернего чая Алексей Юрьевич не признавал – не полезно.
– Кефир, – сказала Соня, присев на диван наискосок от письменного стола.
Головин одновременно что-то писал, перебирал бумаги, поглядывал в телевизор и читал газету.
– Я соскучилась, – сказала Соня и улыбнулась газете в его руке, как улыбаются милой слабости близкого человека. У Головина была зависимость от печатных знаков. Когда Алексей Юрьевич уставал, чувствовал себя неуверенно или долгое время был на людях, ему необходимо было почитать, он мог зайти в ванную и уткнуться глазами даже в аннотацию на пачке стирального порошка или прокладках, и любые печатные знаки его успокаивали.
– Рассказать тебе про Москву? У Левки с работой плохо, с деньгами плохо… – Соня решилась попросить впрямую: – Если бы ты его кому-нибудь порекомендовал…
– Если хочешь, я могу его устроить жиголо или обрезчиком сигар, – доброжелательно предложил Головин. – А у тебя, Соня, стала очень большая грудь.
Соня окинула себя мгновенным изумленным взглядом – как это?..
– Сколько народу на ней плакало – Левка, Ариша… – серьезно пояснил Головин.
Соня не улыбнулась. Они с Алексеем Юрьевичем никогда не смеялись ОДНОМУ, обычно Соня что-то там себе хихикала, ему не смешное. Но ведь не обязательно, чтобы чувство юмора было одинаковое, достаточно, чтобы оно просто БЫЛО, и у Головина оно было-было-было! Он довольно часто смеялся – клоуны, Райкин, «Двенадцать стульев», старая кинокомедия. С ним вообще было удобно иметь дело, как с хорошим механизмом, от которого не ждешь никаких неожиданностей: смеется, когда смеются, хочет ответить на вопрос – отвечает, а молчит – значит, все, конец связи.
– В выходные поедем на дачу, – объявил Алексей Юрьевич, – тренера возьмем, пусть с Антошей поиграет.
Антошин тренер по теннису говорил, что Антоша самый удивительный его ученик, – подняв голову, смотрит на мяч, как на летящую птицу, и ДУМАЕТ. О чем можно думать, когда надо бить по мячу, подкручивать, подрезать?! «Дача» была дальняя дача – небольшой дом с кортом, купленный Головиным для птичьей охоты.
Антоша в охоте не участвовал, плакал, когда отец на даче показал ему мышь, попавшую в мышеловку, а уж птички… Соня бродила по берегу и старалась, чтобы Антоша не встретился с подстреленными глухарями и тетеревами.
– Хорошо, – кротко кивнула Соня.
Опять охота, опять теннис, опять выходные на даче, опять пятничная злость… ну а чего же она хотела – чтобы в неделе вообще не было пятницы? И что толку возмущаться – почему на дачу, почему теннис, почему охота, ПОЧЕМУ всегда все как хочет он?! Иногда она мысленно совершала прыжок в сторону, задумывала перестать слушаться – НЕ ездить на дачу, НЕ кататься на лыжах, не… не… не… А, к примеру, валяться весь день на диване и смотреть старые советские мультфильмы. Но тут же возвращалась обратно. Все, что делал Алексей Юрьевич, было так правильно и разумно, что перестать слушаться было все равно что назло ему перестать чистить зубы и начать показывать язык в трамвае.
– Пора спать, – вопросительно сказала Соня.
– Послушай, – и Алексей Юрьевич, не взглянув на нее, принялся зачитывать вслух свои бумаги.
Алексею Юрьевичу ее отклик не требовался, даже «м-м, да, ага…» не требовалось, он просто приводил свои мысли в порядок и мог зачитывать свои бумаги все равно кому, даже телевизору. Но если Головин в чем-то и зависел от жены, то только в этом – ему нужно было, чтобы он бубнил, а она сидела.
– Открытие филиала дает возможность организовать учебный процесс таким образом, что… – читал Головин.
