Раздражение на младшую сестру вдруг снова с силой всплеснулось, прошло ожогом по душе.
   Свеженькое такое раздражение, только что образовавшееся. И в самом деле – почему она должна виноватой под дверью Вадимова кабинета стоять, скрестись ноготками осторожно… Что она такого ему сказала, в конце концов? Ничего обидного и не сказала…
   Постучав уже громче, Надя проговорила виновато, но в то же время резко и решительно:
   – Вадим, открой, пожалуйста!
   За дверью тихо скрипнуло кресло, послышались тяжелые, приближающиеся к двери шаги. Надежда торопливо натянула улыбку на лицо…
   – Вадик, ты меня завтра на вокзал отвезешь? – ласково вскинула она к нему лицо с готовой уже широкой, почти искренней улыбкой.
   – Отвезу.
   – Я до обеда на работе буду, все дела срочные сделаю, а потом – на поезд. Билеты ведь будут, как ты думаешь?
   – Будут, конечно. Сезон отпусков закончился.
   – Ага… Вот и хорошо… Я сейчас тебе еды наготовлю побольше, ладно? Чтоб разогреть только…
   – Да не надо, Надь. Я сам. Ложись спать – поздно уже.
   – Нет-нет, Вадик! У тебя же гастрит! Я уж лучше приготовлю все, а то с ума сойду там от беспокойства – как ты здесь без меня…
   Повернувшись кокетливо своим большим, склонным к полноте телом, она пошла легкой походкой по коридору, чувствуя на спине его взгляд. Черт, ну никак, никак ей не удается похудеть так, чтоб до самой хрупкости, чтоб до самой умилительной тонкости-звонкости, чтоб ребрышки торчали стиральной доской… Что делать – кость широкая. И рост высокий. А так хочется, просто сил нет…
* * *
   Вера положила трубку, смотрела на аппарат еще какое-то время слегка обиженно. Потом подошла к двери отцовской комнаты, прислушалась. Тихо. Спит, слава богу. Не разбудила она его своим разговором с Надей. Нет, надо же! Что одна, что другая – некогда им, видите ли. Еще и рассуждают – как приехать, когда приехать… Будто она их на именины к себе зовет! Оно конечно, у Инги – свекровь больная, у Нади – муж, с этими обстоятельствами из личной жизни сестер она готова смириться. Куда деваться-то? Все ж таки какая-никакая, а личная эта пресловутая жизнь у них сложилась. Раз из дома родительского вылетели, значит, так оно и есть. А она вот всю свою сознательную жизнь при отце провела…
   Нет, она этим обстоятельством нисколько не тяготилась конечно же. Даже счастлива была по большому счету. После смерти мамы стала для него всем – и доверенным лицом, и хозяйкой-экономкой, и библиографом, и собеседницей, и самым близким другом… Ну, может, и не другом, и не самым близким, но ведь она имеет право хотя бы думать так! Она всегда, сколько себя помнит, жила свою жизнь относительно отца, вертелась маленьким спутником вокруг его солнца. Ей всегда хорошо было в этом поле, на этой самой траектории. Можно сказать, счастлива была. Правда, судьба ей даже и шанса ни одного не дала, чтоб с этой траектории спрыгнуть, но это не важно, не важно! Зато ей, только ей одной отец достался, весь, целиком, так уж вышло. Ей, самой из трех сестер неудачной, если судить исходя из природных посылов. И красотой бог обидел, и способностями, даже самыми маломальскими, не наделил. Даже образование высшее не смогла получить – так и застряла на зимней сессии первого курса скромного педагогического института. Помнит, приехала домой, отчисленная, униженная, плакала без ума от горя… Отец молчал, смотрел сочувственно и снисходительно, потом сказал – не плачь, мол, Верочка, зато у тебя сердце доброе, душа красивая. А что ей с того сердца да души? Ей же хотелось, чтоб он гордился ею, чтоб смотрел так же одобрительно, как на Ингу, когда она дипломы всякие со школьных математических олимпиад ему притаскивала…
   Зато потом отец устроил ее на работу – к себе на завод взял, в техническую библиотеку. А туда не всех, между прочим, брали. Потому что место, где отец работал, только звучит так скромно – завод. А на самом деле это никакой и не завод тогда был. Это огромное секретнейшее предприятие было, ядерный оружейный комплекс, один из самых крупных в стране, и городок их был при этом самом предприятии вполне процветающим. Тогда даже просто так, всуе, снежно-красивое имя их городка нигде не произносилось! А если и произносилось, то с придыханием, с уважением, даже с почтением неким к этой секретности. И там, на заводе, вокруг отца тоже все вертелось, как вокруг солнца. Он настоящим был руководителем, его там до сих пор помнят. Сильным, властным, волевым был. Дневал и ночевал в своем кабинете и никогда уставал. Только глаза особым огнем горели. Посмотришь ему в глаза и себя ощущать начинаешь по-другому. Как будто ты малявка совсем, букашка жалкая, и ничего у тебя своего собственного нету, и необходима тебе лишь та энергия, которая от этого сильного мужчины исходит горячими добрыми волнами. Бери ее сколько хочешь, раз у тебя своей не хватает. Но и помни, что взял. И будь благодарен. И бойся, что завтра тебе в этой энергии могут отказать запросто. А что – все и боялись… Отец никогда не кричал и не сердился, а его все равно боялись. Говорили – харизма у него какая-то там особенная. Дающая и подавляющая одновременно. Даже не подавляющая – уничтожающая. Такое вот странное по физической сути явление. Парадокс. Доброе ядерно-поражающее воздействие. Зона реального риска…
