Когда родился Сашенька, Вадим был на седьмом небе от счастья. Целый месяц от них не отходил! Ей даже грешным делом показалось, что все и наладится постепенно… До сих пор перед глазами стоит эта идиллическая картинка – она в кресле кормит Сашеньку грудью, а Вадим сидит перед ними на ковре, скрестив ноги, смотрит умильно, только что не плачет. У нее в сердце даже некое подобие жалости к нему ворохнулось – ведь, если по сути, несчастный он человек…
   А потом, конечно, все вернулось на круги своя. Только в эти круги добавился еще и Сашенька. Теперь она была не только ширмой, теперь она была еще и матерью его ребенка. Именно – его. То, что ребенок этот принадлежит еще и ей, как-то не обсуждалось. И в расчет не бралось. Он все устроил в своей нелегкой порочной жизни так, как ему хотелось. Только с одним обстоятельством он не мог справиться – с ее внутренним сопротивлением. Да что говорить – она и сама с этим сопротивлением никак не могла справиться, несмотря на все побои и синяки… Горел, горел в душе огонь сопротивления! Одинокими ночами строились планы побега, а также развода и раздела имущества, и была в этих планах сладкая месть над поруганным ее женским достоинством, а потом эта месть остывала, и приходило ей на смену жестокое осознание реальности – черт с ним, с разводом и разделом имущества, все равно у нее ничего не выйдет. Вадим Сашеньку отберет, а ее просто-напросто убьет да закопает где-нибудь – никто ее в этих северных краях искать не будет. В общем, все сходилось к тому, что надо бы смириться, принять все как есть и жить дальше. Она даже и сама себя уговаривала на это спасительное смирение, да только не получалось у нее ничего. Видимо, и Вадим это чувствовал, приходя в свое фиктивное семейное гнездышко на «контроль и проверку», потому и бил…
   Денег он не давал ей вообще. Даже символически. Раз в неделю закупал все необходимое, раз в месяц водил по магазинам, демонстрируя перед продавщицами свою неутомимую в покупках для молодой жены щедрость, оплачивал все коммунальные счета, контролировал ее телефонные переговоры… Хотя кому ей звонить-то? Нет у нее никого, чтобы позвать на помощь. Если только с Томкой помириться, так она ей не поверит, не поймет… Она в этих делах вообще отсталая, Томка. Скажет – с жиру бесишься. Все у тебя есть, скажет, нищету на кулак не мотаешь, вот и живи, чего еще-то? Хоть бы Сонька догадалась позвонить…
   Вдруг и впрямь захотелось поговорить с сестрой, услышать родной голос, пусть хоть издалека. Правда, потом отчет надо будет держать перед Вадимом – зачем, мол, звонила… Да что это, в самом деле, она кто, рабыня, что ли? Уж и родной сестре позвонить просто так не может? Нельзя жить совсем без общения, в конце концов… Так с ума можно сойти…
   Схватив телефон, она начала решительно тыкать в кнопки, набирая нужный номер. Потом долго слушала длинные тоненькие и жалобные гудки в трубке – ну же, Сонька, проснись… Я понимаю, у вас там тоже ночь, но аппарат же около шкафа стоит, за которым ты спишь… Томке до него далеко идти, а тебе только руку протянуть! Ну же…
   – Алё… – прошелестел в трубке хриплый со сна и недовольный Томкин голос. – Алё, говорите… Ну? Кто это там хулиганит среди ночи…
   С досадой нажав на кнопку отбоя, Вика отбросила от себя трубку, посмотрела на нее обиженно. Интересно, а Сонька где? Почему Томка к телефону подошла? Может, еще раз набрать? Может, с Сонькой случилось что? Сроду Томка ночью к телефону не подходила… А может, она вообще уже ее, Соньку, из дому выгнала? А что, с нее станется… Иди, скажет, на все четыре стороны, раз взрослая уже… Дай и мне пожить…
