Страница:
Все, пять часов. Пусть срочные бумаги несделанными остаются, надо бежать. Хорошо, хоть у Остапенко отпрашиваться не пришлось, и впрямь забыла, что пятница – короткий день.
Кушетка у кабинета Козлова Г.Г. оказалась пустой. Никого. Постучала в дверь, заглянула...
– Да, заходите! – поднял он от бумаг сосредоточенное лицо. – Присаживайтесь, я сейчас... Вы ведь у нас Лесникова, да?
– Да. Я Лесникова. Анна Васильевна.
– Так, Лесникова, значит... Погодите...
Он шустро принялся перебирать серые плотные конверты, кучкой устроившиеся на углу стола. Вытянул один, глянул в его нутро, хмыкнул озадаченно, побарабанил пальцами по столу. Потом снова потянулся руками к конвертам, вытянул еще один, близоруко поднес к глазам.
– А, вот... Вот ваши результаты обследования, Анна Васильевна, я их уже смотрел... Ну что ж, Анна Васильевна...
Потер маленькие ручки одну об другую, издав сухой неприятный звук. Почему-то у нее от этого звука мороз по коже пошел и задрожало внутри лихорадкою, подкатило к горлу нервным спазмом.
– Ну? И как? Нормальные у меня результаты?
Странно, а голос получился бодреньким, даже слегка насмешливым. Но как будто это и не ее голос был, а чужой, на пару тонов выше.
– Нет, Анна Васильевна. Я вам прямо скажу – плохие у вас результаты. И даже больше того – очень плохие. Я сейчас вам направление в тридцать четвертую больницу выпишу...
– Погодите, погодите! Что значит – очень плохие? Вы можете мне как-то по-человечески... Я же не понимаю ничего...
– Вам в больнице все объяснят, Анна Васильевна.
– А вы? Вы что, не можете?
– Я... Ну, в общем... Понимаете, по одной только маммографии нельзя сказать определенно... Дополнительное обследование требуется. В больнице вам его и проведут. Значит, вы прямо в понедельник по направлению...
– В какой понедельник? Уже в следующий, что ли? Вот этот, который будет? Через два дня?
– Ну да... А что? Чем быстрее, тем лучше. Со сроками лучше не затягивать, Анна Васильевна.
Сказал – и шмыгнул глазенками куда-то в сторону. Потом вверх посмотрел, на плафон, затем опять на нее.
Сглотнула нервно, пропихивая внутрь липкий страшок-раздражение. Почувствовала, как вместе с длинным вдохом зреет внутри ярость – так бы и прихлопнула этого мямлю с его бегающими глазками! Не врач, а записная кокетка – глазками он, смотри-ка, в угол – вверх – на предмет! Нет уж, дорогой, ты мне сейчас все, как есть, скажешь, не надо мне тут...
– Простите, доктор... Как вас по имени-отчеству?
– Геннадий Григорьевич... – услужливо согнул он шею в кивке.
– Ага. Очень приятно. Так вот, Геннадий Григорьевич... Или вы мне прямо сейчас все обстоятельно про мою проблему разъясняете, или я немедленно отправляюсь к главврачу.
– А зачем к главврачу-то?
– Да жаловаться на вас, зачем!
– А... Ну, это можно, конечно... Только его все равно сейчас нет, он на конференцию в другой город уехал. Да вы успокойтесь, Анна Васильевна...
– Да я-то, между прочим, спокойна! Я всегда спокойна! А сейчас так вообще спокойна, как никогда! – плюхалась она в собственном невыносимом волнении, пытаясь через ярость выплыть хоть на какую-то твердь. – А вы думали, я сейчас платочек из рукава достану и слезьми затрясусь, да?
Боже, что она несет... Пора остановиться, пока не поздно. Пока вихрь слепой ярости не погнал ее прочь из этого жуткого кабинета...
Так. Вдохнула, выдохнула, собралась. Похоже, она его напугала, Козлова-то. Как его... Геннадия Григорьевича. Сидит, голову в плечи втянул, ушки прижал, как мышонок. Надо и впрямь успокоиться, глянуть смело правде в лицо. Какая бы она ни была, эта правда.
– Хотите воды, Анна Васильевна?
Развернулся на крутящемся стуле, подъехал к подоконнику, налил из чайника полстакана, оглянулся на нее испуганно. Чего ж ты трусишь так, молодой специалист... Думаешь, я эту воду в лицо тебе плесну, что ли?
– Да, буду, давайте.
Вяло протянула руку, приняла стакан, глотнула воды. Противная, теплая. Поморщилась, осторожно поставила стакан перед собой, оплела его пальцами. И заговорила уже спокойнее, даже с оттенком дружелюбного панибратства.
– Послушайте, Геннадий Григорьевич... Вы извините меня, ради бога, за такую реакцию. Но сами посудите – даете направление в такую больницу и не говорите ничего... Я же знаю, что это за больница – тридцать четвертая. И знаю, каких больных туда направляют. Недавно мы всем департаментом замечательную сотрудницу хоронили – как раз оттуда и забирали... Не бойтесь сказать мне правду, Геннадий Григорьевич.
– Вам в больнице все скажут, Анна Васильевна... Нужно еще ряд исследований провести, чтобы...
– Так. Знаете, мы вот что с вами сделаем. Мы начнем наш диалог сначала. Вы сказали, что вам принесли заключение маммологического обследования и что результат плохой. И даже очень плохой. Ведь так?
– Ну... В общем...
– Так чего вы резину тянете? Жалеете бедную кошку и отрезаете по кусочку от ее хвоста? Я понимаю, что у вас еще опыта нет, но поверьте – нельзя же так! Это по меньшей мере непрофессионально, Геннадий Григорьевич!
Он вдруг вспыхнул, дернулся в своем креслице, нервно переложил ногу на ногу, глянул на нее затравленно. Где-то по краешку сознания горьким пунктиром скользнула усмешка – не надо было тебе, парень, в медицинский идти, экий ты ранимо впечатлительный...
– Так что у меня, Геннадий Григорьевич? Вы можете мне четко и внятно сказать?
– Ну, в общем... Да, могу...
– Так и говорите!
– Су... Судя по всему, у вас уже запущенная форма заболевания... Я думаю, ближе к третьей стадии... Но в больнице проведут еще...
– Да ладно, слышала я про больницу! – резко оборвала она его, с силой сжимая пальцами тонкий стакан. В какую-то секунду очень захотелось, чтоб он сломался в ее пальцах, чтоб осколки жадно впились в ладонь и чтобы кровь брызнула ярким фонтаном – живая, алая, теплая. С самого начала этого разговора ей казалось, что сердце гоняет по организму не кровь, а холодную ядовитую субстанцию, похожую на серную кислоту...
– Это что же, Геннадий Григорьевич... Я умираю, что ли?
– Нет, Анна Васильевна, нет... – совсем по-детски замотал он головой, чуть выпучив глаза. – Конечно, состояние критическое, но специалисты в больнице сделают все возможное... Там очень хорошие специалисты, Анна Васильевна!