   Мать их, Веры, Нади и Инги, Софья Андеевна, у отца второй женой была. Первая жена умерла рано. Прошла с отцом нелегкий его путь еще с институтской скамьи, верным другом была и соратником. Ее тоже на заводе помнили, рассказывали Верочке шепотком, когда работать там начала, что была она руководителем группы дезактивации, и однажды сбой какой-то в работе этой самой группы случился – не повезло, в общем. Потом болела – скрутило ее практически в один год… Отец в сорок лет уже вдовцом стал. Женился, правда, быстро очень. На секретарше своей, Сонечке. На их матери, значит. Да и то – мать по молодости очень красивой была! Высокая, статная, коса природная блондинистая, глаза голубые. И отца любила без памяти. После замужества с работы ушла, домом занялась. Дочек-погодок родила, Верочку и Наденьку. Они помнят, какой мать раньше была! Это потом с ней та самая метаморфоза приключилась, когда она беременная Иногой ходила. Будто потухла в ней вся жизнь, как лампочку внутри выключили. Потемнела вся, съежилась, даже ростом меньше стала. Все кругом говорили – сглазили, мол… И даже имя называли ведьмы этой, которая будто бы мать их так изурочила. Люба. Любовь. Любочка. Новая секретарша отца. Что-то несло его все по секретаршам…
   Городок их хоть и был сверхсекретным, а языки досужим доброжелательницам ни одним секретом никогда не завяжешь, как ни старайся. Вот и матери про Любочку донесли. Да она и сама, скорее всего, догадывалась об этой мужней привязанности и без доносов этих. Любила она отца. Вросла в него полностью, растворилась в харизме насмешливой, ничего от себя не оставила. Но что с ее любви было толку? Любовью в этой ситуации не прикроешься, оружием против соперницы не выставишь. Тут другая артиллерия нужна была, более весомая…
   Артиллерией этой должна была послужить, по хитрым маминым женским расчетам, третья ее беременность. И желательно, чтоб сына мужу родить. Тогда бы уж точно никакие Любочки-секретарши ей не страшны были. Она и забеременела с перепугу, и вздохнула вроде бы облегченно, и мужу поторопилась о своем беременном положении сообщить… А только, выходит, опоздала маленько с радостью. Вскоре дошли до нее с завода дурные вести, что Любочка-то уже с пузом на работу ходит, скоро в декрет пойдет. Что выдали ей недавно ордер на новую квартиру в новостройке, трехкомнатную, и собирается она вот-вот туда переехать, чтоб свить там с ее мужем новое семейное гнездышко…
   Не выдержала мать такого напряжения. Все один к одному сошлось – и привязка любовная к мужу, и страх, и токсикоз мучительный. Наглоталась в одночасье гадости какой-то, еле живую в больницу отвезли. Ничего, откачали, даже беременность сохранить удалось. А только вышла из больницы мать уже другой совсем – вымороченной будто. И после родов уже не выправилась. Вот и весь Любочкин сглаз, выходит. Сама себе мать сглаз этот устроила, своими же руками…
   Отец, конечно, из семьи никуда не ушел. Не решился после такого жениного поступка. Хоть Любочка, слухи ходили, и родила ему сына. А потом она вообще исчезла куда-то из города. Говорили, ее отец сам в областной центр отвез, устроил там и с жильем, и с работой. Хотя и сплетни все это, наверное, но на чужой роток не накинешь платок. Может, и сама уехала Любочка от позора подальше…
   Инга родилась маленькой и худенькой – заморыш заморышем. Не досталось ей породистых отцовских генов. Да оно и понятно – откуда бы? Раз вся любовь отцовская на Любочку тогда уходила, и гены все туда же ушли. А от одного только исполненного супружеского долга, как правило, особой стати не рождается. Да все бы это ничего, можно и без генетической стати жизнь прожить. Без любви материнской гораздо труднее…
   Нет, нельзя сказать, конечно, чтобы мать Ингу совсем невзлюбила. Все обязанности свои материнские несла перед ребенком исправно, а только все равно Инга будто приемышем в родной семье росла. И они, старшие сестры, Верочка с Наденькой, матери по-детски сочувствуя, тоже не особо младшую сестренку к сердцу приняли.