   Она горестно и по-сиротски пожала плечами, поднялась с дивана, подошла к большому зеркалу в спальне. Надо бы лечь хоть ненадолго, скоро уже и Сашенька проснется… Лицо вон и без того бледно-зеленое. Ну и кто ты есть теперь, женщина с бледно-зеленым лицом и с нервным истощением? Как называешься? Бедная сирота? Содержанка? Наложница? И сама, похоже, не знаешь…
* * *
   Положив трубку, Тамара недовольно пожала плечами, зевнула, чертыхнулась про себя – разбудила сволочь какая-то среди ночи… Попробуй засни теперь! И чего им неймется, хулиганам этим? И без того в жизни ни покою, ни просвету нет… Одна только работа да забота. С таким трудом с вечера уснула, и вот на тебе. Время еще и пяти нет. Ни то ни сё. И не ночь уже, и не утро…
   Она снова забралась под одеяло, уютно устроила голову на подушке, смежила плотно веки, даже губами почмокала, пытаясь призвать обратно прерванный сон. Однако не тут-то было. Голова была почти утренней, свежей, тлела первыми деловыми мыслишками. Не терпелось, видно, им, мыслишкам этим, в жизнь воплотиться. Да и то – сколько она их там накопила, мыслишек разных мечтательных… А что – может, и впрямь, хватит уже бока отлеживать? Встать пораньше, сдвинуть мебель в кучу, содрать старые обои со стен… Или поваляться еще не много? Успеется с ремонтом этим, торопиться ей теперь некуда. Все сделает, как надо. Тем более, все уже куплено-заготовлено, лежит по углам, своего часа дожидается. И обои красивые у нее есть, и шторы новые, и палас, и даже люстра новая куплена – три года уж в коробке на шкафу стоит. Вот устроит себе новое гнездышко и за живет со спокойной совестью. И замуж выйдет обязательно – найдет себе какого-никакого мужикашку, пусть и плохонького. На хорошего-то уж поздно рассчитывать – года не те. Ушли лучшие ее года, пролетели в заботах. Пока девчонок в люди вывела да пристроила, глянь, а уж и сороковник на носу… Да что делать – так уж вышло. Подсунула ей мама-покойница подарочек, от свечи огарочек, прости, Господи, за мысли грешные.
   Правда, об мужикашке можно было бы и раньше задуматься, конечно, да только куда его приведешь? Квартира у них однокомнатная, за шкафом Сонюшка спала… Вообще, она бы и не возражала, конечно, Сонюшка-то. Она спокойная, нелюдимка по породе. Мать в свое время так и не призналась, от кого ее родила. Ни ей, ни бабушке ничего не сказала. Уехала, проучилась год в своем литературном институте, потом вернулась – беременная уже. Да бог с ней, она ее по всем статьям давно простила, мать свою… Попортила она ей жизнь, конечно, а все равно простила…
   Вздохнув, она даже пискнула чуть-чуть на выдохе, в который раз пожалев саму себя. Если б не досталась ей такая мать, все бы могло по-другому сложиться… Вот чего, чего ей не хватало, интересно? И отец ее любил, и дом у них был в леспромхозовском поселке самый лучший, и работать отец ее не заставлял – сиди себе дома около печки, пиши свои стихи, если уж так приспичило… Так нет же – все тосковала, все металась чего-то, все ей не так было. Томочка эти ее стихи с детства ненавидела. К другим девчонкам в дом придешь – пирогами пахнет, щами вкусными, в огороде всякий овощ свое место знает, а у них… Отец, конечно, изо всех сил старался, все хозяйство на себе тащил, а она ему вместо «спасибо» – одни стихи да истерики… Любил он ее очень. Можно сказать – боготворил. И ей, маленькой Томочке, все пытался объяснить, что мать у нее вроде как и не мать вовсе, а существо совершенно особенное, к обычным земным делам неприспособленное, что ей трудно в их некультурной глуши жить…