– А все возможное – это что? Операция, что ли?
– Ну, в каком-то смысле... Я думаю, в вашем случае все-таки не обойтись без радикальной мастэктомии...
– Я не понимаю... Что это – маст... экто...
– Это ампутация, Анна Васильевна.
– Что?!
– Да. Ампутация груди. Да вы не пугайтесь – потом вам сделают восстановительную операцию! Может, через год... Как пройдете курс химиотерапии... А может, после курса гормонального лечения... Главное – нельзя больше затягивать по времени, понимаете? Вот, возьмите, пожалуйста, направление... Я тут все написал...
Он еще что-то говорил, помахивая перед лицом детскими ладошками – она уже не слышала. А потом вдруг расплылся перед глазами, пошел зыбкими волнами – голова-плечи – узкая куриная грудка... Обожгло щеки, и она удивленно дотронулась до них ладонями – плачет, что ли? Откуда вдруг такие горячие слезы взялись, если в организме все заледенело отчаянием? Вместо сердца – тяжелая льдина. Вместо брюшины – корка твердого льда, и не вздохнуть...
Отерла торопливо щеки, с шумом втянула в себя воздух. И на самом выдохе, будто на верхушке айсберга, сверкнула неожиданной простотой мысль – а ведь она запросто могла проигнорировать эту обязаловку-диспансеризацию... Попустилась бы квартальной премией и не пошла. И жила бы себе дальше, сколько... можно было. Зато бы – жила, не обремененная этим ужасным знанием. Дура, дура, зачем пошла... Не зря же к больницам с детства идиосинкразию испытывала...
– Скажите, Геннадий Григорьевич... А можно... я подумаю? – спросила неожиданно для самой себя, все еще цепляясь за ту мысль на вершине айсберга-вдоха.
Он глянул на нее исподлобья, спросил осторожно:
– О чем подумаете, Анна Васильевна?
– Ну.. Я же имею право... Решать.
– Что – решать?
– Судьбу свою, что! Я имею право решать, ложиться мне под нож или жить с этим, сколько мне там осталось... Ведь имею?
– Ну, это уж совсем глупо, Анна Васильевна... Медицина сейчас в этом смысле далеко шагнула, в смысле реабилитации...
– Да, вы говорили уже. И тем не менее.
– Глупо, Анна Васильевна!
– Знаю, что глупо! Но все равно – у меня должно быть время подумать. Дайте мне две недели, я подумать хочу.
– Нет...
– Да!
– Ну хорошо, давайте – неделю... Хотя зря вы так, Анна Васильевна. А хотите, я вам хорошего психолога посоветую? Он как раз этой стороной специфики занимается...
– Не надо мне никакого психолога. Я к вам приду через две недели. Я сама все решу, Геннадий Григорьевич. Мне... Мне принять надо... Или не принять... Я сама решу.
– Скажите, а... Родные и близкие рядом с вами есть?
– Есть. Сколько угодно у меня и родных, и близких. В общем, я не прощаюсь, Геннадий Григорьевич... Я приду ровно через две недели... – уже на ходу проговорила она, выбегая из кабинета.
– Через неделю! Лучше через неде...
Захлопнула дверь на полуслове, быстро прошла по коридору, потом понеслась вниз по лестнице, выстукивая каблуками тяжелую дробь.
Выскочила на улицу – дождь... Холодный, мелкий, ноябрьский. Как хорошо – холодным дождем по лицу... Жадные маленькие иголочки набросились, как рыбки-пираньи. На ходу отерла лицо ладонью, удивилась его горячности – опять ревет, что ли? Все ощущения перепутались, и непонятно, где и что. Где – дождь, а где – слезы...
Этим же вечером она напилась. Достала из бара непочатую бутылку «Абсолюта» – два года стояла нетронутой, как сувенир из «дьюти фри» после какой-то поездки. Наливала в стакан, глотала жадно, как воду. И все казалось, что спасительный хмель не берет – организм категорически не желал отключаться. Всю бутылку в себя влила – литровую... Потом вдарило по мозгам – сразу, как обухом топора. Не помнила, как оказалась в постели. В ней и провела всю субботу, страдая жестокой лихорадкой и через невыносимую головную боль удивляясь – как это люди пьют? Это какая же мука из мук и уж никак на спасительный обморок не похоже...
А сегодня, в воскресное, стало быть, утро, пришлось вставать. И жить. Вот и душ приняла. И даже себя в зеркале рассмотрела – по привычке...
– Мам, ты уже все?
Антон поскребся в дверь ванной – было слышно, как он нетерпеливо переступает с ноги на ногу.
– Сейчас... Минуту еще. Подождешь, не описаешься.
– Да мне быстрее надо, я тороплюсь, мам!
Накинула на себя халат, обвязала голову полотенцем, привычно соорудив из него высокий тюрбан. Вышагнула из ванной, и он тут же гибко просочился у нее за спиной, рывком захлопнул дверь.
– Тебе омлет сделать или глазунью? – спросила громко, направляясь в сторону кухни.
– Да мне все равно... – расслышалось сквозь шум льющейся из крана воды.
Ну, все равно, так все равно. Значит, глазунью. С омлетом хлопот больше. О, а на кухне-то – глаза бы не видели... Полная раковина грязной посуды, сухие хлебные крошки на столе, капли от кетчупа, как кровь... Ну да, все правильно. Антошенька никогда не удосужится за собой убрать, у Антошеньки мама есть. Хорошо тут вчера похозяйничал, пока она в похмельном отравленном забытьи валялась... Нет, надо отдать должное, заглядывал он в спальню, интересовался, что с ней. И даже таблетку от головной боли предлагал принести. Хороший сынок, заботливый. Лучше бы посуду за собой помыл. А вечером, видать, смылся под шумок. Вернее, под ее убитое дремучее состояние.
Так... Посуду – потом. А сейчас – кофе. Наикрепчайший, в большую кружку, с лимоном. Да – и яичницу...
Хлопнула дверь ванной, и вот он, сынок, нарисовался в проеме кухни. Крепкий, ладненький, румянец во всю щеку, попка-орешек в черных трусах-боксерах.
– Садись, завтракай... Мог бы вчера и посуду помыть, между прочим.
– Да я не успел, мам...
– А чем, интересно, так занят был?
– Гулял...
– Ну, понятно. И во сколько домой пришел?
– В двенадцать.
– Не ври! Когда это ты со своих гулянок в двенадцать возвращался? Опять, наверное, с Димкой всю ночь по клубам зажигали?
– Нет, не зажигали.
– Да? А отчего так?
– Материальные трудности, мам. Денег нет.
– Это что, намек? Раскрывай, матушка, кошелек, мне погулять не на что?
– Да ничего я такого... Ты спросила, я ответил, вот и все. Ничего мне не надо, если ты так вопрос ставишь.
– Как я ставлю вопрос?
– Да ладно, мам... Все, закрыли тему.
– Антон! Ты как с матерью разговариваешь?
– А как я разговариваю?!
– Нагло, вот как!