   Даже жили всегда в разных комнатах. Когда Ингу из роддома привезли, старших девочек переселили в мансарду, а в их комнате детскую кроватку поставили. Так в этой комнате Инга потом и прожила все свое детство и юность, одна совсем. А они вдвоем в узкой комнатухе наверху ютились. В гордой тесноте, но опять же не в обиде – в любви сестринской.
   А Ингой ее мама назвала. Такое вот колючее имя для дочки придумала. А что? Не Любочкой же называть, в самом деле! Вот не было бы в жизни ее мужа той секретарши-разлучницы, можно было б тогда и Любовью назвать, следуя логике семейных имен. Мать Софья есть, дочки Вера да Надежда есть, стало быть, и Любовь теперь должна быть! Жаль, не получилось. Инга родилась. Вместо Любови. Вместо любви…
   Зато уж отец Ингу без ума любил. Маленькую так вообще с рук не спускал, они ревновали, шипели на нее обиженными гусынями. В школу пошла – уроки с ней делал, сидел вечерами. Это при его-то занятости! Их с Наденькой в строгости держал, а Инге все дозволено было. И смотрел отец на младшую дочь по-особенному – восхищенно-дрожащим каким-то взглядом. Хотя чем там было восхищаться, господи боже мой… Вот Надя – совсем другое дело. Тут вам и стать, и красота яркая, и способности – диплом инженерно-экномического института шутя ей в руки дался! А у Инги – ручки-палочки, ножки-гвоздики… Правда, надо отдать должное, палочки да гвоздики эти очень уж удачно сочетались, составляя в непонятной своей гармонии умилительно-трепетный девчачий образец. И способности математические в Ингиной головке проклюнулись недюжинные. Отец носился с этими ее способностями, собирался после школы в Москву везти, в тот серьезный институт поступать, который и сам когда-то закончил. Все к тому и шло, да только Инга сама все испортила. И чего ей вдруг в голову пришло – характер свой перед отцом показывать? Уж ее-то характеру воевать с отцовским, да где такое пристало…
   Случилась эта дурацкая история в июне месяце, как раз после Надиного с женихом приезда. Отец тогда Вадима очень хорошо приветил, понравился он ему. Да и не могло быть у Нади плохого жениха. Не из тех она дурочек, кто за плохих замуж идут, не разобравшись. В общем, и недели после их отъезда не прошло, как Инга уже и своего кавалера в дом привела. С отцом знакомиться. Тоже захотела – чтоб все честь по чести. Как будто никто из них этого ее кавалера в глаза никогда не видывал… Правда, дорога ему в их дом заказана была: ненадежный был мальчишка, хулиганистый и из семьи пьющей. Севка Вольский, Ингин одноклассник. Не мог тогда отец кого попало к себе в дом пускать, не того он полета птицей был, это ж понимать надо. Могла и посчитаться с этим обстоятельством любимая его доченька, и не влюбляться без ума в кого попало. Ну и что с того, что с первого класса с Севкой за ручку ходит. Ну и что – любовь детская да юношеская. Жить она без Севки не может, видите ли. Джульетта нашлась…
   А отец что – он парня от ворот гнать не стал, конечно. Сидел, улыбался, беседу культурную с ним вел. Отец их вообще никого никогда от себя не гнал. Сами убегали. И голоса ни на кого не повышал. И без того боялись. Вот и Ромео Ингин так же убежал – подскочил со стула, как ужаленный, и понесся, чугунной калиткой изо всех сил хлопнул. Инга за ним бросилась, а потом вернулась, вдрызг уплаканная. Три дня просидела в своей комнате, на замок закрывшись, а однажды утром собрала вещи и уехала. Сама решила в институт поступать. Не в тот, московский, в который они с отцом наметили, а в другой, политехнический, в областном далеком городе. Протест свой таким образом отцу выказала. Пришла на вокзал и уехала куда глаза глядят. Вернее, куда билеты в кассе вокзальной продавали. Ткнула пальцем в свою судьбу, глаза закрыв…