   Ей десять лет исполнилось, когда мать от отца сбежала. Собрала ее как-то, все платьица-игрушки в большой чемодан сложила, сказала, что к бабушке в город погостить едут… И больше к отцу не вернулась. И ее не отпустила. А бабушка, мамина мать, и рада была, что ее доченька к ней вернулась… Всё тетрадки с ее стихами листала да восхищалась до слез, да отца ругала – загубил, мол, талант. И ребенка – ее, Тамару, то есть – тоже вроде как загубил. Ни к чтению-то она не приучена, ни поэзии настоящей не понимает. Дикая совсем. Она помалкивала, но сердилась про себя – далась им с матерью эта поэзия! Пустой суп да макароны едят, а туда же, поэзия…
   В общем, уговорила бабушка маму ехать поступать в Москву, в литературный институт. А с Томочкой, говорит, я и сама тут справлюсь. У меня, говорит, пенсия есть, да и отец ей станет алименты платить. Он платил, конечно. И продукты всякие привозил. Овощи, соленья, кур битых. Он часто приезжал повидаться. На лето к себе звал, да бабушка не отпустила. А через год мать из своего литературного института приехала – с пузом…
   Перевернувшись на другой бок, она вздохнула, попыталась отогнать от себя нахлынувшие неожиданно воспоминания. Может, и правда уж не досыпать? Может, встать, делами заняться? Иначе, она по опыту знала, как окунешься в свое прошлое, так оно и затянет, и от себя уж не отпустит. Слишком тяжелое оно у нее, прошлое-то. Вот зачем тогда бабушка, скажите на милость, снова мать в Москву отпустила? Сонюшке годик исполнился, и отпустила. Езжай, говорит, доучивайся. А мы уж тут с Тамарой справимся. Сонюшку в ясли определим… Не надо было ей мать от себя отпускать! Все равно она этот свой литературный институт так и не закончила. Приехала через год – и снова с пузом! Это, говорит, ребенок от любимого человека…
   Бабушка так и не дождалась появления на свет третьей своей внучки – померла от сердечного приступа. Мать прямо с похорон в роддом отвезли. Так и остались они – четыре неприкаянные бабы в доме. Тут уж матери не до поэзии своей стало, конечно. Ладно, она, старшая, Тамара, к тому времени подросла – в первых помощницах оказалась. И Сонюшку в садик отвести, и на молочную кухню сбегать, и пеленки постирать… И денег у них совсем не было. Поначалу мать колечки да сережки, какие от бабушки остались, все продала – на то и жили. А колечки у бабушки были старинные, фамильные, красоты неописуемой. И сама она была старинного дворянского рода – до сих пор где-то фотография ее хранится. Интересная она там такая, в шляпке. На актрису Веру Холодную похожа. А больше никакой памяти, кроме этой фотографии, и не осталось. И родственников тоже не осталось. Еще удивительно, как сама бабушка в те лихие времена выжила…
   Вот Сонюшка, кстати, очень на бабушку похожа! Есть в ней какая-то скрытая стать. Иногда распрямит спину, глянет – ну как есть дворянка, ни дать ни взять! А потом вдруг испугается чего, и сразу – шасть! – голову в плечи, глаза в пол и скособочится вся, как будто на нее рукой замахнулись. Да и от матери Сонюшка тоже много взяла. Такая же мечтательница-книжница. Хорошо, хоть стихов не пишет. Хотя кто его знает… Может, эта напасть у нее с возрастом проявится, не дай бог… Вот у Вики – у той уж точно не проявится. Та от жизни все возьмет, и сырым, и вареным. И без стихов. Такая свистопляска характерная эта Вика, не приведи господь! Только замуж выскочила, уехала и звонит сразу – забери, мол, меня отсюда. Не понравилось, наверное, замужем жить! Еще бы. С мужиком, с ним же так… Особо не разгуляешься, и характер свой не покажешь…
   Зато она, старшая, вся в отцовскую крепкую породу пошла! К сорока годам так разматерела, что на мужика стала смахивать. На диету сесть, что ли… Похудеть хоть маленько, а то ни один мужикашка на нее не глянет… Ладно, это потом. Сначала ремонт в квартире надо сделать! Сто лет уж тут ремонта настоящего не было. Еще матерью, кажется, все стены да потолок прокурены насквозь…
   Курила мать и правда очень много. Как она говорила – от жизненного отчаяния. Когда у них даже на хлеб денег не хватало, переходила на дешевую «Приму». Ох и вонища была в доме от этой «Примы»! Но все равно – справлялись как-то. Слава богу, хоть одному полезному занятию мать в своем литературном институте научилась – на машинке быстро печатать. Тогда еще компьютеров не было, заказов на печатание много было… С утра и до вечера в доме – стук-стук! И ночами тоже… А хозяйственные все заботы на ней, на старшей. Мать в этих делах совсем уж бестолковой была. Пошли ее в магазин – истратит все деньги, какие есть. А у нее, у Тамары, полный порядок в этих делах соблюдался – могла и на малых доходах умудриться поэкономить. Где в комиссионку зайдет да на девчонок совсем даром что-нибудь прикупит, где дешевыми косточками на суп отоварится, а где и просроченные консервы можно взять – тоже почти даром… Ничего, ели за милую душу, не графья! Ну, может, по крови где-то и графья, конечно, и тем не менее… Нет, здорово она тогда насобачилась в науке выживания! Потом это даже в некую игру для нее превратилось, до сих пор от старых привычек избавиться не может. И еще у нее привычка с тех времен осталась – все впрок припасать. На будущую жизнь. Сегодня можно кое-как обойтись, а вот уж завтра… Сонюшка недавно как-то ловко эту ее привычку обозвала… Как же это… А, вот! Отсроченный гедонизм, вот как! Умная выросла Сонюшка, начитанная… И не знаешь – то ли обижаться на нее за этот самый гедонизм, то ли нет… Вот интересно бы было на Сонюшкиного отца поглядеть! Викин-то папашка у них однажды нарисовался – той тогда, помнится, годика четыре было… Лучше бы уж совсем не приезжал, мать не тревожил…
   Она, помнится, сама тогда ему дверь открыла. Глядит – приличный дядька такой стоит, в дорогой куртке, улыбается ей. Вас, говорит, Тамарой зовут, наверное? Тут и мать в прихожую выскочила. Сначала обомлела вся, этого мужика увидев, а потом бросилась к нему – красиво так бросилась, как в кино. Он засмущался сначала, а потом тоже ее обнял – снисходительно маленько, вроде как и без особого желания. А через плечо все на маленькую Вику поглядывал, выбежавшую к ним в прихожую из комнаты…
   Потом они все на кухне обедали – гостя этого нежданного принимали. Мать суетилась бестолково, блестела глазами, говорила без умолку… И все журнал к груди прижимала, который ей Борис – так того мужика звали – привез. А потом они долго меж собой разговаривали – она этот их разговор отчего-то надолго запомнила. Грустный такой разговор…
   – Кого-нибудь из наших видишь, Боренька? – дрожа нервно губами, спрашивала мать.
   – Да вижу, конечно… Когда бываю в Москве, всех вижу.
   – И что? И кто где? Печатается кто-нибудь?
   – Да какое там… Славка Петровский на рецензиях сидит, кое-как пробивается, Маша Никонова в клубе железнодорожников литературный кружок ведет. Представляешь – в клубе железнодорожников – и литературный кружок! Абсурд какой-то.
   – Ну да, абсурд… Насмешка над профессией…
   – А есть ли у нас вообще эта профессия, Амалия? А? Ты никогда не задумывалась? Был ли вообще мальчик-то? Может, мальчика-то и никакого и не было…
   – Не говори так, Боренька… Зачем ты? Я знаю, ты талантливый, и тексты у тебя замечательные…
   – А толку? Толку-то никакого… Вот скажи – ты помнишь Митяя Захарчука? Ну, того, из белорусской глубинки… Помнишь, как преподаватели наши с ним носились?
   – Да помню, помню… И что?
