Страница:
О, наконец-то автобус. О счастье, и свободные места есть! Ехать долго, через весь город, считай. Жаль, книжку с собой не взяла… Ничего, можно просто в окно посмотреть. Расслабиться, поплыть рассеянным взглядом по неоново сверкающим красно-сине-фиолетовым всплескам… Если прищуриться, то эти всплески тянутся одной линией – названия магазинов, реклама, свет фонарей… Красиво. Нарядные сумерки. Только на остановках блескучая линия дает сбой. Видно в окно натуральную картинку. Видно, как город брезгливо съеживается в остатках грязного снега, а сумерки кажутся вовсе не нарядными, а холодными и туманно-волглыми.
И все-таки – весна! Еще немного, и островки грязного снега растают, и грянет апрель с ярким солнцем, с первой травой на газонах, с редкими пупырышками желтых одуванчиков! Новая весна – новая жизнь…
Нина с детства любила весну. Не само по себе состояние разбуженной природы, а заложенное в этом состоянии ожидание лета. И все эти действа весенние любила – подготовку к лету. Когда мать в субботнее утро с шумом открыла законопаченные на зиму оконные створки, и комната заполнилась ветром и звуками апреля – гомоном обалдевших воробьев, криками дворовой ребятни, тоже обалдевшей от весенней ярости солнца. И – начинался обиход… Сначала мать намывала стекла дурно пахнущей нашатырем водой, потом натирала с двух сторон скомканными газетными лоскутами до состояния прозрачности. Яростно так натирала, сжимая от усилия губы и раздувая ноздри…
Потом меняла зимние шторы на летние. Мать их смешно называла – бумазейные. А зимние, тяжело и нарядно жаккардовые, подвергались бережной стирке и убирались в шкаф, на полки с «богатством», как насмешливо отзывался о маминых запасах «богатства» отец. Были там и льняные скатерти, которые никогда не использовались, и яркие махровые китайские полотенца, и комплекты постельного белья, тоже почему-то девственно сохраняемые. Так мать хотела. Говорила – это, мол, Ниночкино приданое. А отец сердился на такое мещанство, но не очень. Просто хмурился недовольно. Но материн апрельский переполох в доме уважал! И даже помогал, как умел. Например, выносил во двор ковры, колотил по ним палкой, выбивая столбы пыли. Мать только вздыхала, глядя на него из окна. А соседка, тетя Ляля, говорила, недобро усмехаясь, – это он так ностальгирует, мол… По привычке весеннюю генеральную уборку с Первомаем ассоциирует. Раньше-то, мол, к Первомаю, как к Пасхе, люди готовились.
Да, тогда их квартира считалась коммунальной, вторую комнату занимали соседи – тетя Ляля и дядя Петя Михеевы. Лялечка с Петечкой, как они сами себя называли. Отец их терпеть не мог. Называл почему-то спекулянтами. А мать терпеливо объясняла: это раньше, Ниночка, всех подлых торгашей так называли, которые пользовались временными трудностями по недостатку некоторых товаров и продавали их из-под полы, и за это их могли строго наказать, даже в тюрьму посадить. А теперь времена другие, Ниночка, теперь все можно, потому эти «подлые» и вылезли из всех щелей на солнышко. А папе это очень не нравится, понимаешь, Ниночка? Потому что это несправедливо, это нетрудовой доход, как говорит папа. У станка не стоять, до седьмого пота не вкалывать… Понимаешь?
Нина не понимала. Ну, подумаешь, торгует дядя Петя Михеев джинсами и курточками на стихийном рынке, что расположился на площади у кинотеатра, и пусть себе! Тоже ведь не большая радость – весь день торговать. Таскать на плечах эти огромные клетчатые баулы. Тем более про дядю Петю Михеева язык не поворачивался сказать – подлый. Наоборот, он был добрым. Шла от него какая-то особенная веселая сила, и тетя Ляля смотрела на него тоже всегда весело. И улыбалась, и в щеку нежно целовала, когда он по утрам на свои «подлости» уходил. Мать, например, папу никогда не целовала. И духами от нее, как от тети Ляли, не пахло. А пахло хозяйственным мылом и щами с кислой капустой.
Да что там – запахи… Это вообще были разные миры – их комната в сравнении с комнатой тети Ляли и дяди Пети. В их комнате почему-то всегда было мрачно, а в соседской – светло, хоть и выходили окнами на одну сторону. Может, потому, что в соседской комнате всегда музыка играла? И не какая-нибудь развеселая про «три кусочека колбаски», а та самая, которую хочется слушать, замерев и оробев у дверей…
– Ну, чего замерла, Ниночка? Тебе «Роллинг Стоунз» нравится, да? Или больше «Пинг Флойд»? – улыбалась из дверей приветливая тетя Ляля. – Заходи, не стесняйся! Мне тоже «Пинг Флойд» больше нравится. Это хорошо, что ты хорошую музыку чувствуешь. Не все потеряно, значит.
Она не понимала, что это значит – не все потеряно. Да, музыка была действительно хорошая, завораживала ее детскую душу. Притягивала к себе. Нина заходила, садилась тихо на диван, слушала. И в то же время сторожила чутко, не хлопнет ли входная дверь – вдруг мать или отец вернутся…
– Нин, а ты книжки какие-нибудь читаешь?
– Нет, теть Ляль. Я же маленькая еще. Осенью только во второй класс пойду!
– Ничего себе, маленькая! Да я в твоем возрасте уже вовсю «Анну Каренину» шуровала! Правда, не понимала ничего, но все равно. Интерес-то был! Неужели тебе читать неинтересно?
– Я не знаю, теть Ляль. Мама с папой книжки не покупают. Говорят, от них пыль в комнате.
– Да знаю я про твоих маму с папой. Маме для чтения журнала «Работница» вполне достаточно, а папе… О папе – вообще помолчу. Просто мне тебя жалко, Нин. Ты что, и впрямь в свои семь лет ни одной книжки не прочла?
– Нет…
– А дома что, вообще-вообще никакого чтива нет?
– Нет… Папа раньше газеты читал, а теперь забросил. Говорит, в них неправду пишут. А мама – да, мама журнал «Работница» иногда читает. И еще журнал «Крестьянка».
– Что ж, понятно… Куда ж «Работница» без «Крестьянки»-то… – сокрушенно вздыхала тетя Ляля, выискивая что-то на полке с книгами. – Что же тебе дать почитать, прямо не знаю! Из детского ничего нет, не буду же я «Тома Сойера» в доме держать. – И, обернувшись, переспрашивала резко: – Что, и Бичер Стоу не читала?
– Нет… А кто это?
– «Хижина дяди Тома»!
– Нет, не знаю…
– Ну, ты даешь! Знаешь, не хочу говорить плохо о твоих родителях, конечно… Но так же нельзя, ей-богу! Придется тебе как-то создавать собственный фон жизни, девочка. Иначе погибнешь. Понимаешь ты это или нет?