   Отец пришел с работы, узнал новость, промолчал, конечно. Он никогда своих эмоций не выражал. Только тихо очень в доме от этого молчания сразу стало, жутковато даже. И еще удивительно было – как же Инга на такое вообще осмелилась? Чтоб на отца обидеться, чтоб ослушаться… Подумаешь, любовь он ее школьную осмеял! Нашла трагедию! Чтоб из-за любви какой-то… Вот ее, Веру, сроду никто не любил, ни одна мужская душа в этом грехе по отношению к ней не запачкалась… И что? Умерла она, что ли? И жива, и рядом с отцом всю жизнь счастлива! А всякие любови ей без надобности. Ей и так хорошо. Как маму похоронили, она вообще одна рядом с ним осталась. И дочерней любовью да верностью жизнь свою до края наполнила. Ни разу его ни в чем не подвела. Все делала, как он просил. И даже про болезнь его жестокую никому не рассказала. Три года уже несет она в себе этот тяжелый груз и ни словом Наде с Ингой не обмолвилась. А так хотелось поплакаться, кто бы знал! Особенно Наде… Разделить горе и страх, в котором она одна барахтается, как умеет… Но нельзя – раз отец не велел, значит, нельзя. Она привыкла его волей жить. И тем более ей за него обидно. Рассуждают они, видите ли… Ехать им к отцу, не ехать… Дела у них там всякие разные… Чего тут рассуждать, скажите? Раз отец зовет, надо все бросать и мчаться, не рассуждая ни о чем…

День второй

   Звонок будильника въедливо проник в сонное сознание, порушил только-только образовавшееся цветное видение – что-то зеленое, звонко-желтое, красиво-осеннее. То ли лес это был, то город такой, Инга понять не успела. Заснуть ей удалось только под утро. Тревога-бессоница напала сразу, как только она легла в постель, окутала холодным одеялом, и никаких сил не хватило, чтоб сбросить ее с себя вовремя. Ее, тревогу, если не сбросишь сразу, до утра она будет мозги твои жрать. Пока не насытится, не отпустит. И дела ей нет до того, что вставать человеку утром рано надо. А после ночной бессонницы это смертной казни подобно. Вытаскивать себя из ласковой, под утро пришедшей дремы, как в самоубийство нырять. Тем более если живешь свою жизнь отнюдь не жаворонком, а совой, самой что ни на есть классической, и спать по утрам тебе природным биологическим законом положено. А тут, вместо этого сна, нате вам – жизнерадостная утренняя песня будильника. Знаменует начало дня. И потянулась, как говорится, сплошная цепь биологических беззаконий…
   К мерзкой электронной мелодии будильника тут же присоединился голос Светланы Ивановны. Хоть и человеческий, но такой же противный, на высочайшей визгливой ноте звучащий:
   – Инга! Инга! Иди сюда, Инга! Мне плохо, Инга! Я умираю! Ты слышишь или нет?
   Поборов желание сунуть голову под подушку и поглубже зарыться в постельное тепло, Инга заставила тело напрячься и выскочить одним прыжком в жизнь. Куда от нее денешься-то? Вон она, тут как тут, вопит-призывает…
   – Иду, Светлана Ивановна, иду! – пробормотала она тихо, скорее для самой себя. – Сейчас, умоюсь только! Сейчас все будет! И хорошо будет, и чай будет, и еда будет. И жизнь. И никакого такого умирания…
   Светлана Ивановна «умирала» каждое утро, вот уже три года кряду. Хотя для умирания как такового особых предпосылок и не было. Инсульт, приключившийся три года назад, обошелся со Светланой Ивановной довольно вежливо, совсем уж стопроцентно в движениях не ограничил. Могла она и на постели самостоятельно сесть, и ночной памперс с себя стащить, и до судна спасительного дотянуться. И диабет тоже в крови Светланы Ивановны не особо злобствовал. То есть разрешал жить и без инсулина, держался себе в допустимых сахарных пределах. Жить можно. То есть тихо доживать то, что остается человеку после его семидесяти. Вот только не была по складу своего характера Светлана Ивановна из тех, из тихо и спокойно свою жизнь доживает. По складу характера яростно протестующая, неспокойная и нервно-злобная, в отместку за свою немощь другим людям жизнь портящая.