Филиал был его любимый проект. Для любого коммерческого учебного заведения очень важно иметь филиал, и экономика тут простая и впечатляющая – больше студентов лучше, чем меньше. Но филиал в городке, где нет ничего, кроме разбитых дорог и коровы на главной площади, это одно, а филиал в городе Сочи, где море, солнце, темные ночи, – совсем другое. Головин хотел открыть филиал в Сочи, и кроме очевидной прямой выгоды это давало возможность стать владельцем земли и зданий на курорте.
Проект сочинского филиала в перспективе удваивал благосостояние семьи, и Соня, вовсе не равнодушная к материальным благам (тридцать пар туфель, др.), казалось, могла бы и заинтересоваться, но благосостояние семьи и без филиала было так велико, что никакое удваивание и даже утраивание не повлияло бы на ее образ жизни, – ведь туфель от этого больше не станет. А возможность стать совладельцем земли и зданий на курорте Соню не прельщала. В общем, для нее это был просто проект… Совсем не то было, когда Алексею Юрьевичу подняли зарплату со ста пятидесяти рублей до двухсот двадцати, – это была поездка в Прибалтику, и новые туфли, и… много всего хорошего.
– Пора спать… – намекнула Соня.
– Я еще посижу, – отозвался Головин и уткнулся в свои бумаги.
– А мне грустно, – упрямо сказала Соня, – а у меня плохое настроение. А я тебя жду.
Алексей Юрьевич за своим столом немного напрягся и замер, стал похож на солдатика, позирующего фотографу на фоне полкового знамени. Между ними было не принято, чтобы она проявляла свои желания так открыто, и Головину было неприятно удивительно – что-то происходит не так, как обычно.
Семейство Головиных проживало на Таврической улице, напротив Таврического сада. Жилье их было настоящее питерское – место одно из самых дорогих в городе, дом один из самых красивых в городе, с эркерами и балконами с узорчатыми решетками.
Казалось, весь дом должен был быть заселен такими Алексеями Юрьевичами в безупречных костюмах, но нет.
Сколько ни расселяли коммуналки, они все равно БЫЛИ. Жили себе и в ус не дули, что не полагалось им уже БЫТЬ, что из-за них этот дорогой красивый дом никак не мог превратиться в «социально однородное жилье». Социальная неоднородность представляла собой личную неприятность и головную боль Алексея Юрьевича – она никак не хотела выметаться из этого дома и буквально лезла из всех щелей, к примеру, жуткий, с облезшей штукатуркой подъезд, хоть и закрытый на кодовый замок и живого охранника, остался прежним с советских времен и по-прежнему припахивал советским подъездом. Подойдя к своему подъезду, Головин, как всегда, вздохнул и, как всегда, недоуменно покосился на огромнейший балкон, опоясывающий угол дома, – балкон отчего-то принадлежал не ему. Так что когда Алексей Юрьевич звонил в дверной звонок охраннику, он всякий раз испытывал недоумение, оттого что ЕГО ПЛАНЫ нарушались социально неоднородным окружением.
…Алексей Юрьевич не был на Таврической улице самозванцем. Алик Головин с рождения жил на Таврической улице в кладовке шведского посла.
Советская власть превратила апартаменты последнего в Петербурге посла в жилплощадь для трудящихся. Трудящиеся Головины, мама с сыном, владели кладовкой – в ней жил Алик, и небольшой частью танцевального зала.
В кладовке можно было стоять, лежать на диване и боком сидеть за крошечным письменным столом. Пятиметровый потолок создавал одинаковое с любого места ощущение, словно находишься внутри карандаша.
Во второй комнате тоже было интересно, так что впервые приходящим гостям хотелось потрясти головой и сказать – где я, что я?.. С одной стороны зала было огромное окно, с другой – камин белого мрамора в золотых завитках и две двери, в коридор и в кладовку, поэтому мебель стояла не у стен, а веселилась посередине, как будто диван, шкаф и стол вышли потанцевать. В общем, типично питерское жилье, нелепое, безумное, дающее ощущение причастности к былой роскоши.