– То есть я умру, что ли?
– Нет, нет. Не физически, духовно погибнешь! И сама не заметишь, как это произойдет. Вырастешь, выдадут тебя замуж за слесаря-идиота. А впрочем, о чем я? Какое мне дело. Да и книжек подходящих у меня для твоего возраста нет. Ну, разве вот эта… Возьми, попробуй почитать. Это сейчас очень модная французская писательница – Франсуаза Саган. Все поголовно читают. Там про любовь, конечно, но… Ничего страшного. Возьми. Может, осилишь. А не осилишь, так хоть на зуб попробуешь. Только родителям не показывай, они поймут неправильно. То есть от своей печки поймут, не дай бог…
Может, и зря тогда тетя Ляля дала ей Франсуазу Саган. Оставила один на один с потрясением. Да, это было потрясение, расколовшее ее детский мирок надвое! Страница за страницей, книжка за книжкой, трещина расползалась все больше и больше… Так и пошло – Нина читала и другие книги, конечно, но Франсуаза Саган все равно оставалась любимой. Ужас был в том, что она поверила в мир, созданный писательницей. Раскрыла объятия, приняла в себя с нежностью. И он, этот мир, с благодарностью устроился внутри ее. Он стал ее миром – чувственным, нежным, необъяснимо притягательным. А главное – тайным! Не приведи господь, мама с папой увидят! Скандал поднимут – малолетняя дочь про секс читает! Секса же в стране еще не было! Хотя – уж какой там секс, подумаешь… Многого она, конечно, в силу возраста не понимала, да и не пыталась понять. Не понимание как таковое было важно, а сам процесс чтения, похожий на нежное плавание в теплых волнах. И эти имена, звучавшие музыкой на языке… Сесиль, Сирил, Натали! Ах, черт возьми, какая романтика! Впрочем, она тогда этого слова не знала. Зато книжку зачитала до дыр. И попросила у тети Ляли другую. А потом еще, еще… Годы шли, можно было выходить вместе с Франсуазой Саган из «подполья», а выходить не хотелось. Куда выходить-то? В жизненную грубость и пошлость? Нет, так интереснее было – нести в себе себя, немного другую…
Да, странные они были, тетя Ляля с дядей Петей. Папа на них нападал все время, а они снисходительно помалкивали. А дядя Петя однажды ей просто так джинсы-варенки подарил. Держи, говорит, Нинуха, это неликвид, там одной клепки на кармане не хватает… О, это было счастье, необыкновенное, неземное! Мама всплеснула руками, зыркнула глазами на дверь, боясь, что папа увидит… Потом они его обманули, что джинсы, мол, сами пошили. По выкройке из популярного журнала «Бурда». Папа нахмурился, оглядывая ее обтянутую джинсой девчачью попку, проговорил сердито – бурда и есть бурда… А потом маму отругал, Нина слышала. Нечего, сказал, девчонку на такой путь сбивать, если она девчонка, так пусть юбки носит! А то – джинсы… Как у этих спекулянтов…
Когда дядя Петя открыл на их улице свой магазинчик, в квартире поселилась открытая ненависть. Магазинчик назывался «комок», и это слово, часто произносимое на общей кухне, вызывало у папы приступ тихого раздражения. Особенно его раздражала тетя Ляля, меняющая новые наряды чуть ли не ежечасно. То платье на ней с большим белым воротником, то брюки шелковые, то рубашка с огурцами-загогулинами! И бусы, и заколки в волосах, и серьги – матовые шары… Они вдвоем с мамой только рты раскрывали и тихо стонали в изнеможении. А папа сердился. Наконец маме было строго-настрого заказано даже смотреть в сторону тети Ляли и со спекулянткой не разговаривать, чтоб та не возомнила о себе лишнего.
А тетя Ляля и не мнила. Ей вообще было все равно. Ждала себе мужа после трудового дня, жарила курицу на сковородке. Мама только вздыхала – надо же, целую курицу. Из нее же пять супов можно сварить.
Запах от тети-Лялиной сковородки шел плотный, нагло-сытный, заполонял собой всю квартиру. Никакого супа с кислой капустой на жидком курином бульоне уже не хотелось. И холодца не хотелось. И пирогов. И сердиться на тетю Лялю, как папа, тем более не хотелось. Чего на нее сердиться-то? Она ж такая веселая, глаза ясные, улыбчивые. А у мамы глаза, наоборот, всегда тусклые и несчастные. А еще – руки… Какие у них были разные руки, у тети Ляли и у мамы!
Да что там – руки. Все было у них разное. А однажды Нина увидела, как дядя Петя тети-Лялину руку поцеловал. Просто так, ни с того ни с сего. Проходил мимо, обнял за талию, приложил ее ладошку к губам. Нина тогда подумала с надеждой: вот бы и папа так же мамину руку поцеловал!.. Она даже сказала ему об этом, дурочка. У мамы, мол, руки такие некрасивые, ты их поцелуй, ей приятно будет. А папа опять рассердился: еще чего, мол, выбрось эти глупости из головы! Твоя мать такими руками гордиться должна! Потому что они у нее честные рабочие руки, такие, какие надо руки, и ни в каких поцелуях не нуждаются! И ты своей матерью гордиться должна!
Да, наверное, она должна была. Но что делать – среда обитания оказывает влияние на жизнь, формирует взгляды. Никуда от этого не денешься. Глядя на жизнь мамы и тети Ляли, Нина поневоле делала для себя выбор. И подсознательно – какое там еще у девчонки сознание! – строила себе мосты в этот выбор. Что-то шевелилось внутри, протест какой-то. Протест против тусклых маминых глаз, против «гордости» за мамины руки, против отцовской ненависти к ухоженному и обаятельному дяде Пете…
Может, именно из этого протеста и выросло в ней некое чистоплюйство в отношении к собственной плоти. А может, романтические герои Франсуазы Саган сделали свое черное дело. Надо было как-то определяться в предложенных жизненных обстоятельствах – совсем не романтических… Надо было идти на компромисс. А как же иначе? В школьной тусовке ее бы с романтизмом точно не поняли. Отвергли бы, назвали «чучелом». И потому – хочешь не хочешь, а в девчачьих пересудах ей приходилось участвовать, особенно в старших классах. Ох уж эти пересуды-обсуждения! Из них напрямую вытекало, что у каждой уважающей себя девчонки непременно должно случиться «это самое», и чем раньше, тем лучше. Как статус успешности в школьной тусовке. А иначе – никак. Надо, и все тут. Пришлось искать выход – придумывать себе легенду в образе соседа-студента, с которым якобы «это самое» благополучно и свершилось. Даже пришлось прилепить к легенде некоторые подробности. Было, между прочим, в этих подробностях и целование рук – походя, мимоходом… Прихожу, мол, к нему – руки целует, ухожу – руки целует… Во дурак, да? Девчонки ржали, но верили. А зря верили. Так и получилось, что пронесла она свою девственность через школьные годы, через строительный колледж, куда поступила-таки по настоянию папы и мамы, и вручила Никите подарком… Хотя – почему вручила? И мысли об этом не было – вручить, тем более получить за такой подарок дивиденды. Как-то само собой все произошло. В тот миг и не думалось… Потому что влюбилась, с первого взгляда, бесповоротно. Наверное, навсегда…
А соседи потом засобирались уезжать, как дядя Петя говорил – за бугор сваливать. Вроде того – родственники в Америке отыскались, зовут… Хотя папа уверенно рубил воздух ладонью – врет, все врет, откуда у советского человека родственники в Америке? Наворовал, а теперь еще и родину продать хочет! Или от бандюганов сбегает, с которыми барышом не поделился! Все, все они одним миром мазаны!