   Слегла она с инсультом за год еще до Толикова предательства. И никак со своим лежачим положением смириться не могла. Привыкла быть в доме хозяйкой, привыкла все на себя взваливать. И Инга тоже быстро к этому обстоятельству привыкла – и к чистоте в доме, которая, казалось, сама собой, ниоткуда будто берется, и к обедам-ужинам вкусным, и к стопочкам чистого белья, разложенного аккуратно по полкам. Может, потому Светлана Ивановна и приняла Ингу так приветливо, что та на хозяйство ее домашнее не притязала. И на кухне свое место не отвоевывала, принимала заботу о себе тихо и с равнодушной благодарностью. Пришла в семью соплюшка-студенточка, сын доволен и счастлив, смотрит на нее с обожанием… Чего еще хорошей матери нужно? Только вот худа студенточка больно, подкормить бы надо получше. А что молчит все время, смотрит огромными равнодушными глазищами куда-то мимо, так это и хорошо. Молчит – не спорит. Уважает, значит. И образованная опять же, из хорошей семьи. Светлана Ивановна очень хотела, чтоб сын на образованной девушке женился, а не на халде какой крикливой. Зачем ей в доме крикунья-спорщица? Спорить со Светланой Ивановной было нельзя. Ее деспотичной заботе можно было только отдаться со всеми потрохами. И ребеночка народившегося – тоже туда, в бабушкину заботу отдать, в обстирывание и полезное питание, в походы по развивающим мероприятиям – танцам, шахматам, английским репетиторам…
   Напавший на Светлану Ивановну инсульт застал их благополучное семейство врасплох. Все с ног на голову перевернул, все у них отобрал. А самое главное – деятельности бедную Светлану Ивановну лишил, одну только деспотичность оставил. А когда деспотичность места приложения лишена, тут уж и злоба появляется, и ненависть, и капризность. И делается все из ряда вон плохо, и раздражает до ужаса. И сын уже плох, и невестка неумеха, и внучка вредная… Самое страшное наказание для деспотичной женщины – инсульт. Какое уж тут достойное своей жизни доживание, при таком внутреннем конфликте властности и бессилия…
   Поначалу Толик все взял на себя. Вскакивал утром, с мамой своей, как мог, управлялся, Ингу от этой скорбной и неприятной обязанности полностью освободил. Терпел, как мог. Целый год терпел, будто по инерции жил. Так же Ингу на работу отвозил, так же Аньку – в садик. Оградил жену от неприятностей. В общем, вел себя так, как и обещал, когда предложение руки и сердца делал. Не дам, говорил, волоску с головы упасть, на руках всю жизнь носить буду. И в самом деле – носил. И волоски с головы Ингиной не падали. И смотрел на нее с обожанием, как преданный дворовый пес смотрит на изысканной породы собачку. И никакого ответного к себе отношения не требовал. Впрочем, он и это ей обещал тоже – ответного отношения не требовать. Знал, что она другого любит. Она ж, наивная такая, тогда, сразу после предложения руки и сердца, ему так и заявила – хочешь, женись, мол, но я другого люблю и всю жизнь любить буду…
   Толик был из простых. Из тех, которые книжек не читают, но по натуре добрые. Автослесарь с широкой и мягкой, как подушка, душой. И мама его, Светлана Ивановна, была из простых. Добрая такая мама-деспот, если ей не перечить. Мужа своего, отца Толика, мама еще в молодости извела на корню, поскольку с характером попался мужчина, тоже из простых, но из буйных. Уволила из мужей одним махом, после первых же полученных за женскую непокорность синяков. А Толик ни в мать, ни в отца характером не пошел – спокойным был, большим, теплым, веселым и покладистым…
   Познакомились они на улице. Тем как раз летом, когда Инга приехала в тот город в институт поступать. Толик просто шел себе, радуясь, просто обернулся на проходящую мимо Ингу, просто пошел за ней, как телок на веревочке. Случается такое с людьми непритязательными, влюбляются вот так, с ходу, ныряют с головой в омут – в сложное, непонятным трагизмом волнующее, красивым языком говорящее, болезненной хрупкостью за собой манящее. И бредут потом по своей жизни с этим тяжким грузом, работают на него, лелеют, ублажают… Зачем? Да бог его знает.