– Ну, мам... Не заводись, прошу тебя.
– Это я? Я завожусь?
– Ну, мам...
– Ага – мам! Тебе же без толку объяснять – что в лоб, что по лбу!
– Это ты про деньги, что ли?
– Нет, не про деньги! Ночами бог знает что в городе делается, кругом один криминал! Сколько раз тебе говорила – сведешь мать в могилу...
Сказала, и задохнулась от страшного слова, невзначай выброшенного в пространство. Будто струна внутри лопнула, прошлась по телу вибрацией – дзинь-нь-нь...
Торопливо отвернулась к плите, зачем-то помешала ложкой набухающий в турке кофе. И оставалось-то две секунды, чтобы пенка до края поднялась... Вдохнула, выдохнула, осторожно напрягла память – а ведь и впрямь она, бывало, это выражение не уставала повторять – сведешь мать в могилу...
Нет, сейчас она к этим ночам-ожиданиям уже приспособилась как-то. Адаптировалась нервная система. А поначалу, когда вошли в юную жизнь сыночка эти ночные клубешники... Это был ад, кромешный ад.
Начинался ад где-то в районе половины первого – с кругов по квартире, с зажатым в ладони мобильником. Звонила через каждые полчаса – голос услышать. Если есть голос в трубке, пусть и немного психованный, значит, живой сыночек. А если нет... Если занудные гудки разрывают барабанную перепонку... Да еще этот мерзкий голос в конце: «Абонент не отвечает, перезвоните позже, пожалуйста!» Вот тут и начиналось настоящее сумасшествие. Душа выходила из тела, дергалась неприкаянностью, вилась по комнатам жгутом страха. И она за ней – жгутом. Как птица по веткам – из комнаты в комнату. И опять – телефонный клик, и опять – гудки и мерзкий вежливый голос...
Однажды он за всю ночь не ответил ни разу. Потом выяснилось – уехали в другой клуб, а телефон на стойке бара забыл. Она поначалу все кликала, кликала, и птицей с ветки на ветку прыгала, и злилась про себя, и ругалась – ну, только появись, эгоист несчастный... А потом, под утро, по-настоящему испугалась, как говорят – омертвела страхом. Стояла на коленях, молилась, жгла церковную свечку «за здравие»... И тряслась, тряслась мелкой дрожью. Но вот же, помнится, странно... Вроде и молилась, и тряслась, а обиженность на сына все равно никуда не уходила. Живучая, зараза, эта обиженность. Так и лезет в омертвелую от страха душу вопросом – неужели сыночку в голову не приходит, как она тут с ума сходит? Ведь она мать ему... Вроде должен понять...
Да, страшная была ночь. Потом, когда зашуршал ключ в замке, с первым вопросом и кинулась – ты о матери хоть иногда думаешь? Ты хоть понимаешь, что со мной творишь, эгоист несчастный? И про «могилу» тогда тоже, конечно, припомнила... Изрыгала из себя обвинения, и – странно – на душе легче становилось. Именно от обвинений, а не от сыновнего рассказа, что телефон в другом клубаке забыл...
– Мам, а правда дай денег немного, а? – искательно прозвучал за спиной голос Антона.
– Ах, так все-таки дай? Ты ж только что гордо сказал – закрыли тему? Значит, урезонил мать, да? Поставил на место? А денежек-то все-таки надо, да? Бедный ты, бедный, плохая у тебя мать, сама не понимает, что ты немного поиздержался... – не удержалась она от язвительности, снимая с плиты турку. Даже языком поцокала для пущей убедительности.
– Ну зачем ты так, мам? Я же просто спросил...
– Ты спросил, а я ответила. Я тебе недавно деньги давала.
– Так они кончились...
– А ты по клубам зажигай меньше, и кончаться так быстро не будут.
– Так не дашь, что ли?
Она хмыкнула, пожала плечами, уселась с чашкой кофе за стол. Подумалось вдруг раздраженно – что ж у них за разговоры с сыном такие... Как у коммунальных соседей поутру, лишь бы задеть друг друга побольнее. И никакой душевности. Вот чего, чего она на него взъелась? И впрямь, что ли, денег жалко? Ведь нет...
Деньги у нее были. Да и не часто докучал Антон подобными просьбами – надо отдать ему должное. Просто вдруг накатило что-то, раздраженно зудящее, с отголоском испуга – у кого ж ты потом, после... После всего будешь денег просить? И вообще... Кто тебе по утрам глазунью сделает, кто в ночных ожиданиях свечи перед иконами жечь будет... А главное – кто в институтскую кассу очередной взнос за учебу внесет?! Сидишь сейчас, полуребенок-полумужик, беззаботно глазунью лопаешь, и невдомек тебе, что никому, кроме матери, ты и не нужен...
Да, действительно, – раззуделось. Довольно противное ощущение, похожее на странную потребность пригнуть, наконец, сыночка за шею, напомнить о сыновнем долге, об уважении-благодарности. Пусть хоть так – вредно материально. Чтоб усвоил – кто она для него есть. Пока – есть.
– Знаешь, Антош, как мне моя мама в детстве говорила: где я тебе денег возьму, из колена выколю?
– А... Ну так бы и сказала – нет у меня денег. А то – колена какие-то... – поднял он на нее веселые понимающие глаза.
И это веселое понимание тоже вдруг разозлило! Так разозлило, что сама себя испугалась – вроде бы все наоборот должно быть... Вроде она жалеть его должна, потенциальную сиротинушку, за плечи обнять да поплакать, о своей беде рассказать... Но не смогла. Понесло со злостью и понесло, не остановишь.
– А хоть бы и были – не дала бы! Я что, пожизненно должна все твои клубные удовольствия оплачивать? Мать-кошелек у тебя, да? Только для этого и годится?
– Мам, ты чего... – уставился он на нее в насмешливом недоумении. Впрочем, насмешливости там уже немного оставалось, недоумения больше было.
– А ничего! – грохнула она тяжелой чашкой об стол. – У нас с тобой, между прочим, одна зарплата на двоих! Заметь – моя зарплата! А ты ведешь себя, как... Как...
Она запнулась, подбирая нужное слово. И все оно никак не находилось, соскакивало с языка. Как – неблагодарный, что ли? Беззаботный? Или обидно по отношению к матери легкомысленный?
– ...Ты ведешь себя, как самый последний эгоист! – зацепилась, наконец, за привычное выражение. Как будто есть разница в этом ряду – первый эгоист или последний.
– Да ты же сама подработать мне не дала, когда я хотел в «Макдоналдс»... И сама хотела, чтоб я на дневное отделение поступал! Я бы и на вечернем смог, и на заочном! И работал бы...
– Да, я хотела только дневное! А ты как думал? Иначе бы ты сразу в армию загремел! И скажи спасибо, что твоя мать на десять шагов вперед за тебя думает! И кормит тебя! И учит! И ночами за тебя волнуется, с ума сходит! И заметь – больше желающих все это проделывать на данный момент не имеется!
– Это ты сейчас про отца, что ли?
– Да хотя бы и про отца... Ну вот давай, позвони ему, попроси денег на свои клубаки! Ты знаешь, что он тебе ответит? Мне дословно воспроизвести? Ну, чего смотришь? Давай звони!
– Мам, зачем ты так... Ты же знаешь его ситуацию – Таня в декрете сидит, вот-вот рожать будет, еще и с работы отца уволили по сокращению... Он же в семье один работает, мам! Таня даже пособия не получает!
– А я, выходит, с дядей работаю, что ли? И какое мне дело до того, что отцовская Таня не удосужилась вовремя подсуетиться с пособием? Ты думаешь, это меня должно волновать? Надо было думать, прежде чем ребенка заводить! И в первую очередь о деньгах думать!
– Так они ж квартиру снимают, мам... Все деньги на квартиру уходят...
– И что? Мы с тобой должны напрягаться по этому поводу?
– Мам, да он и так ушел, ничего не взял, и квартиру менять не стал! А, между прочим, мог бы! По закону имел право!
– Ага, сейчас, разбежался! Да кто бы ему позволил – квартиру менять? Ушел – и до свидания, сам так решил, никто его из дома не гнал.
– У него же была доля, значит, мог...
– Была да сплыла!
– Ну да... Ты ж сама его и заставила дарственную на долю оформить...
– Да ты что? Заставила, значит? Мать, значит, жестокая, а отец такой благородный? А на кого я эту долю заставила его оформить, ты помнишь? На тебя же она и оформлена!
– А я просил?!
– А кто бы тебя спрашивал? Сказал бы спасибо, что мать для тебя постаралась! И каких нервов мне это стоило! А теперь, значит, мать плохая оказалась, а отец благородный!
– Да, мам. Получается, он благородный.
– Ах-х ты... – чуть не подавилась она давно остывшим кофе, закашлялась, пальцем указывая на дверь и, уже не отдавая отчета в своих словах, надрывно проговорила сквозь кашель: – Ну, так иди, живи с ним, если он такой благородный! Чего живешь-то со мной, с плохой, неблагородной матерью?
– Да я бы ушел, если б...
Он взглянул на нее коротко, отчаянно, напрягся весь, отвел глаза в сторону. Потом медленно вздохнул, задержал в себе воздух на секунду и произнес едва слышно, на выдохе, будто не для нее, а куда-то в кухонное пространство:
– С тобой же невозможно, мам... Ты же только себя слышишь...
– Себя? Я – только себя? Ты так считаешь? А когда мне к себе прислушиваться-то, сынок? У меня ж времени нет, я должна тебя поить-кормить, учить-одевать, зарабатывать... У меня перед тобой долг есть, сынок. Материнский долг называется. Отец, выходит, ничего тебе не должен, а я... Мне, выходит, одной надо... А ты не понимаешь, не ценишь!
– Да ценю я, мам!
– Нет, не ценишь!
– Ну, хорошо, если тебе так легче... Ладно, пойду я, мам. Спасибо за завтрак, – торопливо поднялся он из-за стола.
– Погоди, я тебе денег дам... Сколько тебе нужно?
– Нисколько. Обойдусь.
Вышел из кухни, красиво неся мускулистую попку, обтянутую трусами-боксерами. Она лишь усмехнулась вслед горько – надо же, гордый... Отец, значит, шибко благородный, а сын – шибко гордый. Яблоко от яблони, значит. А она, выходит, пугалом в этом саду служит, ворон отгоняет. Невозможно жить рядом с пугалом.
Хлопнула дверь в прихожей – ушел. Даже глазунью не доел. Отщипнув от батона белый мякиш, поелозила им в растекшемся по тарелке яичном желтке, отправила в рот. Значит, невозможно со мной, говоришь... Ну, ну. Ох, эгоист... Эгоист несчастный...
А может, надо бы ему все рассказать? Так, мол, и так, сынок, приключилось со мной горе такое...
Вздохнула, и встал в горле слезный комок. Представилось на секунду Антошкино лицо... А какое оно было бы, сыновнее лицо? Виновато-испуганное? Испуганное – за нее или за самого себя? Вон, как он издевательски глубокомысленно пробурчал – с тобой же невозможно, мам...
Нет. Правильно, что ничего ему не сказала. Слов бы не нашла. Для самой себя-то пока ни слов не находится, ни мыслей определенных... Прячутся мысли, жмутся испуганно, скрываются за спасительным – потом, потом... Две недели впереди, можно досыта с самой собой и наговориться, и надуматься. А пока... Вон, пока обыденными делами заняться нужно. Посуду помыть...
Встала к мойке, автоматически натянула на руки резиновые перчатки. Открутила краны, подставила тарелку под напор воды и... Дернулось что-то внутри, подкатило к горлу безысходностью. Господи, да при чем здесь полная мойка грязной посуды... Да провались оно все куда-нибудь вместе с грязной посудой, с бытовой привычной обыденностью! И с этим сыновним обидным «С тобой же невозможно, мам...»
И поплыло горячо перед глазами, и вырвалось из груди тяжким всхлипом – за что? За то, что она ему... Что для него же... Все и всегда, что могла...
Стянула перчатки, подошла к окну, сплела руки по-бабьи под грудью, горестно сжала плечи. Ну почему, почему не получилось с детьми душевных отношений, почему – все только для них, в одну сторону... И Лерка, вон, из дому ушла. И ладно бы хорошо ушла, а то ведь так, в бессмысленное гражданское проживание. Что оно ей даст, это проживание? А главное – с кем... С полным ничтожеством... И где она этого Геру откопала, интересно? Ни профессии, ни квартиры своей. А самое главное – себя за художника подает, богема голозадая. Чего бы ни делать, лишь бы не работать. Это же надо было еще постараться, чтоб себе мужика найти с таким именем – Герасим! Чего от него можно вообще ждать, какой нормальной жизни? Разве можно с таким Герасимом гнездо семейное свить? Да с таким выпрыгнешь за борт, как бедная Муму, и не заметишь...
И Антон туда же. Как у него сейчас выскочило – я бы ушел... Вот тебе, мать, на этом и вся благодарность. Ты, мать, уже и слова своего не имеешь. Не ори, мать, а то уйду.
Нет, интересно, а какая мать никогда не орет на ребенка? Та и не орет, которой все равно. Та, которая птицей в ночных ожиданиях с ветки на ветку не скачет и на сыновнюю учебу не откладывает копеечку к копеечке...
Да, что-то заложено природой в родительское старании – обидно безысходное. Строишь ему с самого рождения мостик в будущее, выкладываешься по полной программе, а повзрослевший ребенок потом – раз! – и сожжет этот мосток за ненадобностью. И вот уже – пропасть в отношениях, которую перешагнуть невозможно, как ни старайся.
Нет, разве она им плохой матерью была? С рождения – все для них, что только возможно, что мало-мальски доступно... Одежда – не дай бог, чтобы не хуже, чем у других. Кружки, спортивные секции – пожалуйста. Лишний раз в парикмахерскую, помнится, не забежишь, везешь через весь город то Лерку на танцы, то Антошку на каратэ... Каждое лето – поездка к морю...
Кушетка у кабинета Козлова Г.Г. оказалась пустой. Никого. Постучала в дверь, заглянула...
– Да, заходите! – поднял он от бумаг сосредоточенное лицо. – Присаживайтесь, я сейчас... Вы ведь у нас Лесникова, да?
– Да. Я Лесникова. Анна Васильевна.
– Так, Лесникова, значит... Погодите...
Он шустро принялся перебирать серые плотные конверты, кучкой устроившиеся на углу стола. Вытянул один, глянул в его нутро, хмыкнул озадаченно, побарабанил пальцами по столу. Потом снова потянулся руками к конвертам, вытянул еще один, близоруко поднес к глазам.
– А, вот... Вот ваши результаты обследования, Анна Васильевна, я их уже смотрел... Ну что ж, Анна Васильевна...
Потер маленькие ручки одну об другую, издав сухой неприятный звук. Почему-то у нее от этого звука мороз по коже пошел и задрожало внутри лихорадкою, подкатило к горлу нервным спазмом.
– Ну? И как? Нормальные у меня результаты?
Странно, а голос получился бодреньким, даже слегка насмешливым. Но как будто это и не ее голос был, а чужой, на пару тонов выше.
– Нет, Анна Васильевна. Я вам прямо скажу – плохие у вас результаты. И даже больше того – очень плохие. Я сейчас вам направление в тридцать четвертую больницу выпишу...
– Погодите, погодите! Что значит – очень плохие? Вы можете мне как-то по-человечески... Я же не понимаю ничего...
– Вам в больнице все объяснят, Анна Васильевна.
– А вы? Вы что, не можете?
– Я... Ну, в общем... Понимаете, по одной только маммографии нельзя сказать определенно... Дополнительное обследование требуется. В больнице вам его и проведут. Значит, вы прямо в понедельник по направлению...
– В какой понедельник? Уже в следующий, что ли? Вот этот, который будет? Через два дня?
– Ну да... А что? Чем быстрее, тем лучше. Со сроками лучше не затягивать, Анна Васильевна.
Сказал – и шмыгнул глазенками куда-то в сторону. Потом вверх посмотрел, на плафон, затем опять на нее.
Сглотнула нервно, пропихивая внутрь липкий страшок-раздражение. Почувствовала, как вместе с длинным вдохом зреет внутри ярость – так бы и прихлопнула этого мямлю с его бегающими глазками! Не врач, а записная кокетка – глазками он, смотри-ка, в угол – вверх – на предмет! Нет уж, дорогой, ты мне сейчас все, как есть, скажешь, не надо мне тут...
– Простите, доктор... Как вас по имени-отчеству?
– Геннадий Григорьевич... – услужливо согнул он шею в кивке.
– Ага. Очень приятно. Так вот, Геннадий Григорьевич... Или вы мне прямо сейчас все обстоятельно про мою проблему разъясняете, или я немедленно отправляюсь к главврачу.
– А зачем к главврачу-то?
– Да жаловаться на вас, зачем!
– А... Ну, это можно, конечно... Только его все равно сейчас нет, он на конференцию в другой город уехал. Да вы успокойтесь, Анна Васильевна...
– Да я-то, между прочим, спокойна! Я всегда спокойна! А сейчас так вообще спокойна, как никогда! – плюхалась она в собственном невыносимом волнении, пытаясь через ярость выплыть хоть на какую-то твердь. – А вы думали, я сейчас платочек из рукава достану и слезьми затрясусь, да?
Боже, что она несет... Пора остановиться, пока не поздно. Пока вихрь слепой ярости не погнал ее прочь из этого жуткого кабинета...
Так. Вдохнула, выдохнула, собралась. Похоже, она его напугала, Козлова-то. Как его... Геннадия Григорьевича. Сидит, голову в плечи втянул, ушки прижал, как мышонок. Надо и впрямь успокоиться, глянуть смело правде в лицо. Какая бы она ни была, эта правда.
– Хотите воды, Анна Васильевна?
Развернулся на крутящемся стуле, подъехал к подоконнику, налил из чайника полстакана, оглянулся на нее испуганно. Чего ж ты трусишь так, молодой специалист... Думаешь, я эту воду в лицо тебе плесну, что ли?
– Да, буду, давайте.
Вяло протянула руку, приняла стакан, глотнула воды. Противная, теплая. Поморщилась, осторожно поставила стакан перед собой, оплела его пальцами. И заговорила уже спокойнее, даже с оттенком дружелюбного панибратства.
– Послушайте, Геннадий Григорьевич... Вы извините меня, ради бога, за такую реакцию. Но сами посудите – даете направление в такую больницу и не говорите ничего... Я же знаю, что это за больница – тридцать четвертая. И знаю, каких больных туда направляют. Недавно мы всем департаментом замечательную сотрудницу хоронили – как раз оттуда и забирали... Не бойтесь сказать мне правду, Геннадий Григорьевич.
– Вам в больнице все скажут, Анна Васильевна... Нужно еще ряд исследований провести, чтобы...
– Так. Знаете, мы вот что с вами сделаем. Мы начнем наш диалог сначала. Вы сказали, что вам принесли заключение маммологического обследования и что результат плохой. И даже очень плохой. Ведь так?
– Ну... В общем...
– Так чего вы резину тянете? Жалеете бедную кошку и отрезаете по кусочку от ее хвоста? Я понимаю, что у вас еще опыта нет, но поверьте – нельзя же так! Это по меньшей мере непрофессионально, Геннадий Григорьевич!
Он вдруг вспыхнул, дернулся в своем креслице, нервно переложил ногу на ногу, глянул на нее затравленно. Где-то по краешку сознания горьким пунктиром скользнула усмешка – не надо было тебе, парень, в медицинский идти, экий ты ранимо впечатлительный...
– Так что у меня, Геннадий Григорьевич? Вы можете мне четко и внятно сказать?
– Ну, в общем... Да, могу...
– Так и говорите!
– Су... Судя по всему, у вас уже запущенная форма заболевания... Я думаю, ближе к третьей стадии... Но в больнице проведут еще...
– Да ладно, слышала я про больницу! – резко оборвала она его, с силой сжимая пальцами тонкий стакан. В какую-то секунду очень захотелось, чтоб он сломался в ее пальцах, чтоб осколки жадно впились в ладонь и чтобы кровь брызнула ярким фонтаном – живая, алая, теплая. С самого начала этого разговора ей казалось, что сердце гоняет по организму не кровь, а холодную ядовитую субстанцию, похожую на серную кислоту...
– Это что же, Геннадий Григорьевич... Я умираю, что ли?
– Нет, Анна Васильевна, нет... – совсем по-детски замотал он головой, чуть выпучив глаза. – Конечно, состояние критическое, но специалисты в больнице сделают все возможное... Там очень хорошие специалисты, Анна Васильевна!
– А все возможное – это что? Операция, что ли?
– Ну, в каком-то смысле... Я думаю, в вашем случае все-таки не обойтись без радикальной мастэктомии...
– Я не понимаю... Что это – маст... экто...
– Это ампутация, Анна Васильевна.
– Что?!
– Да. Ампутация груди. Да вы не пугайтесь – потом вам сделают восстановительную операцию! Может, через год... Как пройдете курс химиотерапии... А может, после курса гормонального лечения... Главное – нельзя больше затягивать по времени, понимаете? Вот, возьмите, пожалуйста, направление... Я тут все написал...
Он еще что-то говорил, помахивая перед лицом детскими ладошками – она уже не слышала. А потом вдруг расплылся перед глазами, пошел зыбкими волнами – голова-плечи – узкая куриная грудка... Обожгло щеки, и она удивленно дотронулась до них ладонями – плачет, что ли? Откуда вдруг такие горячие слезы взялись, если в организме все заледенело отчаянием? Вместо сердца – тяжелая льдина. Вместо брюшины – корка твердого льда, и не вздохнуть...
Отерла торопливо щеки, с шумом втянула в себя воздух. И на самом выдохе, будто на верхушке айсберга, сверкнула неожиданной простотой мысль – а ведь она запросто могла проигнорировать эту обязаловку-диспансеризацию... Попустилась бы квартальной премией и не пошла. И жила бы себе дальше, сколько... можно было. Зато бы – жила, не обремененная этим ужасным знанием. Дура, дура, зачем пошла... Не зря же к больницам с детства идиосинкразию испытывала...
– Скажите, Геннадий Григорьевич... А можно... я подумаю? – спросила неожиданно для самой себя, все еще цепляясь за ту мысль на вершине айсберга-вдоха.
Он глянул на нее исподлобья, спросил осторожно:
– О чем подумаете, Анна Васильевна?
– Ну.. Я же имею право... Решать.
– Что – решать?
– Судьбу свою, что! Я имею право решать, ложиться мне под нож или жить с этим, сколько мне там осталось... Ведь имею?
– Ну, это уж совсем глупо, Анна Васильевна... Медицина сейчас в этом смысле далеко шагнула, в смысле реабилитации...
– Да, вы говорили уже. И тем не менее.
– Глупо, Анна Васильевна!
– Знаю, что глупо! Но все равно – у меня должно быть время подумать. Дайте мне две недели, я подумать хочу.
– Нет...
– Да!
– Ну хорошо, давайте – неделю... Хотя зря вы так, Анна Васильевна. А хотите, я вам хорошего психолога посоветую? Он как раз этой стороной специфики занимается...
– Не надо мне никакого психолога. Я к вам приду через две недели. Я сама все решу, Геннадий Григорьевич. Мне... Мне принять надо... Или не принять... Я сама решу.
– Скажите, а... Родные и близкие рядом с вами есть?
– Есть. Сколько угодно у меня и родных, и близких. В общем, я не прощаюсь, Геннадий Григорьевич... Я приду ровно через две недели... – уже на ходу проговорила она, выбегая из кабинета.
– Через неделю! Лучше через неде...
Захлопнула дверь на полуслове, быстро прошла по коридору, потом понеслась вниз по лестнице, выстукивая каблуками тяжелую дробь.
Выскочила на улицу – дождь... Холодный, мелкий, ноябрьский. Как хорошо – холодным дождем по лицу... Жадные маленькие иголочки набросились, как рыбки-пираньи. На ходу отерла лицо ладонью, удивилась его горячности – опять ревет, что ли? Все ощущения перепутались, и непонятно, где и что. Где – дождь, а где – слезы...
Этим же вечером она напилась. Достала из бара непочатую бутылку «Абсолюта» – два года стояла нетронутой, как сувенир из «дьюти фри» после какой-то поездки. Наливала в стакан, глотала жадно, как воду. И все казалось, что спасительный хмель не берет – организм категорически не желал отключаться. Всю бутылку в себя влила – литровую... Потом вдарило по мозгам – сразу, как обухом топора. Не помнила, как оказалась в постели. В ней и провела всю субботу, страдая жестокой лихорадкой и через невыносимую головную боль удивляясь – как это люди пьют? Это какая же мука из мук и уж никак на спасительный обморок не похоже...
А сегодня, в воскресное, стало быть, утро, пришлось вставать. И жить. Вот и душ приняла. И даже себя в зеркале рассмотрела – по привычке...
– Мам, ты уже все?
Антон поскребся в дверь ванной – было слышно, как он нетерпеливо переступает с ноги на ногу.
– Сейчас... Минуту еще. Подождешь, не описаешься.
– Да мне быстрее надо, я тороплюсь, мам!
Накинула на себя халат, обвязала голову полотенцем, привычно соорудив из него высокий тюрбан. Вышагнула из ванной, и он тут же гибко просочился у нее за спиной, рывком захлопнул дверь.
– Тебе омлет сделать или глазунью? – спросила громко, направляясь в сторону кухни.
– Да мне все равно... – расслышалось сквозь шум льющейся из крана воды.
Ну, все равно, так все равно. Значит, глазунью. С омлетом хлопот больше. О, а на кухне-то – глаза бы не видели... Полная раковина грязной посуды, сухие хлебные крошки на столе, капли от кетчупа, как кровь... Ну да, все правильно. Антошенька никогда не удосужится за собой убрать, у Антошеньки мама есть. Хорошо тут вчера похозяйничал, пока она в похмельном отравленном забытьи валялась... Нет, надо отдать должное, заглядывал он в спальню, интересовался, что с ней. И даже таблетку от головной боли предлагал принести. Хороший сынок, заботливый. Лучше бы посуду за собой помыл. А вечером, видать, смылся под шумок. Вернее, под ее убитое дремучее состояние.
Так... Посуду – потом. А сейчас – кофе. Наикрепчайший, в большую кружку, с лимоном. Да – и яичницу...
Хлопнула дверь ванной, и вот он, сынок, нарисовался в проеме кухни. Крепкий, ладненький, румянец во всю щеку, попка-орешек в черных трусах-боксерах.
– Садись, завтракай... Мог бы вчера и посуду помыть, между прочим.
– Да я не успел, мам...
– А чем, интересно, так занят был?
– Гулял...
– Ну, понятно. И во сколько домой пришел?
– В двенадцать.
– Не ври! Когда это ты со своих гулянок в двенадцать возвращался? Опять, наверное, с Димкой всю ночь по клубам зажигали?
– Нет, не зажигали.
– Да? А отчего так?
– Материальные трудности, мам. Денег нет.
– Это что, намек? Раскрывай, матушка, кошелек, мне погулять не на что?
– Да ничего я такого... Ты спросила, я ответил, вот и все. Ничего мне не надо, если ты так вопрос ставишь.
– Как я ставлю вопрос?
– Да ладно, мам... Все, закрыли тему.
– Антон! Ты как с матерью разговариваешь?
– А как я разговариваю?!
– Нагло, вот как!
– Ну, мам... Не заводись, прошу тебя.
– Это я? Я завожусь?
– Ну, мам...
– Ага – мам! Тебе же без толку объяснять – что в лоб, что по лбу!
– Это ты про деньги, что ли?
– Нет, не про деньги! Ночами бог знает что в городе делается, кругом один криминал! Сколько раз тебе говорила – сведешь мать в могилу...
Сказала, и задохнулась от страшного слова, невзначай выброшенного в пространство. Будто струна внутри лопнула, прошлась по телу вибрацией – дзинь-нь-нь...
Торопливо отвернулась к плите, зачем-то помешала ложкой набухающий в турке кофе. И оставалось-то две секунды, чтобы пенка до края поднялась... Вдохнула, выдохнула, осторожно напрягла память – а ведь и впрямь она, бывало, это выражение не уставала повторять – сведешь мать в могилу...
Нет, сейчас она к этим ночам-ожиданиям уже приспособилась как-то. Адаптировалась нервная система. А поначалу, когда вошли в юную жизнь сыночка эти ночные клубешники... Это был ад, кромешный ад.
Начинался ад где-то в районе половины первого – с кругов по квартире, с зажатым в ладони мобильником. Звонила через каждые полчаса – голос услышать. Если есть голос в трубке, пусть и немного психованный, значит, живой сыночек. А если нет... Если занудные гудки разрывают барабанную перепонку... Да еще этот мерзкий голос в конце: «Абонент не отвечает, перезвоните позже, пожалуйста!» Вот тут и начиналось настоящее сумасшествие. Душа выходила из тела, дергалась неприкаянностью, вилась по комнатам жгутом страха. И она за ней – жгутом. Как птица по веткам – из комнаты в комнату. И опять – телефонный клик, и опять – гудки и мерзкий вежливый голос...
Однажды он за всю ночь не ответил ни разу. Потом выяснилось – уехали в другой клуб, а телефон на стойке бара забыл. Она поначалу все кликала, кликала, и птицей с ветки на ветку прыгала, и злилась про себя, и ругалась – ну, только появись, эгоист несчастный... А потом, под утро, по-настоящему испугалась, как говорят – омертвела страхом. Стояла на коленях, молилась, жгла церковную свечку «за здравие»... И тряслась, тряслась мелкой дрожью. Но вот же, помнится, странно... Вроде и молилась, и тряслась, а обиженность на сына все равно никуда не уходила. Живучая, зараза, эта обиженность. Так и лезет в омертвелую от страха душу вопросом – неужели сыночку в голову не приходит, как она тут с ума сходит? Ведь она мать ему... Вроде должен понять...
Да, страшная была ночь. Потом, когда зашуршал ключ в замке, с первым вопросом и кинулась – ты о матери хоть иногда думаешь? Ты хоть понимаешь, что со мной творишь, эгоист несчастный? И про «могилу» тогда тоже, конечно, припомнила... Изрыгала из себя обвинения, и – странно – на душе легче становилось. Именно от обвинений, а не от сыновнего рассказа, что телефон в другом клубаке забыл...
– Мам, а правда дай денег немного, а? – искательно прозвучал за спиной голос Антона.
– Ах, так все-таки дай? Ты ж только что гордо сказал – закрыли тему? Значит, урезонил мать, да? Поставил на место? А денежек-то все-таки надо, да? Бедный ты, бедный, плохая у тебя мать, сама не понимает, что ты немного поиздержался... – не удержалась она от язвительности, снимая с плиты турку. Даже языком поцокала для пущей убедительности.
– Ну зачем ты так, мам? Я же просто спросил...
– Ты спросил, а я ответила. Я тебе недавно деньги давала.
– Так они кончились...
– А ты по клубам зажигай меньше, и кончаться так быстро не будут.
– Так не дашь, что ли?
Она хмыкнула, пожала плечами, уселась с чашкой кофе за стол. Подумалось вдруг раздраженно – что ж у них за разговоры с сыном такие... Как у коммунальных соседей поутру, лишь бы задеть друг друга побольнее. И никакой душевности. Вот чего, чего она на него взъелась? И впрямь, что ли, денег жалко? Ведь нет...
Деньги у нее были. Да и не часто докучал Антон подобными просьбами – надо отдать ему должное. Просто вдруг накатило что-то, раздраженно зудящее, с отголоском испуга – у кого ж ты потом, после... После всего будешь денег просить? И вообще... Кто тебе по утрам глазунью сделает, кто в ночных ожиданиях свечи перед иконами жечь будет... А главное – кто в институтскую кассу очередной взнос за учебу внесет?! Сидишь сейчас, полуребенок-полумужик, беззаботно глазунью лопаешь, и невдомек тебе, что никому, кроме матери, ты и не нужен...
Да, действительно, – раззуделось. Довольно противное ощущение, похожее на странную потребность пригнуть, наконец, сыночка за шею, напомнить о сыновнем долге, об уважении-благодарности. Пусть хоть так – вредно материально. Чтоб усвоил – кто она для него есть. Пока – есть.
– Знаешь, Антош, как мне моя мама в детстве говорила: где я тебе денег возьму, из колена выколю?
– А... Ну так бы и сказала – нет у меня денег. А то – колена какие-то... – поднял он на нее веселые понимающие глаза.
И это веселое понимание тоже вдруг разозлило! Так разозлило, что сама себя испугалась – вроде бы все наоборот должно быть... Вроде она жалеть его должна, потенциальную сиротинушку, за плечи обнять да поплакать, о своей беде рассказать... Но не смогла. Понесло со злостью и понесло, не остановишь.
– А хоть бы и были – не дала бы! Я что, пожизненно должна все твои клубные удовольствия оплачивать? Мать-кошелек у тебя, да? Только для этого и годится?
– Мам, ты чего... – уставился он на нее в насмешливом недоумении. Впрочем, насмешливости там уже немного оставалось, недоумения больше было.
– А ничего! – грохнула она тяжелой чашкой об стол. – У нас с тобой, между прочим, одна зарплата на двоих! Заметь – моя зарплата! А ты ведешь себя, как... Как...
Она запнулась, подбирая нужное слово. И все оно никак не находилось, соскакивало с языка. Как – неблагодарный, что ли? Беззаботный? Или обидно по отношению к матери легкомысленный?
– ...Ты ведешь себя, как самый последний эгоист! – зацепилась, наконец, за привычное выражение. Как будто есть разница в этом ряду – первый эгоист или последний.
– Да ты же сама подработать мне не дала, когда я хотел в «Макдоналдс»... И сама хотела, чтоб я на дневное отделение поступал! Я бы и на вечернем смог, и на заочном! И работал бы...
– Да, я хотела только дневное! А ты как думал? Иначе бы ты сразу в армию загремел! И скажи спасибо, что твоя мать на десять шагов вперед за тебя думает! И кормит тебя! И учит! И ночами за тебя волнуется, с ума сходит! И заметь – больше желающих все это проделывать на данный момент не имеется!
– Это ты сейчас про отца, что ли?
– Да хотя бы и про отца... Ну вот давай, позвони ему, попроси денег на свои клубаки! Ты знаешь, что он тебе ответит? Мне дословно воспроизвести? Ну, чего смотришь? Давай звони!
– Мам, зачем ты так... Ты же знаешь его ситуацию – Таня в декрете сидит, вот-вот рожать будет, еще и с работы отца уволили по сокращению... Он же в семье один работает, мам! Таня даже пособия не получает!
– А я, выходит, с дядей работаю, что ли? И какое мне дело до того, что отцовская Таня не удосужилась вовремя подсуетиться с пособием? Ты думаешь, это меня должно волновать? Надо было думать, прежде чем ребенка заводить! И в первую очередь о деньгах думать!
– Так они ж квартиру снимают, мам... Все деньги на квартиру уходят...
– И что? Мы с тобой должны напрягаться по этому поводу?
– Мам, да он и так ушел, ничего не взял, и квартиру менять не стал! А, между прочим, мог бы! По закону имел право!
– Ага, сейчас, разбежался! Да кто бы ему позволил – квартиру менять? Ушел – и до свидания, сам так решил, никто его из дома не гнал.
– У него же была доля, значит, мог...
– Была да сплыла!
– Ну да... Ты ж сама его и заставила дарственную на долю оформить...
– Да ты что? Заставила, значит? Мать, значит, жестокая, а отец такой благородный? А на кого я эту долю заставила его оформить, ты помнишь? На тебя же она и оформлена!
– А я просил?!
– А кто бы тебя спрашивал? Сказал бы спасибо, что мать для тебя постаралась! И каких нервов мне это стоило! А теперь, значит, мать плохая оказалась, а отец благородный!
– Да, мам. Получается, он благородный.
– Ах-х ты... – чуть не подавилась она давно остывшим кофе, закашлялась, пальцем указывая на дверь и, уже не отдавая отчета в своих словах, надрывно проговорила сквозь кашель: – Ну, так иди, живи с ним, если он такой благородный! Чего живешь-то со мной, с плохой, неблагородной матерью?
– Да я бы ушел, если б...
Он взглянул на нее коротко, отчаянно, напрягся весь, отвел глаза в сторону. Потом медленно вздохнул, задержал в себе воздух на секунду и произнес едва слышно, на выдохе, будто не для нее, а куда-то в кухонное пространство:
– С тобой же невозможно, мам... Ты же только себя слышишь...
– Себя? Я – только себя? Ты так считаешь? А когда мне к себе прислушиваться-то, сынок? У меня ж времени нет, я должна тебя поить-кормить, учить-одевать, зарабатывать... У меня перед тобой долг есть, сынок. Материнский долг называется. Отец, выходит, ничего тебе не должен, а я... Мне, выходит, одной надо... А ты не понимаешь, не ценишь!
– Да ценю я, мам!
– Нет, не ценишь!
– Ну, хорошо, если тебе так легче... Ладно, пойду я, мам. Спасибо за завтрак, – торопливо поднялся он из-за стола.
– Погоди, я тебе денег дам... Сколько тебе нужно?
– Нисколько. Обойдусь.
Вышел из кухни, красиво неся мускулистую попку, обтянутую трусами-боксерами. Она лишь усмехнулась вслед горько – надо же, гордый... Отец, значит, шибко благородный, а сын – шибко гордый. Яблоко от яблони, значит. А она, выходит, пугалом в этом саду служит, ворон отгоняет. Невозможно жить рядом с пугалом.
Хлопнула дверь в прихожей – ушел. Даже глазунью не доел. Отщипнув от батона белый мякиш, поелозила им в растекшемся по тарелке яичном желтке, отправила в рот. Значит, невозможно со мной, говоришь... Ну, ну. Ох, эгоист... Эгоист несчастный...
А может, надо бы ему все рассказать? Так, мол, и так, сынок, приключилось со мной горе такое...
Вздохнула, и встал в горле слезный комок. Представилось на секунду Антошкино лицо... А какое оно было бы, сыновнее лицо? Виновато-испуганное? Испуганное – за нее или за самого себя? Вон, как он издевательски глубокомысленно пробурчал – с тобой же невозможно, мам...
Нет. Правильно, что ничего ему не сказала. Слов бы не нашла. Для самой себя-то пока ни слов не находится, ни мыслей определенных... Прячутся мысли, жмутся испуганно, скрываются за спасительным – потом, потом... Две недели впереди, можно досыта с самой собой и наговориться, и надуматься. А пока... Вон, пока обыденными делами заняться нужно. Посуду помыть...
Встала к мойке, автоматически натянула на руки резиновые перчатки. Открутила краны, подставила тарелку под напор воды и... Дернулось что-то внутри, подкатило к горлу безысходностью. Господи, да при чем здесь полная мойка грязной посуды... Да провались оно все куда-нибудь вместе с грязной посудой, с бытовой привычной обыденностью! И с этим сыновним обидным «С тобой же невозможно, мам...»
И поплыло горячо перед глазами, и вырвалось из груди тяжким всхлипом – за что? За то, что она ему... Что для него же... Все и всегда, что могла...
Стянула перчатки, подошла к окну, сплела руки по-бабьи под грудью, горестно сжала плечи. Ну почему, почему не получилось с детьми душевных отношений, почему – все только для них, в одну сторону... И Лерка, вон, из дому ушла. И ладно бы хорошо ушла, а то ведь так, в бессмысленное гражданское проживание. Что оно ей даст, это проживание? А главное – с кем... С полным ничтожеством... И где она этого Геру откопала, интересно? Ни профессии, ни квартиры своей. А самое главное – себя за художника подает, богема голозадая. Чего бы ни делать, лишь бы не работать. Это же надо было еще постараться, чтоб себе мужика найти с таким именем – Герасим! Чего от него можно вообще ждать, какой нормальной жизни? Разве можно с таким Герасимом гнездо семейное свить? Да с таким выпрыгнешь за борт, как бедная Муму, и не заметишь...
И Антон туда же. Как у него сейчас выскочило – я бы ушел... Вот тебе, мать, на этом и вся благодарность. Ты, мать, уже и слова своего не имеешь. Не ори, мать, а то уйду.
Нет, интересно, а какая мать никогда не орет на ребенка? Та и не орет, которой все равно. Та, которая птицей в ночных ожиданиях с ветки на ветку не скачет и на сыновнюю учебу не откладывает копеечку к копеечке...
Да, что-то заложено природой в родительское старании – обидно безысходное. Строишь ему с самого рождения мостик в будущее, выкладываешься по полной программе, а повзрослевший ребенок потом – раз! – и сожжет этот мосток за ненадобностью. И вот уже – пропасть в отношениях, которую перешагнуть невозможно, как ни старайся.
Нет, разве она им плохой матерью была? С рождения – все для них, что только возможно, что мало-мальски доступно... Одежда – не дай бог, чтобы не хуже, чем у других. Кружки, спортивные секции – пожалуйста. Лишний раз в парикмахерскую, помнится, не забежишь, везешь через весь город то Лерку на танцы, то Антошку на каратэ... Каждое лето – поездка к морю...