И очень обозлился, когда дядя Петя мирно предложил ему комнату выкупить. Набычился, побагровел лицом:
– Я?! Я – выкупить? Это с каких хренов, интересно, ты мне такое, честному рабочему человеку, предлагать смеешь? Да я всю жизнь на государство пахал, я эту вашу комнату давно заработал, мне она и без того положена!
– О чем вы, Владимир Ильич… – снисходительно подняла красивую бровь тетя Ляля. – Я на вас удивляюсь, честное слово. Как только мы уедем, сюда же сразу заселят кого-нибудь, и полгода не пройдет! Мы же комнату не приватизировали, не успели, к сожалению… Видите, в какой спешке уезжаем.
– Ну и катитесь к чертовой матери! Космополиты!
– О, какое вы слово выучили, Владимир Ильич. Похвально, похвально. Вы хоть знаете, что оно означает?
– Конечно, знаю! Предатели, значит! Предатели нашей родины! И не смейте мне ничего предлагать, я на сделку с совестью не пойду! Комната не ваша, а государственная!
– Так пропадет же, Владимир Ильич. Других людей в нее заселят.
– А вы об этом не беспокойтесь! Уж как-нибудь без вас разберутся, кому освободившуюся жилплощадь отдать!
– Так жалко же, Владимир Ильич. Вас и жалко. А так бы у Ниночки своя комнатка образовалась.
– А она и образуется. Кому ж, как не нам, ее отдадут? Мы всю жизнь на производстве…
– Да уж, Владимир Ильич, – грустно покачал головой дядя Петя, глядя на отца с большой печалью, – видимо, социалистические принципы распределения благ крепко в вас засели, в состав крови вошли. Надо лечиться, Владимир Ильич, нельзя так жить, будто в вакууме. Поверьте, от прошлой жизни ничего уже не осталось. Ну, может, кроме вашего пролетарского имени. А может, вам имя сменить, а? Может, вам хоть это поможет вылечиться?
– Да ты… Да ты… Иди ты знаешь куда!.. – тяжело просипел отец, сжимая кулаки. – Катись в свою Америку, и чтоб духу твоего!..
– Тихо, Володь, тихо… – засуетилась мама, испуганно глядя на отцовы кулаки. – Надо ж послушать до конца, что они предлагают. Отказаться-то всегда успеем.
– Вот ты и слушай, коли тебе охота! А меня – уволь! Ишь чего – денег они захотели! Все только деньги, деньги… Одни деньги на уме…
Поднялся, ушел из кухни к себе в комнату. Но дверь не закрыл и телевизор не включил, как обычно. А тетя Ляля ласково обратилась к матери:
– Ну, хоть ты будь более вменяемой, Лид. Ведь провороните жилье, ей-богу, провороните! А так бы Петя все по-умному сделал, кому надо, на лапу бы дал. Сейчас ведь все можно, Лид! Чиновники, как лоси непуганые, прямо с ладони берут, только дай. И все бы на обоюдную пользу. Вы нам – деньги, мы вам – прописку в нашей комнате организуем.
– Лида! А ну подь сюда! – гаркнул из комнаты папа так яростно, что мама с тетей Лялей вздрогнули, одинаково приложив ладони к груди. – И Нинка пусть домой идет, нечего ей там всякие глупости слушать!
Мама подскочила со стула, махнула Нине рукой суетливо – пошли, пошли… А тете Ляле шепнула одними губами:
– Потом, после поговорим.
И действительно поговорила. Только это уже без Нины было. Судя по весьма озабоченному маминому лицу, предложение соседей было воспринято ею как руководство к действию. Потому что приехали вскоре деревенские мамины родственники, ввалились всем табором, в квартире стало шумно, запахло солеными груздями, квашеной капустой и самогонкой. Весь вечер «видались», как называла мама стихийное застолье, потом улеглись кто куда. Нину положили на кухне, соорудив из стульев что-то вроде неудобного топчана. Приказали сразу заснуть и не шевелиться лишний раз, чтобы стулья не расползались в разные стороны. Но разве можно серьезно уснуть при такой задаче? Так, подремать слегка… И сквозь дрему она услышала мамины слова, произнесенные быстрым горячим шепотком:
– …Зина, да мы отдадим… И вам, Клавочка, отдадим…
Тетя Зина с тетей Клавой – мамины младшие сестры. Тетя Зина вдова, тетя Клава при муже, чей богатырский храп доносился из комнаты.
– Вы уж, девки, не обессудьте, что обратилась в трудную минуту. Просто случай упускать жалко. Сами ж видите, как живем, ютимся втроем в одной комнатке.
– Случай, случай, – хмыкнула тетя Клава. – Случай-то для твоих соседей хорош, а для тебя… Чего они, без денег никак прописать не могли? Чисто по человеческой душевности? Все равно ж уезжают!
– Да ты что, Клав… – безнадежно махнула рукой мама. – Какая такая душевность, они ж образованные! А у образованных, сама знаешь, какая душевность… Это у простого человека душевность из всех щелей прет, а у этих… У этих все с хитрецой…
– Это да. Это ты правду говоришь, – грустным шепотом констатировала тетя Клава. – Чем проще человек, тем шире у него для доброго дела душа открыта. Это да…
Нина, лежа на своем топчане, лишь тихо удивилась этому странному жизненному наблюдению. И совсем оно не вязалось с обликом тети Ляли и дяди Пети…
– Лид, а чего ж не подкопили-то? – ворчливо вступила в диалог тетя Зина.
– Да где там… – тихо вздохнула мама. – Вон, на заводе уж третий месяц зарплату не выдают…
– А с чего тогда долг отдавать будешь? – резонно заметила тетя Клава. – У нас ведь тоже, знаешь, не лишние, не в огороде растут…
– Да ладно тебе, Клав! – повысив шепоток до сердитого сипения, осадила сестру тетя Зина. – Кто спорит, лишние они или не лишние? Мы-то с тобой и впрямь огородом можем прокормиться и пасекой, и Лешка твой с охоты завсегда мясца добудет… А Лидке тут чего? Кусок асфальта с улицы принести да из него суп варить?