Разбогатев, Алексей Юрьевич начал методично осваивать пространство и пошагово восстанавливать бывшие владения посла, и теперь ему уже принадлежал весь этаж, кроме одной квартиренки, состоявшей из сорокаметрового зала без мебели, но с портретами по стенам и вожделенного балкона. Но самым обидным во всем этом безобразии был даже не вожделенный балкон и не сорокаметровый зал, а то, что поведение древнейшей бабульки-владелицы балкона не соответствовало никаким законам человеческой логики.
Алексей Юрьевич был человек из справочника «Кто есть кто», ХОТЕЛ здесь жить, и выходить на круговой балкон, и любоваться Таврическим садом. Бабулька была старорежимная и немного сумасшедшая, хотела здесь умереть, предпочтительно от голода и на глазах Алексея Юрьевича. Так, она сказала: «Ни за что, лучше умру от голода». Алексей Юрьевич отказался от всевозможных престижных вариантов, не пожелал жить ни в загородном доме, ни на Крестовском острове, а огромнейший балкон, опоясывающий угол дома, принадлежал не ему, а старорежимной бабульке с внучкой.
Откуда, кстати, у бабульки такая небольшая внучка – лет двенадцати, и где ее родители, конечно же алкоголики? Внучка тоже была немного не в себе, обе они с бабулькой забыли, какой век на дворе. Девочка странная – ну а какой же ей быть, если у них даже телевизора не было. И если кто-то думает, что в Петербурге в начале XXI века это НЕВОЗМОЖНО, так нет же – возможно, и вот точный адрес, по которому это ВОЗМОЖНО: улица Таврическая, дом 38 А, вход со двора…
В подъезде как символ новой жизни сидел охранник и висела купленная лично Алексеем Юрьевичем люстра – на вид совершенно старинная, затейливая, с ангелочками и кружевами, ампирная. На самом деле люстра была не ампир XIX века, а ампир XXI века – дешевая пластиковая поделка.
Соня неслась по лестнице, радостно возбужденная, как перед встречей с любимым мужчиной. Алексей Юрьевич спортивным шагом поднимался за ней и четко излагал ей в спину свои МЫСЛИ:
– Имей в виду, я крайне недоволен твоим сыном. Позавчера заглянул к нему в комнату – опять все разбросано. Посмотрел дневник – замечание «потерял форму». Я нашел форму. На нем. Да-да, на нем – он ее утром надел, чтобы в школе не переодеваться, и забыл.
Соня знала своего сына Антошу уже двенадцать лет, поэтому нисколько не удивилась. Алексей Юрьевич знал своего сына Антошу ровно столько же, но почему-то не уставал удивляться. Когда особенно удивлялся, переходил в разговорах с женой на «твой сын».
Ребенком пухлощекий Антоша был похож на печального ангела. В первом классе к нему приставили специальную девочку для того, чтобы в начале каждого урока она выкладывала из ангельского портфеля нужные тетрадки и учебники. Сам ангел задумывался, уплывал в свой мир, а с неохотой возвращаясь обратно, оставлял в этом своем мире разные вещи – ранец, куртку, ботинок… С тех пор не многое изменилось. Но в школе к Антоше были снисходительны – в частной школе неподалеку от Таврического сада. Снисходительность стоила пятьсот долларов в месяц.
– Несобранность. Безответственность. Он думает, что за него все сделают, – настырно продолжал Головин.
– Подумаешь, утром оделся, днем забыл… Он же у нас уже подросток, – Соня произнесла это слово ласково, как «цветочек», – рассеянность в подростковом возрасте – это нормально, потому что…
– Ты в своем уме? – коротко и зло сказал Алексей Юрьевич. – Ты не просто поощряешь в парне разболтанность, а еще подводишь под это теоретическую базу…
Соня вздохнула и виновато поморщилась, как будто это она надела на себя физкультурную форму и забыла в уверенности, что за нее все сделают – разденут, обнаружат форму и отправят на физкультуру.
Дома они мгновенно разделились. Алексей Юрьевич направился в кабинет, а Соня бросилась к Антоше – в детскую, в конец длинного коридора, мимо семи комнат шведского посла. Вернее, не мимо, а сквозь, в обход, прямо, налево, затем направо… Квартира была прямоугольная, но внутри этого прямоугольника было множество вариантов – можно было ходить друг за другом по кругу и кричать «где ты?» – «я тут!» Но пойти на голос еще не означало встретиться. В пятиметровых потолках витало эхо, чуть ли не настоящее горное эхо, поэтому «ты» мог оказаться совсем не «тут».
В квартире бывшего шведского посла, а ныне апартаментах ректора Академии Всеобуч все было прилично, со среднестатистически хорошим вкусом, и деньги ни разу не вылезли ни глупой позолотой, ни мраморной статуей – всё же здесь жили без дураков интеллигентные люди, доктор физико-математических наук, ректор, создатель первого в городе частного высшего учебного заведения, и Соня. Только однажды, лет десять назад, в счастливом ажиотаже от приобретения сразу нескольких комнат, в голове у Алексея Юрьевича что-то смешалось, завихрилось и пробилось сквозь его обычную сдержанность перламутровым унитазом. Унитаз располагался в центре самой большой ванной комнаты, назывался конечно же трон, и пользоваться им было неудобно. Но за исключением унитаза, сохраненного как памятник годам разнузданного становления капитализма, все было не хуже, чем у шведского посла. И образ жизни семейства Головиных тоже был не хуже, чем у шведского посла, жили они не по мещанским правилам, а светски, как бы параллельно, встречаясь в своей огромной квартире считанные разы – раз в вечер в кабинете, затем в спальне.
Возвращение домой всегда как с разбега в стену – немного обескураживает. На расстоянии все обычное, даже Алексей Юрьевич Головин, казалось Соне прекрасным, а все по-настоящему прекрасное, как Антоша, совсем уж невыносимо прекрасным. Сейчас Соня испытывала мгновенное гадкое разочарование – нет, конечно же Антоша был так же прекрасен, как всегда, и вызывал такое же, как в младенчестве, желание прижать, погладить, ущипнуть, укусить, съесть, но их нежное единение оказалось не таким страстным, как представлялось ей в поезде, когда она глупо думала: пусть у Князева Барби, а у нее зато Антоша… Но какой смысл думать о Князеве?.. Думать о Князеве какой смысл?!. Дома?!.
– Антошечка, как ты тут был без меня?
– Я один ходил в Петропавловку.
– Ах, – ужаснулась Соня, – один?! Почему один, солнышко?
– Я хотел. Когда я иду по улице один, я чувствую себя таким взрослым просторным мужчиной, а со взрослыми я маленький и мысли у меня воздушные.
Соня закружилась по квартире, как муравей, вроде бы хаотично, а на самом деле по строго выверенным тропам. Квартира огромная, на целый этаж, пока пробежишься по всем тропам, вечер пройдет.
Еще для счастья в семье Головиных было правильное устройство быта, а именно парочка, муж и жена, тетя Оля и дядя Коля. С тетей Олей познакомились давно, когда еще никто не мог представить себе, что домработница такой же необходимый предмет обихода, как холодильник, и появилась она в семье как массажистка для младенца Антоши. Теперь тетя Оля приходила каждый день, выслушивала Сонины сбивчивые указания по приготовлению обеда, которые все больше клонились к «сделайте, что хотите», встречала Антошу, к вечеру оставляла два подноса с ужином для хозяина и для ребенка и уходила, а дядю Колю (так его называли все, кроме Головина) вызывали по надобности – отвезти Антошу на тренировку, тетю Олю на рынок, хозяина куда скажет. Иметь массажистку и домработницу в одном лице было удобно и разумно. Кроме двух подносов с едой тетя Оля отвечала за остеохондроз Антоши и радикулит Алексея Юрьевича. Тетя Оля хвасталась, что работает в доме с перламутровым унитазом неземной красоты, так что унитаз не бесполезно красовался в самой большой ванной комнате, а служил укреплению авторитета ректора Академии Всеобуч среди знакомых тети Оли. Сонины тропы были: к Антоше поцеловать-погладить, затем на кухню и с подносом для мужа в кабинет, потом опять на кухню – покормить Антошу, затем Антошу проводить до ванной, затем на минутку к Антоше в комнату – пошептаться перед сном.
– Антошечка, зайчик любимый, котище косолапый, ласточка маленькая, – ворковала Соня, прижимая к себе Антошу, который как будто колебался – обниматься ему или вежливо от мамы отползти. Соня обнимала его как прежде, когда они еще были одна душа и она рано утром прижимала к себе уже одетого в школьный костюмчик ребенка вместе с портфелем, такого теплого, сонного. Антоша закрывал глаза, а она покачивала его, как младенца, перед тем как отпустить от себя на целый день.
– Ты грустная, – сказал Антоша, – у тебя в Москве что-то плохое было?
– Да… нет. Сама не знаю. Там какой-то другой мир.
– Когда переезжаешь из одного мира в другой, всегда грустно, – прижавшись к ней, произнес Антоша и важно добавил: – Если ты хочешь меня о чем-нибудь спросить, то можешь задать вопрос.
– Можно я тебя очень много раз поцелую? Мальчик мой любимый. Хотя бы сто раз? Можно?
– Нет, – покачал головой Антоша и еще чуть-чуть придвинулся к ней, совсем незаметно.
Соня поцеловала, сто раз не удалось, но все-таки – три. Это была такая игра, вроде бы Антоша уже взрослый и Соня должна его спрашивать: можно поцеловать, можно погладить? – и Антоша может сказать нет.
– Спокойной ночи, мой любимый, – прошептала Соня.
– Пока, – неожиданным баском ответил Антоша.
– Мур-р, – мяукнула Соня на прощание под его дверью и, следуя ежевечернему ритуалу, понесла в кабинет стакан кефира. Вечернего чая Алексей Юрьевич не признавал – не полезно.
– Кефир, – сказала Соня, присев на диван наискосок от письменного стола.
Головин одновременно что-то писал, перебирал бумаги, поглядывал в телевизор и читал газету.
– Я соскучилась, – сказала Соня и улыбнулась газете в его руке, как улыбаются милой слабости близкого человека. У Головина была зависимость от печатных знаков. Когда Алексей Юрьевич уставал, чувствовал себя неуверенно или долгое время был на людях, ему необходимо было почитать, он мог зайти в ванную и уткнуться глазами даже в аннотацию на пачке стирального порошка или прокладках, и любые печатные знаки его успокаивали.
– Рассказать тебе про Москву? У Левки с работой плохо, с деньгами плохо… – Соня решилась попросить впрямую: – Если бы ты его кому-нибудь порекомендовал…
– Если хочешь, я могу его устроить жиголо или обрезчиком сигар, – доброжелательно предложил Головин. – А у тебя, Соня, стала очень большая грудь.
Соня окинула себя мгновенным изумленным взглядом – как это?..
– Сколько народу на ней плакало – Левка, Ариша… – серьезно пояснил Головин.
Соня не улыбнулась. Они с Алексеем Юрьевичем никогда не смеялись ОДНОМУ, обычно Соня что-то там себе хихикала, ему не смешное. Но ведь не обязательно, чтобы чувство юмора было одинаковое, достаточно, чтобы оно просто БЫЛО, и у Головина оно было-было-было! Он довольно часто смеялся – клоуны, Райкин, «Двенадцать стульев», старая кинокомедия. С ним вообще было удобно иметь дело, как с хорошим механизмом, от которого не ждешь никаких неожиданностей: смеется, когда смеются, хочет ответить на вопрос – отвечает, а молчит – значит, все, конец связи.
– В выходные поедем на дачу, – объявил Алексей Юрьевич, – тренера возьмем, пусть с Антошей поиграет.
Антошин тренер по теннису говорил, что Антоша самый удивительный его ученик, – подняв голову, смотрит на мяч, как на летящую птицу, и ДУМАЕТ. О чем можно думать, когда надо бить по мячу, подкручивать, подрезать?! «Дача» была дальняя дача – небольшой дом с кортом, купленный Головиным для птичьей охоты.
Антоша в охоте не участвовал, плакал, когда отец на даче показал ему мышь, попавшую в мышеловку, а уж птички… Соня бродила по берегу и старалась, чтобы Антоша не встретился с подстреленными глухарями и тетеревами.
– Хорошо, – кротко кивнула Соня.
Опять охота, опять теннис, опять выходные на даче, опять пятничная злость… ну а чего же она хотела – чтобы в неделе вообще не было пятницы? И что толку возмущаться – почему на дачу, почему теннис, почему охота, ПОЧЕМУ всегда все как хочет он?! Иногда она мысленно совершала прыжок в сторону, задумывала перестать слушаться – НЕ ездить на дачу, НЕ кататься на лыжах, не… не… не… А, к примеру, валяться весь день на диване и смотреть старые советские мультфильмы. Но тут же возвращалась обратно. Все, что делал Алексей Юрьевич, было так правильно и разумно, что перестать слушаться было все равно что назло ему перестать чистить зубы и начать показывать язык в трамвае.
– Пора спать, – вопросительно сказала Соня.
– Послушай, – и Алексей Юрьевич, не взглянув на нее, принялся зачитывать вслух свои бумаги.
Алексею Юрьевичу ее отклик не требовался, даже «м-м, да, ага…» не требовалось, он просто приводил свои мысли в порядок и мог зачитывать свои бумаги все равно кому, даже телевизору. Но если Головин в чем-то и зависел от жены, то только в этом – ему нужно было, чтобы он бубнил, а она сидела.
– Открытие филиала дает возможность организовать учебный процесс таким образом, что… – читал Головин.
Филиал был его любимый проект. Для любого коммерческого учебного заведения очень важно иметь филиал, и экономика тут простая и впечатляющая – больше студентов лучше, чем меньше. Но филиал в городке, где нет ничего, кроме разбитых дорог и коровы на главной площади, это одно, а филиал в городе Сочи, где море, солнце, темные ночи, – совсем другое. Головин хотел открыть филиал в Сочи, и кроме очевидной прямой выгоды это давало возможность стать владельцем земли и зданий на курорте.
Проект сочинского филиала в перспективе удваивал благосостояние семьи, и Соня, вовсе не равнодушная к материальным благам (тридцать пар туфель, др.), казалось, могла бы и заинтересоваться, но благосостояние семьи и без филиала было так велико, что никакое удваивание и даже утраивание не повлияло бы на ее образ жизни, – ведь туфель от этого больше не станет. А возможность стать совладельцем земли и зданий на курорте Соню не прельщала. В общем, для нее это был просто проект… Совсем не то было, когда Алексею Юрьевичу подняли зарплату со ста пятидесяти рублей до двухсот двадцати, – это была поездка в Прибалтику, и новые туфли, и… много всего хорошего.
– Пора спать… – намекнула Соня.
– Я еще посижу, – отозвался Головин и уткнулся в свои бумаги.
– А мне грустно, – упрямо сказала Соня, – а у меня плохое настроение. А я тебя жду.
Алексей Юрьевич за своим столом немного напрягся и замер, стал похож на солдатика, позирующего фотографу на фоне полкового знамени. Между ними было не принято, чтобы она проявляла свои желания так открыто, и Головину было неприятно удивительно – что-то происходит не так, как обычно.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента