Страница:
Вера Колочкова
Сладкий хлеб мачехи
Часть первая
Какие они всегда свежие, утренние телевизионные дикторши. И эта тоже – щебечет, как птичка, улыбается с экрана. И макияж, и причесочка… Небось ночь не спала, бедная, чтобы в студию вовремя приехать да всю эту красоту на себе наворотить. Нет, а в самом деле, интересно, как у них все происходит? Днем они спят, что ли? А на работу по графику выходят, как ночные сторожа, сутки через трое?
Хмыкнув, Бася оторвала взгляд от экрана телевизора, тут же озадачившись другой проблемой – омлет с ветчиной делать или с сыром? Вообще-то Вадим с сыром любит. А Глебка – с ветчиной. Вот и попробуй угоди с завтраком мужу и сыну. Наверное, лучше все-таки с ветчиной. А то получится, что она к Вадиму подлизывается. Он домой заявился в четыре утра, а она подлизывается. Левую щеку подставляет. На, милый, бей. Ты всю ночь гулял где-то, а я, верная женушка, будто не замечаю ничего. С утра, видишь ли, твоими вкусовыми пристрастиями озаботилась. А что делать? Такая вот я, со своим хоть и горделивым, но ужасно горьким унижением. А оно, если из нашей подлой современности посмотреть, может, и горше даже, чем у героинь твоего обожаемого Федора Михайловича, которого ты, милый, так любишь на досуге почитывать. Даже наверняка – горше.
Рука между тем, словно заведенная, делала свое дело, взбивая в стеклянной плошке молоко с яйцами. Будто моторчик в нее вставлен был, никак не остановишь. Можно, конечно, и миксер к этому делу приспособить, но руки сами попросили работы, желая избавить организм от обиженного дрожания. Хороший способ, между прочим. Проверенный. Если в организме обида образовалась, надо тут же хвататься за любую домашнюю работу. За одно дело возьмешься, за другое, глядишь, и проходит…
«…И это событие в нашей жизни замечательно еще и тем, что случилось на пороге миллениума, знаменуя собой…»
Голосок дикторши, неожиданно взвившись на высокой восторженной ноте, вырвался из приглушенного звука телевизора, и Бася обернулась на него удивленно. Ишь, разговорилась! Тихо, красавица, тихо, люди спят еще. И вообще – дался им всем этот миллениум! Слово-то какое космическое, холодом так и обдает. Конец октября на дворе, до нового двухтысячного года еще жить да жить, а они, смотрите, уже восторгами захлебнулись. А в конце декабря от вас чего ждать? Прямо из телевизора к ней сюда, на кухню, выпрыгивать станете?
Омлет она сделала-таки с сыром, как Вадим любит. А что – надо быть последовательной. Если уж завелась в их семейных отношениях достоевщина, то пусть будет достоевщина. Пусть любимого мужа от ее смирения настоящий стыд пробьет. Раньше, помнится, точно пробивал, аж до самых печенок. А сейчас… Хотя ладно, лучше не думать о том, что с Вадимом происходит сейчас. Надо идти будить его. Уже половина девятого.
Она бесшумной легкой тенью порхнула через гостиную, потянула на себя тяжелую дверь в спальню, тихо приблизилась к широкому супружескому ложу. Вадим спал, разметавшись по нему крупным холеным телом, дышал тяжело, со свистом, как простуженный ребенок. Бася вздохнула, постояла над ним в задумчивости, в который раз пытаясь найти ответ на вопрос, давно ставший для нее риторическим: ну что, что женщины в нем находят? Что есть в ее муже такое, чего в других нет? Вроде излишками сексуального рвения природа его не одарила – ей ли не знать, жена все-таки. Тем более к отряду подобных героев-победителей он и сам себя никогда не относил. А при случае очень любил ввернуть фразу про конфронтацию интеллекта и гиперсексуальности – вроде того, что вещи эти природа так и не научилась совмещать в отдельно взятом человеческом организме. Тогда что они в нем находят? Этот самый пресловутый интеллект, что ли? Да мало ли на свете мужчин, у которых этого интеллекта – завались, хоть новый «Капитал» пиши, однако никакого женского сверхвнимания к своей персоне они и близко не чувствуют.
Хотя, если честно… Чего уж лукавить – знает, знает она ответ на этот вопрос. Конечно же знает. Есть в ее Вадиме нечто такое, чего у других днем с огнем не сыщешь. Это нечто – как теплый дурманящий ветер, как завораживающая особая мелодия. Она даже и название этому «нечто» придумала – спокойная харизма уверенной в себе импозантности, которая с годами только крепчает, как хороший коньяк. Длинно получилось, но точно. А если подмешать к этому немного веселого цинизма, да легкой насмешливости, да педантичное стремление к свежим рубашкам и вычищенной до блеска обуви, да запах дорогой туалетной воды – вот вам и вся разгадка этой харизмы. По сути – ничего особенного. А для женщин – как яркий свет для мотыльков. Летишь на него, ни о чем не думаешь. И она так же прилетела когда-то…
Кстати, надо рассказать ему, что он свистит во сне. Не храпит, а именно свистит. Может, от этого не очень приятного знания импозантности-то поубавится немного…
Видимо, ее короткая, но злая мысль каким-то образом долетела до спящего сознания Вадима, и в следующую секунду сонный свист неожиданно прекратился, сменившись коротким резким всхрапом. Таким громким, что она вздрогнула. Вздрогнул и Вадим, просыпаясь. Поднял слегка оплывшее лицо от подушки, потер ладонью глаза. Потом глянул на нее коротко, с плохо скрываемой досадой, тяжело вздохнул, нехотя поднялся с постели. Что ж, понятно. Значит, капризничать будем. Достоевщина, значит, с утра отменяется.
– Где мой халат, Бася? Почему ты все время уносишь из спальни мой халат? Я что, должен все утро заниматься его поисками, по-твоему?
– Да вон твой халат, успокойся…
Она протянула руку в сторону пуфика, где лежал Вадимов халат. Чистый, наглаженный, аккуратно свернутый.
– Хм… Откуда я должен знать, что это халат? И что за маргинальное выражение ты сейчас употребила – успокойся? Это что, сленг такой?
– Почему – сленг? Все так говорят…
– Нет. К счастью, не все так говорят. А нормально развернуть его нельзя было?
– Зачем?
– О господи…
Вяло махнув в ее сторону рукой, Вадим потянулся к халату, встряхнул его почти с остервенением, так что он развернулся воротом вниз. Бася сунулась было ему помочь, но наткнулась на его сердито выставленный локоть – отстань, мол. Да еще и рукав халата, когда Вадим развернул его, чтобы набросить на плечи, обидно прилетел ей в лицо. Будто оплеуху дал. Нет, для утренних капризов – это уже перебор…
– Вадим! Я не понимаю, на что ты злишься? Ты еще проснуться не успел, а уже злишься!
– С чего ты взяла, что я злюсь? Я спокоен, как никогда. Ты же мне посоветовала успокоиться, вот я и спокоен.
– Послушай, Вадим… Я не понимаю, что происходит! Я… Я просто теряюсь, когда ты такой… По-моему, я ни в чем перед тобой не виновата. Ты же сам… Ты же только под утро пришел… А ведешь себя так, будто это я…
Завязав пояс, он развернулся к ней медленно, глянул с досадой. Очень обидно глянул. Потому что ни капли ожидаемой виноватости не выплеснулось из этой досады. А порция холодного вежливого изумления выплеснулась изрядная. Такая изрядная, что ясно стало: со слезами не совладать. Они и без того наготове уж были.
Вот и подбородок задрожал сам по себе, и в носу защекотало, и лицо некрасиво поехало вниз. Не удержать.
– О боже… Только вот слез с утра не надо, прошу тебя! – страдальчески выставил Вадим впереди себя ладонь, отвел взгляд от ее лица. – Ты же знаешь, я не выношу! У меня очень трудный день впереди, прошу тебя, пожалуйста! Давай семейные сцены на потом отложим, если уж они тебе так необходимы! Я вечером приду, и ты будешь хлопотать эмоциями столько, сколько тебе угодно.
– Не надо так, Вадим… И вовсе я не собираюсь ничем… хлопотать…
– И правильно. И не надо. Потому что плакать ты совершенно не умеешь. А если не умеешь, то и не берись. Женские слезы – это своего рода искусство, знаешь ли. Плакать тоже надо уметь красиво. А ты… Ты посмотри на себя – расквасилась, как сирота казанская.
– Как умею, так и плачу! Я ж не актриса, я обыкновенная женщина…
– Да. Ты действительно не актриса. Ты всего лишь домохозяйка. И не надо стараться копировать свою знаменитую тезку, тебе до той полячки ой как далеко!
– Да никого я не копирую!
– Не будь смешной, милая… Копируешь, еще как копируешь.
– Но ты же сам! Ты же сам про это сходство только и говоришь! Ты же мне твердил всегда, что я на нее очень похожа, что тебя это ужасно заводит!
– Ну что ж, было дело, не отрицаю… – хмыкнул Вадим, скользнув по ней оценивающим и уже совсем не досадливым взглядом. – Внешнее сходство с той актрисой у тебя определенно имеется, этого, как говорится, не отнимешь… Но, повторяю, ты совершенно зря стремишься использовать ее манеры, тебе до нее далеко! У тебя… экстерьер не тот. Сходство есть, а изюминки нет… Интересно, отчего это твоей маме вздумалось в свое время назвать тебя Барбарой? Для тех времен имя вообще экзотическое. Надо же думать про последствия, когда даешь имя ребенку…
Он вздохнул и замолчал, будто искренне огорчился отсутствием в жене той самой изюминки, отделяющей ее от киношного образа. Бася тоже молчала, стояла, зажав нос дрожащими пальцами, пытаясь удержать рвущиеся наружу судорожные всхлипы. Нет, не удержать… Знала она за собой такой грешок – если уж скопилось внутри унижение, обязательно слезами наружу вырвется. Такое вот свойство организма. Плохое, наверное. У других унижение вызывает правильные эмоции: от взрыва ущемленного достоинства к ярости и гневу, а у некоторых и до рукоприкладства, бывает, доходит, а у нее – только слезы. И вот в чем парадокс! Ладно бы организм этими слезами от унижения очищался – так нет ведь. Все там, внутри, остается. А это – плохой признак. Потому что накопление обиды ни к чему хорошему в семейных отношениях в принципе привести не может.
Снова громко всхлипнув, она вдохнула в себя воздух с жалким писком. Вадим, будто очнувшись, посмотрел на нее с удивленной досадой, даже головой мотнул слегка, изображая, очевидно, что-то вроде запоздалого вежливого раскаяния. Потом ласково дотронулся до ее плеча:
– Ладно, ладно, прости. Ты права – я действительно виноват. Надо было позвонить с вечера, предупредить, что вернусь поздно.
– Четыре утра – это поздно? По-моему, это рано. Ты вернулся рано утром, Вадим.
– Ладно, не придирайся к словам. Скажи лучше – который час?
– Половина… де… девятого… – снова сильно всхлипнув, тихо прошептала она.
– Сколько?!
– Половина девятого.
– Как – половина девятого? Не может быть! Бася, черт тебя подери, почему ты меня не разбудила?
– Так я подумала… Если в семь часов разбужу, ты не выспишься… Сам же говоришь – день трудный…
– А я тебя что, просил об этом думать? Я же сто раз просил тебя будить меня по утрам в одно и то же время! В семь часов, и не позже!
– Извини. Я хотела как лучше.
– А не надо хотеть, как лучше! Не надо делать того, о чем тебя не просят! У меня сегодня, между прочим, на девять часов совещание с проектировщиками назначено… А где мой мобильник? Бася, черт тебя подери, куда ты унесла мой мобильник?!
– Да не видела я твоего мобильника… Говорю же, ты пришел под утро, и я…
– Бася, про утро я уже слышал. Мне достаточно одного раза. Надеюсь, ты не собираешься мне именно сейчас еще и ревнивую истерику закатить? Если собираешься, то давай быстрее, у меня времени в обрез…
Все это он произнес раздраженной скороговоркой, ощупывая карманы висящего на стуле пиджака. Потом вскинул на нее злые глаза:
– Ну, давай, чего ты замолчала? Ревнивая истерика будет?
– Нет, не будет. Ты же знаешь, зачем спрашиваешь? По-моему, я ни разу…
– Да знаю, знаю… – перебил он ее, извлекая из внутреннего кармана мобильник и торопливо нажимая на его кнопки, – все знаю, не продолжай. За десять лет супружеской жизни – ни одной истерики. Можешь себе медаль на грудь повесить. Можешь еще и коня на скаку остановить. Хотя это про русских женщин вроде сказано, а ты у нас под полячку работаешь… Но ты тоже все можешь, знаю. За то и ценю. Только вот разбудить вовремя не можешь…
Прижав к уху мобильник, он весь обратился в слух и даже выставил вперед ладонь, будто упреждая ее ответную реплику. Хотя она и не собиралась подавать никакой реплики. Потому что – чего тут ответишь? Это ж понятно, что любая ответная реплика вызовет еще большее раздражение, только и всего.
– Вадим… Тебе чай или кофе сделать? Лучше кофе, наверное, – опустив глаза долу, тихо произнесла она. – А завтрак уже на столе, я все приготовила…
Вот тебе – ответная реплика. Получи. Потому что истерики – уж точно не дождешься. Потому что ты меня – по правой, а я тебе – левую. Получи. Съешь мое самоуничижение с хлебом и маслом, отравись гадостью собственного хамского эгоцентризма. Что, не вкусно?
Оторвавшись на секунду от трубки, Вадим и впрямь глянул на нее весьма виновато, и сник, и даже моргнул растерянно, но уже в следующую секунду отвлекся, встрепенувшись долгожданным ответом вызываемого абонента.
– Маша! Ну где ты ходишь, почему трубку не берешь? Да дома я, дома, ничего со мной не случилось… Нет, совещание отменять не надо, я сейчас приеду! Да понял я, что ты звонила! Давай придумай что-нибудь, развлеки их… Откуда я знаю как? Ну, приятным разговором, душевными песнями… Русскими народными, какими! Соберись, Маша, соберись! Вспомни, что ты секретарь с высшим образованием! Да, еще Воронину напомни, чтобы он всю документацию в пристойном виде подал, не как в прошлый раз… Ну, скажи, что я уже еду, что в пробке стою…
Продолжая давать наставления секретарше, Вадим быстро прошел в ванную, и она торопливо метнулась на кухню, чтобы сварить обещанный кофе. Надо быстро, быстро… Турку – на плиту, омлет – в тарелку, сверху зеленью присыпать, из холодильника минералку достать… А, еще салфетки! И хлеб, хлеб в тостер запихнуть… Черт, кофе сейчас убежит!
Нет, не успела она кофе спасти. Да и незачем уже было. Хлопнула громко входная дверь – ушел… Кофейная лужица нагло завоевала все пространство плиты, горьковатый запах наполнил кухню, сильно запершило в горле – то ли от запаха, то ли от подступивших слез. Что ж, наверное, теперь и поплакать можно вволю. Хотя – нет! Из Глебкиной комнаты музыка слышна, проснулся, значит. Сейчас выйдет сюда, к ней, на кухню. Нет, не надо, чтобы он видел ее слезы…
Метнувшись в ванную, она закрыла дверь, постояла немного, запрокинув лицо вверх. И в самом деле – нервы стали ни к черту, никак эти слезы быстро не остановишь. Текут и текут. А главное – это противное дрожание из организма не уходит, колотится в руках, в груди, в горле. Ничего, сейчас она умоется, постоит еще немного, и все пройдет.
Открутив кран с холодной водой, она плеснула в лицо пригоршню, потом еще, потрясла головой, еще плеснула. Медленно распрямившись, посмотрела на себя в зеркало. Результат, надо сказать, плачевный получился – лицо мокрое, красное, в глазах свежая обида плещется. Сейчас поплещется немного и стечет в большое озерцо прижившейся в организме униженности. Вот так вот – озерцо есть, а необходимой изюминки – нет. И внешняя похожесть на польскую актрису есть. А изюминки – нет! Прав Вадим. Да и от похожести этой – какой толк? Ну да, лицо тонкое, нервное, и волосы светлые, и даже загибаются концами вверх, как у нее, там, в кино. Сами по себе загибаются, от природы. А изюминки-то – нет! Потому и есть она всего лишь Барбара Брылина, а не Брыльска. Вернее, раньше была Барбарой Брылиной, сейчас по мужу Потапова…
– Мам… Ты в ванной? Ты чего там, плачешь, что ли? – вздрогнула она от басовитого, петухом ломающегося голоса Глеба. – Выходи, мам…
– Да, Глебушка, иду! – воскликнула она бодренько и даже заставила себя улыбнуться в зеркало. – Сейчас завтракать будем, Глебушка! Иди на кухню, я сейчас…
Промокнув лицо полотенцем, она торопливо припудрилась, встряхнулась, распрямила плечи. Нет, не надо Глебке знать про ее слезы. У него сейчас возраст такой – особенно на всяческие переживания падкий. Как говорит Вадим, пубертатный. Нельзя его травмировать. Хотя черт его знает, может, и наоборот… Кто в этих педагогических дебрях разберется? Вот если бы она, к примеру, родной матерью ему была, то, может, и знала бы, а так… По возрасту она больше ему в старшие сестренки годится, чем в матери. На улице, когда рядом идут, прохожие явно на них смотрят как на молодую пару. Глебка – он же акселерат, в свои пятнадцать этот увалень на все двадцать выглядит, а она в свои двадцать восемь как была пигалицей, так ею и осталась. На девочку-подростка похожа.
Телевизор на кухне говорил уже громко, буйствовал красками, вовсю распоясавшись. Видимо, Глебка щедро прибавил звуку. На экране вместо улыбчивой утренней дикторши хозяйничал шустрый молодой мужик в веселеньком фартучке и поварском колпаке. Помешивал что-то в кастрюльке, косил одним глазом на камеру и тараторил без умолку: «…А поскольку, господа, мы стоим на пороге миллениума, это блюдо нам вполне подойдет и для новогоднего стола…»
– Нет, мам, ты только послушай! На каждом канале они только и делают, что трещат про этот миллениум! Если не так, то сяк! Договорились, что ли? Волну гонят, ага?
– Это ты точно сказал, Глебка. Именно волну и гонят. Да выключи ты его, давай позавтракаем спокойно!
Глеб послушно потянулся за пультом, и в следующую секунду среди опустившейся на кухню тишины раздался ее громкий запоздалый всхлип. Черт его знает, как так получилось. Сам по себе вырвался, на вдохе. А сама виновата! Если б мужик в телевизоре продолжал тараторить, Глебка и не услышал бы…
– Так. Опять, значит, плакала. С отцом ссорились, да? Чего он на тебя наезжал?
– Нет, Глебушка. Он не то чтобы… он… он…
– Да ладно, я же слышал! Еще и к имени твоему привязывался! А правда, почему тебя так интересно назвали – Барбарой? Я никогда не спрашивал…
– Да ничего интересного, Глебка. Просто моя мама так захотела. Ты же помнишь мою маму?
– Ну да. Ты меня маленького к ней в гости возила. Я помню. Я ее звал – бабушка Фрося. Она мне каждый день пирожки пекла и козьим молоком поила. Мы с ней ходили, я помню, на эту козу смотреть. Она была настоящая, беленькая такая. Машкой звали. Мам, а Фрося – это значит Фекла, да?
– Нет, Глебка. Ее полное имя – Ефросинья. Дед наш, понимаешь ли, был со странностями и дочерям своим, то есть маме моей и тете, дал старинные русские имена – Евдокия и Ефросинья. Ты представь только, каково им было расти с такими именами – Дунька и Фроська? Знаешь, как их в школе за это жестоко дразнили?
– Да уж, прикололся твой дед, ничего не скажешь…
– Ага. Прикололся. Вот моя мама и решила, что дочку потом обязательно как-нибудь красиво назовет. Ну, и назвала… Она ж меня без мужа родила, дед ее потом за это из дома выгнал. Жуть какой строгий был! Тетя Дуня сама от него уехала, а мама с маленькой дочкой, со мной то есть, из дома ушла. Правда, потом, когда он совсем состарился, с мамой помирился. И меня, свою внучку, признал. Но все равно упорно называл меня Варькой. Никакая ты, говорил, не Барбара, а как есть Варвара. А фамилия у меня была Брылина. Вот и росла я Барбарой Брылиной, сама того не ведая, какая у меня тезка-актриса есть. Это уж потом знаменитый новогодний фильм на экраны вышел – ну, который перед каждым Новым годом обязательно по всем каналам крутят, про иронию судьбы, про учительницу… Видел?
– Да видел, видел… По-моему, фигня полная.
– Ну почему же – фигня? Совсем даже не фигня! Ты еще омлет будешь?
– Давай…
– А насчет фильма ты не прав, Глебка! – горячо продолжила Бася, повернувшись к плите и накладывая в тарелку пасынка еще одну порцию омлета. – Ты знаешь, какую он революцию тогда произвел? Все его в Новый год посмотрели, потом столько разговоров было… Там польская актриса снималась, Барбара Брыльска. В общем, она была такая, такая…
– Ой, да обыкновенная! – проговорил Глеб неразборчиво, запихивая в рот порядочный кусок омлета. – Тетка как тетка! Я же видел! Вроде молодая, а старше нынешней Мадонны выглядит!
– Ну конечно, если образ Мадонны брать в качестве эквивалента красоты…
– Мам! Давай не будем про Мадонну, ладно? Ее вообще ни с кем сравнивать нельзя. И уж тем более с твоей этой…
– Ладно. Про святое – не будем. Согласна.
– А ты не смейся!
– Я не смеюсь, Глебушка. Тебе показалось. Честное слово, не смеюсь. И не улыбаюсь даже. Я твои вкусы всегда уважала и впредь буду уважать.
– Да знаю, мам… Ну, а дальше-то что было? Твоя мама не пожалела, что назвала тебя Барбарой, как ту полячку?
– Нет. А чего ей жалеть? Это же и впрямь удивительно, что все так совпало! Она – Брыльска, а я – Брылина. Ты знаешь, мне кажется, что мою похожесть на эту актрису она между делом взяла да и сама себе додумала… А когда человек во что-то искренне верит, то получается так, как он хочет. В общем, мне уже ничего не оставалось, как расти и взрослеть во взлелеянном мамой образе… – тихо рассмеявшись, развела руками Бася. – И ладно бы, если б она сама по себе тихо довольствовалась этим образом – куда ни шло. Так нет же, она и всех окружающих убедила в том, что я – маленькая копия той польской актрисы. И все поверили, представляешь?
– Ага. Психоз массового сознания, да?
– Ну, не совсем уж психоз… Людям, знаешь, всегда хочется чего-то необыкновенного. Вот была бы я, к примеру, Варварой, а не Барбарой, на это обстоятельство никто бы и внимания не обратил, а так…
– Но ведь ты и правда на нее похожа, Бась!
– А что делать? Пришлось! – со смехом развела она руками. – Не могла же я маму подвести! Чем больше росла, тем больше схожести образовывалось.
– А ее ортодоксальный папаша, ну, твой дед то есть, как к этому отнесся? Что ты на актрису похожа?
– Да ему уж и дела не было до этого, Глебушка. Мне двенадцать лет было, когда он помирать собрался. Болел сильно, долго маму мучил… Я помню, как мы с ней ходили за ним ухаживать. Он уже старенький был, слепой и глухой, а все равно – сердитый. Кричал на нее, как на девчонку. А она ведь меня поздно родила, в сорок лет почти… Вот и считай, сколько ей было. Пятьдесят два года – почти пенсионерка. А он ей – Фроська туда, Фроська сюда… Еще и костылем замахивался. Потом он умер, а мы так с мамой вдвоем и жили. Городок у нас малюсенький был, все друг друга знали. Да что я говорю – был, он и сейчас есть…
– Ага, я помню. Там такие деревья росли большие – выше домов.
– Да. Это липы…
– А еще помню, что там были деревянные тротуары.
– Ну да… Мама пишет, что там и сейчас ничего не изменилось. А соседи до сих пор ее спрашивают – как там твоя Баська-полячка в большом городе живет? Представляешь? Меня с детства так и звали – вон, мол, смотрите, Баська-полячка пошла, Фроськина дочь… Смешно звучит, правда?
– Ага, смешно… Мам, а почему бабушка Фрося к нам в гости никогда не ездит? Не скучает, что ли? Я ж ей вроде как внук… Или как бы внук, если я тебя мамой зову… Пусть она приедет, ты ее позови!
– Ой, что ты, ее и не выманишь сюда! Она Вадима страшно стесняется. Да и не только Вадима, она вообще всех стесняется. Такая она у меня – пугливая мечтательница… Нет, я ее приглашала, конечно! И тетя Дуня ее к себе звала. Только она и к ней тоже не поедет. Боится. Она ее всегда боялась, с детства. Странно, да? Вроде тетя Дуня – ее единственная старшая сестра… Хотя, если честно, Глебка, я тоже своей тетки побаиваюсь. Ты же знаешь, какая она у нас боевая!
– Да уж знаю. Классная бабка! Так матюками концептуально по телефону кроет, что уши в трубочку сворачиваются. Таких даже по телевизору не услышишь! Ты знаешь, что она недавно отцу заявила?
– Что? – испуганно вскинула на пасынка глаза Бася.
– А что будто мы с отцом, такие-рассякие, тебя вот уже десять лет как хотим, так и пользуем… Представляешь, так отцу прямым текстом и заявила! И слово такое противное подобрала – пользуем! Я сам слышал.
– Глебка! Ну как тебе не стыдно? Чего ты повторяешь всякую ерунду!
– Так она сама так говорит! Я при чем? – возмущенно растопырил карие глазищи Глеб. – Если б она не говорила, я бы и не повторял!
– И что с того, что она так говорит! – не сдавалась Бася. – У нее просто характер такой… не из легких. Неуживчивый, своеобразный… Понимать же надо! А что в выражениях не стесняется, так этому тоже свое объяснение есть. Она меня таким способом любит, понимаешь? Способом нападения. А что делать – жизнь у них с мамой тяжелая была. Если бы тетя Дуня огрызаться не научилась, то, наверное, тоже овцой забитой около отца-деспота всю жизнь прожила, как мама. Ты знаешь, на самом деле тетя Дуня маму очень, очень жалела, хоть и ругала в письмах за беззубость на чем свет стоит. А когда я школу закончила, она сразу меня к себе позвала, в институт поступать. Чего тебе, говорит, в глухой провинции пропадать? Ну, я и поехала… Поступить не поступила, зато вас с отцом встретила и полюбила…
Последнее слово вдруг ни с того ни с сего застряло в горле, съежилось комком, ударило в нос так и не пролитыми слезами. Вот не зря говорят, что все исходящие из организма слезы выплакивать до конца надо, иначе они потом выскочат в самый неподходящий момент.
Тихо шмыгнув носом, она встала со стула, торопливо развернулась к плите, со звоном подняла крышку со сковородки с омлетом.
– Глебушка, ты добавки будешь? Давай еще, а?
– Нет. Я наелся. Ты только не реви, пожалуйста. Не надо.
– А я и не реву… С чего ты взял?
– Ой, да не держи меня за малолетку, мам! Что я, ситуацию не отражаю, по-твоему?
– В… каком смысле – не отражаешь? Что ты имеешь в виду, Глебушка?
– Что, что… Это ж ослу понятно что. Мам… Да расслабься ты, честное слово! Забей на него! Подумаешь, пусть он налево сходит! Да у всех наших пацанов отцы такие! А у Борьки так вообще… Отец все время туда-сюда мечется, уходит-приходит, уходит-приходит… А матери Борькиной это по фигу! То есть фиолетово – полностью! Она только смеется, говорит, левак укрепляет брак…
Хмыкнув, Бася оторвала взгляд от экрана телевизора, тут же озадачившись другой проблемой – омлет с ветчиной делать или с сыром? Вообще-то Вадим с сыром любит. А Глебка – с ветчиной. Вот и попробуй угоди с завтраком мужу и сыну. Наверное, лучше все-таки с ветчиной. А то получится, что она к Вадиму подлизывается. Он домой заявился в четыре утра, а она подлизывается. Левую щеку подставляет. На, милый, бей. Ты всю ночь гулял где-то, а я, верная женушка, будто не замечаю ничего. С утра, видишь ли, твоими вкусовыми пристрастиями озаботилась. А что делать? Такая вот я, со своим хоть и горделивым, но ужасно горьким унижением. А оно, если из нашей подлой современности посмотреть, может, и горше даже, чем у героинь твоего обожаемого Федора Михайловича, которого ты, милый, так любишь на досуге почитывать. Даже наверняка – горше.
Рука между тем, словно заведенная, делала свое дело, взбивая в стеклянной плошке молоко с яйцами. Будто моторчик в нее вставлен был, никак не остановишь. Можно, конечно, и миксер к этому делу приспособить, но руки сами попросили работы, желая избавить организм от обиженного дрожания. Хороший способ, между прочим. Проверенный. Если в организме обида образовалась, надо тут же хвататься за любую домашнюю работу. За одно дело возьмешься, за другое, глядишь, и проходит…
«…И это событие в нашей жизни замечательно еще и тем, что случилось на пороге миллениума, знаменуя собой…»
Голосок дикторши, неожиданно взвившись на высокой восторженной ноте, вырвался из приглушенного звука телевизора, и Бася обернулась на него удивленно. Ишь, разговорилась! Тихо, красавица, тихо, люди спят еще. И вообще – дался им всем этот миллениум! Слово-то какое космическое, холодом так и обдает. Конец октября на дворе, до нового двухтысячного года еще жить да жить, а они, смотрите, уже восторгами захлебнулись. А в конце декабря от вас чего ждать? Прямо из телевизора к ней сюда, на кухню, выпрыгивать станете?
Омлет она сделала-таки с сыром, как Вадим любит. А что – надо быть последовательной. Если уж завелась в их семейных отношениях достоевщина, то пусть будет достоевщина. Пусть любимого мужа от ее смирения настоящий стыд пробьет. Раньше, помнится, точно пробивал, аж до самых печенок. А сейчас… Хотя ладно, лучше не думать о том, что с Вадимом происходит сейчас. Надо идти будить его. Уже половина девятого.
Она бесшумной легкой тенью порхнула через гостиную, потянула на себя тяжелую дверь в спальню, тихо приблизилась к широкому супружескому ложу. Вадим спал, разметавшись по нему крупным холеным телом, дышал тяжело, со свистом, как простуженный ребенок. Бася вздохнула, постояла над ним в задумчивости, в который раз пытаясь найти ответ на вопрос, давно ставший для нее риторическим: ну что, что женщины в нем находят? Что есть в ее муже такое, чего в других нет? Вроде излишками сексуального рвения природа его не одарила – ей ли не знать, жена все-таки. Тем более к отряду подобных героев-победителей он и сам себя никогда не относил. А при случае очень любил ввернуть фразу про конфронтацию интеллекта и гиперсексуальности – вроде того, что вещи эти природа так и не научилась совмещать в отдельно взятом человеческом организме. Тогда что они в нем находят? Этот самый пресловутый интеллект, что ли? Да мало ли на свете мужчин, у которых этого интеллекта – завались, хоть новый «Капитал» пиши, однако никакого женского сверхвнимания к своей персоне они и близко не чувствуют.
Хотя, если честно… Чего уж лукавить – знает, знает она ответ на этот вопрос. Конечно же знает. Есть в ее Вадиме нечто такое, чего у других днем с огнем не сыщешь. Это нечто – как теплый дурманящий ветер, как завораживающая особая мелодия. Она даже и название этому «нечто» придумала – спокойная харизма уверенной в себе импозантности, которая с годами только крепчает, как хороший коньяк. Длинно получилось, но точно. А если подмешать к этому немного веселого цинизма, да легкой насмешливости, да педантичное стремление к свежим рубашкам и вычищенной до блеска обуви, да запах дорогой туалетной воды – вот вам и вся разгадка этой харизмы. По сути – ничего особенного. А для женщин – как яркий свет для мотыльков. Летишь на него, ни о чем не думаешь. И она так же прилетела когда-то…
Кстати, надо рассказать ему, что он свистит во сне. Не храпит, а именно свистит. Может, от этого не очень приятного знания импозантности-то поубавится немного…
Видимо, ее короткая, но злая мысль каким-то образом долетела до спящего сознания Вадима, и в следующую секунду сонный свист неожиданно прекратился, сменившись коротким резким всхрапом. Таким громким, что она вздрогнула. Вздрогнул и Вадим, просыпаясь. Поднял слегка оплывшее лицо от подушки, потер ладонью глаза. Потом глянул на нее коротко, с плохо скрываемой досадой, тяжело вздохнул, нехотя поднялся с постели. Что ж, понятно. Значит, капризничать будем. Достоевщина, значит, с утра отменяется.
– Где мой халат, Бася? Почему ты все время уносишь из спальни мой халат? Я что, должен все утро заниматься его поисками, по-твоему?
– Да вон твой халат, успокойся…
Она протянула руку в сторону пуфика, где лежал Вадимов халат. Чистый, наглаженный, аккуратно свернутый.
– Хм… Откуда я должен знать, что это халат? И что за маргинальное выражение ты сейчас употребила – успокойся? Это что, сленг такой?
– Почему – сленг? Все так говорят…
– Нет. К счастью, не все так говорят. А нормально развернуть его нельзя было?
– Зачем?
– О господи…
Вяло махнув в ее сторону рукой, Вадим потянулся к халату, встряхнул его почти с остервенением, так что он развернулся воротом вниз. Бася сунулась было ему помочь, но наткнулась на его сердито выставленный локоть – отстань, мол. Да еще и рукав халата, когда Вадим развернул его, чтобы набросить на плечи, обидно прилетел ей в лицо. Будто оплеуху дал. Нет, для утренних капризов – это уже перебор…
– Вадим! Я не понимаю, на что ты злишься? Ты еще проснуться не успел, а уже злишься!
– С чего ты взяла, что я злюсь? Я спокоен, как никогда. Ты же мне посоветовала успокоиться, вот я и спокоен.
– Послушай, Вадим… Я не понимаю, что происходит! Я… Я просто теряюсь, когда ты такой… По-моему, я ни в чем перед тобой не виновата. Ты же сам… Ты же только под утро пришел… А ведешь себя так, будто это я…
Завязав пояс, он развернулся к ней медленно, глянул с досадой. Очень обидно глянул. Потому что ни капли ожидаемой виноватости не выплеснулось из этой досады. А порция холодного вежливого изумления выплеснулась изрядная. Такая изрядная, что ясно стало: со слезами не совладать. Они и без того наготове уж были.
Вот и подбородок задрожал сам по себе, и в носу защекотало, и лицо некрасиво поехало вниз. Не удержать.
– О боже… Только вот слез с утра не надо, прошу тебя! – страдальчески выставил Вадим впереди себя ладонь, отвел взгляд от ее лица. – Ты же знаешь, я не выношу! У меня очень трудный день впереди, прошу тебя, пожалуйста! Давай семейные сцены на потом отложим, если уж они тебе так необходимы! Я вечером приду, и ты будешь хлопотать эмоциями столько, сколько тебе угодно.
– Не надо так, Вадим… И вовсе я не собираюсь ничем… хлопотать…
– И правильно. И не надо. Потому что плакать ты совершенно не умеешь. А если не умеешь, то и не берись. Женские слезы – это своего рода искусство, знаешь ли. Плакать тоже надо уметь красиво. А ты… Ты посмотри на себя – расквасилась, как сирота казанская.
– Как умею, так и плачу! Я ж не актриса, я обыкновенная женщина…
– Да. Ты действительно не актриса. Ты всего лишь домохозяйка. И не надо стараться копировать свою знаменитую тезку, тебе до той полячки ой как далеко!
– Да никого я не копирую!
– Не будь смешной, милая… Копируешь, еще как копируешь.
– Но ты же сам! Ты же сам про это сходство только и говоришь! Ты же мне твердил всегда, что я на нее очень похожа, что тебя это ужасно заводит!
– Ну что ж, было дело, не отрицаю… – хмыкнул Вадим, скользнув по ней оценивающим и уже совсем не досадливым взглядом. – Внешнее сходство с той актрисой у тебя определенно имеется, этого, как говорится, не отнимешь… Но, повторяю, ты совершенно зря стремишься использовать ее манеры, тебе до нее далеко! У тебя… экстерьер не тот. Сходство есть, а изюминки нет… Интересно, отчего это твоей маме вздумалось в свое время назвать тебя Барбарой? Для тех времен имя вообще экзотическое. Надо же думать про последствия, когда даешь имя ребенку…
Он вздохнул и замолчал, будто искренне огорчился отсутствием в жене той самой изюминки, отделяющей ее от киношного образа. Бася тоже молчала, стояла, зажав нос дрожащими пальцами, пытаясь удержать рвущиеся наружу судорожные всхлипы. Нет, не удержать… Знала она за собой такой грешок – если уж скопилось внутри унижение, обязательно слезами наружу вырвется. Такое вот свойство организма. Плохое, наверное. У других унижение вызывает правильные эмоции: от взрыва ущемленного достоинства к ярости и гневу, а у некоторых и до рукоприкладства, бывает, доходит, а у нее – только слезы. И вот в чем парадокс! Ладно бы организм этими слезами от унижения очищался – так нет ведь. Все там, внутри, остается. А это – плохой признак. Потому что накопление обиды ни к чему хорошему в семейных отношениях в принципе привести не может.
Снова громко всхлипнув, она вдохнула в себя воздух с жалким писком. Вадим, будто очнувшись, посмотрел на нее с удивленной досадой, даже головой мотнул слегка, изображая, очевидно, что-то вроде запоздалого вежливого раскаяния. Потом ласково дотронулся до ее плеча:
– Ладно, ладно, прости. Ты права – я действительно виноват. Надо было позвонить с вечера, предупредить, что вернусь поздно.
– Четыре утра – это поздно? По-моему, это рано. Ты вернулся рано утром, Вадим.
– Ладно, не придирайся к словам. Скажи лучше – который час?
– Половина… де… девятого… – снова сильно всхлипнув, тихо прошептала она.
– Сколько?!
– Половина девятого.
– Как – половина девятого? Не может быть! Бася, черт тебя подери, почему ты меня не разбудила?
– Так я подумала… Если в семь часов разбужу, ты не выспишься… Сам же говоришь – день трудный…
– А я тебя что, просил об этом думать? Я же сто раз просил тебя будить меня по утрам в одно и то же время! В семь часов, и не позже!
– Извини. Я хотела как лучше.
– А не надо хотеть, как лучше! Не надо делать того, о чем тебя не просят! У меня сегодня, между прочим, на девять часов совещание с проектировщиками назначено… А где мой мобильник? Бася, черт тебя подери, куда ты унесла мой мобильник?!
– Да не видела я твоего мобильника… Говорю же, ты пришел под утро, и я…
– Бася, про утро я уже слышал. Мне достаточно одного раза. Надеюсь, ты не собираешься мне именно сейчас еще и ревнивую истерику закатить? Если собираешься, то давай быстрее, у меня времени в обрез…
Все это он произнес раздраженной скороговоркой, ощупывая карманы висящего на стуле пиджака. Потом вскинул на нее злые глаза:
– Ну, давай, чего ты замолчала? Ревнивая истерика будет?
– Нет, не будет. Ты же знаешь, зачем спрашиваешь? По-моему, я ни разу…
– Да знаю, знаю… – перебил он ее, извлекая из внутреннего кармана мобильник и торопливо нажимая на его кнопки, – все знаю, не продолжай. За десять лет супружеской жизни – ни одной истерики. Можешь себе медаль на грудь повесить. Можешь еще и коня на скаку остановить. Хотя это про русских женщин вроде сказано, а ты у нас под полячку работаешь… Но ты тоже все можешь, знаю. За то и ценю. Только вот разбудить вовремя не можешь…
Прижав к уху мобильник, он весь обратился в слух и даже выставил вперед ладонь, будто упреждая ее ответную реплику. Хотя она и не собиралась подавать никакой реплики. Потому что – чего тут ответишь? Это ж понятно, что любая ответная реплика вызовет еще большее раздражение, только и всего.
– Вадим… Тебе чай или кофе сделать? Лучше кофе, наверное, – опустив глаза долу, тихо произнесла она. – А завтрак уже на столе, я все приготовила…
Вот тебе – ответная реплика. Получи. Потому что истерики – уж точно не дождешься. Потому что ты меня – по правой, а я тебе – левую. Получи. Съешь мое самоуничижение с хлебом и маслом, отравись гадостью собственного хамского эгоцентризма. Что, не вкусно?
Оторвавшись на секунду от трубки, Вадим и впрямь глянул на нее весьма виновато, и сник, и даже моргнул растерянно, но уже в следующую секунду отвлекся, встрепенувшись долгожданным ответом вызываемого абонента.
– Маша! Ну где ты ходишь, почему трубку не берешь? Да дома я, дома, ничего со мной не случилось… Нет, совещание отменять не надо, я сейчас приеду! Да понял я, что ты звонила! Давай придумай что-нибудь, развлеки их… Откуда я знаю как? Ну, приятным разговором, душевными песнями… Русскими народными, какими! Соберись, Маша, соберись! Вспомни, что ты секретарь с высшим образованием! Да, еще Воронину напомни, чтобы он всю документацию в пристойном виде подал, не как в прошлый раз… Ну, скажи, что я уже еду, что в пробке стою…
Продолжая давать наставления секретарше, Вадим быстро прошел в ванную, и она торопливо метнулась на кухню, чтобы сварить обещанный кофе. Надо быстро, быстро… Турку – на плиту, омлет – в тарелку, сверху зеленью присыпать, из холодильника минералку достать… А, еще салфетки! И хлеб, хлеб в тостер запихнуть… Черт, кофе сейчас убежит!
Нет, не успела она кофе спасти. Да и незачем уже было. Хлопнула громко входная дверь – ушел… Кофейная лужица нагло завоевала все пространство плиты, горьковатый запах наполнил кухню, сильно запершило в горле – то ли от запаха, то ли от подступивших слез. Что ж, наверное, теперь и поплакать можно вволю. Хотя – нет! Из Глебкиной комнаты музыка слышна, проснулся, значит. Сейчас выйдет сюда, к ней, на кухню. Нет, не надо, чтобы он видел ее слезы…
Метнувшись в ванную, она закрыла дверь, постояла немного, запрокинув лицо вверх. И в самом деле – нервы стали ни к черту, никак эти слезы быстро не остановишь. Текут и текут. А главное – это противное дрожание из организма не уходит, колотится в руках, в груди, в горле. Ничего, сейчас она умоется, постоит еще немного, и все пройдет.
Открутив кран с холодной водой, она плеснула в лицо пригоршню, потом еще, потрясла головой, еще плеснула. Медленно распрямившись, посмотрела на себя в зеркало. Результат, надо сказать, плачевный получился – лицо мокрое, красное, в глазах свежая обида плещется. Сейчас поплещется немного и стечет в большое озерцо прижившейся в организме униженности. Вот так вот – озерцо есть, а необходимой изюминки – нет. И внешняя похожесть на польскую актрису есть. А изюминки – нет! Прав Вадим. Да и от похожести этой – какой толк? Ну да, лицо тонкое, нервное, и волосы светлые, и даже загибаются концами вверх, как у нее, там, в кино. Сами по себе загибаются, от природы. А изюминки-то – нет! Потому и есть она всего лишь Барбара Брылина, а не Брыльска. Вернее, раньше была Барбарой Брылиной, сейчас по мужу Потапова…
– Мам… Ты в ванной? Ты чего там, плачешь, что ли? – вздрогнула она от басовитого, петухом ломающегося голоса Глеба. – Выходи, мам…
– Да, Глебушка, иду! – воскликнула она бодренько и даже заставила себя улыбнуться в зеркало. – Сейчас завтракать будем, Глебушка! Иди на кухню, я сейчас…
Промокнув лицо полотенцем, она торопливо припудрилась, встряхнулась, распрямила плечи. Нет, не надо Глебке знать про ее слезы. У него сейчас возраст такой – особенно на всяческие переживания падкий. Как говорит Вадим, пубертатный. Нельзя его травмировать. Хотя черт его знает, может, и наоборот… Кто в этих педагогических дебрях разберется? Вот если бы она, к примеру, родной матерью ему была, то, может, и знала бы, а так… По возрасту она больше ему в старшие сестренки годится, чем в матери. На улице, когда рядом идут, прохожие явно на них смотрят как на молодую пару. Глебка – он же акселерат, в свои пятнадцать этот увалень на все двадцать выглядит, а она в свои двадцать восемь как была пигалицей, так ею и осталась. На девочку-подростка похожа.
Телевизор на кухне говорил уже громко, буйствовал красками, вовсю распоясавшись. Видимо, Глебка щедро прибавил звуку. На экране вместо улыбчивой утренней дикторши хозяйничал шустрый молодой мужик в веселеньком фартучке и поварском колпаке. Помешивал что-то в кастрюльке, косил одним глазом на камеру и тараторил без умолку: «…А поскольку, господа, мы стоим на пороге миллениума, это блюдо нам вполне подойдет и для новогоднего стола…»
– Нет, мам, ты только послушай! На каждом канале они только и делают, что трещат про этот миллениум! Если не так, то сяк! Договорились, что ли? Волну гонят, ага?
– Это ты точно сказал, Глебка. Именно волну и гонят. Да выключи ты его, давай позавтракаем спокойно!
Глеб послушно потянулся за пультом, и в следующую секунду среди опустившейся на кухню тишины раздался ее громкий запоздалый всхлип. Черт его знает, как так получилось. Сам по себе вырвался, на вдохе. А сама виновата! Если б мужик в телевизоре продолжал тараторить, Глебка и не услышал бы…
– Так. Опять, значит, плакала. С отцом ссорились, да? Чего он на тебя наезжал?
– Нет, Глебушка. Он не то чтобы… он… он…
– Да ладно, я же слышал! Еще и к имени твоему привязывался! А правда, почему тебя так интересно назвали – Барбарой? Я никогда не спрашивал…
– Да ничего интересного, Глебка. Просто моя мама так захотела. Ты же помнишь мою маму?
– Ну да. Ты меня маленького к ней в гости возила. Я помню. Я ее звал – бабушка Фрося. Она мне каждый день пирожки пекла и козьим молоком поила. Мы с ней ходили, я помню, на эту козу смотреть. Она была настоящая, беленькая такая. Машкой звали. Мам, а Фрося – это значит Фекла, да?
– Нет, Глебка. Ее полное имя – Ефросинья. Дед наш, понимаешь ли, был со странностями и дочерям своим, то есть маме моей и тете, дал старинные русские имена – Евдокия и Ефросинья. Ты представь только, каково им было расти с такими именами – Дунька и Фроська? Знаешь, как их в школе за это жестоко дразнили?
– Да уж, прикололся твой дед, ничего не скажешь…
– Ага. Прикололся. Вот моя мама и решила, что дочку потом обязательно как-нибудь красиво назовет. Ну, и назвала… Она ж меня без мужа родила, дед ее потом за это из дома выгнал. Жуть какой строгий был! Тетя Дуня сама от него уехала, а мама с маленькой дочкой, со мной то есть, из дома ушла. Правда, потом, когда он совсем состарился, с мамой помирился. И меня, свою внучку, признал. Но все равно упорно называл меня Варькой. Никакая ты, говорил, не Барбара, а как есть Варвара. А фамилия у меня была Брылина. Вот и росла я Барбарой Брылиной, сама того не ведая, какая у меня тезка-актриса есть. Это уж потом знаменитый новогодний фильм на экраны вышел – ну, который перед каждым Новым годом обязательно по всем каналам крутят, про иронию судьбы, про учительницу… Видел?
– Да видел, видел… По-моему, фигня полная.
– Ну почему же – фигня? Совсем даже не фигня! Ты еще омлет будешь?
– Давай…
– А насчет фильма ты не прав, Глебка! – горячо продолжила Бася, повернувшись к плите и накладывая в тарелку пасынка еще одну порцию омлета. – Ты знаешь, какую он революцию тогда произвел? Все его в Новый год посмотрели, потом столько разговоров было… Там польская актриса снималась, Барбара Брыльска. В общем, она была такая, такая…
– Ой, да обыкновенная! – проговорил Глеб неразборчиво, запихивая в рот порядочный кусок омлета. – Тетка как тетка! Я же видел! Вроде молодая, а старше нынешней Мадонны выглядит!
– Ну конечно, если образ Мадонны брать в качестве эквивалента красоты…
– Мам! Давай не будем про Мадонну, ладно? Ее вообще ни с кем сравнивать нельзя. И уж тем более с твоей этой…
– Ладно. Про святое – не будем. Согласна.
– А ты не смейся!
– Я не смеюсь, Глебушка. Тебе показалось. Честное слово, не смеюсь. И не улыбаюсь даже. Я твои вкусы всегда уважала и впредь буду уважать.
– Да знаю, мам… Ну, а дальше-то что было? Твоя мама не пожалела, что назвала тебя Барбарой, как ту полячку?
– Нет. А чего ей жалеть? Это же и впрямь удивительно, что все так совпало! Она – Брыльска, а я – Брылина. Ты знаешь, мне кажется, что мою похожесть на эту актрису она между делом взяла да и сама себе додумала… А когда человек во что-то искренне верит, то получается так, как он хочет. В общем, мне уже ничего не оставалось, как расти и взрослеть во взлелеянном мамой образе… – тихо рассмеявшись, развела руками Бася. – И ладно бы, если б она сама по себе тихо довольствовалась этим образом – куда ни шло. Так нет же, она и всех окружающих убедила в том, что я – маленькая копия той польской актрисы. И все поверили, представляешь?
– Ага. Психоз массового сознания, да?
– Ну, не совсем уж психоз… Людям, знаешь, всегда хочется чего-то необыкновенного. Вот была бы я, к примеру, Варварой, а не Барбарой, на это обстоятельство никто бы и внимания не обратил, а так…
– Но ведь ты и правда на нее похожа, Бась!
– А что делать? Пришлось! – со смехом развела она руками. – Не могла же я маму подвести! Чем больше росла, тем больше схожести образовывалось.
– А ее ортодоксальный папаша, ну, твой дед то есть, как к этому отнесся? Что ты на актрису похожа?
– Да ему уж и дела не было до этого, Глебушка. Мне двенадцать лет было, когда он помирать собрался. Болел сильно, долго маму мучил… Я помню, как мы с ней ходили за ним ухаживать. Он уже старенький был, слепой и глухой, а все равно – сердитый. Кричал на нее, как на девчонку. А она ведь меня поздно родила, в сорок лет почти… Вот и считай, сколько ей было. Пятьдесят два года – почти пенсионерка. А он ей – Фроська туда, Фроська сюда… Еще и костылем замахивался. Потом он умер, а мы так с мамой вдвоем и жили. Городок у нас малюсенький был, все друг друга знали. Да что я говорю – был, он и сейчас есть…
– Ага, я помню. Там такие деревья росли большие – выше домов.
– Да. Это липы…
– А еще помню, что там были деревянные тротуары.
– Ну да… Мама пишет, что там и сейчас ничего не изменилось. А соседи до сих пор ее спрашивают – как там твоя Баська-полячка в большом городе живет? Представляешь? Меня с детства так и звали – вон, мол, смотрите, Баська-полячка пошла, Фроськина дочь… Смешно звучит, правда?
– Ага, смешно… Мам, а почему бабушка Фрося к нам в гости никогда не ездит? Не скучает, что ли? Я ж ей вроде как внук… Или как бы внук, если я тебя мамой зову… Пусть она приедет, ты ее позови!
– Ой, что ты, ее и не выманишь сюда! Она Вадима страшно стесняется. Да и не только Вадима, она вообще всех стесняется. Такая она у меня – пугливая мечтательница… Нет, я ее приглашала, конечно! И тетя Дуня ее к себе звала. Только она и к ней тоже не поедет. Боится. Она ее всегда боялась, с детства. Странно, да? Вроде тетя Дуня – ее единственная старшая сестра… Хотя, если честно, Глебка, я тоже своей тетки побаиваюсь. Ты же знаешь, какая она у нас боевая!
– Да уж знаю. Классная бабка! Так матюками концептуально по телефону кроет, что уши в трубочку сворачиваются. Таких даже по телевизору не услышишь! Ты знаешь, что она недавно отцу заявила?
– Что? – испуганно вскинула на пасынка глаза Бася.
– А что будто мы с отцом, такие-рассякие, тебя вот уже десять лет как хотим, так и пользуем… Представляешь, так отцу прямым текстом и заявила! И слово такое противное подобрала – пользуем! Я сам слышал.
– Глебка! Ну как тебе не стыдно? Чего ты повторяешь всякую ерунду!
– Так она сама так говорит! Я при чем? – возмущенно растопырил карие глазищи Глеб. – Если б она не говорила, я бы и не повторял!
– И что с того, что она так говорит! – не сдавалась Бася. – У нее просто характер такой… не из легких. Неуживчивый, своеобразный… Понимать же надо! А что в выражениях не стесняется, так этому тоже свое объяснение есть. Она меня таким способом любит, понимаешь? Способом нападения. А что делать – жизнь у них с мамой тяжелая была. Если бы тетя Дуня огрызаться не научилась, то, наверное, тоже овцой забитой около отца-деспота всю жизнь прожила, как мама. Ты знаешь, на самом деле тетя Дуня маму очень, очень жалела, хоть и ругала в письмах за беззубость на чем свет стоит. А когда я школу закончила, она сразу меня к себе позвала, в институт поступать. Чего тебе, говорит, в глухой провинции пропадать? Ну, я и поехала… Поступить не поступила, зато вас с отцом встретила и полюбила…
Последнее слово вдруг ни с того ни с сего застряло в горле, съежилось комком, ударило в нос так и не пролитыми слезами. Вот не зря говорят, что все исходящие из организма слезы выплакивать до конца надо, иначе они потом выскочат в самый неподходящий момент.
Тихо шмыгнув носом, она встала со стула, торопливо развернулась к плите, со звоном подняла крышку со сковородки с омлетом.
– Глебушка, ты добавки будешь? Давай еще, а?
– Нет. Я наелся. Ты только не реви, пожалуйста. Не надо.
– А я и не реву… С чего ты взял?
– Ой, да не держи меня за малолетку, мам! Что я, ситуацию не отражаю, по-твоему?
– В… каком смысле – не отражаешь? Что ты имеешь в виду, Глебушка?
– Что, что… Это ж ослу понятно что. Мам… Да расслабься ты, честное слово! Забей на него! Подумаешь, пусть он налево сходит! Да у всех наших пацанов отцы такие! А у Борьки так вообще… Отец все время туда-сюда мечется, уходит-приходит, уходит-приходит… А матери Борькиной это по фигу! То есть фиолетово – полностью! Она только смеется, говорит, левак укрепляет брак…