– Клав, я правда отдам… – залепетала мать жалко, со слезой. – Я от Володи потихоньку откладывать буду. Еще полставки уборщицы возьму, хоть и копейки платят, а все вперед.
– Ладно, не реви, – виновато пробурчала тетя Клава. – Я дам, конечно… Есть у меня своя заначка, в зелененьких бумажках храню, добрые люди надоумили. Только Лешке моему не проговорись, поняла?
– Что ты, Клавдейка, что ты!..
– И я дам… Сколь есть у меня, столь и дам, – решительно подвела под разговором черту тетя Зина. – Чай, не в чужие руки даем, Клавдейка, правда? А уж отдаст, не отдаст… Это уж как звезда упадет, нынче особо свою жизнь не запланируешь. Кругом черт-те что творится… Хорошо, мы на подножном корму перебиться можем, а в городе? Ладно, Лидка, не реви, на вот тебе, считай. Сейчас Клавкин Леха покрепше уснет, она тоже свою заначку достанет. В подкладке пальто зашита, слышь… Да не реви, говорю! Сказали ведь, поможем! Мы люди простые, нам душевности не занимать.
Родственники на другой день уехали. Через неделю уехали и соседи, навсегда попрощавшись. Отца в день их отъезда не было, и мама позволила себе всплакнуть, обнявшись с тетей Лялей. А дядя Петя смешно потрепал маму по щеке, и она вдруг потянулась за его ладонью, как кошка, которую походя приласкали… Потом стрельнула испуганным взглядом в сторону Нины, опомнилась. И лицо сделалось пугливо-красным от смущения. Было что-то в этом смущении – неприличное для соседского расставания, что ли… Это уж потом, когда повзрослела и в памяти воспроизвела свою детскую жизнь, поняла – что…
А вечером пришел с работы папа. Накормив ужином, мать подсунулась к нему как бы между прочим:
– Володь… Я вчера в исполком ходила, насчет ордера спросить на соседскую комнату…
– И что? – напрягся взглядом отец.
– Да все нормально, Володь… Дают нам ордер-то. Сказали, надо кое-какие бумаги оформить.
– Ну? А что я говорил? – снисходительно пожал плечами отец. – Так и должно быть, положено мне. У них же там сохранился небось список передовиков с турбомоторного! А как иначе-то? Так и должно быть!
– Ну да, Володь, ну да, – часто закивала мама, убирая посуду со стола. – Именно список и сохранился, как же иначе…
Нина сидела за столом, уткнувшись взглядом в стакан с компотом, где на дне плавали вялая черносливина, расплывшаяся медузой курага и пара изюминок. Отчего-то жалко было маму – до слез. Еще и вспомнилось, как она с дядей Петей прощалась. Как кошка…
– …«Профессорская»! Следующая остановка – «Комсомольская»! – будто издалека послышался голос водителя из динамиков.
Нина открыла глаза, вздрогнула, соображая, – как это, «Профессорская»? Уже? Так утонула в прошлом, что чуть свою остановку не проехала? Сорвалась с места, бросилась к еще открытым дверям… Успела!
На улице шел снег. Вот вам и продолжение весны с теми же тайно подлыми прелестями. За ночь, значит, милый снежок припорошит ледяные колдобины, скроет от глаз, а утром оскальзывайся на них, дорогой прохожий… Шутка такая весенняя, кергуду. Падай, прохожий, не стесняйся, разбивай голову.
Нина поежилась, натянула на голову капюшон, шагнула в темную арку, что вела во двор дома. Подумалось в который уже раз – плохую квартиру они с Никитой сняли. Район спальный, дома старые, кирпичные, еще и эта арка во двор… Всегда темная. Страшно же. Надо Никите позвонить, чтоб в окно глянул. Окна их квартиры аккурат на эту арку выходят.
Не отвечает… Гудки длинные. Не слышит, что ли? О, да его дома нет. Окна темные.
Нина нажала на кнопку отбоя, зачем-то кликнула еще раз. Это от досады, наверное. Если уж сразу не ответил…
Открыла дверь подъезда, шагнула в темноту. Ничего, это привычно, здесь отродясь лампочка не горела. Там, где почтовые ящики, уже посветлее, туда окно с лестничной площадки выходит. И подниматься по лестнице недолго – всего на второй этаж…
Вошла в квартиру, включила свет в прихожей, на всякий случай крикнув призывно-весело:
– Никита! Ты дома?
Ага, сейчас… Дома он, как же. Размечталась.
Раздраженно дернула собачку «молнии» на куртке, нагнулась, стянула с ног сапоги. Огляделась в поисках тапочек. Да черт с ними, с тапочками… Нет его дома! Нет! И на звонки не отвечает! Да что это, в самом деле…
Зажгла везде свет, побродила по неуютному чужому пространству. Шкаф, ковер, телевизор, тахта. Все допотопное, хозяйское. На кухне унылый мебельный гарнитурчик, оранжевый пластиковый абажур. Холодильник урчит сердито. Нина выключила свет, встала у окна – так лучше улицу видно. Если из арки огоньки фар покажутся, значит, это Никита едет…
Нет. Никто не едет. Стой, жди. Глотай слезы. Дурочка.
Прикусила губу, усмехнулась горько. Еще и вспомнила данное матери обещание… Когда он жениться надумает, говоришь? Ой, мам, да какое там – жениться. Смешно. Наплевал он на нее, без всякой женитьбы наплевал. Сидит сейчас где-нибудь с однокашниками в уютном кафе, музыку слушает. Они ж такие продвинутые насчет музыки – однокашники… И однокашницы тоже. Зачем она ему, зачем? Сам эту квартиру нашел, сам сюда ее притащил. Гражданский брак называется, репетиция семейной жизни. Какая там, к черту, репетиция…
Злая правда все разрасталась внутри, подступала к горлу, не давала дышать. Нет, надо прекращать это совместное нелепое проживание. Самой рубить гордиев узел. Если парень до такой степени не уважает девушку, с которой живет… Даже позвонить не соизволил, предупредить, что поздно придет! Ничего, Нинка девушка душевная, из простых, Нинка все схавает! Хотя… Насчет «Нинки» она, конечно, погорячилась. Никогда он ее Нинкой не называл. Нина, Ниночка, Нинусь. Как же у него ласково это звучит – Нинусь…
Да, он очень ласковый. И добрый. И беззаботный, как ребенок. И нежный… И немного раздолбай, конечно… Телефон в кармане звонит – он никогда не слышит. А потом брови домиком вверх – о, сколько непринятых вызовов!..
Да и не в том даже дело, какой он. Дело в ней самой. Дело в том, что она его очень любит… Так любит, что чувствует себя ужасно счастливой, несмотря ни на что. И ужасно несчастной одновременно. Замуж, замуж… Да если б знал кто, как она мечтает про этот «замуж»… Хотя, говорят, мечтать не вредно. Полезно даже.
Ну как тут разрубишь этот гордиев узел? Как?!
И все-таки – весна! Еще немного, и островки грязного снега растают, и грянет апрель с ярким солнцем, с первой травой на газонах, с редкими пупырышками желтых одуванчиков! Новая весна – новая жизнь…
Нина с детства любила весну. Не само по себе состояние разбуженной природы, а заложенное в этом состоянии ожидание лета. И все эти действа весенние любила – подготовку к лету. Когда мать в субботнее утро с шумом открыла законопаченные на зиму оконные створки, и комната заполнилась ветром и звуками апреля – гомоном обалдевших воробьев, криками дворовой ребятни, тоже обалдевшей от весенней ярости солнца. И – начинался обиход… Сначала мать намывала стекла дурно пахнущей нашатырем водой, потом натирала с двух сторон скомканными газетными лоскутами до состояния прозрачности. Яростно так натирала, сжимая от усилия губы и раздувая ноздри…
Потом меняла зимние шторы на летние. Мать их смешно называла – бумазейные. А зимние, тяжело и нарядно жаккардовые, подвергались бережной стирке и убирались в шкаф, на полки с «богатством», как насмешливо отзывался о маминых запасах «богатства» отец. Были там и льняные скатерти, которые никогда не использовались, и яркие махровые китайские полотенца, и комплекты постельного белья, тоже почему-то девственно сохраняемые. Так мать хотела. Говорила – это, мол, Ниночкино приданое. А отец сердился на такое мещанство, но не очень. Просто хмурился недовольно. Но материн апрельский переполох в доме уважал! И даже помогал, как умел. Например, выносил во двор ковры, колотил по ним палкой, выбивая столбы пыли. Мать только вздыхала, глядя на него из окна. А соседка, тетя Ляля, говорила, недобро усмехаясь, – это он так ностальгирует, мол… По привычке весеннюю генеральную уборку с Первомаем ассоциирует. Раньше-то, мол, к Первомаю, как к Пасхе, люди готовились.
Да, тогда их квартира считалась коммунальной, вторую комнату занимали соседи – тетя Ляля и дядя Петя Михеевы. Лялечка с Петечкой, как они сами себя называли. Отец их терпеть не мог. Называл почему-то спекулянтами. А мать терпеливо объясняла: это раньше, Ниночка, всех подлых торгашей так называли, которые пользовались временными трудностями по недостатку некоторых товаров и продавали их из-под полы, и за это их могли строго наказать, даже в тюрьму посадить. А теперь времена другие, Ниночка, теперь все можно, потому эти «подлые» и вылезли из всех щелей на солнышко. А папе это очень не нравится, понимаешь, Ниночка? Потому что это несправедливо, это нетрудовой доход, как говорит папа. У станка не стоять, до седьмого пота не вкалывать… Понимаешь?
Нина не понимала. Ну, подумаешь, торгует дядя Петя Михеев джинсами и курточками на стихийном рынке, что расположился на площади у кинотеатра, и пусть себе! Тоже ведь не большая радость – весь день торговать. Таскать на плечах эти огромные клетчатые баулы. Тем более про дядю Петю Михеева язык не поворачивался сказать – подлый. Наоборот, он был добрым. Шла от него какая-то особенная веселая сила, и тетя Ляля смотрела на него тоже всегда весело. И улыбалась, и в щеку нежно целовала, когда он по утрам на свои «подлости» уходил. Мать, например, папу никогда не целовала. И духами от нее, как от тети Ляли, не пахло. А пахло хозяйственным мылом и щами с кислой капустой.
Да что там – запахи… Это вообще были разные миры – их комната в сравнении с комнатой тети Ляли и дяди Пети. В их комнате почему-то всегда было мрачно, а в соседской – светло, хоть и выходили окнами на одну сторону. Может, потому, что в соседской комнате всегда музыка играла? И не какая-нибудь развеселая про «три кусочека колбаски», а та самая, которую хочется слушать, замерев и оробев у дверей…
– Ну, чего замерла, Ниночка? Тебе «Роллинг Стоунз» нравится, да? Или больше «Пинг Флойд»? – улыбалась из дверей приветливая тетя Ляля. – Заходи, не стесняйся! Мне тоже «Пинг Флойд» больше нравится. Это хорошо, что ты хорошую музыку чувствуешь. Не все потеряно, значит.
Она не понимала, что это значит – не все потеряно. Да, музыка была действительно хорошая, завораживала ее детскую душу. Притягивала к себе. Нина заходила, садилась тихо на диван, слушала. И в то же время сторожила чутко, не хлопнет ли входная дверь – вдруг мать или отец вернутся…
– Нин, а ты книжки какие-нибудь читаешь?
– Нет, теть Ляль. Я же маленькая еще. Осенью только во второй класс пойду!
– Ничего себе, маленькая! Да я в твоем возрасте уже вовсю «Анну Каренину» шуровала! Правда, не понимала ничего, но все равно. Интерес-то был! Неужели тебе читать неинтересно?
– Я не знаю, теть Ляль. Мама с папой книжки не покупают. Говорят, от них пыль в комнате.
– Да знаю я про твоих маму с папой. Маме для чтения журнала «Работница» вполне достаточно, а папе… О папе – вообще помолчу. Просто мне тебя жалко, Нин. Ты что, и впрямь в свои семь лет ни одной книжки не прочла?
– Нет…
– А дома что, вообще-вообще никакого чтива нет?
– Нет… Папа раньше газеты читал, а теперь забросил. Говорит, в них неправду пишут. А мама – да, мама журнал «Работница» иногда читает. И еще журнал «Крестьянка».
– Что ж, понятно… Куда ж «Работница» без «Крестьянки»-то… – сокрушенно вздыхала тетя Ляля, выискивая что-то на полке с книгами. – Что же тебе дать почитать, прямо не знаю! Из детского ничего нет, не буду же я «Тома Сойера» в доме держать. – И, обернувшись, переспрашивала резко: – Что, и Бичер Стоу не читала?
– Нет… А кто это?
– «Хижина дяди Тома»!
– Нет, не знаю…
– Ну, ты даешь! Знаешь, не хочу говорить плохо о твоих родителях, конечно… Но так же нельзя, ей-богу! Придется тебе как-то создавать собственный фон жизни, девочка. Иначе погибнешь. Понимаешь ты это или нет?
– То есть я умру, что ли?
– Нет, нет. Не физически, духовно погибнешь! И сама не заметишь, как это произойдет. Вырастешь, выдадут тебя замуж за слесаря-идиота. А впрочем, о чем я? Какое мне дело. Да и книжек подходящих у меня для твоего возраста нет. Ну, разве вот эта… Возьми, попробуй почитать. Это сейчас очень модная французская писательница – Франсуаза Саган. Все поголовно читают. Там про любовь, конечно, но… Ничего страшного. Возьми. Может, осилишь. А не осилишь, так хоть на зуб попробуешь. Только родителям не показывай, они поймут неправильно. То есть от своей печки поймут, не дай бог…
Может, и зря тогда тетя Ляля дала ей Франсуазу Саган. Оставила один на один с потрясением. Да, это было потрясение, расколовшее ее детский мирок надвое! Страница за страницей, книжка за книжкой, трещина расползалась все больше и больше… Так и пошло – Нина читала и другие книги, конечно, но Франсуаза Саган все равно оставалась любимой. Ужас был в том, что она поверила в мир, созданный писательницей. Раскрыла объятия, приняла в себя с нежностью. И он, этот мир, с благодарностью устроился внутри ее. Он стал ее миром – чувственным, нежным, необъяснимо притягательным. А главное – тайным! Не приведи господь, мама с папой увидят! Скандал поднимут – малолетняя дочь про секс читает! Секса же в стране еще не было! Хотя – уж какой там секс, подумаешь… Многого она, конечно, в силу возраста не понимала, да и не пыталась понять. Не понимание как таковое было важно, а сам процесс чтения, похожий на нежное плавание в теплых волнах. И эти имена, звучавшие музыкой на языке… Сесиль, Сирил, Натали! Ах, черт возьми, какая романтика! Впрочем, она тогда этого слова не знала. Зато книжку зачитала до дыр. И попросила у тети Ляли другую. А потом еще, еще… Годы шли, можно было выходить вместе с Франсуазой Саган из «подполья», а выходить не хотелось. Куда выходить-то? В жизненную грубость и пошлость? Нет, так интереснее было – нести в себе себя, немного другую…
Да, странные они были, тетя Ляля с дядей Петей. Папа на них нападал все время, а они снисходительно помалкивали. А дядя Петя однажды ей просто так джинсы-варенки подарил. Держи, говорит, Нинуха, это неликвид, там одной клепки на кармане не хватает… О, это было счастье, необыкновенное, неземное! Мама всплеснула руками, зыркнула глазами на дверь, боясь, что папа увидит… Потом они его обманули, что джинсы, мол, сами пошили. По выкройке из популярного журнала «Бурда». Папа нахмурился, оглядывая ее обтянутую джинсой девчачью попку, проговорил сердито – бурда и есть бурда… А потом маму отругал, Нина слышала. Нечего, сказал, девчонку на такой путь сбивать, если она девчонка, так пусть юбки носит! А то – джинсы… Как у этих спекулянтов…
Когда дядя Петя открыл на их улице свой магазинчик, в квартире поселилась открытая ненависть. Магазинчик назывался «комок», и это слово, часто произносимое на общей кухне, вызывало у папы приступ тихого раздражения. Особенно его раздражала тетя Ляля, меняющая новые наряды чуть ли не ежечасно. То платье на ней с большим белым воротником, то брюки шелковые, то рубашка с огурцами-загогулинами! И бусы, и заколки в волосах, и серьги – матовые шары… Они вдвоем с мамой только рты раскрывали и тихо стонали в изнеможении. А папа сердился. Наконец маме было строго-настрого заказано даже смотреть в сторону тети Ляли и со спекулянткой не разговаривать, чтоб та не возомнила о себе лишнего.
А тетя Ляля и не мнила. Ей вообще было все равно. Ждала себе мужа после трудового дня, жарила курицу на сковородке. Мама только вздыхала – надо же, целую курицу. Из нее же пять супов можно сварить.
Запах от тети-Лялиной сковородки шел плотный, нагло-сытный, заполонял собой всю квартиру. Никакого супа с кислой капустой на жидком курином бульоне уже не хотелось. И холодца не хотелось. И пирогов. И сердиться на тетю Лялю, как папа, тем более не хотелось. Чего на нее сердиться-то? Она ж такая веселая, глаза ясные, улыбчивые. А у мамы глаза, наоборот, всегда тусклые и несчастные. А еще – руки… Какие у них были разные руки, у тети Ляли и у мамы!
Да что там – руки. Все было у них разное. А однажды Нина увидела, как дядя Петя тети-Лялину руку поцеловал. Просто так, ни с того ни с сего. Проходил мимо, обнял за талию, приложил ее ладошку к губам. Нина тогда подумала с надеждой: вот бы и папа так же мамину руку поцеловал!.. Она даже сказала ему об этом, дурочка. У мамы, мол, руки такие некрасивые, ты их поцелуй, ей приятно будет. А папа опять рассердился: еще чего, мол, выбрось эти глупости из головы! Твоя мать такими руками гордиться должна! Потому что они у нее честные рабочие руки, такие, какие надо руки, и ни в каких поцелуях не нуждаются! И ты своей матерью гордиться должна!
Да, наверное, она должна была. Но что делать – среда обитания оказывает влияние на жизнь, формирует взгляды. Никуда от этого не денешься. Глядя на жизнь мамы и тети Ляли, Нина поневоле делала для себя выбор. И подсознательно – какое там еще у девчонки сознание! – строила себе мосты в этот выбор. Что-то шевелилось внутри, протест какой-то. Протест против тусклых маминых глаз, против «гордости» за мамины руки, против отцовской ненависти к ухоженному и обаятельному дяде Пете…
Может, именно из этого протеста и выросло в ней некое чистоплюйство в отношении к собственной плоти. А может, романтические герои Франсуазы Саган сделали свое черное дело. Надо было как-то определяться в предложенных жизненных обстоятельствах – совсем не романтических… Надо было идти на компромисс. А как же иначе? В школьной тусовке ее бы с романтизмом точно не поняли. Отвергли бы, назвали «чучелом». И потому – хочешь не хочешь, а в девчачьих пересудах ей приходилось участвовать, особенно в старших классах. Ох уж эти пересуды-обсуждения! Из них напрямую вытекало, что у каждой уважающей себя девчонки непременно должно случиться «это самое», и чем раньше, тем лучше. Как статус успешности в школьной тусовке. А иначе – никак. Надо, и все тут. Пришлось искать выход – придумывать себе легенду в образе соседа-студента, с которым якобы «это самое» благополучно и свершилось. Даже пришлось прилепить к легенде некоторые подробности. Было, между прочим, в этих подробностях и целование рук – походя, мимоходом… Прихожу, мол, к нему – руки целует, ухожу – руки целует… Во дурак, да? Девчонки ржали, но верили. А зря верили. Так и получилось, что пронесла она свою девственность через школьные годы, через строительный колледж, куда поступила-таки по настоянию папы и мамы, и вручила Никите подарком… Хотя – почему вручила? И мысли об этом не было – вручить, тем более получить за такой подарок дивиденды. Как-то само собой все произошло. В тот миг и не думалось… Потому что влюбилась, с первого взгляда, бесповоротно. Наверное, навсегда…
А соседи потом засобирались уезжать, как дядя Петя говорил – за бугор сваливать. Вроде того – родственники в Америке отыскались, зовут… Хотя папа уверенно рубил воздух ладонью – врет, все врет, откуда у советского человека родственники в Америке? Наворовал, а теперь еще и родину продать хочет! Или от бандюганов сбегает, с которыми барышом не поделился! Все, все они одним миром мазаны!
И очень обозлился, когда дядя Петя мирно предложил ему комнату выкупить. Набычился, побагровел лицом:
– Я?! Я – выкупить? Это с каких хренов, интересно, ты мне такое, честному рабочему человеку, предлагать смеешь? Да я всю жизнь на государство пахал, я эту вашу комнату давно заработал, мне она и без того положена!
– О чем вы, Владимир Ильич… – снисходительно подняла красивую бровь тетя Ляля. – Я на вас удивляюсь, честное слово. Как только мы уедем, сюда же сразу заселят кого-нибудь, и полгода не пройдет! Мы же комнату не приватизировали, не успели, к сожалению… Видите, в какой спешке уезжаем.
– Ну и катитесь к чертовой матери! Космополиты!
– О, какое вы слово выучили, Владимир Ильич. Похвально, похвально. Вы хоть знаете, что оно означает?
– Конечно, знаю! Предатели, значит! Предатели нашей родины! И не смейте мне ничего предлагать, я на сделку с совестью не пойду! Комната не ваша, а государственная!
– Так пропадет же, Владимир Ильич. Других людей в нее заселят.
– А вы об этом не беспокойтесь! Уж как-нибудь без вас разберутся, кому освободившуюся жилплощадь отдать!
– Так жалко же, Владимир Ильич. Вас и жалко. А так бы у Ниночки своя комнатка образовалась.
– А она и образуется. Кому ж, как не нам, ее отдадут? Мы всю жизнь на производстве…
– Да уж, Владимир Ильич, – грустно покачал головой дядя Петя, глядя на отца с большой печалью, – видимо, социалистические принципы распределения благ крепко в вас засели, в состав крови вошли. Надо лечиться, Владимир Ильич, нельзя так жить, будто в вакууме. Поверьте, от прошлой жизни ничего уже не осталось. Ну, может, кроме вашего пролетарского имени. А может, вам имя сменить, а? Может, вам хоть это поможет вылечиться?
– Да ты… Да ты… Иди ты знаешь куда!.. – тяжело просипел отец, сжимая кулаки. – Катись в свою Америку, и чтоб духу твоего!..
– Тихо, Володь, тихо… – засуетилась мама, испуганно глядя на отцовы кулаки. – Надо ж послушать до конца, что они предлагают. Отказаться-то всегда успеем.
– Вот ты и слушай, коли тебе охота! А меня – уволь! Ишь чего – денег они захотели! Все только деньги, деньги… Одни деньги на уме…
Поднялся, ушел из кухни к себе в комнату. Но дверь не закрыл и телевизор не включил, как обычно. А тетя Ляля ласково обратилась к матери:
– Ну, хоть ты будь более вменяемой, Лид. Ведь провороните жилье, ей-богу, провороните! А так бы Петя все по-умному сделал, кому надо, на лапу бы дал. Сейчас ведь все можно, Лид! Чиновники, как лоси непуганые, прямо с ладони берут, только дай. И все бы на обоюдную пользу. Вы нам – деньги, мы вам – прописку в нашей комнате организуем.
– Лида! А ну подь сюда! – гаркнул из комнаты папа так яростно, что мама с тетей Лялей вздрогнули, одинаково приложив ладони к груди. – И Нинка пусть домой идет, нечего ей там всякие глупости слушать!
Мама подскочила со стула, махнула Нине рукой суетливо – пошли, пошли… А тете Ляле шепнула одними губами:
– Потом, после поговорим.
И действительно поговорила. Только это уже без Нины было. Судя по весьма озабоченному маминому лицу, предложение соседей было воспринято ею как руководство к действию. Потому что приехали вскоре деревенские мамины родственники, ввалились всем табором, в квартире стало шумно, запахло солеными груздями, квашеной капустой и самогонкой. Весь вечер «видались», как называла мама стихийное застолье, потом улеглись кто куда. Нину положили на кухне, соорудив из стульев что-то вроде неудобного топчана. Приказали сразу заснуть и не шевелиться лишний раз, чтобы стулья не расползались в разные стороны. Но разве можно серьезно уснуть при такой задаче? Так, подремать слегка… И сквозь дрему она услышала мамины слова, произнесенные быстрым горячим шепотком:
– …Зина, да мы отдадим… И вам, Клавочка, отдадим…
Тетя Зина с тетей Клавой – мамины младшие сестры. Тетя Зина вдова, тетя Клава при муже, чей богатырский храп доносился из комнаты.
– Вы уж, девки, не обессудьте, что обратилась в трудную минуту. Просто случай упускать жалко. Сами ж видите, как живем, ютимся втроем в одной комнатке.
– Случай, случай, – хмыкнула тетя Клава. – Случай-то для твоих соседей хорош, а для тебя… Чего они, без денег никак прописать не могли? Чисто по человеческой душевности? Все равно ж уезжают!
– Да ты что, Клав… – безнадежно махнула рукой мама. – Какая такая душевность, они ж образованные! А у образованных, сама знаешь, какая душевность… Это у простого человека душевность из всех щелей прет, а у этих… У этих все с хитрецой…
– Это да. Это ты правду говоришь, – грустным шепотом констатировала тетя Клава. – Чем проще человек, тем шире у него для доброго дела душа открыта. Это да…
Нина, лежа на своем топчане, лишь тихо удивилась этому странному жизненному наблюдению. И совсем оно не вязалось с обликом тети Ляли и дяди Пети…
– Лид, а чего ж не подкопили-то? – ворчливо вступила в диалог тетя Зина.
– Да где там… – тихо вздохнула мама. – Вон, на заводе уж третий месяц зарплату не выдают…
– А с чего тогда долг отдавать будешь? – резонно заметила тетя Клава. – У нас ведь тоже, знаешь, не лишние, не в огороде растут…
– Да ладно тебе, Клав! – повысив шепоток до сердитого сипения, осадила сестру тетя Зина. – Кто спорит, лишние они или не лишние? Мы-то с тобой и впрямь огородом можем прокормиться и пасекой, и Лешка твой с охоты завсегда мясца добудет… А Лидке тут чего? Кусок асфальта с улицы принести да из него суп варить?
– Клав, я правда отдам… – залепетала мать жалко, со слезой. – Я от Володи потихоньку откладывать буду. Еще полставки уборщицы возьму, хоть и копейки платят, а все вперед.
– Ладно, не реви, – виновато пробурчала тетя Клава. – Я дам, конечно… Есть у меня своя заначка, в зелененьких бумажках храню, добрые люди надоумили. Только Лешке моему не проговорись, поняла?
– Что ты, Клавдейка, что ты!..
– И я дам… Сколь есть у меня, столь и дам, – решительно подвела под разговором черту тетя Зина. – Чай, не в чужие руки даем, Клавдейка, правда? А уж отдаст, не отдаст… Это уж как звезда упадет, нынче особо свою жизнь не запланируешь. Кругом черт-те что творится… Хорошо, мы на подножном корму перебиться можем, а в городе? Ладно, Лидка, не реви, на вот тебе, считай. Сейчас Клавкин Леха покрепше уснет, она тоже свою заначку достанет. В подкладке пальто зашита, слышь… Да не реви, говорю! Сказали ведь, поможем! Мы люди простые, нам душевности не занимать.
Родственники на другой день уехали. Через неделю уехали и соседи, навсегда попрощавшись. Отца в день их отъезда не было, и мама позволила себе всплакнуть, обнявшись с тетей Лялей. А дядя Петя смешно потрепал маму по щеке, и она вдруг потянулась за его ладонью, как кошка, которую походя приласкали… Потом стрельнула испуганным взглядом в сторону Нины, опомнилась. И лицо сделалось пугливо-красным от смущения. Было что-то в этом смущении – неприличное для соседского расставания, что ли… Это уж потом, когда повзрослела и в памяти воспроизвела свою детскую жизнь, поняла – что…
А вечером пришел с работы папа. Накормив ужином, мать подсунулась к нему как бы между прочим:
– Володь… Я вчера в исполком ходила, насчет ордера спросить на соседскую комнату…
– И что? – напрягся взглядом отец.
– Да все нормально, Володь… Дают нам ордер-то. Сказали, надо кое-какие бумаги оформить.
– Ну? А что я говорил? – снисходительно пожал плечами отец. – Так и должно быть, положено мне. У них же там сохранился небось список передовиков с турбомоторного! А как иначе-то? Так и должно быть!
– Ну да, Володь, ну да, – часто закивала мама, убирая посуду со стола. – Именно список и сохранился, как же иначе…
Нина сидела за столом, уткнувшись взглядом в стакан с компотом, где на дне плавали вялая черносливина, расплывшаяся медузой курага и пара изюминок. Отчего-то жалко было маму – до слез. Еще и вспомнилось, как она с дядей Петей прощалась. Как кошка…
– …«Профессорская»! Следующая остановка – «Комсомольская»! – будто издалека послышался голос водителя из динамиков.
Нина открыла глаза, вздрогнула, соображая, – как это, «Профессорская»? Уже? Так утонула в прошлом, что чуть свою остановку не проехала? Сорвалась с места, бросилась к еще открытым дверям… Успела!
На улице шел снег. Вот вам и продолжение весны с теми же тайно подлыми прелестями. За ночь, значит, милый снежок припорошит ледяные колдобины, скроет от глаз, а утром оскальзывайся на них, дорогой прохожий… Шутка такая весенняя, кергуду. Падай, прохожий, не стесняйся, разбивай голову.
Нина поежилась, натянула на голову капюшон, шагнула в темную арку, что вела во двор дома. Подумалось в который уже раз – плохую квартиру они с Никитой сняли. Район спальный, дома старые, кирпичные, еще и эта арка во двор… Всегда темная. Страшно же. Надо Никите позвонить, чтоб в окно глянул. Окна их квартиры аккурат на эту арку выходят.
Не отвечает… Гудки длинные. Не слышит, что ли? О, да его дома нет. Окна темные.
Нина нажала на кнопку отбоя, зачем-то кликнула еще раз. Это от досады, наверное. Если уж сразу не ответил…
Открыла дверь подъезда, шагнула в темноту. Ничего, это привычно, здесь отродясь лампочка не горела. Там, где почтовые ящики, уже посветлее, туда окно с лестничной площадки выходит. И подниматься по лестнице недолго – всего на второй этаж…
Вошла в квартиру, включила свет в прихожей, на всякий случай крикнув призывно-весело:
– Никита! Ты дома?
Ага, сейчас… Дома он, как же. Размечталась.
Раздраженно дернула собачку «молнии» на куртке, нагнулась, стянула с ног сапоги. Огляделась в поисках тапочек. Да черт с ними, с тапочками… Нет его дома! Нет! И на звонки не отвечает! Да что это, в самом деле…
Зажгла везде свет, побродила по неуютному чужому пространству. Шкаф, ковер, телевизор, тахта. Все допотопное, хозяйское. На кухне унылый мебельный гарнитурчик, оранжевый пластиковый абажур. Холодильник урчит сердито. Нина выключила свет, встала у окна – так лучше улицу видно. Если из арки огоньки фар покажутся, значит, это Никита едет…
Нет. Никто не едет. Стой, жди. Глотай слезы. Дурочка.
Прикусила губу, усмехнулась горько. Еще и вспомнила данное матери обещание… Когда он жениться надумает, говоришь? Ой, мам, да какое там – жениться. Смешно. Наплевал он на нее, без всякой женитьбы наплевал. Сидит сейчас где-нибудь с однокашниками в уютном кафе, музыку слушает. Они ж такие продвинутые насчет музыки – однокашники… И однокашницы тоже. Зачем она ему, зачем? Сам эту квартиру нашел, сам сюда ее притащил. Гражданский брак называется, репетиция семейной жизни. Какая там, к черту, репетиция…
Злая правда все разрасталась внутри, подступала к горлу, не давала дышать. Нет, надо прекращать это совместное нелепое проживание. Самой рубить гордиев узел. Если парень до такой степени не уважает девушку, с которой живет… Даже позвонить не соизволил, предупредить, что поздно придет! Ничего, Нинка девушка душевная, из простых, Нинка все схавает! Хотя… Насчет «Нинки» она, конечно, погорячилась. Никогда он ее Нинкой не называл. Нина, Ниночка, Нинусь. Как же у него ласково это звучит – Нинусь…
Да, он очень ласковый. И добрый. И беззаботный, как ребенок. И нежный… И немного раздолбай, конечно… Телефон в кармане звонит – он никогда не слышит. А потом брови домиком вверх – о, сколько непринятых вызовов!..
Да и не в том даже дело, какой он. Дело в ней самой. Дело в том, что она его очень любит… Так любит, что чувствует себя ужасно счастливой, несмотря ни на что. И ужасно несчастной одновременно. Замуж, замуж… Да если б знал кто, как она мечтает про этот «замуж»… Хотя, говорят, мечтать не вредно. Полезно даже.
Ну как тут разрубишь этот гордиев узел? Как?!