   – А то! Недавно встретил его – дворником работает. Опустился, поник, глаза грустные… Нет, несчастные мы все люди, Амалия… И институт этот… лучше бы и не было его вообще! Учились, планы строили, сверкали талантами… А толку? В стол писать? Я вот, например, не хочу…
   – Но как же, Боренька… Вот же, в журнале повесть твоя студенческая вышла… И мои стихи…
   – Ну, вышла. Ну да. И стихи твои вышли. А только журнал этот, учти, единственный в своем роде. Он весь посвящен только творчеству наших студентов да недавних выпускников. Один раз выпустили, больше не будут. Сами, мол, пробивайтесь. А как, как пробиваться-то? Чтобы пробиваться, надо ж еще жить на что-то. Есть, пить, семью кормить. Мне вот жена второго недавно родила… Заработок постоянный надо иметь, одним словом… Замкнутый круг у нас получается, дорогая Амалия! Так что, может, и хорошо, что ты с четвертого курса ушла. Нет диплома, нет и профессии. И терять нечего. Не так обидно…
   Тамара помнит, как откинулась на стуле и смертельно побледнела мать после этих его слов. И прикрыла на минуту глаза. Потом, будто внутренне собравшись, снова вскинулась, плеснула в гостя лихорадочным блеском из глаз.
   – Ну чего мы все о грустном говорим, Боренька? Вот, посмотри на лучшее мое произведение, на Викушу мою… Тебе ведь интересно, Боренька? Викуля, беги сюда! – крикнула она в комнату.
   Борис осторожно взял приковылявшую и сильно засмущавшуюся Вику на руки, посадил себе на колени, потряс неумело. Потом виновато глянул на мать:
   – Какая большая уже… А у меня тоже одни девчонки… Одной восемь, другой два годика… Кручусь, как могу, знаешь, чтоб все семейство прокормить! Тут уж не до талантов да не до «божьих даров», сама понимаешь…
   – Я понимаю, Боренька. Я все понимаю. Да ты не думай, у меня все хорошо! Живем, как видишь, я дома работаю, заказов много…
   – А… фамилия у нее какая? – осторожно погладил он девочку по голове.
   – Не бойся, не твоя. Тараканова она. И отчество тоже не твое. Я ее Владимировной записала. Чтоб у всех девчонок фамилия одна была, да и отчество тоже. Мой первый законный муж был Владимир Тараканов… Я и себе при разводе его фамилию оставила. С моей-то, с Гольдберг, далеко не уедешь, сам понимаешь. Нигде и ни одной строчки не возьмут…
   – Пишешь что-нибудь?
   – Пишу…
   – Почитаешь?
   – Ладно… Попозже… – тихо проговорила она, стягивая с коленей гостя Вику. Потом, обратившись к Тамаре, неприкаянно сидящей за столом, проговорила просительно: – Доченька, может, ты погуляешь с девчонками? Еще не так поздно вроде… Пожалуйста, Томочка…
   Ну что ей тогда оставалось делать? Конечно же собрала девчонок, пошла гулять по морозу. А в душе так было мать жалко! Она ж большая уже девочка была, все понимала… Да на ее бы характер! Да она бы этого Бориса вообще выгнала б от порога! Ишь, заявился… Будь ее воля, она бы вообще всем запретила всякие там стихи да повести писать! Только мозги себе всякими переживаниями засоряют, ей-богу! Работать надо, жить, детей в нормальных условиях растить, а не присобачивать целыми днями строчку к строчке, чтоб складно-ладно было…
   Потом, вернувшись домой, они Бориса уже там не застали. Мать стояла у окна, курила молча. Она и девчонок спать уложить успела, и посуду перемыть, а мать все стоит, все курит…
   – Мам… Ты бы не изводила себя так, а? – обернулась она к ней от раковины. – Ну что ты, ей-богу… Борис-то этот ведь прав – никому сейчас стихи твои не нужны! Вон жизнь какая у всех трудная, а ты – стихи…
   – Ну что ты говоришь, доченька… Глупенькая ты какая… – тихо прошелестела от окна мать. – Как это стихи никому не нужны? Мои, может, и правда не нужны, а вообще…
   – Да и вообще – тоже! – загорячилась Тамара, проворно перетирая чайные чашки полотенцем. – Ну ты вспомни, вспомни, как мы хорошо жили, когда ты за отцом замужем была! В доме все есть, и еда всякая, и платья он тебе покупал новые, красивые такие! Ну чем плохо? Помнишь?
   – Помню, дочка. Конечно, помню. Но что сделаешь, если душа высоты требует…
   – О господи… – только и вздохнула Тамара, безнадежно махнув рукой в материнскую спину. – Далась тебе эта высота… Ну что нам ее, на хлеб намазывать, что ли?
   – Не хлебом единым человек сыт, Тамарочка, – резко повернулась к ней от окна мать. – Запомни это, пожалуйста! На всю жизнь запомни! И никогда не пристраивай никого под свое мировосприятие! Люди все разные, Тамарочка!
   – Ага. Разные. А только жрать всем одинаково хочется.
   – Хм… – грустно усмехнулась мать, сложив худые руки калачиком под грудью. – Жрать, говоришь… – Потом, помолчав, продолжила: – Мы сейчас с тобой, Тамарочка, похожи на двух людей, стоящих под кроной огромной березы… Один говорит – посмотри, какая крона шикарная! Какую она тень отбрасывает, как красиво шелестят листья над головой… А другой деловито похлопывает по стволу, щурится и отвечает – ага, мол, шикарная береза… Целых пять кубометров дров…
   – Ну и правильно он говорит про эти кубометры! Зато ими можно сколько народу обогреть! А тот, который кроной восхищается, как замерзнет, тоже ведь греться прибежит! Не так, что ли?
   – Да так, так… Куда ж он денется, доченька? Прибежит, наверное. Ишь, какой у нас с тобой невзначай философский спор вышел… Устала я что-то. Спать пойду…
   После отъезда Бориса мать совсем затосковала. Все реже стал слышен по ночам перестук пишущей машинки, все чаще застывала она у окна с неизменной сигаретой в руке. Таяла, сохла на глазах как свечка. Потом в больницу попала, да оттуда уже и не вышла – обнаружилась у нее раковая опухоль в легких. Врачи, узнав про ее домашнее многодетное состояние, домой помирать ее не отпустили. Так и отвезли, горемычную, прямо из больничного морга на кладбище…
   Осталась Тамара одна с малыми сестренками на руках. Двадцать лет ей как раз исполнилось. Возраст не то чтобы самостоятельный, но, как сказали тетки из органов опеки и попечительства, – дееспособный. Предложили ей, конечно, девчонок в детдома определить, да она отказалась. Решила, сама справится. Тем более, специальность у нее к тому времени уже была – только-только успела медучилище закончить. Соне было восемь тогда, а Вике шестой годик пошел. А еще те сердобольные тетки из органов опеки предложили ей работу в социальной защите – за инвалидами да старичками ходить. Зарплата не ахти какая, но все больше, чем у медсестры. Да и времени свободного у социального работника тоже побольше – можно всегда домой забежать, проверить, как там девчонки дома хозяйничают. Тамара согласилась. Рассказывали, что иногда этим самым социальным работникам, кто поласковее да попроворнее, старички даже и квартиры, бывает, завещают…
   Правда, ей с такими старичками не особенно везло. Другим везло, а ей нет. Везде в последний момент родственники находились, прямо как с неба падали. Нет их и нет, а потом, смотришь, целая куча объявилась. Это уж потом ей с Анной Илларионовной поработать посчастливилось, если можно так сказать. Да и то – сколько она ее пасла… Лет семь-восемь, наверное? Тоже всякого натерпелась. И девчонок к ней таскала, и сама только что не жила у нее. Со всеми соседями перезнакомилась, почти родная стала. А она живучая оказалась, эта Анна Илларионовна! На вид – настоящий божий одуванчик, а до своих девяноста двух лет дотянула-доскрипела по-честному. Родственников у нее совсем никаких не было – Тамара специально интересовалась этим вопросом, прежде чем во всю эту авантюру влезать. И нотариуса прямо на дом к ней приволокла, когда старушка совсем уж концы отдавать начала. Правда, Сонюшка ей здорово помогала, конечно. И даже сердилась, когда она свои квартирно-меркантильные разговоры с ней заводила. Вроде того – при чем тут завещание, ей и без него старушку жалко… Зато теперь при квартире осталась! И ей, Тамаре, окончательно руки развязала. Она так Сонюшке третьего дня и заявила – все, мол, сестренка дорогая. Переселяйся туда, живи самостоятельно. А про меня забудь. Устала я от вас. Что могла, то сделала. И не приходи, и не звони даже. Пора уж и мне как-то свою жизнь устраивать. Заслужила… Сколько нервов, сколько терпения, сколько слез было потрачено, чтоб девчонок на ноги поднять! А как они с деньгами бедствовали – это же вспомнить страшно! Если б не ее умение каждый рубль экономить, да все до копеечки рассчитывать, да впрок откладывать, что бы с ними было, интересно? Это еще хорошо, что отец ее им помогал… Денег не особо давал, правда, но каждую осень обязательно и картошки на зиму привозил, и овощей всяких. Да и на деньги, наверное, тоже бы не скупился, если б не новая его жена. Она, говорят, слышать не могла про бывшую жену-поэтессу, прямо исходила вся на нервы! А он, когда приезжал, обязательно на мамину могилку захаживал… Один раз она даже увидела, как отец, выпив в годину на кладбище полстакана водки за упокой маминой души, заплакал… И впрямь, любил он маму, наверное. Хотя и в бобылях долго не сидел – через год после маминого бегства женился. Деревенское хозяйство, оно ж тоже женских рук требует, куда деваться-то? И даже как-то сыночка с собой привез – с ней, с Тамарой, познакомиться, значит. Братец все-таки. Лет восемь ему было. Хороший парнишка, крепенький, серьезный такой. Одногодка Сонечкин, получается. Сонечка с Викой сразу набычились на него – заревновали вроде. А Вика – та вообще подошла да давай по нему кулачками колотить – уходи, мол, это наш дом… Беда с ней, с этой Викой! Такая боевая росла – оторви да брось! Да и потом тоже концерты скандальные ей выдавала… Хорошо, хоть замуж ее удалось спровадить. Пусть теперь живет как хочет. И не жалуется. Хотя… Мужик ей действительно попался какой-то… сомнительный. Нет, вроде все при нем – и красивый, и богатый, а все равно на него душа вдруг закособочилась… Ну да ладно. Ее дело. Какого уж бог послал. Пусть живет. Главное, замужем. Вот у Сонечки в этом деле, с женихами то есть, совсем никак. Такая нелюдимка выросла, беда с ней. Двадцать восемь лет девке, и все одна да одна. Если б не квартира Анны Илларионовны, так бы и просидела вот тут, за шкафом, с книжкой в обнимку. Ни себе личной жизни, ни сестре старшей. Зато теперь…
   Потянувшись крепко, она села на постели, обвела глазами комнату. Сырое августовское утро хмуро заглядывало сквозь старые, до основания застиранные тюлевые занавески, нехотя вползало в комнату, будто не желая освещать дневным светом ее бедную обстановку. Ничего-ничего! Она сейчас встанет, наведет тут полную красоту. Все припасы в ход пойдут! Зря, что ли, она столько лет к новой жизни готовилась? И на окнах новые шторы будут, и ремонт она сделает… Пока легкий такой, косметический, а потом, как мужикашка здесь появится, можно и о капитальном ремонте задуматься… И даже наряды новые у нее в шкафу висят, ни разу не надеванные! Тоже своего светлого дня дожидаются. Хотя из моды уж вышли, наверное… Господи, неужели и на ее улицу, наконец, счастливый праздник пришел?
* * *
   Будильник у Анны Илларионовны был старый, железный, с пипочкой-крышечкой звонка сверху. Такие будильники рисовали раньше в детских книжках да в школьных стенгазетах – позор, мол, лентяям и лежебокам… Какой уж там позор, ей-богу! Звонил будильник так, что и мертвого разбудит, а не только какого-нибудь лентяя школьника. Или, по меньшей мере, заикой на всю жизнь сделает. Проснувшись под эту нервно-паралитическую канонаду, Соня пружиной подскочила с дивана, схватилась за сердце, потом с досадой опустила руку на яростно дребезжащую пипочку, будь она неладна. Тут же подумалось – надо бы сегодня новый будильник купить…