   Инга и дня думать не стала, выходить ей за Толика замуж или нет. Пошла, не оглядываясь. Главное – она его насчет чувств, отношения к нему не имеющих, честно предупредила. Зато верность мужу обещала блюсти на веки вечные.
   Значит, и совесть была чиста. К тому же как раз восемнадцать ей исполнилось. И душа вовсю горела-пепелилась той еще любовью, первой, которая якобы не ржавеет никогда. Любовью, сначала отцом осмеянной, а потом и самим объектом любви, Севкой Вольским, вероломно отвергнутой. Свадьбу сыграли сразу после зимней сессии, на каникулах – Инга в институт поступила легко, особо не напрягаясь. Послали, как и полагается, приглашения всем родным в ее город, в «запретную зону» с красивым снежным названием. Обычный текст, обычные трафаретные строчки с переплетенными кольцами в конце. А между строчками – обида. Вот вам – московский институт! Вот вам – школьная любовь! Ничего мне такого не надо, я, мол, сама, сама со своей жизнью разобралась! Раз обсмеяли мою любовь, вот и получите теперь. Вот вам мой муж, знакомьтесь, пожалуйста. Ничем не примечательный серенький Толик-автослесарь…
   Так и жила потом, как в сером тягучем тумане. Как трава на болоте. На втором курсе Аньку родила, потом диплом получила, потом на работу устроилась. Приходила, ела борщи да котлеты свекровкины, отправлялась в свою комнату книжки читать. Толик ходил вокруг нее на цыпочках – гордился культурной женой. Жизнь как жизнь. Все как у всех. Только в голове – Севка Вольский. И правда, значит, она не ржавеет, первая любовь. Только ярче еще становится. Образ Севки на фоне Толика расцветал в Ингиной душе все новыми и новыми красками, переливался всеми оттенками неизжитой боли – чистое страдание, ни дать ни взять. Муки, глазу невидимые. И никакой костер Толиковой любви не согревал. Женой Толику она, однако, старалась быть хорошей, потому что без Толика было бы еще хуже. Он был надежным, как та самая каменная стена. Хоть и защищать ее особо было не от кого, а все равно – атрибут надежности. Да и приятно, знаете ли, даже пусть и на подсознательном уровне, когда вокруг тебя на цыпочках ходят и с тупым обожанием в глаза заглядывают. К этому быстро привыкаешь, как к данности какой природной…
   Правда, хватило Толика ненадолго. Только год сумел он прожить новой трудной жизнью, крутясь между больной мамой и молчуньей-женой. А потом ему как-то резко надоело все. И мама со своим лежаче-вопящим деспотизмом надоела, и Инга со своим будто перепуганным равнодушием. Загулял он сразу и основательно – как ушел утром из дому, так и вернулся только через неделю. После мучительных бессонных ночей, после поисков сына и мужа по моргам и больницам Светлана Ивановна с Ингой, увидев его в дверях, разрыдались от радости. Только недолго та их радость продлилась. Практически с порога Толик заявил – ухожу, мол. Другую бабу себе нашел, извините. Настоящую бабу, а не ботву вялую, как эта… Инга из небрежного жеста его руки в ее сторону сразу и поняла, кто она есть для него с сегодняшнего дня – ботва вялая. И сразу поверила, не обиделась даже. Что ж, пусть будет теперь у нее новый статус. И правда – ботва вялая. Прожила десять лет рядом с мужем трава травой, теперь вот ботвой стала. А чего она хотела другого? Ну, не получилось из нее плода. Мужика, его и впрямь по-настоящему любить надо. Без обману. И на обмане долго не протянешь, а уж на правде и тем более. Это ж надо – выдала тогда ему перед свадьбой – другого люблю… Та, видно, женщина, с которой он прожил всю неделю, ни о матери, ни о жене не вспомнив, наверняка настоящим плодом для него и оказалась. По крайней мере, уж точно про нелюбовь свою не талдычила, как Инга десять лет назад. Вот же дура была молодая…
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента