Страница:
Да и я ведь уже не тот.
Ах, как здесь танцевали! Прямо на асфальте. Под звездным небом. Пошли на пятачок? Пошли. А на пятачке тысячи полторы народу. Кто в лыжных брюках, широких, фланелевых, и куртках с карманами на груди, тогда это еще было модным, кто в зауженных до предела брюках, это еще только набирало силу и считалось стильным. Стиль преследовался, не по закону, конечно, а так, в меру умственных способностей некоторых очень правильных людей. Здесь парни в лыжных ботинках и даже в кирзовых сапогах. А девушки в простеньких платьицах, у некоторых сверху кофточки, это на тот случай, если станет прохладнее.
Да только разве станет прохладнее в такую дивную ночь?
Не играет на эстраде «группа», не плачет в микрофон солистка. Здесь все стихийно, все ненарочно, все получается само собой. В одном конце играет аккордеон. Что-то модное, фокстрот «линда», который на вечерах в клубе еще остерегаются танцевать. Могут ведь и из зала вывести. Но только не здесь. В другом конце кто-то бренчит на гитаре, его и слышат и не слышат, но всем ясно, что это танго, танго! А вот и «Амурские волны» льются из баяна. Здесь танцуют со знакомыми, однокурсниками и совершенно незнакомыми людьми. Да здесь и не надо знакомиться, хотя, вообще-то, можно. Здесь даже не надо говорить «пошли». Здесь все ясно по глазам, по взвинченному, радостному, легкому настроению. Здесь все понятно. Протянул руку, обнял за талию и пошел, закружился, понесся в вихре. На мгновение выпустил из рук, и уже другая положила тебе руку на плечо. Кто-то кого-то потерял и растерянно ищет в толпе и, может, даже проклинает себя за то, что так неосмотрительно привел подругу на этот пятачок. А вот там танцуют не под аккордеон, а под свою песню. И аккордеон сдается, меняет мелодию, выжимает из мехов столько звуков, сколько только может. Да и надоело аккордеонисту, ну, не надоело, а вон с той красавицей бы пройтись. Эй, кто умеет? Умеют, здесь все умеют. Поиграй, а? Давай. Ремень с плеча на плечо. И не боится владелец, что сопрут его драгоценный инструмент. И кружится в сторону Московского тракта, переходя из вальса в фокстрот, а потом в танго и даже в вальс-бостон, да все с шуточками, с выкрутасами разными. Расступаются перед ними, хохочут, смеются, хлопают в ладоши. А он уже в другую сторону, к физико-техническому и дому Ученых. И не устал, нет, не устал, только крикнет: давай эту! И гитарист его понимает, и баянист уже идет за ним, на ходу раздирая мехи. И что-то новое, запретное, уже носится в воздухе, с ним будут долго бороться, но потом все же поймут, что ничего в нем страшного нет. Не развращает он молодежь. Да и пройдет, сам собой пройдет, сгинет, исчезнет. Рок... Рок-энд-ролл. Рок-н-ролл. Это еще потрясение, невидаль. Даже любители фокстрота «линда» возмущаются. Бесстыдство. Позор. Стиль! Да и каждый ли сможет так? Дернул партнершу за руку, кажется, оторвет руку, перекинул через спину? Что делается?!
Ладно...
Тут ведь еще что? Тут ведь рядом клиники мединститута и, напротив, родильный дом. Проклинают молодежь больные, которые не могут заснуть. А роженицы, наверное, не проклинают. Да и больные не все. Прыгал же раз из окна один с загипсованной ногой, предварительно выкинув костыли. И тоже пытался незнакомо вертеться на одной ноге, отбросив в стороны ненужные ему в тот момент костыли. Потом едва нашел их. Все-таки, как-никак государственное имущество. Нянечки прибегут, покричат, покричат, а если помоложе, то и сами сначала потанцуют, а потом уж докладывают, что студенты их не слушают. Никто не умер из-за этой ночной вакханалии. А дети, по статистике, рождались нормальными и, подрастая, все же были чуть веселее других по характеру.
А я вижу, как какой-то баянист начинает играть. Негромко, словно примериваясь. Нет, сейчас здесь нельзя. Пойдем вон туда, к общежитию по Кирова, 2. Там мешать некому. Общежития, корпуса политехнического, а места тут не меньше. Пойдем, соглашается он. И компания, с которой он, наверное, пришел, устремляется к другому «пятачку». Их не один и не два, этих «пятачков». Есть и у Лагерного сада, есть и в других местах.
О, здесь уже ансамбль! Аккордеон, три гитары, три мандолины. Ну, эти-то все могут, начиная от вариаций на тему «Светит месяц» и кончая вальсом «Плач Наполеона».
Сегодня мне и делать-то почти ничего не приходится. Настроение. Да... настроение.
Студенты возвращаются к началу семестра. Город осенью молодеет.
Не всем, конечно, хочется танцевать. Одни идут в обнимку и даже не замечают эту многотысячную толпу. А вот кто-то бочком отходит в сторону, но все еще приплясывает, оглядывается. Тянутся пары и целые компании от пятачка к пятачку. Тут подхватили баяниста под руки и волокут в гору. Да он и не упирается. Крикнул что-то и заиграл вальс. Один, второй, третий. А остальные, значит, будут кружиться от этого перекрестка до самого Лагерного сада. По спору. Или просто так.
Людей много. Идут и по тротуарам, и по булыжникам, сворачивают в переулки и улицы, идут и компаниями с песнями и хохотом, идут в одиночку. Есть и «поддатые», но эти здесь быстро трезвеют. Да и к чему это? Я пьян, пьян. Ни с того ни с сего, без всяких бутылок и стаканов. Нет, не пьян, я опьянен.
А у Лагерного сада раздолье... Площадь огромна и звонка. Жаль вот только, что и здесь неподалеку клиника. Но эта все же подальше, чем у Московского тракта.
Ночь дышит, живет и проходит...
Ух ты! Я ведь чуть было не забыл про дождь. Дождь тогда был. Будет и сейчас.
Никто из них и не заметил, как надвинулась туча. Тихо зашелестело что-то со стороны реки, зашуршало и обрушилось. Дождь плотный, прямой, теплый. Крупные капли его взбивают пузыри на асфальте. Приглушается музыка. Неужели побегут? Да нет... Только двое держат над баяном куртку. Кто-то стаскивает с себя уже промокший пиджак и накидывает на плечи девушке. Но парней в пиджаках здесь мало. Ведь ночь так тепла. Облепили мокрые платьица фигурки девушек, шлепают по ногам широкие штанины у парней. Кто-то все же не выдержал, побежал по лужам. Но, впрочем, им просто пора в общежитие, и дождь тут ни при чем.
Дождь короткий, минут на десять. И снова звезды, да такие огромные, такие яркие! А что теперь волноваться? Пять минут, и платье высохнет. Но зато откуда-то ударяют запахи. Чистым и благоуханным пахнет после дождя.
Я еще брожу. К роще, к Лагерному. Сам Лагерный сад — не мой участок. Это так, для порядка. Мне уже ничего не нужно делать.
Светает. Пятачки рассыпаются. Но человек пятьдесят возле Лагерного продолжают танцевать. А у аккордеониста сводит пальцы, и он иногда ошибается. Да только его уже все равно не слушают.
Вот и кончается моя работа. Потанцевали, погорланили песни, побродили по тихим и зеленым улицам и садам.
И всю ночь шли по улицам машины, и никто не нарушал сон больных, рожениц и вполне здоровых людей.
Разве что дождь... Дождь действительно был. Теплый, тихий и короткий.
Уже светло. Солнце иногда выглядывает из-за коробок бетонных домов. Прохожих еще мало. Я иду домой.
А что же мне вспомнить на следующую ночь? Вообще-то я никогда не задумываюсь над этим. Настроение должно само все подсказать. Но сейчас хочется чего-то особенного. Гуляния, что ли? От Лагерного сада до речки Ушайки.
Ведь были же такие. Были! Начинались еще в апреле и продолжались до самой осени. И никто их специально не организовывал. Никто никого не заставлял, не принуждал, не уговаривал. На улицы Тимирязева и Ленина вываливал весь город. Ходили, танцевали и пели. Кто что хотел. Вот только что делать с транспортом? Оборвать где-нибудь тролли? Или вскрыть канализацию за деревянным мостом? Теперь-то на его месте бетонный. Нет. А как же пассажиры, рвущиеся с вокзала на Каштак? Что же придумать?
Что-нибудь придумаю.
Вот я и дома.
Жена уже встала.
— Все нормально? — спрашивает она.
— Все нормально, — отвечаю я.
— Устал?
— Да нет. Не устал я нисколько.
Она подходит ко мне и долго смотрит в лицо. Не в глаза, а в лицо.
— Стареешь ты. Вот еще морщинка появилась.
Чего это я старею? Ну, не без этого. И морщинки, конечно, есть. Да только это еще не старость.
О, милая, да ты, кажется, сама провела ночь без сна. Тоже путешествовала?
— Вспоминала, — говорит она, угадав мой вопрос. — Накатилось что-то. Не уснуть... Да. Унеси сегодня туфли в Дом быта. Каблуки твоя дочь сбила на булыжниках.
— На каких булыжниках? — удивляюсь я.
— На самых обыкновенных. Пришла под утро, туфли в руках. Возле политехнического сбила на булыжниках. Они, видите ли, вальсировали от Университетской рощи до Лагерного сада.
— Ладно. Отнесу.
Уже давным-давно булыжную мостовую по проспекту Тимирязева залили асфальтом.
— Пей кофе, — говорит жена. — И все же, сколько у тебя морщинок от этой работы.
Это не от работы. Тут другое. Мы взрослеем, стараясь заглянуть в свое будущее. Мы стареем, потому что все чаще и чаще возвращаемся в свое прошлое...
Но вслух я ничего не говорю.
Да она и сама это знает...
9. СЕНТЯБРЬ
10. ОКТЯБРЬ
Ах, как здесь танцевали! Прямо на асфальте. Под звездным небом. Пошли на пятачок? Пошли. А на пятачке тысячи полторы народу. Кто в лыжных брюках, широких, фланелевых, и куртках с карманами на груди, тогда это еще было модным, кто в зауженных до предела брюках, это еще только набирало силу и считалось стильным. Стиль преследовался, не по закону, конечно, а так, в меру умственных способностей некоторых очень правильных людей. Здесь парни в лыжных ботинках и даже в кирзовых сапогах. А девушки в простеньких платьицах, у некоторых сверху кофточки, это на тот случай, если станет прохладнее.
Да только разве станет прохладнее в такую дивную ночь?
Не играет на эстраде «группа», не плачет в микрофон солистка. Здесь все стихийно, все ненарочно, все получается само собой. В одном конце играет аккордеон. Что-то модное, фокстрот «линда», который на вечерах в клубе еще остерегаются танцевать. Могут ведь и из зала вывести. Но только не здесь. В другом конце кто-то бренчит на гитаре, его и слышат и не слышат, но всем ясно, что это танго, танго! А вот и «Амурские волны» льются из баяна. Здесь танцуют со знакомыми, однокурсниками и совершенно незнакомыми людьми. Да здесь и не надо знакомиться, хотя, вообще-то, можно. Здесь даже не надо говорить «пошли». Здесь все ясно по глазам, по взвинченному, радостному, легкому настроению. Здесь все понятно. Протянул руку, обнял за талию и пошел, закружился, понесся в вихре. На мгновение выпустил из рук, и уже другая положила тебе руку на плечо. Кто-то кого-то потерял и растерянно ищет в толпе и, может, даже проклинает себя за то, что так неосмотрительно привел подругу на этот пятачок. А вот там танцуют не под аккордеон, а под свою песню. И аккордеон сдается, меняет мелодию, выжимает из мехов столько звуков, сколько только может. Да и надоело аккордеонисту, ну, не надоело, а вон с той красавицей бы пройтись. Эй, кто умеет? Умеют, здесь все умеют. Поиграй, а? Давай. Ремень с плеча на плечо. И не боится владелец, что сопрут его драгоценный инструмент. И кружится в сторону Московского тракта, переходя из вальса в фокстрот, а потом в танго и даже в вальс-бостон, да все с шуточками, с выкрутасами разными. Расступаются перед ними, хохочут, смеются, хлопают в ладоши. А он уже в другую сторону, к физико-техническому и дому Ученых. И не устал, нет, не устал, только крикнет: давай эту! И гитарист его понимает, и баянист уже идет за ним, на ходу раздирая мехи. И что-то новое, запретное, уже носится в воздухе, с ним будут долго бороться, но потом все же поймут, что ничего в нем страшного нет. Не развращает он молодежь. Да и пройдет, сам собой пройдет, сгинет, исчезнет. Рок... Рок-энд-ролл. Рок-н-ролл. Это еще потрясение, невидаль. Даже любители фокстрота «линда» возмущаются. Бесстыдство. Позор. Стиль! Да и каждый ли сможет так? Дернул партнершу за руку, кажется, оторвет руку, перекинул через спину? Что делается?!
Ладно...
Тут ведь еще что? Тут ведь рядом клиники мединститута и, напротив, родильный дом. Проклинают молодежь больные, которые не могут заснуть. А роженицы, наверное, не проклинают. Да и больные не все. Прыгал же раз из окна один с загипсованной ногой, предварительно выкинув костыли. И тоже пытался незнакомо вертеться на одной ноге, отбросив в стороны ненужные ему в тот момент костыли. Потом едва нашел их. Все-таки, как-никак государственное имущество. Нянечки прибегут, покричат, покричат, а если помоложе, то и сами сначала потанцуют, а потом уж докладывают, что студенты их не слушают. Никто не умер из-за этой ночной вакханалии. А дети, по статистике, рождались нормальными и, подрастая, все же были чуть веселее других по характеру.
А я вижу, как какой-то баянист начинает играть. Негромко, словно примериваясь. Нет, сейчас здесь нельзя. Пойдем вон туда, к общежитию по Кирова, 2. Там мешать некому. Общежития, корпуса политехнического, а места тут не меньше. Пойдем, соглашается он. И компания, с которой он, наверное, пришел, устремляется к другому «пятачку». Их не один и не два, этих «пятачков». Есть и у Лагерного сада, есть и в других местах.
О, здесь уже ансамбль! Аккордеон, три гитары, три мандолины. Ну, эти-то все могут, начиная от вариаций на тему «Светит месяц» и кончая вальсом «Плач Наполеона».
Сегодня мне и делать-то почти ничего не приходится. Настроение. Да... настроение.
Студенты возвращаются к началу семестра. Город осенью молодеет.
Не всем, конечно, хочется танцевать. Одни идут в обнимку и даже не замечают эту многотысячную толпу. А вот кто-то бочком отходит в сторону, но все еще приплясывает, оглядывается. Тянутся пары и целые компании от пятачка к пятачку. Тут подхватили баяниста под руки и волокут в гору. Да он и не упирается. Крикнул что-то и заиграл вальс. Один, второй, третий. А остальные, значит, будут кружиться от этого перекрестка до самого Лагерного сада. По спору. Или просто так.
Людей много. Идут и по тротуарам, и по булыжникам, сворачивают в переулки и улицы, идут и компаниями с песнями и хохотом, идут в одиночку. Есть и «поддатые», но эти здесь быстро трезвеют. Да и к чему это? Я пьян, пьян. Ни с того ни с сего, без всяких бутылок и стаканов. Нет, не пьян, я опьянен.
А у Лагерного сада раздолье... Площадь огромна и звонка. Жаль вот только, что и здесь неподалеку клиника. Но эта все же подальше, чем у Московского тракта.
Ночь дышит, живет и проходит...
Ух ты! Я ведь чуть было не забыл про дождь. Дождь тогда был. Будет и сейчас.
Никто из них и не заметил, как надвинулась туча. Тихо зашелестело что-то со стороны реки, зашуршало и обрушилось. Дождь плотный, прямой, теплый. Крупные капли его взбивают пузыри на асфальте. Приглушается музыка. Неужели побегут? Да нет... Только двое держат над баяном куртку. Кто-то стаскивает с себя уже промокший пиджак и накидывает на плечи девушке. Но парней в пиджаках здесь мало. Ведь ночь так тепла. Облепили мокрые платьица фигурки девушек, шлепают по ногам широкие штанины у парней. Кто-то все же не выдержал, побежал по лужам. Но, впрочем, им просто пора в общежитие, и дождь тут ни при чем.
Дождь короткий, минут на десять. И снова звезды, да такие огромные, такие яркие! А что теперь волноваться? Пять минут, и платье высохнет. Но зато откуда-то ударяют запахи. Чистым и благоуханным пахнет после дождя.
Я еще брожу. К роще, к Лагерному. Сам Лагерный сад — не мой участок. Это так, для порядка. Мне уже ничего не нужно делать.
Светает. Пятачки рассыпаются. Но человек пятьдесят возле Лагерного продолжают танцевать. А у аккордеониста сводит пальцы, и он иногда ошибается. Да только его уже все равно не слушают.
Вот и кончается моя работа. Потанцевали, погорланили песни, побродили по тихим и зеленым улицам и садам.
И всю ночь шли по улицам машины, и никто не нарушал сон больных, рожениц и вполне здоровых людей.
Разве что дождь... Дождь действительно был. Теплый, тихий и короткий.
Уже светло. Солнце иногда выглядывает из-за коробок бетонных домов. Прохожих еще мало. Я иду домой.
А что же мне вспомнить на следующую ночь? Вообще-то я никогда не задумываюсь над этим. Настроение должно само все подсказать. Но сейчас хочется чего-то особенного. Гуляния, что ли? От Лагерного сада до речки Ушайки.
Ведь были же такие. Были! Начинались еще в апреле и продолжались до самой осени. И никто их специально не организовывал. Никто никого не заставлял, не принуждал, не уговаривал. На улицы Тимирязева и Ленина вываливал весь город. Ходили, танцевали и пели. Кто что хотел. Вот только что делать с транспортом? Оборвать где-нибудь тролли? Или вскрыть канализацию за деревянным мостом? Теперь-то на его месте бетонный. Нет. А как же пассажиры, рвущиеся с вокзала на Каштак? Что же придумать?
Что-нибудь придумаю.
Вот я и дома.
Жена уже встала.
— Все нормально? — спрашивает она.
— Все нормально, — отвечаю я.
— Устал?
— Да нет. Не устал я нисколько.
Она подходит ко мне и долго смотрит в лицо. Не в глаза, а в лицо.
— Стареешь ты. Вот еще морщинка появилась.
Чего это я старею? Ну, не без этого. И морщинки, конечно, есть. Да только это еще не старость.
О, милая, да ты, кажется, сама провела ночь без сна. Тоже путешествовала?
— Вспоминала, — говорит она, угадав мой вопрос. — Накатилось что-то. Не уснуть... Да. Унеси сегодня туфли в Дом быта. Каблуки твоя дочь сбила на булыжниках.
— На каких булыжниках? — удивляюсь я.
— На самых обыкновенных. Пришла под утро, туфли в руках. Возле политехнического сбила на булыжниках. Они, видите ли, вальсировали от Университетской рощи до Лагерного сада.
— Ладно. Отнесу.
Уже давным-давно булыжную мостовую по проспекту Тимирязева залили асфальтом.
— Пей кофе, — говорит жена. — И все же, сколько у тебя морщинок от этой работы.
Это не от работы. Тут другое. Мы взрослеем, стараясь заглянуть в свое будущее. Мы стареем, потому что все чаще и чаще возвращаемся в свое прошлое...
Но вслух я ничего не говорю.
Да она и сама это знает...
9. СЕНТЯБРЬ
Каждый год в конце сентября я беру отпуск. Меня не влечет бархатный сезон на юге, я остаюсь в городе.
Рано утром я выхожу из дому и спешу в лес. Что тянет меня туда? Затихает шум машин и перезвон трамваев. Город остается позади. И вот я среди берез. Они стоят наполовину голые, и ветер ежесекундно срывает с них трепетные живые листочки, которые, описывая замысловатые траектории, мягко падают на землю. Ласковый золотой дождь, золотая земля, золотое солнце и воздух. И лишь стройные молнии белых, как снег, стволов берез.
Я не останавливаюсь, я иду дальше, я почти бегу, спускаюсь в Бабий лог. Ноги пружинят по болотистой почве, я продираюсь сквозь кусты. Они еще совсем зеленые. Грязноватый, замусоренный ручей. Домики владельцев мичуринских участков на другом берегу, огороженные колючей проволокой. Мимо, мимо. К реки. Я скатываюсь с бугра, подхожу к реке, зачерпываю пригоршню воды. Рыбаки в резиновых сапогах, стоящие чуть ли не по пояс в воде, косо смотрят на меня. Я могу распугать рыбу. Тишина кругом. Только чуть слышный шепот реки, да далекий гудок теплохода, да мягкий шелест ветра в ветвях берез.
Пусть не волнуются рыбаки. Я ухожу. Пожухлый Потапов луг остается позади с пустой теперь лодочной станцией, с грибками, под которыми сейчас скрываются от солнца только их собственные тени. Закрытые пионерские лагеря и случайная дворняга, которая все еще живет здесь, хотя дети давно в городе. Огромные лапы кедров, которых не страшит скорый приход зимы.
Кедровый бор выводит меня к Басандайке. За лето она почти совсем обмелела, и я перехожу ее вброд. Я с удивлением смотрю на странное смешение красок: золота и густой зелени, белых полос и могучих коричневых стволов. Они стоят вперемежку. Березы и кедры. Как юноши и девушки, приготовившиеся к танцу. Но я лишь на мгновение могу задержаться здесь. Я лезу в гору. Здесь снова пионерские лагеря. Асфальтированная дорожка над обрывом. Людей нет. Молчание. Говорит только лес. Вперед, вперед. Через поле не скошенной еще пшеницы, через овраги и разбросанные стометровыми пятнами березовые островки. Рябины, сползающие вниз по оврагу. Странные и родные, будоражащие душу. Мне легко, мне не терпится, я бегу все дальше и дальше.
Цель моего утра — Синий утес. Он возвышается многометровой стеной над грустной рекой. Серо-синий, кое-где изъеденный ветрами, размытый дождями.
Я пришел.
И я снова встречаю ее.
Она появляется среди берез, словно ждала моего прихода. Сегодня она не машет мне рукой. И не поймешь, веселая она или грустная. Она словно плывет по желтому ковру из сухих березовых листьев. Она останавливается в пяти метрах от меня и смотрит долгим взглядом.
— Здравствуй, — говорю я.
— Здравствуй, — отвечает она.
— Значит, я увижу их?
— Ты не передумал? Еще есть время.
— Нет. Я все решил.
Она подходит ко мне и треплет волосы на макушке.
...Так было и в первый раз.
Я встретил ее здесь же. Много лет я прихожу сюда в конце сентября. Она, как и сегодня, словно возникла среди деревьев, черноволосая, в белом платье. Я посмотрел на нее. Нельзя было не посмотреть на нее хоть раз. Все равно она пройдет мимо. Все равно пройдет стороной. А она подошла ко мне.
— Тебе не холодно в таком легком платье? — спросил я. Ведь было действительно прохладно, сентябрьское солнце уже не так греет.
— Нет, — ответила она.
Мы замолчали. Да и о чем было говорить? Желтый дождь шелестел вокруг. Я и знал, и не знал ее. Она была похожа на женщину, которую я любил когда-то. Только это было давным-давно.
Она пошла, и я пошел рядом с ней.
— Хорошо здесь, — сказала она.
— Хорошо.
Мы подошли к обрыву. Противоположный берег Маны был низкий, заливной, весь в озерах и старицах. Горизонт отстоял от нас километров на двадцать и терялся в сероватой дымке. Я не хотел уходить, не уходила и она. Стоять с ней рядом было радостью, и я сказал:
— Ты очень похожа на одну женщину.
— Я знаю, — ответила она.
— Ты не можешь этого знать. Это было очень давно.
— Я все знаю.
— Ты колдунья?
— Нет-нет, — испугалась она. — Просто я все знаю.
— Тогда скажи, как ее звали.
Она назвала ее имя. Назвала правильно и добавила:
— Это и мое имя. Спроси еще что-нибудь.
Я не стал спрашивать, повернулся и пошел прочь от обрыва. Мне не хотелось ее ни о чем спрашивать. Она все знала. Я поверил в это. Я не хотел вспоминать то, что каждый день старался забыть. Но она догнала меня, остановила и потрепала рукой по макушке.
— Не обижайся. Мне очень хотелось побывать здесь.
— Пожалуйста. Я не буду мешать.
— Всегда ты так. Разве дело в том, чтобы только не мешать?
— Что же еще?
Она покачала головой. И грусть была в ее глазах.
— Нарви мне букет. Я возьму его с собой.
— Сейчас уже нет цветов.
— Цветов нет, но есть листья. Разве они менее красивы, чем цветы?.. Я помешала тебе? Ты хочешь остаться один? Скажи тогда, зачем ты приходишь сюда?
Я не ответил.
— Я приду сюда завтра, — сказала она. — А ты?
— А я — нет.
— Не верю. — Она повернулась и ушла, и растворилась среди берез. И тогда я бросился за ней, но не догнал, потому что некого было догонять. Только ветер вздымал маленькие вихри листьев и бежал дорожкой среди деревьев, словно это был ее след.
На следующий день я встретил ее с букетом листьев. Я излазил все овраги, стараясь найти красивые. Красные, оранжевые, темно-желтые и светло-серые. Букет ей понравился.
— Почему ты не захотел этого сделать вчера?
— Я боялся, — честно признался я. — Боялся, что не уйду от тебя.
— Ты и тогда боялся, — тихо сказала она.
— Когда тогда?
— Когда у тебя должен был родиться сын.
— Кто может знать, сын или дочь?
— Но я знаю. У тебя родился сын.
— Нет! Ты ничего не можешь знать. Это было давно. Тебя и самой-то еще, наверное, не было тогда... Да. У меня должен был быть ребенок. Но я не захотел этого. Струсил? Возможно. Тогда было слишком трудное время, чтобы рождались дети...
— У других все же рождались.
— Ну и пусть. Я ни о чем не жалею.
— А ты совсем не изменился.
— Ты говоришь так, словно знала меня раньше.
— Знала.
В тот день мы больше не говорили об этом. Просто бродили по лесу, загребая ногами листья, разглядывая муравейники, смеясь и радуясь солнцу и прозрачному воздуху. Я помогал ей перепрыгивать через ручьи, переносил через маленькие болотца, потому что она была в летних туфлях. Я разглядывал ее украдкой. Да. Она была очень похожа на ту женщину, только той сейчас было бы не двадцать лет.
— Хороший был день сегодня? — спросила она.
— День был самый лучший, — искренне ответил я.
— Ты уже однажды говорил это, — погрозила она мне пальцем.
— Значит, сегодня еще лучше.
— Мне пора. Я ухожу. А завтра снова буду здесь.
— Где ты живешь?
— Там же, где и ты. — И она ушла и снова затерялась среди берез, и маленькие смерчи побежали за ней, но не догнали и успокоились, улеглись желтыми полисами.
На следующий день я сказал:
— Ты и есть та женщина, которую я когда-то любил.
— Конечно, — согласилась она. — Я — это она.
— Как можно поверить в возможность такого?
— Но ты же сам пришел к этой мысли.
— Значит, это возможно?
— У нас стало возможным. А у вас нет.
— У вас, у нас... Как это понять?
— Я расскажу. Помнишь, в вашем классе учился один мальчишка? Белобрысый, худой. Он любил стихи и плохо справлялся с физикой.
— Помню! Мы же с ним потом в одной роте служили.
— Так вот. Он стал великим физиком. Он разработал теорию Возможных Миров.
— Неправда. Его убили. Я был с ним рядом, когда он упал. Я вынес его, но он был уже мертв.
— Расскажи...
— Что рассказать?
— Почему его убили, почему ты остался жить...
— В разведке. Мы неожиданно увидели трех автоматчиков. Он встал передо мной. Он заслонил меня.
— Вы увидели их одновременно?
— Нет. Я чуть раньше. Он смотрел в другую сторону. Надо было нам упасть.
— Ты и сейчас так думаешь?
— Я часто думал, что мог заслонить его прежде, чем это сделал он.
— Почему же ты этого не сделал?
— Не знаю.
— Так вот. Ты успел это сделать. Он вынес тебя к своим, но ты был уже мертв. Ты умер, а он остался жить.
— Нет. Все наоборот. Ведь я стою перед тобой.
— Это здесь. А в мире, который является для вас только возможным, тебя нет.
Я поверил ей, хотя не мог себе представить этого странного мира. Мира Возможного. И отсутствие себя в этом мире я не мог представить.
Был еще день. Я просил ее рассказать мне о Мире Возможного. И она рассказывала. И мир ее был прекрасен. Не своими городами и реками, не полетами, за пределы солнечной системы и радостным трудом. Он был прекрасен мыслями, чувствами и отношениями людей. Она рассказала мне про моих друзей. О белобрысом худом Поэте, который стал Великим Физиком. И о других, которых уже не было на этой Земле или о которых я ничего не знал. И чем больше она рассказывала, тем явственнее я понимал, что моя жизнь была цепочкой маленьких и больших предательств, невидимых окружающим, потому что они были спрятаны глубоко в душе; цепочкой страхов и сомнений, когда нужно было действовать прямо и решительно; цепочкой недомолвок, которые незаметно перерастали в боль и страдания других людей.
Я испугался любви к женщине, испугался, что она затянет меня в свой непонятный мне мир. И я посоветовал ей избавиться от ребенка, чтобы быть свободным. Я спрятался за спину своего лучшего друга, когда нам в лицо смотрели дула автоматов. Я не подал руки одному человеку, когда тот в этом нуждался, посмеялся над другим, когда этого не следовало делать, я ушел, когда мне не нужно было уходить, закрыл глаза, когда нужно было смотреть еще пристальнее, чем прежде.
— Неужели все это правда? — я покачал головой.
— Правда, — сказала она, имея в виду свое, потом посмотрела на меня и смолкла на полуслове.
— Не смотри на меня так, — попросил я.
— Что с тобой? — спросила она и погладила мен волосы длинными гибкими пальцами. — Ты поседел...
На следующий день она спросила:
— Почему ты никогда не спросишь о своем сыне?
— Так он все-таки родился?
— Да, в нашем мире он родился. Ему уже двадцать два года. Он работает летчиком-испытателем и любит одну очень красивую девушку.
Она рассказывала мне о нем, а я все слушал, слушал, слушал. Мне хотелось знать о нем все: Мне хотелось видеть его. И тогда я стал просить ее, чтобы она привела его сюда.
— Это невозможно, — сказала она. — Ведь его нет в вашем мире. И он не может появиться здесь.
— А ты? Значит, та женщина еще жива, если ты здесь?
— Да. Это должно быть так. Тебе не хочется увидеть ее?
— Я боюсь.
— Ты всегда боялся.
Она ушла и не появлялась целый год. А в этом году в конце сентября я увидел ее вновь. На том же самом месте. Она нисколько не изменилась. Ей снова было двадцать лет. Я бросился к ней и прижал к себе. И она не протестовала, только заметила:
— Ты изменился за год.
Да. Она была права.
За год я изменился.
Теперь я был не только слушателем, я рассказывал сам, а она смотрела на меня удивленными и радостными глазами. И глаза ее говорили: «Тебе стало лучше...» Да. Я прожил беспокойный год. Лучший год в своей жизни.
Мы рассказывали друг Другу, а потом просто молчали, и желтые кружочки березового дождя падали нам на плечи.
— Ты был у нее?
— Был. Она не захотела меня видеть.
— И ты ушел?
— Нет. Я все же видел ее. И рассказал ей все.
— Она простила тебя?
— Нет. Но она улыбнулась.
— Ты любишь ее?
— Люблю.
— Ты вернешься к ней?
— Нет. Я ей не нужен. У нее есть семья.
И был еще день. И еще. Один счастливее другого. Она возникала среди белых стволов берез, и я бежал к ней. Мы сидели, обнявшись, у самой воды, и река медленно текла у наших ног, что-то шептала нам, чего нельзя было понять из-за ее глубины.
— Я хочу посмотреть на ваш мир, — сказал я вчера.
— Я ждала этого. Ты не боишься?
— Нет.
— Все равно это невозможно. Тебя нет в нашем мире. И ты не можешь в него попасть. Разве что на мгновение. Но тогда ты не сможешь вернуться назад. И, прожив мгновение там, исчезнешь, перестанешь существовать везде.
— Все равно я хочу увидеть его, этот мир. И тебя, и сына, и Великого Физика, и всех остальных.
— Подумай. Здесь мы могли бы встречаться еще долго.
— Нет. Разреши мне все увидеть собственными глазами.
— Хорошо. Подумай хотя бы до завтра.
...Она появилась среди берез, словно ждала моего прихода. Сегодня она не машет мне рукой. И не поймешь, веселая она или грустная. Она словно плывет по желтому ковру из сухих березовых листьев. Она останавливается в пяти метрах и смотрит на меня долгим взглядом.
— Здравствуй, — говорю я.
— Здравствуй, — отвечает она.
— Значит, я увижу их?
— Ты не передумал? Еще есть время.
— Нет. Я все решил.
Она подходит ко мне и треплет волосы на макушке.
— Поцелуй меня, — говорит она. — Там будет много людей.
Мы стоим, прижавшись друг к другу, двадцатилетняя женщина и я, уже совсем седой, поседевший в один день. Я чувствую, что она не хочет меня отпускать. Ведь теперь она потеряет меня навсегда. Она отталкивает меня и шепчет беззвучно: «_Люблю_».
— _Люблю_, — говорю я ей.
— Подожди меня здесь, — говорит она. — Я дам тебе знак.
Она уходит все дальше и дальше, медленными шагами, оглядываясь и останавливаясь на секунду. Обнимает березу. Может быть, ей трудно идти, или там кнопки неведомого мне аппарата.
Она отрывается от ствола, выпрямляется, зовет меня к себе. И я иду к ней.
Я хочу хоть на миг увидеть мир, в котором я не испугался своей любви, мир, в котором я не убил своего сына, мир, в котором я не предавал своих друзей, не прятался за их спины.
Я иду к тебе, моя молодость! Возьми меня хоть на миг!
Ветер взвивает сухие желтые листья, создавая маленькие стремительные вихри. Ветер режет лицо, сушит глаза... Я иду, и она все ближе, ближе. Остался один шаг...
Рано утром я выхожу из дому и спешу в лес. Что тянет меня туда? Затихает шум машин и перезвон трамваев. Город остается позади. И вот я среди берез. Они стоят наполовину голые, и ветер ежесекундно срывает с них трепетные живые листочки, которые, описывая замысловатые траектории, мягко падают на землю. Ласковый золотой дождь, золотая земля, золотое солнце и воздух. И лишь стройные молнии белых, как снег, стволов берез.
Я не останавливаюсь, я иду дальше, я почти бегу, спускаюсь в Бабий лог. Ноги пружинят по болотистой почве, я продираюсь сквозь кусты. Они еще совсем зеленые. Грязноватый, замусоренный ручей. Домики владельцев мичуринских участков на другом берегу, огороженные колючей проволокой. Мимо, мимо. К реки. Я скатываюсь с бугра, подхожу к реке, зачерпываю пригоршню воды. Рыбаки в резиновых сапогах, стоящие чуть ли не по пояс в воде, косо смотрят на меня. Я могу распугать рыбу. Тишина кругом. Только чуть слышный шепот реки, да далекий гудок теплохода, да мягкий шелест ветра в ветвях берез.
Пусть не волнуются рыбаки. Я ухожу. Пожухлый Потапов луг остается позади с пустой теперь лодочной станцией, с грибками, под которыми сейчас скрываются от солнца только их собственные тени. Закрытые пионерские лагеря и случайная дворняга, которая все еще живет здесь, хотя дети давно в городе. Огромные лапы кедров, которых не страшит скорый приход зимы.
Кедровый бор выводит меня к Басандайке. За лето она почти совсем обмелела, и я перехожу ее вброд. Я с удивлением смотрю на странное смешение красок: золота и густой зелени, белых полос и могучих коричневых стволов. Они стоят вперемежку. Березы и кедры. Как юноши и девушки, приготовившиеся к танцу. Но я лишь на мгновение могу задержаться здесь. Я лезу в гору. Здесь снова пионерские лагеря. Асфальтированная дорожка над обрывом. Людей нет. Молчание. Говорит только лес. Вперед, вперед. Через поле не скошенной еще пшеницы, через овраги и разбросанные стометровыми пятнами березовые островки. Рябины, сползающие вниз по оврагу. Странные и родные, будоражащие душу. Мне легко, мне не терпится, я бегу все дальше и дальше.
Цель моего утра — Синий утес. Он возвышается многометровой стеной над грустной рекой. Серо-синий, кое-где изъеденный ветрами, размытый дождями.
Я пришел.
И я снова встречаю ее.
Она появляется среди берез, словно ждала моего прихода. Сегодня она не машет мне рукой. И не поймешь, веселая она или грустная. Она словно плывет по желтому ковру из сухих березовых листьев. Она останавливается в пяти метрах от меня и смотрит долгим взглядом.
— Здравствуй, — говорю я.
— Здравствуй, — отвечает она.
— Значит, я увижу их?
— Ты не передумал? Еще есть время.
— Нет. Я все решил.
Она подходит ко мне и треплет волосы на макушке.
...Так было и в первый раз.
Я встретил ее здесь же. Много лет я прихожу сюда в конце сентября. Она, как и сегодня, словно возникла среди деревьев, черноволосая, в белом платье. Я посмотрел на нее. Нельзя было не посмотреть на нее хоть раз. Все равно она пройдет мимо. Все равно пройдет стороной. А она подошла ко мне.
— Тебе не холодно в таком легком платье? — спросил я. Ведь было действительно прохладно, сентябрьское солнце уже не так греет.
— Нет, — ответила она.
Мы замолчали. Да и о чем было говорить? Желтый дождь шелестел вокруг. Я и знал, и не знал ее. Она была похожа на женщину, которую я любил когда-то. Только это было давным-давно.
Она пошла, и я пошел рядом с ней.
— Хорошо здесь, — сказала она.
— Хорошо.
Мы подошли к обрыву. Противоположный берег Маны был низкий, заливной, весь в озерах и старицах. Горизонт отстоял от нас километров на двадцать и терялся в сероватой дымке. Я не хотел уходить, не уходила и она. Стоять с ней рядом было радостью, и я сказал:
— Ты очень похожа на одну женщину.
— Я знаю, — ответила она.
— Ты не можешь этого знать. Это было очень давно.
— Я все знаю.
— Ты колдунья?
— Нет-нет, — испугалась она. — Просто я все знаю.
— Тогда скажи, как ее звали.
Она назвала ее имя. Назвала правильно и добавила:
— Это и мое имя. Спроси еще что-нибудь.
Я не стал спрашивать, повернулся и пошел прочь от обрыва. Мне не хотелось ее ни о чем спрашивать. Она все знала. Я поверил в это. Я не хотел вспоминать то, что каждый день старался забыть. Но она догнала меня, остановила и потрепала рукой по макушке.
— Не обижайся. Мне очень хотелось побывать здесь.
— Пожалуйста. Я не буду мешать.
— Всегда ты так. Разве дело в том, чтобы только не мешать?
— Что же еще?
Она покачала головой. И грусть была в ее глазах.
— Нарви мне букет. Я возьму его с собой.
— Сейчас уже нет цветов.
— Цветов нет, но есть листья. Разве они менее красивы, чем цветы?.. Я помешала тебе? Ты хочешь остаться один? Скажи тогда, зачем ты приходишь сюда?
Я не ответил.
— Я приду сюда завтра, — сказала она. — А ты?
— А я — нет.
— Не верю. — Она повернулась и ушла, и растворилась среди берез. И тогда я бросился за ней, но не догнал, потому что некого было догонять. Только ветер вздымал маленькие вихри листьев и бежал дорожкой среди деревьев, словно это был ее след.
На следующий день я встретил ее с букетом листьев. Я излазил все овраги, стараясь найти красивые. Красные, оранжевые, темно-желтые и светло-серые. Букет ей понравился.
— Почему ты не захотел этого сделать вчера?
— Я боялся, — честно признался я. — Боялся, что не уйду от тебя.
— Ты и тогда боялся, — тихо сказала она.
— Когда тогда?
— Когда у тебя должен был родиться сын.
— Кто может знать, сын или дочь?
— Но я знаю. У тебя родился сын.
— Нет! Ты ничего не можешь знать. Это было давно. Тебя и самой-то еще, наверное, не было тогда... Да. У меня должен был быть ребенок. Но я не захотел этого. Струсил? Возможно. Тогда было слишком трудное время, чтобы рождались дети...
— У других все же рождались.
— Ну и пусть. Я ни о чем не жалею.
— А ты совсем не изменился.
— Ты говоришь так, словно знала меня раньше.
— Знала.
В тот день мы больше не говорили об этом. Просто бродили по лесу, загребая ногами листья, разглядывая муравейники, смеясь и радуясь солнцу и прозрачному воздуху. Я помогал ей перепрыгивать через ручьи, переносил через маленькие болотца, потому что она была в летних туфлях. Я разглядывал ее украдкой. Да. Она была очень похожа на ту женщину, только той сейчас было бы не двадцать лет.
— Хороший был день сегодня? — спросила она.
— День был самый лучший, — искренне ответил я.
— Ты уже однажды говорил это, — погрозила она мне пальцем.
— Значит, сегодня еще лучше.
— Мне пора. Я ухожу. А завтра снова буду здесь.
— Где ты живешь?
— Там же, где и ты. — И она ушла и снова затерялась среди берез, и маленькие смерчи побежали за ней, но не догнали и успокоились, улеглись желтыми полисами.
На следующий день я сказал:
— Ты и есть та женщина, которую я когда-то любил.
— Конечно, — согласилась она. — Я — это она.
— Как можно поверить в возможность такого?
— Но ты же сам пришел к этой мысли.
— Значит, это возможно?
— У нас стало возможным. А у вас нет.
— У вас, у нас... Как это понять?
— Я расскажу. Помнишь, в вашем классе учился один мальчишка? Белобрысый, худой. Он любил стихи и плохо справлялся с физикой.
— Помню! Мы же с ним потом в одной роте служили.
— Так вот. Он стал великим физиком. Он разработал теорию Возможных Миров.
— Неправда. Его убили. Я был с ним рядом, когда он упал. Я вынес его, но он был уже мертв.
— Расскажи...
— Что рассказать?
— Почему его убили, почему ты остался жить...
— В разведке. Мы неожиданно увидели трех автоматчиков. Он встал передо мной. Он заслонил меня.
— Вы увидели их одновременно?
— Нет. Я чуть раньше. Он смотрел в другую сторону. Надо было нам упасть.
— Ты и сейчас так думаешь?
— Я часто думал, что мог заслонить его прежде, чем это сделал он.
— Почему же ты этого не сделал?
— Не знаю.
— Так вот. Ты успел это сделать. Он вынес тебя к своим, но ты был уже мертв. Ты умер, а он остался жить.
— Нет. Все наоборот. Ведь я стою перед тобой.
— Это здесь. А в мире, который является для вас только возможным, тебя нет.
Я поверил ей, хотя не мог себе представить этого странного мира. Мира Возможного. И отсутствие себя в этом мире я не мог представить.
Был еще день. Я просил ее рассказать мне о Мире Возможного. И она рассказывала. И мир ее был прекрасен. Не своими городами и реками, не полетами, за пределы солнечной системы и радостным трудом. Он был прекрасен мыслями, чувствами и отношениями людей. Она рассказала мне про моих друзей. О белобрысом худом Поэте, который стал Великим Физиком. И о других, которых уже не было на этой Земле или о которых я ничего не знал. И чем больше она рассказывала, тем явственнее я понимал, что моя жизнь была цепочкой маленьких и больших предательств, невидимых окружающим, потому что они были спрятаны глубоко в душе; цепочкой страхов и сомнений, когда нужно было действовать прямо и решительно; цепочкой недомолвок, которые незаметно перерастали в боль и страдания других людей.
Я испугался любви к женщине, испугался, что она затянет меня в свой непонятный мне мир. И я посоветовал ей избавиться от ребенка, чтобы быть свободным. Я спрятался за спину своего лучшего друга, когда нам в лицо смотрели дула автоматов. Я не подал руки одному человеку, когда тот в этом нуждался, посмеялся над другим, когда этого не следовало делать, я ушел, когда мне не нужно было уходить, закрыл глаза, когда нужно было смотреть еще пристальнее, чем прежде.
— Неужели все это правда? — я покачал головой.
— Правда, — сказала она, имея в виду свое, потом посмотрела на меня и смолкла на полуслове.
— Не смотри на меня так, — попросил я.
— Что с тобой? — спросила она и погладила мен волосы длинными гибкими пальцами. — Ты поседел...
На следующий день она спросила:
— Почему ты никогда не спросишь о своем сыне?
— Так он все-таки родился?
— Да, в нашем мире он родился. Ему уже двадцать два года. Он работает летчиком-испытателем и любит одну очень красивую девушку.
Она рассказывала мне о нем, а я все слушал, слушал, слушал. Мне хотелось знать о нем все: Мне хотелось видеть его. И тогда я стал просить ее, чтобы она привела его сюда.
— Это невозможно, — сказала она. — Ведь его нет в вашем мире. И он не может появиться здесь.
— А ты? Значит, та женщина еще жива, если ты здесь?
— Да. Это должно быть так. Тебе не хочется увидеть ее?
— Я боюсь.
— Ты всегда боялся.
Она ушла и не появлялась целый год. А в этом году в конце сентября я увидел ее вновь. На том же самом месте. Она нисколько не изменилась. Ей снова было двадцать лет. Я бросился к ней и прижал к себе. И она не протестовала, только заметила:
— Ты изменился за год.
Да. Она была права.
За год я изменился.
Теперь я был не только слушателем, я рассказывал сам, а она смотрела на меня удивленными и радостными глазами. И глаза ее говорили: «Тебе стало лучше...» Да. Я прожил беспокойный год. Лучший год в своей жизни.
Мы рассказывали друг Другу, а потом просто молчали, и желтые кружочки березового дождя падали нам на плечи.
— Ты был у нее?
— Был. Она не захотела меня видеть.
— И ты ушел?
— Нет. Я все же видел ее. И рассказал ей все.
— Она простила тебя?
— Нет. Но она улыбнулась.
— Ты любишь ее?
— Люблю.
— Ты вернешься к ней?
— Нет. Я ей не нужен. У нее есть семья.
И был еще день. И еще. Один счастливее другого. Она возникала среди белых стволов берез, и я бежал к ней. Мы сидели, обнявшись, у самой воды, и река медленно текла у наших ног, что-то шептала нам, чего нельзя было понять из-за ее глубины.
— Я хочу посмотреть на ваш мир, — сказал я вчера.
— Я ждала этого. Ты не боишься?
— Нет.
— Все равно это невозможно. Тебя нет в нашем мире. И ты не можешь в него попасть. Разве что на мгновение. Но тогда ты не сможешь вернуться назад. И, прожив мгновение там, исчезнешь, перестанешь существовать везде.
— Все равно я хочу увидеть его, этот мир. И тебя, и сына, и Великого Физика, и всех остальных.
— Подумай. Здесь мы могли бы встречаться еще долго.
— Нет. Разреши мне все увидеть собственными глазами.
— Хорошо. Подумай хотя бы до завтра.
...Она появилась среди берез, словно ждала моего прихода. Сегодня она не машет мне рукой. И не поймешь, веселая она или грустная. Она словно плывет по желтому ковру из сухих березовых листьев. Она останавливается в пяти метрах и смотрит на меня долгим взглядом.
— Здравствуй, — говорю я.
— Здравствуй, — отвечает она.
— Значит, я увижу их?
— Ты не передумал? Еще есть время.
— Нет. Я все решил.
Она подходит ко мне и треплет волосы на макушке.
— Поцелуй меня, — говорит она. — Там будет много людей.
Мы стоим, прижавшись друг к другу, двадцатилетняя женщина и я, уже совсем седой, поседевший в один день. Я чувствую, что она не хочет меня отпускать. Ведь теперь она потеряет меня навсегда. Она отталкивает меня и шепчет беззвучно: «_Люблю_».
— _Люблю_, — говорю я ей.
— Подожди меня здесь, — говорит она. — Я дам тебе знак.
Она уходит все дальше и дальше, медленными шагами, оглядываясь и останавливаясь на секунду. Обнимает березу. Может быть, ей трудно идти, или там кнопки неведомого мне аппарата.
Она отрывается от ствола, выпрямляется, зовет меня к себе. И я иду к ней.
Я хочу хоть на миг увидеть мир, в котором я не испугался своей любви, мир, в котором я не убил своего сына, мир, в котором я не предавал своих друзей, не прятался за их спины.
Я иду к тебе, моя молодость! Возьми меня хоть на миг!
Ветер взвивает сухие желтые листья, создавая маленькие стремительные вихри. Ветер режет лицо, сушит глаза... Я иду, и она все ближе, ближе. Остался один шаг...
10. ОКТЯБРЬ
Трижды в день мы ходим с Маркизом на этот пустырь.
Когда-то здесь был ипподром, но потом город разросся, забор и деревянную трибуну снесли, конюшни перевели в другое место. На новом ипподроме я никогда не был. А здесь началось строительство. Сначала возник Дворец Зрелищ и Спорта, но места еще оставалось много. Потом на другом конце — три девятиэтажки-башни. Плавательный бассейн пятый год зиял огромными пустыми глазницами окон.
Ипподром прикрыли, но еще долго строительство на нем не начиналось. Он весь зарос травой, полынью, репейником и ромашками. Тогда-то жители окрестных домов и начали заводить себе собак. Это волна прокатилась как эпидемия. А однажды жена и дети заявили, что нам нужна овчарка. Я предполагаю, что они сговорились предварительно, так как напирали на меня дружно и энергично.
Хорошо, сказал я, возьмем овчарку. Но собаки были в дефиците. В клубе служебного собаководства очередь за щенками растянулась уже на год. Я втихомолку радовался этому, потому что предполагал, что все заботы по уходу за другом человека свалятся на меня. А за год многое еще могло измениться. Но однажды жена принесла щенка, серого, толстого, симпатичного и сказала: вот у нас и овчарка! Эту «овчарку» она купила у какой-то старухи, которая продавала щенков возле магазина.
Никакая это была не овчарка, а обыкновенная дворняга, метис, помесь овчарки с лайкой. Плебей, одним словом. Но он привел в такой восторг всю нашу семью, так смешно переваливался с боку на бок на коротеньких лапках, звонко лаял и уже чего-то требовал, что мне тут же стало ясно: у нас появился новый член семьи. Да и потом, подумал я, какая разница: овчарка это, дворняга или дог? Ведь люди, может, и выбирают себе собак по породе, но уже любят-то их просто так. Смотришь, и спина прогнулась у иной собаки, и лапы задние саблевидные, рахит, да и только, а хозяин взахлеб рассказывает, какая она красавица да умница.
Плебею единодушно дали кличку «Маркиз». Он вырос сильным, своенравным, себе на уме, иногда даже просто шкодливым. Но последнее с возрастом прошло.
Утром и в обед я водил его на этот пустырь. А по вечерам мы часто уходили в лес.
Никогда ранее я не предполагал, что на свете существует столько пород собак. Овчарок и лаек на «ипподроме» было большинство. Но сюда водили и сеттеров, английских, ирландских и шотландских, спаниелей и коккер— спаниелей, догов и боксеров, пуделей и дратхаартов, эрдель— и фокстерьеров, болонок и даже русскую псовую борзую. Владельцы собак да и сами собаки обычно держались группами, благо места-то вначале было предостаточно, большие собаки отдельно, средние и маленькие — тоже. Были у необщительные, гулявшие где-нибудь в сторонке. И только молодняк держался вместе, независимо от роста и породы. И смешно было смотреть на борзую, игравшую со спаниелем, или на дога, пытавшегося догнать юркую болонку.
Когда-то здесь был ипподром, но потом город разросся, забор и деревянную трибуну снесли, конюшни перевели в другое место. На новом ипподроме я никогда не был. А здесь началось строительство. Сначала возник Дворец Зрелищ и Спорта, но места еще оставалось много. Потом на другом конце — три девятиэтажки-башни. Плавательный бассейн пятый год зиял огромными пустыми глазницами окон.
Ипподром прикрыли, но еще долго строительство на нем не начиналось. Он весь зарос травой, полынью, репейником и ромашками. Тогда-то жители окрестных домов и начали заводить себе собак. Это волна прокатилась как эпидемия. А однажды жена и дети заявили, что нам нужна овчарка. Я предполагаю, что они сговорились предварительно, так как напирали на меня дружно и энергично.
Хорошо, сказал я, возьмем овчарку. Но собаки были в дефиците. В клубе служебного собаководства очередь за щенками растянулась уже на год. Я втихомолку радовался этому, потому что предполагал, что все заботы по уходу за другом человека свалятся на меня. А за год многое еще могло измениться. Но однажды жена принесла щенка, серого, толстого, симпатичного и сказала: вот у нас и овчарка! Эту «овчарку» она купила у какой-то старухи, которая продавала щенков возле магазина.
Никакая это была не овчарка, а обыкновенная дворняга, метис, помесь овчарки с лайкой. Плебей, одним словом. Но он привел в такой восторг всю нашу семью, так смешно переваливался с боку на бок на коротеньких лапках, звонко лаял и уже чего-то требовал, что мне тут же стало ясно: у нас появился новый член семьи. Да и потом, подумал я, какая разница: овчарка это, дворняга или дог? Ведь люди, может, и выбирают себе собак по породе, но уже любят-то их просто так. Смотришь, и спина прогнулась у иной собаки, и лапы задние саблевидные, рахит, да и только, а хозяин взахлеб рассказывает, какая она красавица да умница.
Плебею единодушно дали кличку «Маркиз». Он вырос сильным, своенравным, себе на уме, иногда даже просто шкодливым. Но последнее с возрастом прошло.
Утром и в обед я водил его на этот пустырь. А по вечерам мы часто уходили в лес.
Никогда ранее я не предполагал, что на свете существует столько пород собак. Овчарок и лаек на «ипподроме» было большинство. Но сюда водили и сеттеров, английских, ирландских и шотландских, спаниелей и коккер— спаниелей, догов и боксеров, пуделей и дратхаартов, эрдель— и фокстерьеров, болонок и даже русскую псовую борзую. Владельцы собак да и сами собаки обычно держались группами, благо места-то вначале было предостаточно, большие собаки отдельно, средние и маленькие — тоже. Были у необщительные, гулявшие где-нибудь в сторонке. И только молодняк держался вместе, независимо от роста и породы. И смешно было смотреть на борзую, игравшую со спаниелем, или на дога, пытавшегося догнать юркую болонку.